Дед идет с сумой и бос,
Нищета заводит повесть:
О, мучительный вопрос!
Наша совесть... Наша совесть...
("В дороге")
Или другая дорожная встреча дождливым ранним утром - девочка,
"замотанная в тряпки", верхом на лошади:
Лет семи всего - ручонки
Так и впилися в узду,
Не дают плестись клячонке,
А другая - в поводу
Жадным взором проводила.
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.
И щемящей укоризне
Уступило забытье:
"Это - праздник для нее,
Это - утро, утро жизни"
("Картинка")
Знойным июльским днем глаза поэта останавливаются на фигурах спящих
землекопов, улегшихся после изнурительной работы тут же в поле:
Не страшно ль иногда становится на свете?
Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
Подумай: на руках у матерей
Все это были розовые дети.
("Июль, 2")
Анненский - большой мастер пейзажа, пейзажа характерно русского. Иногда
он отдается прелести созерцания, создает яркие, порою даже
умиротворенно-живописные образы ("Ветер", "Ноябрь" в "Тихих песнях",
немногое другое). Но пейзаж и вообще картина окружающего мира насыщаются
обостренным трагическим смыслом, когда появляются люди, как в
процитированных стихах или в стихотворении "Опять в дороге" ("Луну сегодня
выси..."): зимняя лунная ночь в северном лесу казалась путешественнику
фантастически страшной, но встреча с "дурашным" парнишкой, бродяжничающим в
морозы, возвращает "я" поэта к реальности, заставляет устыдиться своих
страхов, создает как бы выход из одиночества:
Куда ушла усталость,
И робость, и тоска...
Была ли это жалость
К судьбишке дурака, -
Как знать?.. Луна высоко
Взошла - так хороша.
Была не одинока
Теперь моя душа...
Жалость у Анненского не абстрактна. Это жалость к обездоленным, к
простому люду. Мотив жалости сливается с важнейшим для поэта мотивом совести
и шире - с темой социального неблагополучия, социальной несправедливости.
То, чего не замечали современники поэта, стало отчетливо заметным с рубежей
более позднего времени.
Для тех, кто писал об Анненском при его жизни или вскоре после смерти,
поэзия его - как бы высоко она ни ставилась критиками - находилась "вне
политики", "вне злобы дня". А между тем Анненский отнюдь не сторонился ни
"политики", ни "злобы дня". Тому свидетельство - стихотворение "Петербург".
В нем совершенно прямо сказано об исторической обреченности русской
монархии, осуждено и прошлое ее и настоящее, воплощенное в образе
императорской столицы и знаменитого памятника ее основателю:
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале, -
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Следует добавить, что черновой автограф содержит зачеркнутый вариант
"наш хищник двуглавый" {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 1, ед. хр. 21. Л. 81.} (вместо
"орел наш"), который устранен был, очевидно, как цензурно неудобный.
Высокого гражданского пафоса полно и другое стихотворение,
обнародованное уже только в книге "Посмертные стихи" (1923). Это - "Старые
эстонки", отклик поэта на события 1905-1906 годов в Эстонии, где, как и в
других районах империи, революционные выступления были подавлены с большой
жестокостью. Стихотворение говорит о том, как тяжело пережил Анненский
наступление реакции после крушения первой русской революции и последовавшие
кровавые репрессии. В ночном кошмаре поэту являются матери казненных, он
пытается убедить их в своей непричастности к гибели их сыновей, а старые
женщины выносят ему приговор:
Затрясли головами эстонки.
"Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди - вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем..."
"Вероятно, в границах первого десятилетия XX века в русской поэзии
наиболее сильными стихами "гражданственного" плана являются "Старые эстонки"
и "Петербург" Анненского. У того же Блока 900-х годов стихов такой
лирической силы, при одновременной ясной гражданственности, конечно, нет"
{Громов П. Ал. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С.
230.}.
Гражданственность у Анненского неразрывно связана с идеей совести.
