других. И в мирное время Гаршин страдал неразрешимыми вопросами общего горя - не риторически, не для фразы, а самым реальным образом. Его Алексей Петрович, готовый лишить себя жизни за то, что не сумел жить общими интересами всего человечества, его сторож Семен, истекающий кровью, чтобы спасти поезд, его безумец, срывающий ядовитый цветок, чтобы избавить мир от зла, его художник Рябинин, чуть не помешавшийся от невозможности просветить толпу изображением страдающего глухаря, - все это, очевидно, сам Гаршин; все это его собственная неотступная мания самопожертвования и страдания за чужое горе, возвращавшаяся к нему в постоянно новых и новых образах фантазии. Потребность выводить и рисовать эти образы была у Гаршина неудержима: он иллюстрировал ими свою горячую проповедь, которой всегда сам следовал в своей жизни, считая ее единственно возможным принципом существования. Посмотрите, например, каким пламенным состраданием, каким горьким самобичеванием за невозможность оказать помощь проникнуты эти строки, обращенные к образу труженика-глухаря в рассказе "Художники": (стр. 144, 150, 151, ч. 1). "Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь "сферы", а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силой моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трены, крикни им: я - язва растущая! Ударь их в сердце, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое..." "Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко... раз-два, раз-два... Бьет по металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звенит, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом снова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки... Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко припомнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно -не знаю. Никак не схватишь... Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню...". "И вот все сливается в рев, и я вижу... Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это - все он же... Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: "перестаньте! за что?" - и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, - страшное потому, что это мое собственное лицо. Я вижу, как я сам - другой я сам - замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар..." (Рассказы. Первая книжка, стр. 144, 150 и 151).
Читая этот глубоко страстный монолог, встречая другие места в сочинениях Гаршина, где, например, он так мучительно скорбит о всех, убитых на войне, или с такою жалостью вспоминает даже собачку, раздавленную конкой, или с умилением подозревает целые сокровища любви в душе падшей женщины, или так мягко пристыжает своего товарища, узнав, что тот разбогател от нечестной наживы, вы мало-помалу открываете во всей книге всегда одно и то же: любящее, нежное, чистое, благородное и бесконечно великодушное лицо - самого автора. Вы невольно начинаете его любить, потому что он сам - одна любовь, одно сострадание ко всему живущему. Искренность его речей так доказательна, что на его книге, нигде не встретив его самого, вы уже можете поклясться, что он ваш заочный друг в каждом горе, и что он окажется таким же на деле, если вы к нему обратитесь. Такой вывод об авторе в настоящее время вполне подтверждается восторженными воспоминаниями о его личности всех тех, кому довелось встречать его в жизни и знать ближе. Этот свет всеобъемлющей любви, исходящий из книги Гаршина, и объясняет, почему его имя нашумело, быть может, гораздо более, чем он того заслуживал с точки зрения одной литературной оценки. Вот почему и такая толпа молодежи провожала гроб Гаршина. Она хоронила в Гаршине благороднейшего из идеалистов, когда-либо появлявшегося в ее рядах, идеалиста без крови, завещавшего жертвовать человечеству только собой, без посягательства на личность другого. Поэтому все партии без различия могут с одинаковым сочувствием почтить память этого чистейшего человека; в сердцах же юношества он навсегда останется печальною милою тенью. Образ Гаршина был слишком цельным, слишком зависимым от его исключительного темперамента и от современной ему эпохи, чтобы он мог повториться. Он отошел в вечность безвозвратно. И если бы к такому простому, сердечному, безыскусственному писателю, каким был Гаршин, было дозволительно применить поэтическую аллегорию, мы назвали бы его passi-flora, цветком страдания, выросшим на почве, обагренной кровью, под темными небесами смутного времени.
1889 г.