Главная » Книги

Анненков Павел Васильевич - В. П. Дорофеев. П. В. Анненков и его воспоминания, Страница 2

Анненков Павел Васильевич - В. П. Дорофеев. П. В. Анненков и его воспоминания


1 2 3

;Замечательном десятилетии" он непрерывно обращается в связи с характеристикой Белинского к произведениям Гоголя, рассказывает о его нравственном надломе, о своих встречах и беседах с ним в Париже и Бамберге, цитирует переписку, усилившуюся с выходом "Выбранных мест из переписки с друзьями" и зальцбруннским письмом Белинского. Анненков хорошо понимает, что эволюция Гоголя вправо, завершившаяся его духовным крахом, чрезвычайно важный момент в идейной жизни сороковых годов, требующий глубокого осмысления. Сам он в своих раздумьях пытается объяснить эту драму ссылками то на "переходное время", то на утрату Гоголем за границей "смысла современности", то на "разладицу между талантом и умственным настроением", которая и свела писателя в могилу.
   Все это безусловно имело место. Но беда подобных объяснений в том, что они абстрактны и потому сами нуждаются в объяснениях, исходящих из общественно-политических условий русской жизни того времени. Иначе духовная драма Гоголя будет выглядеть только его личной, а не социальной драмой, несомненно связанной в конечном счете с тяжелой судьбой крепостного народа,
  

IV

  
   "Замечательное десятилетие" - наиболее ценная и значительная из мемуарных работ Анненкова. Это поистине летопись духовной жизни эпохи по охвату фактов, событий и лиц, по освещению множества проблем и вопросов, занимавших литературные "партии" сороковых годов. Но вместе с тем это на редкость сложный, противоречивый, а подчас и откровенно тенденциозный литературный памятник, в котором диковинно переплелись историческая истина и социальный предрассудок, зоркость автора в видении важных фактов эпохи и его половинчатость, его лавирование при их освещении.
   Анненков понимал историческое значение той огромной духовной работы, которую исполнили лучшие из его современников в тяжелейших условиях крепостного права и николаевского деспотизма. Он писал: "Ни деятельность Гоголя, ни деятельность самого Белинского, а также и людей сороковых годов вообще из обоих лагерей наших не остались без следа и влияния на ближайшее потомство, да найдут, по всем вероятиям, еще не один отголосок и в более отдаленных от нас поколениях. Это убеждение только и могло вызвать составление настоящих "Воспоминаний".
   Анненков остро чувствовал поворотный характер эпохи. В теоретических исканиях литературных группировок того времени, в острой их журнальной полемике, в самой литературе он наблюдал столкновение и борьбу таких "разноречивых начал", о которых прежде и не подозревали. И в "Замечательном десятилетии" Анненков довольно искусно и верно передал колорит "переходного" времени, общую атмосферу "эпохи столкновения неустановившихся верований, одинаково важных и неустранимых". Заслуга немалая.
   "Тридцатые и сороковые годы,-- писал Плеханов,.- являются у нас фокусом, в котором сходятся, из которого расходятся все течения русской общественной мысли".
   Это верное утверждение нуждается лишь в одном добавлении: то, что в сороковых годах было борьбой мнений или идейным разногласием по тому или иному жизненно важному вопросу, разрасталось затем в идейно-политическую борьбу целых общественных направлений, например демократов и либералов.
   Примечательно и то, что в основу "Замечательного десятилетия" Анненков положил воспоминания о Белинском и действительно показал его центральной фигурой эпохи, основным двигателем идейной жизни того времени, идет ли речь о радикальном его влиянии на передовые общественные круги или дело ограничивается философскими и литературными спорами в кружковой обстановке. Одна беда - либерал Анненков ограничивает роль и значение духовной работы Белинского преимущественно узкой сферой "образованных" классов, не принимая в расчет "податные" сословия того времени.
   "Белинский был тем,- справедливо писал Тургенев,- что я позволю себе назвать центральной натурой; он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне".
   Эта важнейшая черта в облике великого демократа крайне слабо выявлена в "Замечательном десятилетии".
   Анненков близко стоял к Белинскому в пору наиболее интенсивных мировоззренческих его исканий. Наболевшие вопросы русской жизни, революционный опыт Западной Европы, завоевания материалистической философии, социалистических учений - все это воспринималось и проверялось испытующей мыслью Белинского, обсуждалось с друзьями, перерабатывалось в его сознании, чтобы вылиться затем в пламенную статью, в которой проницательный читатель за слышимой подцензурной речью всегда улавливал другой, потаенный голос борца против общественной неправды.
   В сентябре 1874 года Анненков писал Стасюлевичу: "Вы пишете, что Белинский в письмах неизмеримо выше Белинского в печати, но Белинский в разговорах - оратор и трибун - еще выше был и писем своих. Боже! Вспоминаю его молниеносные порывы, освещавшие далекие горизонты, его чувство всех болезней своего времени и всех его нелепых проявлений, его энергическое, меткое, лапидарное слово. Ничего подобного я уже не встречал потом, а жил много и видел многих". Анненков высказал в воспоминаниях о Белинском многое из того, о чем писал Стасюлевичу. Мы буквально видим Белинского, трепещущего от негодования и горечи, когда читаем страницы, на которых рассказывается, как создавалось знаменитое зальцбруннское письмо к Гоголю.