Творчество Достоевского, своего любимейшего писателя, Аннеиский назвал
именно поэзией совести {См.: "Он был поэтом нашей совести" // Анненский И.
Книги отражений. С. 239.}. Так он имел право назвать и свое творчество.
Совесть и у Достоевского и у Анненского - это острое осознание причастности
к судьбам пусть даже совсем чужих, далеких, незнакомых людей. И творчество
Анненского - не только лирика - пронизано тревогой за человека, за все
живое, за все сущее. Жестокости, несправедливости, уродства было в изобилии
вокруг поэта - ив житейском окружении, и в политической жизни страны. И как
личную боль он ощущал несчастия, злоключения, а то и просто тяготы,
выпадавшие на долю других. Отсюда его пристальное внимание к простым людям,
ярко запечатленное в процитированных стихах.
События русско-японской войны сильно волновали Анненского, как это
видно по его письму из Ялты от 16 сентября 1904 года к E. M. Мухиной {ЦГАЛИ.
Ф. 6, оп. 2, ед. хр. 5. Цитату из него см. в кн.: Федоров А. Иннокентий
Анненский. Личность и творчество. Л., 1984. С. 29.}, но в своей поэзии он к
ним не обращался, однако их дальним отзвуком стало стихотворение "Гармонные
вздохи" - печальный полусвязный монолог подвыпившего горемыки, инвалида той
войны, стерегущего осенней ночью фруктовый сад и вспоминающего прошлое.
Поэт, в чьих стихах недалекий критик-современник усмотрел "эстетическую
маниакальность" {Бурнакин А. Литературные записки. Эстетическое донкихотство
// "Новое время". 1910, Э 12398.}, человек, которого близкие к нему
мемуаристы считали "кабинетным ученым", сумел воссоздать песню, которой
засыпающая от усталости крестьянка баюкает ребенка ("Без конца и без
начала"), и как живую показать фигуру продавца воздушных шаров, зазывающего
покупателей шутками и прибаутками ("Шарики детские"). Очень верно сказал об
Анненском Юрий Нагибин: "...он обладал ухом, чутким к разговорной уличной
речи, он слышал бытовой говор, знал повадку простых людей; этот изысканный
человек отлично ориентировался в шумах повседневности" {Нагибин Ю.
Анненский//"Смена". 1986, Э 7. С. 27.}.
Еще одно подтверждение тому - стихотворение "Нервы. Пластинка для
граммофона" - сценка, разыгрывающаяся в глухом безвременье реакции, диалог
раздраженных и чем-то страшно напуганных супругов-дачников, перебиваемый
криками продавцов-разносчиков, репликами кухарки. О том, насколько это было
ново, смело, непривычно, говорит реакция, какую стихотворение вызвало у
анонимного рецензента петербургских "Биржевых ведомостей". Перед тем как
процитировать из него несколько строк, он сказал о "тривиальном безвкусии
поэта", а после цитаты прибавил, что "можно было бы привести бесконечное
число цитат, <...> свидетельствующих все о том же - о недостатке вкуса и о
прозаичности поэта" {"Биржевые ведомости". 1910. Утренний выпуск, Э11809, 11
июля.}.
