Главная » Книги

Анненков Павел Васильевич - Наше общество в "Дворянском гнезде" Тургенева, Страница 2

Анненков Павел Васильевич - Наше общество в "Дворянском гнезде" Тургенева


1 2

, прокравшийся в сад, неожиданное свидание с ним и первый, единственный поцелуй любви, сорванный с ее уст в тишине ночи, который отдается в другом месте города, у бедного Лемма, вероятно, предчувствовавшего свидание, юною и вдохновенною сонатой. Надо читать это описание в романе, чтобы испытать его обаятельное и потрясающее действие. Он как будто вызвал из гроба львицу Варвару Павловну, потому что вслед за тем она является в маленький городской домик Лаврецкого и умоляет его о пощаде и прощении, в которых, видимо, нисколько не нуждается. Тогда все расчеты с жизнью кончаются для Лизы, она решительно порывает связь с людьми, обществом, и убегает в монастырь. Чистая поэзия самоотречения, омывавшая их с самого появления на сцену до того, что лишила воли, простора и движения, теперь окончательно слилась в безмятежную реку над их головами. Мудрено ли, что новейшие искатели идеалов рукоплещут этому покорному отречению от радостей жизни и желали бы сделать его даже законом для всех людей? Мы лучше хотим присоединиться к тем чувствительным, которые оплакивают внешнюю судьбу и участь четы, хотя слезы наши будут пролиты столько же над несчастиями Лизы и Лаврецкого, сколько над тем обстоятельством, что только поэзией и возможно было автору осветить их симпатические образы. Весьма замечательно, что и сам автор, кажется, разделяет это сожаление. Он относится к главным лицам своей повести, по нашему мнению, так свободно, как только возможно писателю относиться к своему собственному произведению. Конечно, он сочувствует страданиям своих героев, болеет вместе с ними всеми их болезнями, но при этом он не увлечен ими и постоянно сберегает для себя право суда над ними. Это двойное отношение к героям выражается мимолетными, едва уловимыми чертами, но вы чувствуете, что под роскошными поэтическими описаниями его течет еще какой-то другой источник, который не дает им переродиться в болезненные, идиллические произрастания распущенной фантазии. Этот крепящий источник есть критическая способность автора, и она один только раз выступает вполне наружу, именно в конце романа, когда Лаврецкий с лирическим воодушевлением благословляет молодое, свежее поколение, поселившееся в доме отсутствующей Лизы, на новую и лучшую жизнь. Для тех, которые умеют понимать написанное, источник этот слышен был гораздо ранее, чуть ли не с самого начала романа. Упреки, какие можно сделать главным действующим лицам романа, уже все сделаны автором прежде читателя в собственной своей повести. Стоит только внимательнее посмотреть, чтоб открыть во множестве следы поверяющей и обсуждающей мысли его. Иногда кажется даже, будто роман написан с целию подтвердить старое замечание, что великие жертвы, приносимые отдельными лицами ежедневно и по своему произволу, точно так же свидетельствуют о болезни общества, как и великие преступления, слишком часто повторяющиеся в нем. Могло ли это случиться, если б автор не имел ничего в виду, кроме простой передачи образов, представших его воображению? На физиономиях Лизы и Лаврецкого также по временам играют лучи какой-то другой мысли, чем их собственная. Как ни обаятельно изображена Лиза, каким вниманием, участием и любовью ни окружает ее автор, но чрезвычайная осторожность в создании этого характера уже показывает заботливость автора не проговориться, а видимые усилия его держаться на одной с ними высоте тоже родились не без причины. От превосходного образа Лизы даже и теперь, после тщательной его обработки, все-таки отделяется мысль, что зародыш настоящей поэзии, питающей сердце, заключается в свободном обмене чувств, подобно тому, как условия общественного просвещения заключаются в обмене мыслей. Автор глубоко сочувствует Лизе, но как будто боится ее стремлений. Само собою разумеется, что в отношении Лаврецкого он мог высказаться определеннее. Вот почему столько раз проходит у него по всему рассказу о нашем герое легкое выражение осуждения и сострадания, столько раз наводится читатель, тихо и незаметно, на строгий тон и приговор. При самом искреннем участии клипу в уме читателя возникают беспрестанно вопросы, и это именно потому, что сам автор приступал к изображению лица с такими же точно вопросами в душе. Но вместе с тем он и оберегает своего Лаврецкого; его, видимо, томит опасение, чтобы кто-нибудь не поднял голоса и не сказал: "Довольно уже надумались мы о прошлом, и выговорили все свои жалобы, и оплакали его тлетворное действие на себя и других; пора или умирать вместе с ним, или оттолкнуть его от себя, как некогда киевляне отталкивали на середину Днепра, в быстрину реки, старого бога своего, столько веков тупо и грозно стоявшего перед ними". Он торопится предупредить замечание, ослабить его действие всеми возможными пояснениями, и заботливость, с которою придумывает он извинения для Лаврецкого, впадая даже в преувеличение (вспомним похвальбу Лаврецкого собой и своим поколением в конце романа), свидетельствует, несомненно, что возражениями нельзя удивить его и что они заранее чувствуемы были им в глубине собственной его мысли. Это двойственное отношение к лицам, к которому, впрочем, автор приведен был неизбежно свойством выводимых характеров, и сущностью самого повествования, отразилось в заглавии романа. "Дворянское гнездо" звучит, кажется нам, весьма иронически и заставляет ожидать если не сатиры, то, по крайней мере, горькой иронии, взятой из недр известного общественного круга, а между тем роман, носящий такое название, весь исполнен снисхождения, нежной поэзии и тихой жалобы. В простые эпохи творчества этого бы не могло никогда случиться, но не в такой эпохе живет автор наш, и особенно не из простого и ясного построения, как было у предшественников наших, вышли люди, подпавшие теперь художнической кисти его.
   Остается еще третье важное лицо романа, и притом единственное, живущее полнотой жизни, смело идущее ко всем целям своим, свободно и мастерски управляющее событиями, именно "львица" Варвара Павловна. Мы уже говорили о ней, но не можем удержаться еще от нескольких слов. Торжествующий образ Варвары Павловны нарисован так ярко у автора, что почти выходит из рамы повествования и противоречит общему его колориту, выдержанному в томном и нежном полусвете. Существо, более безобразное в нравственном отношении и более искушающее и раздражающее в физическом смысле, трудно и представить себе. Это порождение особенного рода сборной, так сказать, цивилизации, которая наплывает с разных сторон на человека, нисколько не заботясь о том, где она ляжет, на чем ляжет и как ляжет. Она только равно удаляет человека от народных убеждений и от народных предрассудков, от духовных стремлений времени, и от его заблуждений, от хороших и дурных сторон общего отечества, замещая все это понятием о служении самому себе или даже потребностям своего организма, как у нашей львицы, под тем покровом щегольства и приличия, какие только нужны не для обуздания чужих страстей, а для лучшего их возбуждения, прикрытия и направления. Эта цивилизация нам хорошо известна: мы почасту различаем ее признаки у себя дома, преимущественно в так называемых избранных кругах общества, и можно полагать, что есть немалое количество читательниц, публично негодующих на "львицу" Варвару Павловну и втайне, может быть, безосновательно завидующих ее уму и способности наслаждаться жизнью, опрокидывая все препятствия на пути своем. Одно лицемерие еще связывает "львицу" Варвару Павловну с гражданским обществом; не будь лицемерия, она была бы так гола, так отвратительно свободна, как отаитянка или жительница Сандвичевых островов. Чему ей покоряться? Во всем мире не существует для нее какого-либо обязательного правила, так как внутри ее не существует и признака какого-либо противоречия - все ясно и просто для нее, все побеждено и покорено ею. Оттого силы для борьбы с людьми в пользу своих интересов, нерастраченные на воспитание себя, у нее всегда налицо и действуют неотразимо, открыто и победоносно. Моралист и этнограф одинаково задумаются над этим образом, который так полно представлен г. Тургеневым. Но для "львиц", подобных Варваре Павловне, недостаточно родной почвы и отечества, где, по условиям жизни и образования, сцена действия еще узка и должна довольствоваться партером из небольшого числа знатоков и ценителей этого рода талантов. Вот почему "львицы" наши охотно бегут за границу, где арена для подвигов их значительно расширяется, и где в самых разнородных кругах могут они найти полное понимание и полное признание всех своих доблестей. Столицы Европы наполнены этими героинями, увидавшими свет на родных наших берегах Клязьмы, Суры, Камы, иногда и далее, иногда в бедном и нуждающемся семействе. Однако ж и столицы Европы не в силах подчас отказать им в удивлении. Оно и понятно. Явление туземных "львиц", европейских Варвар Павловн возникает от заблуждения страстей, от извращения мысли, от действия различных учений, обуревающих общество, наконец, просто от жажды шума и известности. Они имеют если не оправдание, то, по крайней мере, своего рода определение. Ничего подобного нет в настоящей, родной нашей Варваре Павловне. Она может похвастать, что никогда не поддавалась "гибельным впечатлениям" от чего бы то ни было, что ни вредное чтение, ни опасное размышление не участвовали в образовании ее вкусов, что она так же мало обязана своим величием увлечению страсти, как и превратному понятию о независимости. Какже тут не удивиться? Варвара Павловна сама создала себя. Она есть точно такое же самородное, оригинальное явление русской жизни, как и антипод ее, благородная Лизавета Михайловна: ими выражаются два противоположные полюса одного и того же общественного развития.
   Ничто так не утверждает в этом убеждении, как одно обстоятельство, равно приложимое к обоим лицам: Варвара Павловна тоже не имела никакой подпоры вне себя для своего беднорожденного, хилого нравственного чувства, как другая для строгого своего идеала. Есть на свете множество характеров, которые нуждаются более чем в обоих правилах, составляющих достояние всего человечества, для того, чтобы сберечь свое достоинство и укрепить в себе нетвердые понятия о чести. Им нужны еще бывают частные правила разумного существования, требования, узаконенные обычаем, примеры, вошедшие в силу закона, словом, весь тот неписанный устав общежития, какой обыкновенно вырабатывается самими народами в своих недрах, служит им лучшею характеристикой и составляет, может быть, высшее их произведение: в нем различные национальности сознают себя как нравственные лица. Подобные кодексы есть у англичан, немцев, французов, но особенно у первых; благодаря этим кодексам, все личности, кроме гражданской и религиозной связи, связываются еще воедино и общим представлением житейской морали, составляя, таким образом, великое духовное братство. Никто не может нарушить его под опасением сильного нарекания, и каждый член бессознательно стремится возвратить к нему всякого ослушника. На эти готовые указания долга и порядка именно и опираются люди, имевшие несчастие родиться без внутренней потребности к воспитанию себя, и действительно, при бедности натуры, тут заключается единственное спасение для человека. Ничего подобного у нас нет. Каждый человек у нас есть единственный руководитель, оценщик и судья своих поступков. Мы не можем согласиться друг с другом ни в одном, самом простом и самом очевидном нравственном правиле, мы разнимся во взглядах на первоначальные понятия, на азбуку, так сказать, учения о человеке. Представления о дозволенном и недозволенном в различных кругах нашего общества до такой степени разнородны и противоречивы, что поступок, выставляемый на позор одною стороной, дает повод наивно похвастаться им другой стороне. Все это называется свободой жизни. Многие даже смотрят на самое явление как на весьма выгодное для общественного положения, не связанного никакими путами, никакими узкими и тираническими определениями обычая, и потому способного широко развиваться во все стороны. Не знаем, так ли это, но, по крайней мере, умножение лиц, подобных Варваре Павловне, в последнее время и наглые примеры откровенного заявления своего безумия, беспрестанно встречающиеся, несомненно, свидетельствуют, кажется, что нам покамест еще нечего гордиться этою свободой.
   Как ни длинна статья наша, но решаемся сделать еще одно последнее замечание.
   Говорят, что мы молодой народ, и это правда, если принять в соображение недостаточное развитие многих сторон общественного быта; но если судить по свойству наших пороков и даже добродетелей, то мы вместе с тем и очень старый народ. Возьмите, например, жизнь того класса, который выведен перед нами в "Дворянском гнезде". Разве порок не приобрел тут изящества, тонины и замысловатости, совершенно чуждых народам, действительно юным? Но оставим отрицательную сторону и присмотримся только внимательнее к лучшей, положительной стороне нашего быта. Спрашивается: какое общество, только что начинающее свое поприще, только что вышедшее из детства, способно чувствовать и переживать то горе, которым страдают герои "Дворянского гнезда"? Мы сомневаемся даже, чтоб оно могло просто следить за хитрою сетью разнородных нравственных требований, которою опутаны мысль и воля честнейших и лучших людей, выведенных перед нами автором. Нужно было обществу многое пережить на свете, прежде чем успела образоваться в нем эта неугомонная поверка своих стремлений, это тяжелое созидание идеалов жизни на развалинах других идеалов, данных историей, это духовное скитанье, смеем выразиться, из одного нравственного представления в другое, которое обнаруживается отчасти в Лизе и уже так развилось в Лаврецком. Конечно, позволено будет сказать, что круг, где они родились, стар, если не годами, то раннею, преждевременною опытностью: даже доблести его и самый героизм далеко не юношеские, а скорее такого круга, который находится в поре зрелости, уже граничащей с утомлением. Добродетели молодости всегда проще, и менее подготовляются, и обнаруживаются свободнее. История воспитания Лаврецкого, рассказанная автором, поясняет нам, отчего на молодых физиономиях могут показываться черты и признаки старчества. Если это так, то, во-первых, ироническое название "Дворянского гнезда", данное кругу, из которого вышел Лаврецкий, само собою оправдывается, а во-вторых, необходимость обновления, упрощения и освежения этого круга становится очевидна. Пророчеством близкого обновленья кончается и самый роман г. Тургенева: последнее слово его есть воззвание к молодому поколению, являющемуся на смену старого с новою жизнью и новыми понятиями. Так и должно было кончить все это повествование: иначе оно вышло бы апофеозой немощи и страдания, подтверждением того антиобщественного правила, по которому нравственное достоинство никогда не должно иметь в жизни гордого и смелого шага, а всегда или падать, или влачиться за другими, как калека.
   Да и не одному кругу Лизы, Лаврецкого, Варвары Павловны необходимо, кажется, обновление, а всем классам общества, без исключения которого-либо из них, и если мысль эта имеет какую-либо долю истины, то писателям нашим предстоит важная роль в обществе, потому что всякое дело нравственного свойства всегда было предчувствуемо ими ранее, чем другими, и в минуту своего свершения всегда находило их за себя и в передних рядах. Невольно припоминается это теперь, когда встречаются из писателей софисты, испытывающие странное наслаждение публично бичевать себя, взывая с сокрушенным сердцем: "Мы ничего не сделали, мы ни на что не способны, и благодать приходит к нам от тех, кто мало мыслит, ничему не учится, плохо видит!" Особенно в отношении к нашему автору требования и ожидания публики могут и должны быть чрезвычайно строги и взыскательны.
   Г. Тургенев уступает другим современным нашим повествователям, пользующимся известностью, в некоторых качествах, а особенно в качестве непосредственного, невольного творчества, овладевающего предметами описания сразу, по инстинкту и, так сказать, по естественной потребности своей. Он должен думать и много думать, прежде чем обнаружится в нем какая-либо сторона создающей силы: так, по крайней мере, нам кажется из тщательного изучения его произведений. Но взамен ни у одного из наших повествователей нет такого чутья к тончайшим поэтическим оттенкам жизни, такого острого психического анализа и такого понимания невидимых струй и течений общественной мысли, которые пересекают в разных направлениях современный быт наш. Вот почему от него всегда можно ожидать именно того слова, которое на очереди, или которым занято большинство умов. Преимущество это, кроме таланта, условливается и обширностию горизонта, каким пользуется его мысль: оно отличает многие из прежних его рассказов, стоящие, по исполнению, ниже задач, набросанных им для разрешения. При таких качествах невозможно писателю смотреть на предметы постоянно с одной точки зрения или не видеть, как приближается время их изменения и как восстает за ними ряд новых явлений, имеющих право требовать, чтобы поэт-этнограф обратился к ним лицом. До сих пор г. Тургенев был избранный и непревосходимый летописец безвыходных положений. Как ни удобны для развязки потрясающей драмы так называемые "безвыходные положения" вообще, но и для них наступила пора преобразования. Можно требовать теперь, по крайней мере, чтобы "безвыходные положения" рождались из естественного течения и развития обстоятельств, из свободной воли самих лиц, выбравших себе дорогу посреди множества дорог, а не походили на стену, поставленную какою-то невидимою рукой поперек пути, на которую неизбежно наталкиваются все проезжающие и проходящие, и под тенью которой умирают, не зная, что им делать. Настроение, родившее все прежние романы г. Тургенева, исчерпано последним, "Дворянским гнездом", кажется нам, до капли. "Дворянским гнездом" автор завершил все старые свои представления, все образы, тревожившие душу его в течение многих лет: он возвел их наконец до полного выражения и тем самым простился с ними навсегда. Таково обычное действие мастерских произведений на самого писателя. Мастерским своим произведением автор окончательно снимает с себя многолетнюю работу и отгоняет прочь цепь мыслей и образов, деспотически владевших его фантазией до минуты их всестороннего осуществления. Мастерское произведение есть желанный конец творческого пути, с которым забываются волнения и страдания дороги, вместе со всеми ее явлениями: память о них есть уже достояние истории и записок. После него, как после мистического возрождения, жизнь должна начинаться сызнова, и счастлив тот художник, который, таким образом, может становиться несколько раз духовно-юным, чувствовать себя несколько раз без прошлого и не замечать в фантазии своей ни малейшего признака закоренелой привычки или застарелых вкусов и наклонностей. Этого именно имеем мы право и повод ждать от г. Тургенева.
  
   Впервые опубликовано: "Русский вестник", 1859. N 16. Август. С. 508 - 538.
  
  
  
  

Другие авторы
  • Ершов Петр Павлович
  • Киплинг Джозеф Редьярд
  • Аскольдов С.
  • Беллинсгаузен Фаддей Фаддеевич
  • Тихомиров Лев Александрович
  • Невзоров Максим Иванович
  • Жаколио Луи
  • Шаликова Наталья Петровна
  • Немирович-Данченко Владимир Иванович
  • Богданович Ипполит Федорович
  • Другие произведения
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Очерки из крестьянского быта А. Ф. Писемского
  • Неведомский Николай Васильевич - Неведомский Н. В.: Биографическая справка
  • Модзалевский Борис Львович - Пушкин - ходатай за Мицкевича
  • Рекемчук Александр Евсеевич - Генрих Горчаков. Две повести Александра Рекемчука
  • Волошин Максимилиан Александрович - Александр Блок. Нечаянная Радость
  • Толстой Алексей Николаевич - Гадюка
  • Тэффи - Письма к Марии Самойловне Цетлиной
  • Оржих Борис Дмитриевич - Стихотворения
  • Сала Джордж Огастес Генри - Газовый свет и дневной свет
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - О пушкинизме
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 320 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа