поскольку он молчал, а поскольку говорил. В желании
рассказать несказанное Толстой изгнан: тут он за пределом досягаемости.
Но запредельный современности и подлинный
смысл исканий Толстого, толстовско го молчания
роднит с ним изгоев всего мира.
В искании современного последнего
соединения мысли и чувства, веры и знания мы все запредельны по
отношению к словам и делам мира сего. Мир сей нас не услышит. Не
словами и проповедями, не философской, научной и общественной
деятельнос тью можем мы в этом мире сказаться, а в реальном жесте
ухода. И этот реальный жест, это религиозное знамение, единственно
оправдывающее не только отказ от искусства Толстого, но оправдывающее и
его проповедническую деятельность, есть уход.
Толстой ушел: кончина опустила занавес
над дальнейшей судьбой его странствия. Если бы уход этот совершился
десять лет назад, мы были бы свидетелями нового цикла его исканий, и
как знать, может быть, новые судьбы грядущей культуры уже были бы
намечены.
Странствие не успокоение: всю жизнь
странствовал Лев Толстой по прямолинейным стогнам современной культуры
и государства. Всюду останавливался он на культурной чересполосице.
Всюду вносил беспорядок и даже бесчиние на благоустроенных стогнах
цивилизации. А в последние дни он пошел в реальное странствие. Если
думал он найти место упокоения за чертой современного Вавилона, того
упокоения он все равно не нашел бы. Пограничная черта современного
Вавилона-черта горизонта, ибо вся поверхность земного шара - Вавилон.
В христианстве имеем мы реальное
воплощение всех современных синтетических исканий: слово мудрости
сочеталось с плотию жизни в личности Христа. Христос-точка высочайшего
доступного человечеству синтеза. Но только в этой единственной точке
естественный исторический процесс сочетался с надвремен ной правдой.
Судьбы истории мировой преломились в Христе: но самый ход истории,
поскольку мы стоим вне пути совершенства, открываемого Евангелием,
остался для нас подчиненным законам необходимости: в этом смысле
божественность человечества еще только загадана нам. Эта загаданность
богочелове ческого процесса и есть запредельная современной языческой
мудрости точка пересечения культурных путей: с точки зрения
естественного хода истории не может
быть речи о христианском искусстве, как не может быть речи о
христианской науке, общественности, философии. Христианство-в Христе;
христианство-в таинственно передаваемой благодати таинств. Церковь, как
хранительница той благодати, обращена к религиозным глубинам к ней
припадающих личностей, а не к официальной их сумме, представленной в
государстве как община. Церковь в этом смысле запредельна государству,
как запредельна она какой бы то ни было общественности. Коллективное
тело Церкви есть какое угодно тело, но оно не есть тело физическое:
пусть будет позволено мне сказать, что тело Церкви входит в физическое
тело жизни, как астральное человеческое тело невидимо вливается в нашу
осязаемую трехмерную плоть. Все же храмы, обряды и внешние признаки
Церкви, поскольку они обращены не к интимным глубинам личности, а к
видимому союзу лиц-только подобия и прообразы невидимо протекающей в
нас церковной плоти. Говорить о нереальности, нетелесности такой Церкви
на основании ее физической неосязаемости смешно: астральное тело есть
подлинное тело; между тем такое тело невидимо. Всякое воплощение-в
перенесении центра сознания, пресуществляюще го усилием воли материю в
иное состояние; телесное в нашем смысле иллюзорно в смысле иной
(напр<имер>, астральной) телесности. Из этого явствует, что
реализация церковной общественной плоти в современном нам человечестве
заключается в умении сперва узреть общественную связь подлинно верующих
в астрале и далее как бы реально суметь переплавить земляную косность
отдельных организмов в высшем телесном плане: не умирая, зажить
соборною жизнью во вновь открывшемся измерении. И вовсе эта задача не в
том, чтобы заполнить церковным приходом искусство, науку и философию,
искони языческих; синтезом языческих дисциплин и является государство.
Наша задача не в том, чтобы христианизировать государство (увы,
безуспешная попытка осуществить христианское государство привела к
полному банкротству), но в том, чтобы в точке, запредель ной всякому
государству (а этой точкой и является точка всемирного синтеза), выйти из
государства. При насильственом смешении Церкви и государства
государство являет Церкви все виды своего звериного лика (ибо Церковь
не может не быть для него только фикцией, в худшем случае средством);
Церковь же не может не накладывать на государство свою невидимую и
оттого насилующую десницу. Не в изнасиловании современной
государственной культуры приходом или обратно-смысл и цель подлинного
церковного развития, а в умении найти выход для
жизни в какое-то для государства
невидимое измерение. Как скоро общественные символы этого измерения
определяются в видимой Церкви и, далее: определяются в Церкви
синодальной, символы эти становятся чересполосицей , и только
чересполосицей . Церковь всего мира, о которой так косноязычно и
неканонично заговаривал Лев Толстой, является антигосударствен ной
пропагандой для современного Вавилона; для синодального же сознания
такая Церковь есть секта. Оба сознания (государст венное и синодальное)
правы, называя Толстого сектантом и анархистом, потому что Толстой
начинал религиозно распахивать землю Церкви там, где завтра встанут
параллели проспектов единого, по существу антирелигиозного, Града.
Чересполосица!
Как только мы проведем отчетливую
границу между подлинным телом Церкви и ее формальной оправой,
обращенной к государству, мы проводим вместе с тем и резкую грань между
последними устремлениями нашей души и формальной работой всего
трехмерного человечества, направленной к осуществлению более близких,
грубо осязаемых целей. Сочетаемы ли цели эти с последней, религиозной,
целью: этот вопрос есть вопрос о пересечении параллельных линий в
бесконечности. По Эвклиду, линии эти не пересекаются вовсе. По
Лобачевскому 16- пересекаются. В первом случае многодробная иерархия
непересекающихся, арелигиозных ценностей современной государственной
культуры ведет прочь от иной культуры, религиозной: на ней не может не
лежать антихристовой печати. И потому-то бесцельна открытая борьба с
современной культурой; и приверженцы иной культуры должны бежать в
катакомбы, ибо в граде века сего они, как в тюрьме; деятельность их
уподобляется бесцельному потрясанию тюремной решетки, собирающей лишь
толпу праздных зевак. Деятельность эта для детей века сего лишь скандал
в благоустроенном городе. Если же многодробная иерархия ныне раздельных
ценностей-лишь подножие иного, религиозного, единого пути,
преждевременно говорить о последних судьбах культуры, когда
предпоследние судьбы ее еще представляют массивы невыведенных стен;
преждевременно покрывая те стены религиозным куполом, не приближаемся
мы, наоборот, удаляемся от истоков подлинной христианской культуры:
кормчим современной культуры, держащим путь в Вифлеем, некогда впадать
у руля корабля в религиозные экстазы; рулевые, страдающие экстазами, не
могут быть рулевыми: иначе корабль, управляемый ими, преждевременно
сядет на мель.
В современной, по существу
внерелигиозной, культуре мы встречаем людей как религиозного, так и
внерелигиозного сознания: как для тех, так и для других условием
плодотворности их текущей, так сказать предварительной, работы, есть
кропотливое изучение деталей ими выбранного пути. В этой работе они ни
религиозны, ни нерелигиозны: стены все той же необходимой тюрьмы
ограничивают их кругозор. И потому-то религиозное нападение на
работников, пролагающих пути современной культуры, будь они учеными,
философами, поэтами или обществен ными деятелями, есть всегда нападение
с негодными средствами: кроме того, оно предполагает непомерную,
себялюбивую гордыню со стороны нападающих. Занесенный над головою
культуры крест в таком случае не отличается от дикарского томагавка.
В истории культуры видим мы только ряд
невообразимых смешений; и первые века христианства составляют для нас,
пожалуй, единственное исключение. Сверху господствовал Рим; а под
Римом-катакомба; в катакомбах протекала подлинная религиозная жизнь. На
поверхности же земли мы встречаем тогда немой символ- рыбу17 и все
красноречие Аристотелевой мудрости. Аристотель господствовал в мире
сем, а Христос-в катакомбе. Далее видим мы как раз обратное. Христиане
поднимаются из катакомб, поселяются в роскошных языческих виллах, а
гонимые язычники опускаются в катакомбу: в результате многократных
перемещений мы имеем не союз государства и Церкви, основанный на
разграничении сфер влияния: не дальнейшее процветание Аристотелей и
Софоклов культуры параллельно с катакомбой , покрывающей подземную
глубину нашей жизни. Нет, мы встречаемся с печальным явлением: доселе
молчаливый пустынник начинает состязаться с Аристотелем; Аристотель же
объясняет нам тайны иных миров. В
результате мы утериваем и все достигнутое религиозно, и все достигнутое
культурно. Рушится видимый храм язычества-Серапеум. Вместе с тем
рушится невидимый христианский храм. Повсеместное падение культуры и
религии, государства и Церкви есть источник повсеместно го раздражения
и борьбы за культуру и Церковь. "Кесарево кесарю, а Божие Богу"- так
учил нас Спаситель. Нет: одни говорят: "Кесарево кесарю и Божие -
кесарю". И искание последнего смысла жизни превращается в культурный
скандал. А другие им отвечают: "И кесарево Богу, и Божье Богу". И с
вершины теократических, к жизни не приспособленных утопий снова, снова
и снова по античной статуе Аполлона раздается удар томагавка- креста. И
от этого смешенья государство принимает образ разъяренного зверя, а
культуре грозит босоногий, волосами обросший и косноязычный монах.
Между зверем и варваром оказывается невозможной никакая деятельность,
опускаются руки, надрываются силы. И когда с отвращением отстраняешь ся
от неистовой руки варвара, вдруг испуганно останавливаешь ся, вспомнив,
что в руке варвара крест. А когда тебя настигает смешок современного
культуртрегера-смешок о том, что искусство, наука и философия лишь
зубочистки цивилизации, и ты, возмущенный цинизмом, убегаешь к
протянутому кресту, снова и снова ты останавливаешься
у креста, потому что сперва тебе подставляют десницу для поцелуя.
"На фрак не молятся, крестом не
дерутся"-эту простую истину приходится теперь с утра до ночи повторять.
Но словами не остановить построения храмов идолу пошлости; словами не
остановить донкихотов, размахивающих крестом.
Провокация встречает нас на всех путях
нашей жизни; провокация лежит часто в самом существе высказываемых
слов.
Дважды пытался Толстой говорить
противоположными словами: язык образов он сменил на язык проповеди.
Проповедуя образами, создавал он для себя чересполосицу мыслей;
упорядочивая вслух эти мысли, он создал чересполосицу для других.
Оставляя одну неправду, создавал он другую неправду; наконец сумел он с
себя стряхнуть обе неправды, уйдя от всяких словесных смешений.
Его уход из синодальной Церкви,
культуры, государства, искусства, общественности есть уход из мира сего
одного из величайших сынов сего мира. Если он не смог одолеть мир ни
словом, ни творчеством, как же нам одолеть обступившую нас ночь.
Но в том, что он тронулся с места, для
нас есть величайшее знамение: стало быть, есть место, куда можно уйти.
Если ночь обступает нас всеми ужасами
своими, если мы беспомощны в этой ночи, всем усилием воли своей мы
должны создавать катакомбы, где могли бы мы себя чувствовать в
безопасности, где бы нас озарял беспрепятственно блеск лампадки.
Итак, все то, что является
чересполосицей нашей жизни, мы должны превратить в подлинный
катакомбный ход. Бегство Толстого из мира есть единственное реальное
поучение его нам. Но куда из мира уйдешь, если нет катакомбы. Но нет:
катакомба есть у каждого из нас: ее нужно только сознать, расширить,
превратить в место встречи: ведь и
так мы-изгои: ни здесь, ни там: ни в языческой современности, ни в
далеком и угасающем прошлом, ни в слепительном будущем.
Ты пойми, мы ни здесь, ни тут:
Наше дело такое бездомное.
Петухи-поют, поют,
Но лицо небес еще темное.
Ницше, Толстой, Вл.Соловьев,
Мережковский и многие другие, им подобные, независимо от разности их
мировоззрений, насквозь проникнуты мыслью о безумии и ужасе современнос
ти. Ницше проклинает современность, Толстой устраивает забастовку своим
глухим молчанием в Ясной Поляне18 , Вл.Соловьев носится со своей утопией теократии,
разочаровавшись в которой, предвидит скорый конец всего, Мережковский
беспочвенно примиряет непримиримое: все они-князья уделов подлинной
культуры: и как смешны они в полемике друг с другом пред лицом одинаково их всех не понимающей современности. И пока они
рассказывают толпе об ими увиденных Светлых Обителях будущего, эта
толпа, считая себя обманутой ими, изгоняет их за черту досягаемости.
Разъединенные, порознь гибнут удельные князья арийской культуры,
сраженные злыми стрелами их обступающих варваров.
Неужели и мы, малые, слабые, последуем
их примеру, расточая силы свои
...в умных
Громких разговорах
И бесплодно шумных,
Бесконечных спорах?
Не лучше ли нам оставить этот спор
славян между собою- вопрос, которого не разрешат "они", не лучше ли
нам, последовав примеру Толстого, отряхнуть от последних слов наших
прах Вавилона, чтобы в тех последних словах по-новому встретиться... за
его пределами. Там, в мире сем, протечет некрикливая, скромная наша
работа, озаренная молитвенным светочем катакомбы.