Как новатор, вводивший в лирику черты будничной разговорности, даже
просторечия, Анненский не был одинок среди своих современников-поэтов: у
Блока, у Андрея Белого, у Сологуба, иногда и у Брюсова можно встретить
подобные же черты, разве что выраженные менее ярко; привлекали этих поэтов и
образы простых людей. Более же резкое отличие Анненского от них - в другом:
в характере соотношения внутреннего мира поэта, его "я", с миром внешним. В
творчестве Бальмонта и Вяч. Иванова, ранней (вплоть до начала 1900-х годов)
поэзии Брюсова, Блока, Сологуба внутренний мир творца выступает как
самодовлеющий, подчиняя себе, окрашивая собою, даже подменяя собою то, что
лежит вне его. Тем самым не возникает коллизии между внутренним миром и
внешним, который построен самим поэтом как неким демиургом. Отсюда -
самоутверждение, мажорно проходящее через всю лирику Бальмонта,
величаво-архаическая торжественность тона в поэзии Вяч. Иванова, сдержанная
приподнятость в книгах Брюсова 1890 - начала 1900-х годов, самоуглубленность
и сосредоточенность у Сологуба. Сложнее - в лирике Блока: мистическая
тревожность, присущая его внутреннему миру, созвучна образам "Стихов о
Прекрасной Даме", с которыми они сливаются в гармоничное единство, но уже в
следующих книгах трагическая действительность города и далеких просторов
России вступает в напряженное взаимодействие с лирическим "я", приобретая
особую весомость. И еще: в поэзии Блока очень рано появляется мотив
двойника, двойничества, проходящий через все его книги {См. об этом в кн.:
Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981 (2-е изд.) - глава "Об одном
стихотворении (Двойник)"}.
Иначе - у Анненского. Вспомним, правда, что в числе стихотворений,
открывающих "Тихие песни" и предположительно относящихся к ранним, есть два
- "Двойник" и "Который?" (они помещены рядом), отражающие мучительную
раздвоенность сознания.
Вот первая строфа "Двойника":
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
А стихотворение "Который?" заканчивается патетическим вопросом:
О царь Недоступного Света,
Отец моего бытия,
Открой же хоть сердцу поэта,
Которое создал ты _я_.
Но мотив двойника сразу же уходит из лирики Анненского - подобно тому
как исчезают из нее и другие мотивы, восходящие, возможно, к тому времени,
когда он (еще в 1870-е годы), по собственному признанию в автобиографической
заметке, "был мистиком в поэзии". Остается теперь одно вполне отчетливо
сознающее себя я, с одной стороны, и, с другой стороны, все то, что вне его
и на что оно откликается. Рядом с я поэта живут другие я. В позднейшем
стихотворении "Другому", обращаясь к высоко ценимому им поэту-современнику
(может быть - Бальмонту), Анненский говорит:
Я полюбил безумный твой порыв,
Но быть тобой и мной нельзя же сразу.
Другие я отдельны от я поэта и равноправны с ним. В стихотворении
"Гармония" сжато и строго выражена мысль о мучительном противоречии жизни,
об ответственности за чужие судьбы, за другие я, о цене, которой покупается
гармония - наслаждение красотой мира:
А где-то там мятутся средь огня
Такие ж _я_, без счета и названья,
И чье-то молодое за меня
Кончается в тоске существованье.
В этой заключительной строфе короткого стихотворения, навеянного,
весьма вероятно, впечатлениями крымской осени 1904 года (судя по морскому
пейзажу), может быть уловлен смутный отклик и на события русско-японской
войны, волновавшие Анненского ("мятутся средь огня", "молодое
существованье", кончающееся "в тоске").
К числу последних, во всяком случае - поздних, произведений лирики
Анненского принадлежит стихотворение "Поэту". Вот первые его две строфы:
В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами - власть вещей
С ее триадой измерений.
И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом _Я_ от глаз _Не Я_
Ты никуда уйти не можешь.
Под "властью вещей" здесь понимается, конечно, не власть или засилье
каких-то материальных предметов, а нечто гораздо более широкое и значимое.
Созданное Анненским местоимение-неологизм "He-Я" в его лирике больше не
встречается, но оно постоянно присутствует в его критической прозе, да и в
письмах, как синоним всего окружающего. И тем самым мир _не-я_ у Анненского
в сущности беспределен: это не только другие люди, к которым обращены его
стихи или которые сами в них говорят и действуют (уже упомянутые "Гармонные
вздохи", "Шарики детские", "Нервы" и еще довольно многие, в частности -
"Кошмары", "Прерывистые строки"), это и весь окружающий мир - включая и вещи
бытового обихода, а главное - природу. В своей последней критической работе
"О современном лиризме" Анненский так определил характер творчества
поэта-символиста, а вернее - поэта вообще, потому что иным он его, - вернее
же, самого себя, - и не представлял: "Символистами справедливее всего
называть, по-моему, тех поэтов, которые не столько заботятся о выражении я
или изображении _не-я_, как стараются усвоить и отразить их вечно
сменяющиеся взаимоположения" {Анненский И. Книги отражений. С. 339. Для
Анненского тем самым символическая поэзия и поэт-символист - категории
вечные, вневременные, не связанные с литературной обстановкой в России и на
Западе на рубеже двух веков. Ср. там же (с. 338): "В _поэзии_ есть только
_относительности_, только _приближения_ - потому никакой другой, кроме
символической, она не была, да и быть не может".}.
Содержанием лирики Анненского и являются эти "вечно сменяющиеся
взаимоположения" я и не-я, и драматизм переживаний возникает в отношении как
к другим людям, так и в отношении к природе и к самым обыкновенным вещам.
Здесь - и притяжение и отталкивание, стремление слиться с не-я и
невозможность этого слияния, то сознание нераздельности и неслиянности
искусства с жизнью, которое сближает Анненского с Блоком.
Окружающий мир у Анненского многокрасочен и многозвучен, полон
движения. Но за исключением немногих живописно-созерцательных стихотворений,
его лирика природы в целом трагична; его напряженные переживания,
пробуждаемые ею, остаются безответными:
Иль я не с вами таю, дни?
Не вяну с листьями на кленах?
Иль не мои умрут огни
В слезах кристаллов растопленных?
Иль я не весь в безлюдье скал
И черном нищенстве березы?
Не весь в том белом пухе розы,
Что холод утра оковал?
В дождинках этих, что нависли,
Чтоб жемчугами ниспадать?
А мне, скажите, в муках мысли
Найдется ль сердце сострадать?
("Когда б не смерть, а забытье...")
Природа в стихах Анненского трагична и самой своей красотой,
одухотворенностью и неповторимостью мгновения, которое она дарит человеку.
Ее образы овеяны тоской по безвозвратно уходящему времени:
Сейчас наступит ночь. Так черны облака...
Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
Там все, что прожито, - желанье и тоска,
Там все, что близится, - унылость и забвенье.
("Тоска мимолетности")
И еще:
И разлучить не можешь глаз
Ты с пыльно-зыбкой позолотой,
Но в гамму вечера влилась
Она тоскующею нотой
Над миром, что, златим огнем.
Сейчас умрет, не понимая,
Что счастье искрилось не в нем,
А в золотом обмане мая...
("Май")
Мир природы, каким он видится поэту, трагичен еще и своей хрупкостью,
незащищенностью, тем, что ему угрожают такие же опасности, как и людям, что
он испытывает такие же страхи, как они, что он себе сам не кажется вечным.
Об этом выразительно говорит стихотворение "За оградой" с его ночной
фантастикой и особенно "Желанье жить" с его столь же фантастическим ночным
пейзажем и заключительными двумя строками:
И во всем безнадежность желанья:
"Только б жить, дольше жить, вечно жить..."
В лирике Анненского немало места уделено цветам, которые он так любил.
Это всегда - цветы садовые, холеные (хризантемы, астры, лилии, сирень,
георгины), и они становятся у него звеном между природой и домашним бытом.
Проникновенные строки написаны поэтом об их недолговечности, об их
неизбежном увядании. Цветы появляются также в тех стихах, где говорится о
смерти: цветы - атрибуты панихид, похорон, кладбищ ("Трилистник траурный",
"Август, 1", "Невозможно" и некоторые другие).
Парадоксально и тоже драматично взаимоотношение лирического я с вещами.
Парадоксальность на первый взгляд - в той силе реакции, какую порождает
незначительный, казалось бы, повод и которая может показаться несоразмерной
с ним, сентиментально преувеличенной. Один из характернейших примеров -
стихи о кукле, бросаемой для забавы туристов в бурный водопад и каждый раз
прибиваемой водой к берегу: "Спасенье ее неизменно Для новых и новых мук"
("То было на Валлен-Коски"). Драматизм же - в иносказательности и этого
образа, и других, подобных ему, - будь то неисправный будильник
("Будильник") или ива, сломившаяся под тяжестью тела мертвой Офелии ("Ноша
жизни светла и легка мне...") И связь между переживанием и вызвавшим его
предметом - не плод случайной ассоциации эмоций, не каприз, а нечто
закономерное для нравственного мира Анненского. "Его жалость к человеку, -
констатирует И. И. Подольская, - проявляется порой как-то стыдливо - через
пронзительное сочувствие к вещи, неодушевленному предмету, болезненно
зависимым от человека <...> Бывает, что в его стихотворениях вещь
аллегорически замещает человека, но чаще всего поэт выявляет их трагическое
сходство - в несчастии, старости одиночестве" {Подольская И. И. Поэзия и
проза Иннокентия Анненского//Анненский И. Избранное. М., 1987 С. 18-19.}.
Стихотворение "Старая шарманка" - именно об этом. Мучения ее натруженного
вала - параллель к мукам творчества, и особенно красноречива заключительная
строфа:
Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве б петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?..
Вещь, уподобленная человеку, одушевляется, а человек, сопоставленный с
вещью, предстает еще более достойным жалости. Иносказательность, к которой
прибегает Анненский, придает особую весомость обоим членам сопоставления,
самую связь между ними делает многозначной. Не случаен мотив часов с их
механизмом или же образ маятника, к которому Анненский обращается
неоднократно. Л. Я. Гинзбург по поводу стихотворения "Стальная цикада"
ставит вопрос, на который и дает ответ: "Что это - механизм отданных в
починку часов или тоскующее сердце человека? И то и другое - двойники"
{Гинзбург Л. Указ. соч. С. 332.}. Это уже не замещение одного другим, а
своего рода совмещение, так что одно просвечивает сквозь другое. И искусство
многопланового, многозначного слова у Анненского состоит именно в сложном,
напряженном переплетении, взаимопересечении смыслов, которое требует от
читателя работы фантазии и мысли; оно предполагает вопрос и возможность не
одного логически определенного ответа, а двух или нескольких, пусть даже
параллельных, не взаимоисключающих, а скорее взаимообогащающих. В статье "О
современном лиризме" поэт так и сказал: "Мне вовсе не надо обязательности
одного и общего понимания. Напротив, я считаю достоинством лирической пьесы,
если ее можно понять двумя или более способами или, недопоняв, лишь
почувствовать ее и потом доделывать мысленно самому" {Анненский И. Книги
отражений. С. 333-334.}.
Смысловая многоплановость возникает у Анненского, прежде всего в
"Кипарисовом ларце", также благодаря композиционному средству - циклизации.
Микроциклы этого сборника - "Трилистники" и "Складни" - скомпонованы так,
что стихотворение в контексте целого обогащается новыми оттенками смысла или
даже приобретает неожиданную окраску благодаря соседству других
стихотворений, с которыми у него создаются связи либо по общности мотивов,
либо по контрасту. Так, мрачно-трагическое первое стихотворение "Трилистника
весеннего" противопоставлено "жизнерадостному", казалось бы, заглавию
микроцикла и мягко-элегическому тону двух следующих стихотворений. Резко
контрастно и неожиданно соотношение частей в складне "Контрафакции" и в
"Складне романтическом". Создаются разнообразные по тональности связи и
между микроциклами, и тем самым то или иное стихотворение поворачивается к
читателю разными гранями - в зависимости от того, берем ли мы его как
самостоятельное целое или как элемент контекста - более узкого (в пределах
микроцикла) или более широкого (в соотношении с другими микроциклами).
В искусстве слова явление смысловой многоплановости существует издавна,
но в поэтике символизма, как западноевропейского, так и русского, оно нашло
особо яркое выражение, а в лирике Анненского приобрело исключительную
впечатляющую силу, зависящую от индивидуальных черт его мастерства, - в
частности, в стихах, посвященных взаимоотношению лирического _я_ с другим
человеческим _я_ {Различные проявления смысловой многоплановости слова в
лирике Анненского рассмотрены на ряде примеров в статье Б. А. Ларина "О
"Кипарисовом ларце"" // "Литературная мысль". Альманах II. Пг., 1923.}.
У Анненского нет - или почти нет - стихов о любви в обычном смысле,
таких, какие есть у Блока, Брюсова, Бальмонта. У него есть стихотворения,
обращенные к женщинам, по большей части нерадостные, противоречивые по
характеру того женского образа, который в них возникает, и по переживаниям
лирического я, часто безвольного и подавленного. Смена эмоций может быть
очень быстрой, даже резко неожиданной на протяжении короткого монолога - как
в стихотворении "Canzone":
Если б вдруг ожила небылица,
На окно я поставлю свечу,
Приходи... Мы не будем делиться,
_Все_ отдать тебе счастье хочу!
Ты придешь и на голос печали,
Потому что светла и нежна,
Потому что тебя обещали
Мне когда-то сирень и луна.
Но... бывают такие минуты,
Когда страшно и пусто в груди...
Я тяжел - и немой и согнутый...
Я хочу быть один - уходи!
Женский образ у Анненского почти всегда - зыбкий, ускользающий, как бы
бесплотный, нереальный и, конечно, не поддающийся точному, "портретному"
описанию. Нередко его аксессуары - цветы. Он часто выступает на фоне ночи -
то как призрак, то как бредовое видение, то как воспоминание, смешанное с
чувством вины Можно назвать стихотворение "Призраки", где есть строки:
О бледный призрак, скажи скорее
Мои вины...
Или "Traumerei", где к женщине обращены слова
Наяву ль и тебя ль безумно
И бездумно
Я любил в томных тенях мая?
Или, наконец, "Квадратные окошки", где мотивы ночного наваждения,
раскаяния, скорбной памяти, страстного порыва к навсегда утраченному
прошлому создают зловещий эффект. О счастье любви, о радости единения с
любимым существом стихи Анненского никогда не говорят, встреча оборачивается
в них разлукой, в них постоянна мысль о неизбежной разлученности тех, кто
душевно близок. Такова первая строфа стихотворения "Что счастье?":
Что счастье? Чад безумной речи?
Одна минута на пути,
Где с поцелуем жадной встречи
Слилось неслышное _прости_?
Или строки из "Тоски миража":
Я знаю - она далеко,
И чувствую близость ее.
Хотя мир личных чувств, открывающийся во всех этих стихотворениях,
почти лишен примет времени и места и подернут легкой дымкой загадочности,
сквозь которую не проникнуть в мотивы отношений двух "я", все же можно
утверждать, что и здесь - пусть опосредованно - сказывается сознание общего
неблагополучия жизни, столь свойственное поэзии Анненского.
Эго почти прямолинейно подтверждается стихотворением "Прерывистые
строки", отличающимся от процитированных тем, что в нем не лирическое я
говорит от своего имени, а ведет взволнованный, прерывающийся, именно
"прерывистый" рассказ конкретный, хотя и безымянный персонаж: он только что
проводил на поезд свою подругу, и в его монолог еще вкраплены реплики из их
диалога. Вполне реальный драматизм положения двух искренне любящих друг
друга, по-видимому, не молодых уже и поломанных жизнью людей - в том, что
они разлучены житейскими обстоятельствами, что она замужняя и не может
распорядиться собой. В этом стихотворении - уже никакой романтической дымки,
все жестко, вещественно, и царит разговорная прозаичность речи, правда,
насыщенной эмоционально. Характерная черта образа говорящего: в момент
кульминации рассказа о прощании, о слезах - внезапно сделанное для себя
наблюдение: "Господи, я и не знал, до чего Она некрасива".
То, что в лирике Анненского можно назвать стихами о любви, постоянно
пронизано и контрастами и антитезами. Эта особенность очень резко проступает
в стихотворении "Моя Тоска". Оно обращено не к любимой или любящей, а к
несчастному, странному и жалкому существу, которое поэт называет "моя
безлюбая"; она - то ли юродивая, то ли безумная:
Я выдумал ее - и все ж она виденье,
Я не люблю ее - и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.
Стихотворение это, ставшее для поэта последним, явилось и итогом в
развитии болезненно волновавшей темы; гармоническое ее решение было для него
невозможно.
Тем знаменательнее тот апофеоз идеи невозможности, который он создал в
стихотворении "Невозможно". В критической прозе Анненского нередко
встречается объяснение, комментарий или параллель к идеям его поэзии. В
очерке "Белый экстаз" есть пессимистическое на первый взгляд и "декадентски"
парадоксальное, словно бы "эпатирующее" утверждение: "В основе искусства
лежит <...> обоготворение невозможности и бессмыслицы. Поэт всегда исходит
из непризнания жизни..." {Анненский И. Книги отражений. С. 145.}. Не надо
ограничивать эти слова их прямым значением. В "обоготворении невозможного" -
то есть в жадном стремлении его достичь - сверхзадача искусства,
"бессмыслица" - отрицание трезвого и узкого практицизма, а "непризнание
жизни" - не уход от нее, не отказ от нее, а порыв к чему-то высшему.
"Невозможно" Анненского - элегическое стихотворение, печальное и
светлое, - посвящено его заглавному слову и сочетает в себе три мотива:
мотив любви, мотив смерти и мотив поэзии, в которой синкретически сливаются
зримый образ, звук и чувство. Обращаясь к этому слову, поэт говорит:
Не познав, я в тебе уж любил
Эти в бархат ушедшие звуки:
Мне являлись мерцанья могил
И сквозь сумрак белевшие руки.
Но лишь в белом венце хризантем,
Перед первой угрозой забвенья,
Этих _вэ_, этих _зэ_, этих _эм_
Различить я сумел дуновенья.
И, запомнив, невестой в саду
Как в апреле тебя разубрали, -
У забитой калитки я жду,
Позвонить к сторожам не пора ли.
Если слово за словом, что цвет,
Упадает, белея тревожно,
Не печальных меж павшими нет,
Но люблю я одно - _невозможно_.
Стоит привести слова Ю. Нагибина: "Анненский как никто должен был
ощущать многозначное слово "невозможно", ибо для него существующее было
полно запретов (имеется в виду его болезнь сердца. - А. Ф.), но это же слово
служит и для обозначения высших степеней восторга, любви и боли, всех
напряжений души. И что-то еще в этом слове остается тайной поэта, и
проникнуть в нее н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о" {Нагибин Ю. Указ. соч. С. 27.}.
Хотя стихотворение говорит и о смерти, оно оставляет впечатление некой
умиротворенности (не резиньяции): восторжествовала сила поэтического слова.
Лирическое "я" Анненского - это прежде всего творящее "я" художника.
Творчество для него - единственная непреходящая ценность, противостоящая и
смерти и тревожным состояниям духа, жестокостям быта и безобразной
действительности, сила, способная к такому отражению мира _не-я_, которое
явится преодолением всего того, что враждебно в нем человеку, и не отступит
перед дисгармонией окружающего. Но творчество приносит художнику не только
радость. В одном из своих критических очерков ("Власть тьмы" - о драме Л.
Толстого) он это и подчеркивает: "Творчество может соединиться с известной
долей страдания, оно может рождать иногда довольно неприятные сомнения, ему
полезно бывает недовольство художника самим собой, но ни об этом, ни о
физических потерях организма, неразрывных с писанием книг ли или к