   Анненкову особенно удался нравственный облик Белинского, натуры цельной, благородной, энергичной и самоотверженной, без остатка отданной призванию общественного борца и просветителя и сгоревшей преждевременно на тернистом поприще литератора.
   Иное дело - политические убеждения Белинского, его отношение к народу, к крепостному крестьянству, к революционным средствам ликвидации самодержавия, крепостного права и его порождений. Отчасти по непониманию и очень часто по органическому неприятию революционно-демократических идей, вообще свойственному либерализму, Анненков о многом умолчал, а многое и явно исказил в убеждениях и освободительных идеалах Белинского.
   В обстановке второго демократического подъема, когда и России кипела отчаянная борьба революционных народников с беснующимся самодержавием, б тех конкретных исторических условиях "Замечательное десятилетие", появившееся на страницах "Вестника Европы", где публиковались полемические статьи против К. Маркса либеральствующего народника Ю. Жуковского (1877), статьи П. Д. Боборыкина против Прудона (1875 и 1878 ) и т. д.,- не могло восприниматься иначе как еще один недоброжелательный голос, осуждающий революционную "партию". К этому давали прямой повод и противопоставление Анненковым Белинского критике шестидесятых годов (читай - Чернышевскому и Добролюбову) и явно тенденциозные портреты К. Маркса, Герцена - революционного эмигранта, Огарева и М. Бакунина.
   И когда П. Л. Лавров, рецензируя "Воспоминания и критические очерки", назвал Анненкова "туристом-эстетиком", его сарказм во многом соответствовал настроению революционных кругов того времени." И не случайно меткое слово Лаврова, при всей его односторонности, надолго удержалось за Анненковым в литературе.
   Революционно настроенная молодежь шестидесятых и семидесятых годов видела в Белинском революционера, демократа, пламенного трибуна, который и в подцензурных статьях умел проводить идею революционной борьбы с самодержавием и крепостничеством.
   Анненков же в своих воспоминаниях, особенно в главе XXXV, якобы защищая Белинского от "соединенных врагов" справа и слева, отказывает критику в звании "революционера и агитатора", утвержденном за ним всей традицией русского освободительного движения, и объявляет автора знаменитого "Письма к Гоголю" ни больше, ни меньше как принципиальным реформистом и "сторонником правительства" по крестьянскому вопросу, наподобие Кавелина.
   Формально Анненков не был голословен. Он основывался на отдельных высказываниях Белинского в письмах к нему в 1847-1848 годах. В этих письмах Белинский действительно допускал возможность, что крепостное право будет отменено "сверху". Анненков же выдал одно признание Белинским такой исторической возможности за единственно желаемое им решение, за принципиальную политическую линию критика в этом вопросе. Анненков умолчал о том, что в тех же самых письмах к нему Белинский прямо говорит: если вопрос о крепостном праве не будет разрешен своевременно сверху, то разрешится "сам собой", то есть "снизу", революционной борьбой крестьянства.
   Анненков вообще дипломатично обходит объективный, исторически конкретный смысл позиции и линии Белинского в целом, направленных на революционную борьбу со всеми старыми порядками. Касаясь, например, в своих воспоминаниях знаменитого письма Белинского к Гоголю, Анненков ограничивается лишь изложением литературно-фактической стороны дела. Об общественно-политических убеждениях Белинского, наиболее открыто и ясно высказанных им в этом его "завещании", в воспоминаниях нет и намека.
   Не понимая, а вернее, не принимая революционно-политических убеждений Белинского, Анненков низвел его до роли проповедника надклассовой альтруистической морали. По мнению Анненкова, очерк моральной проповеди Белинского, "длившейся всю его жизнь, был бы и настоящей его биографией". В таком понимании духовного облика Белинского Анненков был не одинок. О социальном "идеализме" Белинского как главном движущем начале его деятельности писали многие из его либеральных друзей, в том числе и И. С. Тургенев в своих воспоминаниях. Прочитав их, Герцен писал сыну 21 мая 1869 года: "Скажи Тате <дочери>, чтоб она прочла в "Вестнике Европы" статью Тургенева о Белинском - из рук вон слаба - дряблость его так и выразилась, когда взялся описывать сильную и энергическую натуру".
   Правда, Тургенев, в отличие от Анненкова, понял в дальнейшем свою неправоту. Когда А. Н. Пыпин оспорил его тезис о "неполитическом в темпераменте" Белинского, Тургенев писал: "По зрелом соображении фактов должен сознаться, что едва ли он не вернее моего взглянул на деятельность Белинского". И, готовя в 1879 году переиздание своих воспоминаний, Тургенев сделал к ним прибавление о том, что политический "огонь" "никогда не угасал" в Белинском, "хотя не всегда мог вырваться наружу".
   Анненков же так настойчиво пытается уверить читателя в политическом реформизме Белинского, что приписывает критику даже свои собственные реакционные рассуждения по поводу революционных событий 1848 года, заимствованные почти дословно из вступительной части памфлета "Февраль и март в Париже, 1848 г.".
   Воинствующего идеалиста, либерально настроенного сторонника стрезвости" и умеренности в политическом смысле видел в Белинском и его "ученик" К. Д. Кавелин, напечатавший в 1875 году в "Неделе" (No 40) специальное "Письмо", в котором пытался оспорить характеристику Белинского в работе Н. Г. Чернышевского "Очерки гоголевского периода русской литературы".
   Анненков дополнил и развил мысль Кавелина. Если Чернышевский видел главную силу и пафос критики гоголевского периода в "пламенном патриотизме", страстном ее воодушевлении революционно-демократическими идеалами,-Анненков сводил литературно-критическую деятельность Белинского преимущественно к пропаганде "европеизма" и "художественности", по сути дела сближая его с эстетствующими либералами.
   Не менее однобоко охарактеризованы в "Замечательном десятилетии" и философские взгляды Белинского. В свое время Г. В. Плеханов справедливо критиковал воспоминания Анненкова, особенно в той их части, где мемуарист, вслед за Боткиным, в сущности отрицал самостоятельность философских исканий Белинского, представляя его то "эхом" идей и мнений, бытовавших в кружке Станкевича, то школяром, совершенно потерявшимся перед неожиданными откровениями учителя в период знакомства с материализмом Фейербаха.
   Не так это было на самом деле. Материализм явился логическим завершением философских исканий Белинского, тем естественным выводом из критической разборки гегелевской философии, которая была проведена им вполне самостоятельно. "Сущность христианства" Фейербаха подтвердила верность философских выводов Белинского и Герцена и укрепила их на материалистических позициях.
   С этого момента и начинается в деятельности Белинского то "живое, меткое, оригинальное сочетание идей философских с революционными", которое восхищало в нем Герцена, а затем Чернышевского и Добролюбова. Эта существеннейшая особенность убеждений Белинского, ставшая на многие годы характерной чертой развития русской революционно-демократической мысли, всегда пугала либералов.
   По свидетельству самого же Анненкова, либерально настроенная часть западнического кружка улавливала связь материализма, защищаемого Герценом и Белинским, "с политическим переворотом, который возвещали социалисты". Этим и был обусловлен тот накал страстей в кружке, который привел в 1846 году к теоретическому разрыву. Этим же объясняется и тот факт, что и много лет спустя после смерти Белинского и Герцена Анненков не может спокойно и объективно говорить об их материалистических убеждениях.
   Как видим, "Замечательное десятилетие" довольно любопытный исторический памятник даже и в качестве свода, отголоска характерных либеральных мнений. Оно позволяет судить о том, как понимали Белинского близко стоявшие к нему люди, как отражались в их либеральном сознании дела и мысли гениального революционера-разночинца, начинавшего новую историческую полосу в русском освободительном движении.
   Чтобы овладеть истиной во всей ее исторически-конкретной сложности, мало изучать то или иное явление в изолированном его виде-надо брать его в связях, надо знать и то, каким образом оно преломлялось в сознании современников и почему именно так, а не иначе преломлялось.
   "Замечательное десятилетие", не в пример другим мемуарным документам, содержит такое обилие значительных и характерных фактов из жизни и деятельности Белинского, которые очень часто говорят сами от себя и прямо противоречат тенденции мемуариста.
   Анненков высказывает, например, немало прочувствованных и лирических слов по поводу духовного "единства" и "терпимости" в среде передовых людей сороковых годов. Сплошь и рядом его личные симпатии на стороне то Грановского, то Боткина, а то и славянофилов. Но любопытная вещь: на основании тех фактов и отношений, которые он описывает, мы довольно ясно можем представить себе, какими путями, по каким, не отвлеченно теоретическим, а именно жизненно важным вопросам, прямо и непосредственно касавшимся русской жизни, шло отмежевание демократа Белинского от его либерально настроенных московских и петербургских друзей.
   В главе XXXII "Былого и дум" Герцен дал элегический очерк "теоретического разрыва" в среде московских друзей летом 1846 года на даче в Соколове. Вспоминая "мирное" лето 1845 года в том же Соколове, Герцен писал: "Прекрасно провели мы там время. Никакое серьезное облако не застилало летнего неба..."
   "Замечательное десятилетие" существенно дополняет эту картину. Оказывается, что уже и в 1845 году дружескую идиллию омрачали тучи и грозы. Их насылал Белинский то в виде гневных писем, обвинявших друзей в якшании со славянофилами, то в форме статей, обличавших дряблость либерально настроенной дворянской интеллигенции. Теоретический разрыв по коренным проблемам мировоззрения - отношение к материализму и революционно-социалистическому преобразованию действительности,- о котором писал Герцен, явился лишь финальным актом множества столкновений по разным вопросам. Особое недовольство московских "друзей" вызывали в деятельности Белинского его гневные разоблачения демагогических заигрываний славянофилов (да и не только славянофилов, а и "гуманных помещиков" вообще) с "меньшим братом", ложной трактовки ими проблемы народности, национальности и т.д.
   Не имея возможности по условиям цензуры прямо нападать на официальную идеологию, на учение церкви, требовавшей от паствы раболепия, кротости и смирения перед власть имущими, Белинский с еще большей яростью обрушивался на неофициальное и прикровенное выражение той же самой идеологии в лице славянофилов. Либеральное же крыло западников видело в славянофилах, хотя и заблуждавшихся, но все же "своих" союзников.
   Естественно, что эти разоблачения, еще более усилившиеся в критике Белинского к 1845 году, не могли не вызвать раздражения Грановского и других западников. Демократическая позиция Белинского шла вразрез с их либерально-филантропическим отношением к народу, крестьянству. Со столкновением этих точек зрения мы и встречаемся в Соколове летом 1845 года, о чем рассказывает Анненков.
   По-видимому, эта глава, в отличие от некоторых других, писалась им на основании заметок, набросанных тогда же в Соколове,- так характерны обстановка и портреты "друзей" - Грановского, Е. Корша, Кетчера и других. В конце этой главы Анненков точно указывает и "предмет", вызвавший раздражение,- то был блестящий памфлет Белинского "Тарантас...", только что появившийся в июньском номере "Отечественных записок". Споры в Соколове, как описал их Анненков, вращались вокруг той проблемы "взаимоотношений" образованных классов и народа, которая особенно остро поставлена была Белинским в этом памфлете.
   Белинский "зацепил" в нем не только славянофилов, как принято думать, а и "гуманных помещиков" в целом. Его разоблачение в лице Ивана Васильевича не просто славянофила, а "европейцам и "либерала 12-го класса", "европейца, который так гнушается развратным просвещением, либерала, который так любит толковать об отношениях мужика к барину", не могло не задеть Грановского и многих москвичей. В статье о "Тарантасе" Белинский едва ли не впервые так прямо отнес слова "либерал" и "европеец" к славянофилу.
   Что же касается обвинений Грановского по адресу всей русской литературы, которые воспроизводит Анненков, то и они имеют свое объяснение. Весной 1845 года появилась нашумевшая "Физиология Петербурга", знаменовавшая утверждение нового, "дельного" направления в русской литературе, враждебно встреченного как славянофилами, так и либеральной "партией". Преследуя подделки под "народность" и "национальность", зло высмеивая всякого рода "брехню русскую, белорусскую, чернорусскую, польскую, венгерскую, чешскую", как он выражался в одной из рецензий 1844 года, Белинский противопоставлял этой псевдонародной литературе направление "дельное", в том числе и "дельную" книгу для народа, которая не морализует, а "старается победить в мужике его национальные предрассудки".
   Очевидно, все это вместе взятое и вызвало острое недовольство московских "друзей", Здесь и обвинение Белинского в глумлении над простым народом, и нарекания за национальную "бестактность", и слова О благодетельном влиянии условий цензуры на его нетерпимую речь - словом, полный набор того, что через десять- пятнадцать лет по иному поводу, в иной форме будут говорить либералы о Чернышевском и Добролюбове. И что особенно примечательно-Анненкова нельзя обвинить здесь в пристрастии к Белинскому. Если он к кому и пристрастен, так это к Грановскому, расценивая его выступление против Белинского как целый "переворот", предвещавший примирение западников и славянофилов.
   Ради такого "примирения" Анненков даже и Белинскому в последний период его жизни приписал "наклонность к славянофильству". А между тем для Белинского речь шла совсем о другом, нежели о каких-то "уступках" славянофилам или "отступлениях" от западнической доктрины, как это представляет себе Анненков. На первый план выдвигались для него уже в практическом смысле борьба с крепостным правом, поиски реальных сил и средств для освобождения от крепостничества не "вообще", а в интересах "податных" сословий, с обеспечением крестьянства землей. В связи с этим остро вставал вопрос о помещичьей собственности на землю, о плантаторских вожделениях дворянства, защищаемых царизмом, и, противоположной им, "мужицкой", революционно-демократической позиции в решении всех этих наболевших проблем общественного развития.
   Анненков не проводит различия между реакционно-славянофильским и революционно-демократическим представлением о народе, крестьянстве, а потому и живой интерес Белинского в это время к проблемам народного быта, в том числе и к общине, воспринимается им не иначе, как "уступка" славянофильским воззрениям. В одном из писем к Пыпину Анненков более ясно и точно, нежели в воспоминаниях, характеризует позицию Белинского в этом вопросе: "Не то чтоб он почувствовал симпатии к какой-либо части воззрений и решений славянофильства, но он признал, что самая задача их выставить вперед народ, хотя бы и мечтательный, и заслониться им,- правильна. Когда мы выехали с ним из Зальцбрунна в Париж в 1847 году,- там вопрос этот подымался в обычном нашем кругу весьма часто и всегда по инициативе Белинского". В воспоминаниях же, в угоду своей либеральной концепции описываемого времени, Анненков затуманивает эту ясную проблему абстрактными рассуждениями.
   Анненков явно идеализирует славянофильство, приписывает славянофилам такие заслуги, которых они никогда не имели. Он заявляет, например, будто славянофилы ввели в кругозор русской интеллигенции "новый предмет, нового деятельного члена и агента для мысли -- именно народ... Это была великая заслуга партии, чем бы она ни была куплена".
   По мнению Анненкова, Белинский "последний кинул брешь, которую фанатически защищал" как крайний западник "от вторжения элементов темного, грубого, непосредственного мышления народных масс, противопоставляя знамя общечеловеческого образования всем притязаниям и заявлениям так называемых народных культур". Словом, даже и в вопросе об отношении к славянофилам и тем более в вопросе о непосредственном "мышлении" народных масс и "народных культур" правда оказывается не на стороне Белинского, а на стороне, с одной стороны, Грановского, совершившего "переворот" среди западников, а с другой - на стороне славянофилов.
   В подтверждение своей точки зрения Анненков не в состоянии привести в воспоминаниях сколько-нибудь серьезных фактических данных, Высказывания Белинского последнего периода о славянофилах в его письмах, в статьях, например, о "Московском сборнике" и наконец в его "Письме к Гоголю" убеждают как раз в обратном. И Анненкову ничего не остается делать, кроме как, не приводя доказательств, ссылаться на авторитет, дескать, "и Герцен это понимал".
   А нужен этот тезис Анненкову затем, чтобы подкрепить его задушевную мысль, положенную в основу "Замечательного десятилетия": отталкиваясь от различных начал, "люди сороковых годов" - он относит к ним западников и славянофилов - долгое время шли разными путями, полемизировали и сражались, а затем в деле реформ шестидесятых годов - и крестьянской и судебной, они слились воедино и исполнили, работая рука об руку, свое историческое призвание.
   Нечего и говорить, что "концепция" эта надуманная. Но утопия переплелась здесь с реальным смыслом. Проницательный Анненков понимает условность, преходящий характер идейных разноречий между западниками и славянофилами. Это разноречия внутри одной и той же социальной среды -дворянской интеллигенции. И они сразу же отступают на второй план, как только возникает противоречие между демократами и либералами, например между Белинским и Грановским, Герценом и Кавелиным, наметившееся в те же сороковые годы.
  

V

  
   Беглые зарисовки Парижа накануне революции 1848 года, характеристика международной политической эмиграции тех лет, портрет К. Маркса, очерк о Герцене за границей-далеко не лучшие страницы <3амечательного десятилетия". Совершенно очевидно, что все это писалось раздраженным и тенденциозным пером человека, вполне "благонамеренного" и совершенно "отрезвевшего" от увлечений молодости.
   На склоне лот Анненков пытался придать эпизоду своих взаимоотношений с К. Марксом политически невинные черты. Но даже и тогда, когда "Замечательное десятилетие" печаталось, он и хотел и боялся обнародовать эту часть воспоминаний, ибо и важность предмета, о котором шла речь в его переписке с К. Марксом, и серьезный тон ее говорили сами за себя.
   Не было ничего несерьезного или "лихого" и в поведении того казанского помещика - Григория Толстого, через которого Анненков познакомился с Марксом. Облик Григория Толстого, благодаря разысканиям К. И. Чуковского, сейчас выяснен, и есть все основания утверждать, что Анненков написал о нем в воспоминаниях прямую неправду.
   Богатый помещик, либерал, человек отзывчивый, любознательный и увлекающийся, Григорий Толстой, будучи за границей, завязал широкие знакомства в среде международной революционной эмиграции, по-приятельски сошелся с К. Марксом и Ф. Энгельсом. В марте 1844 года Григорий Толстой вместе с М. Бакуниным и В. Боткиным участвовал с русской стороны в совещании деятелей революционно-демократического движения. В письмах самого Анненкова к Марксу от 1846-1847 годов не раз упоминается имя Григория Толстого, причем с неизменно серьезными и положительными отзывами о нем. А в письме от 8 мая 1846 года Анненков сообщал Марксу: "Я только что получил известие, что Толстой принял решение продать все имения, которые ему принадлежат в России. Не трудно догадаться, с какой целью". Как видим, в сороковых годах и облик Г. Толстого, и его связи с Марксом, и даже самые головокружительные его планы - ничто не вызывало со стороны Анненкова даже и тени иронии.
   В бумагах Маркса было найдено и то рекомендательное письмо к нему, написанное по-французски, которое Г. Толстой дал Анненкову где-то по дороге в Париж. Его содержание таково:
   "Мой дорогой друг.
   Я рекомендую Вам г-на Анненкова. Это - человек, который должен понравиться Вам во всех отношениях. Его достаточно увидеть, чтобы полюбить.
   Он Вам сообщит новости обо мне. Я не имею теперь возможности высказать Вам все, что я хотел бы, так как через несколько минут я уезжаю в Петербург.
   Будьте уверены, что дружба, которую я питаю к Вам, вполне искрения. Прощайте, не забывайте Вашего истинного друга Толстого".
   Как видим, и в письме Толстого к Марксу нет ничего такого, что могло бы тогда настроить Анненкова на легкомысленный лад. Все это он обрел значительно позднее, когда твердо вступил на стезю "умеренности и аккуратности".
   Анненков не случайно умалчивает о своих письмах к Марксу. Из писем же Маркса к нему он приводит тоже лишь одно, наиболее "нейтральное" в силу его теоретического содержания, и "забывает" о письме Маркса из Лондона от 9 декабря 1847 года, свидетельствующем о довольно близких и доверительных отношениях между ними.
   В одном из писем от начала апреля 1846 года Маркс рекомендовал Анненкова Генриху Гейне как "очень любезного и образованного русского".
   Показательно и то, что, будучи выслан в 1847 году из Парижа в Брюссель и встречаясь там с Марксом, М. Бакунин считал необходимым писать о деятельности Маркса не кому-нибудь, а именно Анненкову.
   Из письма Белинского к Боткину от 26 декабря 1847 года знаем мы и о том, что в спорах в Париже по поводу "Писем из Avenue Marigny" Герцена Анненков судил о буржуазии прямо-таки "по Марксу", отделяя радикально настроенную мелкую буржуазию от крупной, и солидаризировался в этом отношении с Н. Сазоновым против М. Бакунина.
   Нет сомнения, что и в сороковых годах Анненков знал об убеждениях и тем более о революционной деятельности Маркса и Энгельса лишь по обрывкам, как человек, случайно попавшийся на их дороге. Еще меньше он был подготовлен к тому, чтобы понимать их истинные цели и намерения. Этим во многом и объясняются те невольные искажения, какие он допустил в своих воспоминаниях, например приписывая Марксу бесцеремонное и грубо диктаторское обращение с Вейтлингом или перевирая его высказывание о Фурье. Однако он не мог не знать истинных причин появления Маркса в Париже и затем отъезда его, вскоре после февральских дней, в Германию.
   Возможно, что многое Анненков попросту забыл, многое мог перепутал за давностью лет, но несомненно одно: и самый подбор фактов в его воспоминаниях, и освещение их, и особенно тон повествования,- все это говорит о том, что мемуарист мало считался здесь с исторической истиной. Стремление к объективности побеждалось в нем другим желанием,- бросить очередной ком грязи в революционную "партию" и лишний раз подчеркнуть свою политическую "трезвость" и благонамеренность.
   Этой же цели служат и прямые наветы Анненкова на деятелей польского освободительного движения и карикатурные портреты русских революционных эмигрантов - особенно М. Бакунина и Н. Сазонова.
   Сложнее обстоит дело с рассказом о судьбе Герцена за границей, о его умонастроениях и духовной драме. Эти страницы тоже тенденциозны. Анненков не понимает и не принимает действительно великое дело всей жизни Герцена - его революционную пропаганду, его обращение к массам народа с вольным русским словом.
   Но на тех же самых страницах, восстанавливая по памяти, казалось бы, лишь чисто бытовые и житейские сцены из парижской жизни (других сцен Анненков не касается) мемуарист, в сущности, рассказывает нам о нравственном величии Герцена, о гуманизме и безукоризненной чистоте его общественных помыслов, о духовной мощи этой целеустремленной и деятельной натуры, истосковавшейся в царской России по вольной речи и революционному поприщу.
   Когда эта возможность наконец открылась, Герцен отдался делу революции со всей страстью широкой русской натуры. И с его стороны это был не каприз, не забава праздного туриста, а твердое исполнение русским революционером и демократом своего гражданского долга. Сам Анненков уже и тогда не разделял "крайних" увлечений Герцена. Он и двадцать лет спустя скептически оценивал его участие в революции 1848 года. И потому тем более важно его правдивое свидетельство о том, с каким блеском, с какой силой благородной гражданской страсти, с какой отвагой ясного знания выступила в лице Герцена русская освободительная мысль на поприще европейского демократического движения.
   Дом Герцена в Париже, рассказывает Анненков, "сделался подобием Дионисиева уха", где ясно отражался шум прилива и отлива европейских революционных волн. А наряду с этим, показывает Анненков, ни на минуту не прекращалась внутренняя, духовная работа Герцена - мыслителя и писателя, обобщавшего и в публицистике и в художественных произведениях исторический опыт Европы, столь важный тогда для осмысления судеб русского развития, для разработки революционной теории, для ясного представления о завтрашнем дне России.
   Анненкова искренне восхищает в Герцене стойкий, гордый, энергичный ум, редкий дар художника, талант искусного диалектика и замечательного обличителя социального зла, одинаково непримиримого к нему - чисто "русское" оно или "европейское".
   Анненков был живым свидетелем тех первых непосредственных столкновений Герцена с буржуазной действительностью, из которых он вынес грустные впечатления и выразил их затем в знаменитых "Письмах из Avenue Marigny". Как известно, эти письма, проникнутые, социалистической критикой буржуазного строя, положили начало острой дискуссии между русскими общественными деятелями по вопросу об исторической роли и значении буржуазии.
   Эта дискуссия знаменовала собою еще один важный шаг в размежевании демократов и либералов, Герцена и Белинского, с одной стороны, Боткина, Грановского, Е. Корша и т. д.- с другой. В своих воспоминаниях Анненков напомнил о ее значении, живо обрисовал эту дискуссию в конкретных лицах, воспроизвел многие характеристические подробности.
   Не менее живо воссоздал Анненков и нравственную атмосферу и самый образ жизни Герценов за границей, резкую смену в их умонастроении, от лучезарных надежд вначале - к мучительно тяжелым переживаниям после кровавых июньских дней.
   Сам Герцен мужественно перенес этот перелом, но он губительно отразился на судьбе жены Герцена - Натальи Александровны. Ее удивительно чистый и обаятельный образ - один из лучших в воспоминаниях Анненкова.
   Анненков описывал семейную драму Герцена в то время, когда пятая часть "Былого и дум", в которой о ней рассказывается, не была еще напечатана, а злословие по поводу увлечения Натальи Александровны и вообще сложной личной жизни Герцена и Огарева за границей не затихало даже и в беллетристике. И реакция не раз использовала это злословие в целях клеветы на революционеров. Правдивое свидетельство Анненкова об этой истории, его серьезный вдумчивый тон исключали обывательские кривотолки.
   В 1875 году, когда "Замечательное десятилетие" только еще создавалось, Анненков писал Н. А. Тучковой-Огаревой о том, что мемуаристом, близко знавшим драму Герцена, должно руководить одно желание - "восстановить симпатичные образы своих друзей... по возможности переработать и изменить взгляды и суждения... о прошлом и случившемся... поднять у всех уровень понятий и способность понимания жизненных драм и коллизий".
   Очевидно, Анненков имел здесь в виду личную, семейную Драму Герцена. Что же касается его общественно-политической деятельности, его мировоззрения и духовной драмы,- осветить все это сколько-нибудь глубоко и правдиво было и не по плечу и не "по нутру" Анненкову, человеку "благоразумной середины".
   Касаясь в своих воспоминаниях великих деятелей революционного движения, с которыми столкнула его судьба,- Белинского, Герцена, Маркса,- Анненков чувствует себя в своей стихии, пока речь идет о житейской правде. Но как только он сталкивается с действительно великими человеческими исканиями и страстями, прозрениями и свершениями, он уже не в состоянии верно понять и объективно оценить их.
   Анненков упорно стремится противопоставить Герцена-эмигранта, Герцена периода "Полярной звезды" и "Колокола" - Герцену в России, действовавшему в границах легальности и связанному еще узами дружбы со многими либералами. С этой целью он даже побасенку сочиняет, будто Герцен, которого-де всегда занимали лишь "идеи науки, искусства, европейской культуры и поэзии", став эмигрантом, принялся вдруг "за переработку своего характера", пожелал чуть ли не "вывернуть себя наизнанку", только бы походить на "человека свирепого закала" (читай - революционера и демократа!), стал "гримироваться" под деятеля, "носящего на себе тяжесть громадного политического мандата и призвания".
   Совершенно очевидно, что и в данном случае Анненковым руководило отнюдь не стремление к объективности, а, напротив, одно слепое раздражение либерала-постепеновца против Герцена - политического бойца, революционера и демократа.
   Анненков был хорошо осведомлен о заграничной деятельности Герцена и Огарева, однако его экскурсы в эту область - а делает он их сплошь и рядом - состоят, как правило, из общих фраз и голословных умозаключений, призванных заверить читателя в "несостоятельности" пропаганды. А в чем суть этой пропаганды и почему она оказалась вдруг "несостоятельной" - все эти вопросы Анненков обходит старательнейшим образом, долею - по условиям цензуры, а чаще всего - из боязни "зацеплять" революционно-демократические идеи Герцена они страшили либералов даже и после его смерти.
   Как видим, и в воспоминаниях о Герцене, как и о Белинском, высказана та же либеральная "полуправда". Отдельные черты нравственного облика, обстановка и быт переданы верно. Мировоззрение же, идеалы, общественно-политическая деятельность в лучшем случае даны обедненно, в худшем - извращены.
   В начале восьмидесятых годов Анненков попытался изменить не только тон, но и ракурс своих "разоблачений", касающихся Герцена, Огарева и высказанных им в "Замечательном десятилетии". В очерке "Идеалисты тридцатых годов" он дал уже несколько иную, в известной мере более близкую к истине характеристику умонастроений Герцена и Огарева в тридцатых и сороковых годах.
   Касаясь, например, причин эмиграции Герцена, Анненков, хотя и очень осторожно, но уже совершенно недвусмысленно говорит здесь о невыносимом политическом режиме при Николае I, о чудовищно жестоких преследованиях за любое неосторожно сказанное слово и т. д. Несколько иначе освещена духовная драма Герцена, обусловленная, по мнению Анненкова, положением человека, поставленного "между двумя мирами" и связанного "с двумя различными созерцаниями". Как всегда в таких случаях, Анненков говорит "темно" и отвлеченно, но из контекста его речи очевидно, что од двумя различными "созерцаниями" подразумевается не что иное, как либерализм и демократия. Само собой разумеется, что, высказав все это, Анненков ни на йоту не перестал быть либералом. Он по-прежнему симпатизирует Герцену-"идеалисту", восхищается его противоречивой, сложной и тонкой духовной организацией, прямо противопоставляя все это "реализму", "грубости" и "прямолинейности" демократов.
   Анненков "скорбит" по поводу того, что Герцен перестал быть только просветителем и поэтом, что он вступил на противопоказанное якобы его нравственной физиономии "идеалиста" революционно-политическое поприще. Анненков "сожалеет", что Герцен порвал с родственной и нравственно близкой ему стихией - либерализмом, круто повернул влево, стал демократом. Этим, по мнению Анненкова, и объясняется драма Герцена, тот "пыточный станок", на котором он томился много лет.
   И все же знаменательно, что, примыкая по убеждениям к Грановскому и Кавелину, Боткину и Е. Коршу, Анненков "вспоминал" преимущественно о Белинском и Герцене. Очевидно, если он и не сознавал ясно, то очень хорошо чувствовал как острый публицист, что с того момента, как определились демократы,- а именно об этом определении, сам того не желая, и ведет речь Анненков, рассказывая об идейных расхождениях Белинского и Герцена с "умеренными" западниками,-с этого момента либерализм не способен на какое-либо самостоятельное общественно-политическое творчество. Он лишь отражает то, что исходит от демократов, непременно искажая и урезывая любое требование, любую истину, низводя их до полумер, до полуправды, и порождает сплошь и рядом уже такие "неприличные" эволюции взглядов и умонастроений, о которых даже и самые "терпимые" из либералов, вроде Анненкова, не могут говорить без сокрушения, В этом духе написана Анненковым глава о В, П. Боткине.
  

VI

  
   Воспоминания о Тургеневе - важное звено в той картине духовного развития русского передового человека, работа над которой занимала Анненкова до конца дней. Как известно, мемуарист предполагал продолжить "Замечательное десятилетие", дополнить его воспоминаниями о пятидесятых, а возможно, и о шестидесятых годах.
   Однако замысел этот не был осуществлен. Мы располагаем сейчас лишь чем-то вроде конспекта мемуаров о начале пятидесятых годов ("Две зимы в провинции и деревне"), а также примыкающими к этому плану тремя работами о Тургеневе, возникшими на основе ознакомления Анненкова с перепиской писателя после его смерти ("Молодость Тургенева", "Шесть лет переписки с И. С. Тургеневым", "Из переписки с И. С. Тургеневым в 60-х годах"), мемуарно-биографическим очерком "А. Ф. Писемский как художник и простой человек", которому сам Анненков придавал большое значение, и наконец тремя отрывками, выпавшими при печатании воспоминаний - о ссоре Тургенева с Толстым, о постановке "Нахлебника" на петербургской сцене с участием М. С. Щепкина, о петербургских пожарах 1862 года.
   Уже по тому, как сложно дан и политически остро осмыслен облик Тургенева в "Замечательном десятилетии", видно, какое важное принципиальное значение придавал Анненков Тургеневу не только как выдающемуся русскому писателю, но и нравственному типу передового русского деятеля, по его мнению единственно возможному тогда на Руси,
   Портретом Тургенева Анненков прямо откликнулся на ту идейную полемику, которая уже с начала сороковых годов возникла между демократами и либералами и приняла особенно резкие формы во второй половине пятидесятых - начале шестидесятых годов,- дискуссию о русском "политическом" человеке, о возможной и наиболее плодотворной для отечества его деятельности, о его мировоззрении и складе характера. Этот живой и по-своему практический вопрос, как фокус, сосредоточивал в себе тогда многие важные проблемы русского общественного развития - о судьбах дворянской интеллигенции и разночинце, о "мирной" культурной работе в границах легальности и революционной борьбе, о роли "культурных" сил и народных масс в общественном развитии и т. д. и т. п.
   Анненков не раз выступал по этому вопросу, то оправдывая и защищая от Чернышевского тип "слабого человека", то пропагандируя умеренность и трезвость Потугиных, в противоположность губительным, по его мнению, "крайностям" молодого поколения. В воспоминаниях о Писемском Анненков прямо противопоставляет тип "простого человека", представителя умеренно настроенной "толпы", тем "героическим натурам", которые шли во главе русского освободительного движения. Симпатии мемуариста целиком и полностью на стороне "трезвых" и "умеренных" желаний.
   Точка зрения русских революционных демократов в этой дискуссии достаточно выяснена. Она проявилась в революционной проповеди Белинского, в его гневных обличениях либералов "всех четырнадцати классов".
   Белинский оказал сильное влияние на Тургенева в идейно-нравственном, литературно-эстетическом и творческом плане. Не говоря уже о воспитании художественного вкуса и серьезного, безукоризненно честного отношения к художественному слову, к призванию литератора, Белинский помог Тургеневу "найти себя" и в творчестве. Анненков почему-то оставил все это в тени.
   Революционная проповедь Белинского, имевшая в виду воспитание русского "политического человека", многому научила молодого Тургенева, и такие его шедевры, как "Бурмистр" или "Муму", - и здесь Анненков очень точен и совершенно прав в своих воспоминаниях - действительно являлись яркими фактами той неустанной и деятельной ".художнической пропаганды по важнейшему политическому вопросу того времени", которая начата была Тургеневым не без влияния Белинского.
   Ответом на вопрос, что делать русскому "политическому" человеку, какой высший нравственный тип общественного деятеля нужен России, были и деятельность Белинского, и революционная пропаганда Герцена, и социалистические устремления петрашевцев, искавших путей и средств пробудить передовые общественные силы, поднять их на радикальное переустройство русской действительности.
   Чернышевский и Добролюбов в своих критических статьях, вскрывая, в первую очередь, объективный смысл художественных произведений того же Тургенева, характеризуя деятельность Белинского и Герцена, критикуя их либеральных "друзей", совершенно ясно доказали, в каких "политических" людях нуждалась Россия в те же сороковые годы, И страна уже тогда имела этот высший тип деятеля, хотя литература почти не касалась его, а если когда и касалась, то не иначе, как в форме намека или полуистины, как это было в "Рудине".
   Анненков же, как и все либералы, придерживался иной точки зрения. Как говорилось выше, он осуждал революционно-политическую деятельность Герцена и считал его пропаганду "бесплодной". Он искренне б

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 283 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа