Главная » Книги

Булгаков Сергей Николаевич - Жребий Пушкина, Страница 2

Булгаков Сергей Николаевич - Жребий Пушкина


1 2

этой гранью все равно должна начаться для него новая жизнь с уничтожением двух планов, с торжеством одного, того высшего плана, к которому был он призван "в пустыне".
   Является превышающим человеческое ведение судить, доступно ли было для души Пушкина новое рождение на путях жизни. Но Промысл Божий судил иначе: этим новым рождением для него явилась смерть, и путь к нему шел через врата смерти. Трагическая гибель явилась катарсисом в его трагической жизни, очищенная и свободная вознеслась душа Пушкина. Вне этого трагического смысла смерть Пушкина была бы недостойна его жизни и творчества, явилась бы подлинно величайшей бессмыслицей или случайностью. И лишь этот спасительный катарсис исполняет ее трагическим и величественным смыслом, который дано было ему явить на смертном одре в великих предсмертных страданиях. Ими он покупал утраченную им свободу, освобождался от земного плена, восходя в обитель Вечной Красоты.
  

6

  
   В трагедии Пушкина обнаружилась вся недостаточность для жизни только одной поэзии, ибо писатель, даже гениальный, еще не исчерпывает и не определяет собой человека. В истории дуэли и смерти Пушкина мы наблюдаем два чередующихся образа: разъяренного льва, который может быть даже прекрасен, а вместе и страшен в царственной львиности своей природы, и просветленного христианина, безропотно и умиренно отходящего в покой свой.
   Этот образ сохранен для нас Жуковским, вместе с другими свидетелями смерти Пушкина. Свидетельство Жуковского убедительно одинаково как положительными чертами, так и отсутствием диссонансов, даже если допустить известную стилизацию. Этого нельзя выдумать и сочинить даже Жуковскому. В умирающем Пушкине отступает все то, что было присуще ему накануне дуэли. Происходит явное преображение его духовного лика, - духовное чудо. Из-под почерневшего внешнего слоя просветляется "обновленный" лик, светоносный образ Пушкина, всепрощающий, незлобивый, с мужественной покорностью смотрящий в лицо смерти, достигающий того духовного мира, который был им утрачен в страсти. Заповедь: любите враги ваши - стала для него доступной. Он примирился, простил врагов, крови которых он только что жаждал. Простая детская вера в Бога и Его милосердие, столь свойственная светлой детскости его духа, озаряет его своим миром. Приняв напутствие церковное, он благословляет семью, прощается с друзьями и безропотно и бесстрашно отстрадывает последние часы. Мы можем опознать как бы отдельные моменты в этой гефсиманской ночи, различить наступившие ее свершения в этих телесных страданиях, смертной тоске, таившей страшные муки раскаяния и ужаса перед содеянным. Но все это было побеждено христианским доверием к Промыслу: да будет воля Твоя! На смертном одре поэт-христианин в молчании своем снова поднимается до просветления пророка, через смерть восходя к духовному воскресению...
   Земная жизнь уже закончилась на дуэли. Наступил лишь краткий, но решительный эпилог, в котором в священном молчании изжито было ее содержание, подведены итоги. Часы и минуты переживались как годы. Спадали ветхой чешуей чуждые краски, утихали страсти, от спасительного взрыва обнажалась первозданная стихия.
   "...Я долго смотрел один ему в лицо после смерти (пишет Жуковский). Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти... Это было не сон и не покой. Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу. Это не было также выражение поэтическое. Нет, какая-то глубокая удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание... В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную смерть без покрывала".
   Кончина Пушкина озарена потусторонним светом. Она является разрешительным аккордом в его духовной трагедии, есть ее катарсис. Он представляется достойным завершением жизни великого поэта и в этом смысле как бы его апофеозом.
  

[ПРИМЕЧАНИЯ С. БУЛГАКОВА]

  
   (1) Пушкин по дороге к месту дуэли встретил свою жену, от которой отвернулся (жена его тоже не узнала). В материалах нет никакого упоминания о его прощании с детьми перед дуэлью, да оно, конечно, и не могло иметь места. Семья, которую он нежно любил, как бы выпала из его сознания в этот роковой час.
   (2) Мне рассказывал Л. Н. Толстой (в одну из немногих наших встреч) со слов какой-то современницы Пушкина, как он хвалился своей Татьяной, что она хорошо отделала Онегина. В этом рассказе одного великого мастера о другом обнаруживается вся непосредственность творческого гения.
   (3) В очерке "Александр Радищев" (1836 г.) мы читаем о Гельвеции: "они жадно изучили начала его пошлой и бесплодной метафизики... Теперь было бы для нас непонятно, каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей". По поводу сочинения Радищева: "О человеке и его смертности и бессмертии" Пушкин говорит: "умствования оного пошлы и не оживлены слогом. Радищев хотя и вооружается против материализма, но в нем еще виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого афеизма". (В этом же очерке, между прочим, Пушкин называет мысль "священным даром Божиим"). В "Мыслях на дороге" говорится о благотворном влиянии немецкой философии на московскую молодежь тем, что "она спасла молодежь от холодного скептицизма французской философии". В юношеском стихотворении "Безверие" (1817 г.) Пушкин на основании опыта изображает его растлевающее влияние на умы, - "когда ум ищет Божества, а сердце не находит". К своему прошлому сам Пушкин умел относиться беспощадно: "начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени. Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет как упрек на совести моей. По крайней мере не должен я отвечать за проказы", - "стихи, преданные мною забвению или написанные не для печати, или которые простительно было бы мне написать на 19-м году, но непростительно признать публично в возрасте зрелом и степенном".
   (4) Известно отношение зрелого Пушкина к Библии и Евангелию во всей их святой единственности. Таково же оно и в отношении к христианству, как исторической силе. Так он говорит о "проповедании Евангелия" среди Кавказских горцев: "разве истина дана для того, чтобы скрывать под спудом? Так ли мы исполняем долг христианина? Кто из нас, муж веры и смирения, уподобился святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленных теплом усердия?.. Мы умеем спокойно в великолепных храмах блестеть велеречием... Кавказ ожидает христианских миссионеров". (Путешествие в Арзерум). Пушкин с тревожным интересом проверяет молву, будто язиды поклоняются сатане. Убедившись в неверности ее, он прибавляет: "Это объяснение меня успокоило. Я очень рад был за язидов, что они сатане не поклоняются, и заблуждения их показались мне гораздо простительнее". В отношении к значению православия для русского народа следует вспомнить следующие суждения Пушкина: "Екатерина явно гнала духовенство, жертвуя тем своему неограниченному властолюбию и угождая духу времени". Но "греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер. В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических... огражденное святыней религии, оно было всегда посредником между народом и государем, как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей историей, следовательно, и просвещением" (Историческ. очерки, 1822 г.).
   (5) Больно читать в письме к жене - особенно в свете собственной судьбы Пушкина - его совершенное языческое, хотя и свойственное его кругу, суждение о дуэли. "То, что ты пишешь о Павлове, примирило меня с ним. Я рад, что он вызвал Апрелева. У нас убийство может быть гнусным расчетом: оно избавляет от дуэли и подвергается одному наказанию, а не смертной казни".
   (6) Собственное отношение Пушкина к митрополиту Филарету (по крайней мере позднейшее) является отнюдь не положительным: в заметках 1835 г. он называет его "старым лукавцем".
   (7) Двусмысленно и соблазнительно звучащие слова:
   Тьмы низких истин мне дороже
   Нас возвышающий обман в контексте теряют свое прямое значение, что "viel lügem die Dichter".
  
      В часы забав и праздной скуки
      Бывало музе я моей
      Вверял изнеженные звуки
      Безумства, лени и страстей,
      Твоим огнем душа палима
      Отвергла мрак земных сует,
      И внемлет арфе серафима
      В священном ужасе поэт.
  
   Две красоты, два вдохновения, как бы две лиры.
   (9) Характерно его отношение к "Гавриилиаде", которая представляет собой главный поэтический грех Пушкина (именно поэтический, а не эстетический, потому что эстетически она стоит на уровне его мастерства). Едва ли можно сомневаться в ее принадлежности пушкинскому перу, и однако мы наблюдаем его стремление даже перед друзьями всячески отрицаться этого произведения (и уж, конечно, по мотивам не только практическим). Так он пишет кн. Вяземскому (в 1828 году): "Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец Гавриилиада, приписывают ее мне, донесли на меня, и я вероятно отвечу за чужие проказы, если Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность". Кроме беспардонных эстетов (или тупоумных безбожников), все чтители Пушкина испустили бы вздох облегчения, если бы, действительно, могли поверить в авторство Горчакова и его способность владеть пушкинским стихом.
   (10) Мы имеем в поэзии Пушкина многообразные и многочисленные свидетельства о музе. Сюда относятся: "Муза 1821 г." ("В младенчестве моем"), "Моя эпитафия" (1815), "Чаадаеву" (1821), "Наперсница веселой старины" (1821), "Вот муза, резвая болтунья" (1821), "К***" (1822), "Ты прав", "Разговор книгопродавца с поэтом" (1824), "19 октября 1825 г.", особенно же 8-я глава "Евгения Онегина", строфы 1-6, где изображается поэтическая жизнь Пушкина в различных явлениях его музы, которые как будто пронизывают красотой и смыслом мелькающую жизнь, ее "мышью беготню", от мелкого и обыденного до самого высокого.
  
      Она меня во мгле ночной
      Водила слушать шум морской,
      Немолчный шепот Нереиды,
      Глубокий вечный хор валов,
      Хвалебный гимн Отцу миров (6).
  
   (11) Правда, почти одновременно с этим стоном поэт хочет уверить себя:
  
      О нет, мне жизнь не надоела,
      Я жить хочу, я жить люблю,
      Душа не вовсе охладела,
      Утратив молодость свою.
  
   (12) Действительно, Пушкин однажды обмолвился в письме к жене (уже в 1836 году): "...догадало меня родиться в России с душой и талантом". Однако, это есть стон изнеможения от своей жизни, но не выражение его основного чувства к родине, его почвенности.
   (13) "В альбом красавицы" обычно относится именно к Н. Н. Гончаровой. Правда, единственный автограф этого стихотворения, найденный в 1930 году, оказался вырванным из альбома другой красавицы, гр. Е. М. Завадовской, но это не имеет решающего значения для вопроса об его первоначальном назначении и посвящении.
   (14) Пушкин уверяет самого себя в письме к жене (уже в 1832 г.): "никогда я не думал упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив". (Этому утверждению совершенно не соответствуют фактические обстоятельства, сопровождавшие его женитьбу: Пушкин и тогда уже сравнительно легко утешался в своих неудачах. "Но, - продолжает поэт, - я не должен был вступать на службу, и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами... Теперь они смотрят на меня как на холопа. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни".
   (15) Гоголь жалуется Данилевскому: "Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай или более необходимость не затащат его в деревню". Мы видим, как Пушкин время от времени порывается выйти в отставку, сбросить цепи, уехать, и когда это случалось, его в деревенском уединении посещало вдохновение. Но это желание неизбежно разбивалось о разного рода препятствия, которые оказались непреодолимыми для Пушкина.
   (16) Вот этот суд:
  
      (Онегин) был должен оказать себя
      Не мячиком предубеждений,
      Не пылким мальчиком, бойцом,
      Но мужем с честью и умом.
      Но шепот, хохотня глупцов,
      И вот общественное мненье,
      Пружина чести, наш кумир,
      И вот на чем вертится мир.
       (Евг. Онег., гл. 6, стр. 11).
  
   (17) Трудно сказать об этом что-либо более сильное, нежели им самим сказано:
  
      Да, да, ведь ревности припадки -
      Болезнь так точно, как чума,
      Как черный сплин, как лихорадка,
      Как повреждение ума.
      Она горячкой пламенеет,
      Она свой жар, свой бред имеет,
      Сны злые, призраки свои,
      Помилуй Бог, друзья мои,
      Мучительней нет в мире казни
      Ее терзаний роковых.
      Поверьте мне, кто вынес их,
      Тот уж, конечно, без боязни
      Взойдет на пламенный костер
      Иль шею склонит под топор.
       (Евг. Онег., гл. 6, стр. 15).
  
   (18) После стихотворения "Пора, мой друг, пора" читаем приписку: "О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню! Поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь etc. Религия, смерть".
  
  

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 401 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа