равно! в эту
минуту ему не до тревоги пассажиров. В голове молнией сверкает мысль:
"Успел ли?" И, если успел, - как успел? прыгнул?.. Ведь одна лишь
секунда!.. И он сам в три прыжка достигает голову паровоза, тележки, под
красными бегунками которой барахтается черная масса с белым комочком... И
его вдруг оставляют силы...
Паровоз трепещет крупной дрожью, он прыгает с неподвижными колесами,
он еще движется, скользит, производя режущий скрежет; Василий Петрович
роняет пылающую голову на жгучую обшивку цилиндра и ждет... Не мелькнуло и
минуты с того мига, как он понял отчаяние матери в конвульсиях человека,
крутившегося по косогору, как неистово рванул ручку крана... Но ему сквозь
жгучую тоску отчаяния в собственном своем сердце кажется совершенным
пустяком та непостижимая бесконечность, кажется не длиннее этой минуты, не
имеющей границ... - Что он там... Зачем он там так долго!..
[В темноте под бегунками ничего не видно... Но вот черная масса с
белым комочком судорожно ползет прочь от бегунков, пытается встать,
припадает, снова встает... Бессознательно движется и Василий Петрович за
цилиндром, царапающим ему лоб и покорно думает о гибели всего: кран
повернулся сам собою назад, паровоз снова сорвется с места и, если не
задавил еще ребенка, то сейчас задавит... Задавит Хлебопчука, его задавит,
задавит и всю его семью, если уж случилось первое несчастье, - жену, мать,
Петю, Лизу... до крохотной Катюрки!..]
- Скорее! - кричит он бешеным голосом, кидаясь вперед. - Чего ты там,
прости господи, мямлишь?! Двигается ведь!.. Прочь беги, прочь, дьявол!..
Карамора!..
Он не помнил себя, охваченный безумным ужасом, он накричал бы без
конца ругательств, если бы в эту минуту не подбежали к нему люди, -
главный кондуктор, проводник международных вагонов, а за ними, поспешая
вдали, - офицеры, иностранные господа в белой фланели, дамы. Его окружили,
требуя объяснения, шумя, грозно жестикулируя. Уже слышались возбужденные
голоса, протестующие [против безобразий наших костоломок], грозящие
кого-то проучить, что-то вывест[ь]и на чистую воду. "Министр",
"телеграмма", "жалоба" и другие грозные слова носились вокруг Василья
Петровича[, как рой ос и шмелей.]. Но он ничего не слышал, ни на кого не
обращал внимания, не спуская глаз с Савы, подходившего к нему колеблющейся
походкой с ребенком на руках. Маров рванулся из толпы[, грубо оттолкнувши
какой-то мундир] и подбежал к Саве[, лицо которого, заметил он вскользь,
стало черно и угрюмо.].
- Жи... жива? - спросил Маров, задыхаясь от радости и протянув руки к
ребенку, к пучеглазой толстушке лет двух, с голыми ножонками, не
прикрытыми с самых коленочек, пухлых и белых. Девочка выросла из своей
белой рубашонки, служившей ей, быть может, в день рождения; но откровенный
костюм нисколько не смущал ее, как не испугала, по-видимому, и возня под
паровозом: она очень доверчиво и покойно положила головенку на сальное
плечо своего спасителя, державшего ее на руках с материнской нежностью.
Быть может, она уже набегалась за долгий день и теперь уже хотела
бай-бай...
- Цела? Не ушиблась? - с радостным смехом спрашивал Василий Петрович,
снова пытаясь взять у Савы ребенка. Но Хлебопчук отстранился, не дал ему
свою находку, еще крепче прижал ее к себе...
[7.] 6
[Удовлетворивши любознательность в торопливых и бестолковых
расспросах, убедившись почти, что с разочарованием в отсутствии повода
лишний раз напомнить о себе там, в Петербурге, кучка грозных, строгих
россиян-пассажиров потянулась к вагонам: ей] Пассажиры потянулись к
вагонам: им сообщили, что поезд сейчас тронется, так как все
благополучно[; среди удаляющегося разноголосого говора выдался женский
голос, дивно красивый, контральтовый, сильно грассирующий и сказал плохим
русским языком что-то о "эроизме", другой голос, гнусавый тенорок,
отозвался: "А, вуй, мм-зэлъ, сэ лъ-мо..." и все голоса, красивые и
гнусавые, солидные и игривые, потонули вдали.]. На месте происшествия
остались лишь агенты: обер, красивый и толстый усач с лакейски надменным
лицом, щупленький проводник-бельгиец в щегольских желтых туфельках да
паровозная бригада: растерянно ухмылявшийся Маров и унылый Сава, все еще
прижимавший к груди крошечную толстушку. Они вчетвером наскоро выяснили
подробности случая. Хлебопчук, посланный машинистом, который принял меры к
остановке поезда, поспешил спрыгнуть на ходу и чуть-чуть успел
предупредить наезд, пр[я]ыгнувши под паровоз, под бегунками которого
что-то забелелось. Но, пока он ловил это что-то, его сильно ударило в
плечо и шею цилиндром, едва не сбило с ног... А потом уж он и не помнит,
как все было и каким образом удалось ему выкарабкаться с деточкой из-под
паровоза. Думалось одно только: "требе ратовать"...
К ним справа, из-за паровоза[, все еще трепетавшего от негодования,
что прервали его удачный бег,] выскочил лохматый мальчишка и за ним
показалась баба в красной рубахе и такой же юбке. Она задохлась от бега,
едва дышала, твердя пересохшими губами: "Матушка, царица, владычица!.."
[Не обращая внимания за мужчин,] Она сорвала с рук Хлебопчука девочку,
кинувшуюся к ней с внезапным ревом, и выразила свою радость парою шлепков
[по толстенькой заднюшке.].
- Паскуда!.. Вишь шляется, шайтаны тебя носят!.. Запорю, стервенок!..
Искромсают, подлую, за тебя отвечай, - сама того не стоишь!..
Но кончила расправу [беглым] поцелуем [разревевшейся девчонке.].
- Молчи, дура, пирога дам... Федька, бежи, скажи отцу, чтоб не
сумлевался, - приказала она сыну, толкнувши его в плечо. - Ремонтные мы, -
обратилась она к величавому усачу-главному, уже мусолившему карандаш,
чтобы записать показания для рапорта об остановке скорого на 706 версте.
Маров полез в будку. Хлебопчук поднялся туда раньше его, сейчас же,
как отдал матери ребенка, и сидел в углу, у дверцы, охвативши лицо руками.
Василию Петровичу почудилось, что Сава плачет.
- Вы что, Сава Михайлыч? - спросил он.
Сава не ответил. "Смотри, обиделся, что я ругался, - подумал Василий
Петрович с раскаянием. - И что это я за собака, на самом деле! - упрекал
он себя. - С чего поднялся лаяться на человека, который, надо говорить,
спас ребеночка от смерти!.."
- С опасностью для жизни, - отрапортовал издали голос обера, который
уже покончил допрос и на ходу репетировал совместно с проводником
донесение по начальству.
Сава явственно всхлипнул, Маров нахмурился, мучась раскаянием и
сердясь на помощника: "Ну, какого черта хнычет?.. Взял бы да облаял сам!..
По-товарищески!.. Терпеть не могу, когда дуются!.."
- Форсунка погасла, Хлебопчук, - сказал он сухим тоном начальника,
вспомнивши впервые за полугодие фамилию Савы Михайлыча. - Надо освободить
топку от газов, в предупреждение взрыва и затем уже бросить туда зажженную
паклю, - распорядился он, как по инструкции, хотя и не сомневался, что все
это известно помощнику и без него, что он напрасно, лишь в сердцах, учит
ученого, обижая его еще больше.
Хлебопчук тотчас же встал и молча принялся за дело. Когда заревела
форсунка и осветила лицо нагнувшегося к топке Савы, Василий Петрович
увидел в этом лице, печальном и озабоченном, что-то мягкое, теплое... И
поспешил снова спросить вкрадчивым полушепотом:
- Вы что это, Сава Михайлыч?.. О чем это вы?
- А ну! что там!.. Так оно, дурости! - смущенно усмехаясь, отвечал
Хлебопчук. [То немовля, донечка та малая...] Думки пришли, как держал ее.
Тепленькая да беленькая, ноженьки толстые... Что она мне?.. А в ы н у л
вот чужую из могилы, а своих туда уклал!..
Он махнул рукой и горячо принялся за дело. Спешной работы прикопилось
у обоих много, пока шли без паров, пока стояли. Минут с десять прошло у
них в горячей работе, пока явилась возможность ответить на нетерпеливые
вопли кондукторов: "Готово ли?"
- Готово!
Затрелил свисток обера, рявкнул трехголосным басом паровоз, оба
повторили на иной лад эту музыку, и поезд тронулся, простоявши в степи с
полчаса, "Вот тебе и нагнал время!" - подумал Василий Петрович. Былого
настроения, бодрого и светлого, не осталось и тени, всё начало
складываться худо: паровоз шел гадко, капризничал, дергал; где-то в
шиберах стало хлябать... Но всего хуже и стеснительнее было то, что Сава
продолжал хмуриться. [Суровый по внешности, самолюбиво-задирчивый на
словах, гордый "прищура" был нервно восприимчив, как институтка,
чувствителен к настроению соседа, особенно того, кто, как друг и любимец
Сава, был дорог, близок его сердцу. Василий Петрович, и досадуя и грустя,
раздумывал о причинах хмурости помощника.)
"Гм! Дуется! Ну, что дуется? - думал Василий Петрович. - Слов нет,
пускай, та девчонка затронула его, вспомнил он о своих, расстроился... Ну,
только все это дело прошлое, и я при всем при этом ни при чем: за что же
на меня-то хохлиться!.. Даже дело свое забыл, - фонари не зажег, -
пришлось напомнить, чего допрежде никогда не бывало; стал быть, есть у
человека что-нибудь на уме, ежели дела не помнит!.. Вон, звездочки
замигали, - поднял он голову к потемневшему небу, - если бы по-прежнему, -
подошел бы сейчас и стал бы называть их: "Это тут Вега", или еще что...
["А вон там Ай да баран..."] И стали бы по душам калякать... А то молчит[
да смотрит абызом.]. Терпеть не могу!.."
И в тот самый миг, когда Хлебопчук, украдкой кидавший пытливые
взгляды на Василья Петровича, думал:
"Вот, дивись, молчит да заворачивается!.. [Хиба ж] Уж так-таки ни
слова не скажет? Чем я повинен?.. Чего он себе раздумывает?" - [Василий
Петрович в этот самый миг мысленно роптал на друга-помощника и резал
правду-матку ему "в глаза":
"Ну и черт с тобой! молчи коль ин так!.. Ты молчишь, и мы будем
помалкивать. Наперед лезть да заискивать не станем! не на таких, брат,
напал... У начальства никогда не заискивали, не то что! И то уж товарищи
зубы пролупили: "Помощника на шею к себе посадил, первым себе другом
поставил!.." Ну, коль ин так, молчи да дуйся на доброе здоровье!.."]
Великий подвиг, героями которого только что явились наши друзья,
самоотверженное спасение ребенка отодвинулось куда-то на неизмеримое
расстояние от них - в пространство, дальше тех звезд, от которых, по
уверениям Савы, миллионы лет как ничего уже не осталось, кроме света...
Что скрывать! [По моим наблюдениям,] и все-то мы, криворотовцы,
таковы, как Маров да Сава. Мы не только практически не умеем пользоваться
нашими геройскими подвигами, как другие, но, - что уже очень худо, - не
способны никогда извлечь из них и духовных благ - светлого нравоучения,
душевной бодрости, веры в себя и в людей, наших соседей по смежным
участкам дороги...
[8.] 7
[А жизнь, точно издеваясь над комолостью нашего духа, шлет еще нам
испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном
отношении к нашим подвигам, - конечно, наша домашняя жизнь, не соседская,
которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного
результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и
отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и
принесло бы, глядишь, пользу для души и ума... Но является тут как тут
жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на
позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце
концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в
досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в
этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем,
произошло как раз нечто подобное.]
После остановки прошло около часу[, в течение которого по-видимому
шло, наряду с тонкими филе-соте, пережевывание и "эроизма"], и сытая
публика международных вагонов[, ковыряя в зубах] нашла, что ей надо
развлечься [для пищеварения]. По ее требованию был послан, при первой же
получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в
роскошную столовую машиниста. Не худо заметить, что пассажиры, жаждавшие
видеть машиниста [по какому-то недосмотру], совсем не поинтересовались
узнать, как его имя и кто он такой [и каков его характер.]. "Привести сюда
нашего машиниста", - повелели пассажиры, и кончено дело.
Таким образом, не успел еще паровоз отцепиться под воду, как на
лесенке появился [и поехал на ней] посол-кондуктор, принявшийся ["как
можно"] убеждать неподатливого механика[-мужичка "сей же час"] отправиться
в вагон-ресторан [и предстать пред ясные очи их превосходительств и
высокородий таких-то и таких-т, "оченно желающих" видеть господина
механика].
- Это насчет чего же? - спросил Маров.
- Да все касаемо этой остановки на 706 версте! - с притворной досадой
воскликнул кондуктор.
- Что же... Остановка как остановка... Со всяким может произодти, не
с одним со мной. А со мной еще реже, чем с другими прочими, - ворчал
Василий Петрович, вращая кран и дергая ручку свистка. - Ежели что кому не
нравится, могут записать жалобу.
- Нет, не в тем, Василий Петрович, - заторопился с объяснением
кондуктор. - А как, стал быть, относительно энтой самой девчурки... Ну,
известно, как, стал быть, большие господа, - оченно интересно, дескать,
как оно?.. И все прочее. Как можно, приказывали! И сами Карп Ильич, наш
обер, значит, строго-настрого велели: "Без механика, чу, и не являйся,
Слепаков!.." Пожалуйте, уж!..
- Не велика фря ваш обер, - спокойно заметил Василий Петрович,
осаживая паровоз под трубу.
- Да не в тем... Обер - что!.. Тут, понимать надо, иной разговор. Все
господа... Самые генералы... Баронесса одна... Как ее? Запамятовал!
[Фамилье-то такое, нерусское... Говорят, при дворе... Самая, что ни на
есть!.. Важнеющая, одно слово!..] Так она, пуще всех, вишь: "Привести да
привести машиниста"... Уж пожалуйте, сделайте милость, Василий Петрович!
- Вот привязался!.. Ну, чего я там пойду делать?.. Не умею я
разговаривать с э[с]тими господами важными.
- Христом-богом прошу! - взмолился кондуктор. - Пожалуйста, Василий
Петрович!.. Господ изобидите. Потому - все желают и оченно дожидаются...
Большой скандал даже может произойти...
- Какой такой скандал? - злобно прищурил глаза Маров. - Что ты меня
скандалом пугаешь, [куроцап]? Я свое дело знаю!.. А ты вот не имеешь
понятия, что машинист не вправе оставить паровоз при маневрах...
- Оченно понимаем, Василий Петрович! не первый год служим... Только в
этом разе [чу] такая история [что важнеющие пассажиры... Может которые из
них с министром - чашка-ложка... И приказы... Просют! - поправился
кондуктор]... Оченно уж просют!.. Идите, ради бога! не теряйте время...
- А, черт! - выругался Василий Петрович. - Пойти, что ли? - спросил
он, не оборачиваясь к Хлебопчуку. Но Сава или не слышал его [вопроса],
или, быть может, опечалился, что Василий Петрович и спрашивает, и как бы
не спрашивает его; только не отозвался ни звуком на этот вопрос, чем еще
сильнее обозлил Марова. ["Вишь, ехидна!" - обругал друга в душе
окончательно расстроившийся] Не получив ответа, Василий Петрович [к
великому удовольствию посланца]* быстро шагнул на ступеньку.
_______________
* Вместо этих слов было вписано, а затем зачеркнуто: окончательно
расстроившись.
- Много там их? - спрашивал он по дороге к вагону-ресторану[, из
широких окон которого лились далеко на землю потоки ослепительного
электричества].
- Да все, что ни на есть!.. Весь поезд, без малого... Опричь
генералов и прочих офицеров, дам с этой с баронессой, иностранные
господа... [Они, пущай, сами по себе, стороной, хоша в разговор вступают.
Ну, потом, сибирячки, золотопромышленники... Миллионеры...] Да всякого
народу там довольно! - закончил кондуктор [к вящему беспокойству Василья
Петровича, очень смущавшегося предстоящим ему разговором с пассажирами
"высокого давления"].
Роскошный вагон-ресторан был [ему] хорошо знаком Марову, так как
приходилось ездить с экспрессом десятки раз; но знаком лишь по внешности,
бывать же внутри [всех этих шикарных вагонов] надобности до сих пор не
представлялось. Василий Петрович остановился на минуту в раздумье у двери,
которую поспешил распахнуть перед ним забежавший кондуктор, - не вернуться
ли уж?.. Но устыдился малодушия и вступил в проход [мимо кондуктора, с
высоко поднятой головой].
Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди
моря света, среди богатства [гобеленовых стен, яркого золота люстр и
кэнкетов], среди эбворожительпой смеси запахов вина, тонких яств и духов;
он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного
дерева... Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего
более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как
показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных,
людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых
и дурных[, с одинаково надменными минами]; дамы, молодые и старые, но все
в [роскошных] дорогих платьях, все в изысканных прическах, [расположились
букетом, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого
букета возвышались стоя величественные, гордые господа], офицеры [в
эполетах,] в аксельбантах, в белоснежных кителях [из замши], а меж них и
штатские, не менее [их гордые.] важные. И все это блестящее общество
беспощадно [пронзало взглядами] смотрело на прокопченную фигуру машиниста,
казавшуюся пятном грязи на [лилейно-]белом фоне. Можно было подумать, что
эти господа и дамы[, цвет высшего общества] собрались здесь, чтобы
засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор
и теперь казнят уже его убийственными взглядами. Даже лакеи [в тонких
суконных] во фраках и белых галстуках, просунувшиеся в дверь напротив
Марова, смотрели на него, как судебные приставы, пытливо и
неодобрительно... Выражение его лица, [постать] манеры, костюм не могли и
вызвать чьего-либо одобрения: крепко стиснутые от нервного волнения
челюсти и прищуренные глаза придали его худощавому лицу вызывающий вид;
грязные руки он глубоко спрятал от глаз публики в карманы, зажавши под
мышку засаленный картуз с гербом дороги; рабочий же его пиджак из дешевой
коломенки, с оттянутыми карманами, где чаще покоился гаечный ключ, чем
носовой платок, - этот пропитанный салом и копотью пиджак мог внушить
только отвращение...
[Но дамы, перекидывавшиеся вполголоса небрежными замечаниями,
старались придать своим улыбкам и взглядам на это живое пятно грязи
благоволение, снисходительность, теплоту... Прекрасные создания,
предназначенные самой природой на дело кроткого милосердия, смягчили бы,
конечно, суровость приговора своих непрекрасных половин, если бы в глазах
преступника этому не мешали их переглядывания, их насмешливый полушепот на
каком-то картавом и гнусавом языке, казавшемся Марову скорее мерзким, чем
музыкальным.] Он горел, обливаясь холодным потом, и злился на свое
неумение прилично держаться, [с достойным самообладанием] прямо смотреть в
глаза этим людям - "ведь, пойми, все таким же людям, как и ты сам!" -
стыдил он себя... Горшей пытки он не переносил еще никогда в жизни!
[Когда все эти "лица", изрешетив взглядами свою жертву, вполне
насладились казнью - она длилась не более двух минут, но показалась Марову
бесконечностью, уже второй за сегодняшний день, - тогда их глаза, утратив
убийственность, обратились к тонкой, хотя и величественной и изящной, хотя
и пожилой даме, сидевшей посредине букета, и эта дама произнесла
царственно-слабым голосом, несколько в нос:]
- Вы, машинист... только что... спасли ребенка... - проговорила одна
из дам.
[И остановила свою милостивую речь, изумленно расширив глаза на
машиниста, резко двинувшегося вперед.] Василий Петрович имел [прекрасное]
намерение [поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а
не о Саве,] внести поправку, сказать, что ребенка спас не он, а его
помощник Сава, но не успел: [едва он заикнулся на первом звуке,] тотчас же
произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!.. и чей-то
высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул; Маров так и
остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей... [А величественная дама,
выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостивым и более
утомленным голосом:]
- Такой поступок [...а...а...] достоин поощрения, - произнесла
дама. - И мы, собравшиеся [...а...а...] здесь, нашли нужным вознаградить
вас, машинист...
[Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение
прервал этот манифест; бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а
ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно,
но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила
манифест уже усталым, едва слышным голосом:]
- Тут...а-а... небольшая сумма...
Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на
столике, близ ее локтя[, произнеся с гримаской:].
- Каких-нибудь триста рублей... Возьмите себе, любезный, вы
[...а-а...] заслужили эту безделицу...
И вдруг все разом лишили Марова своего [упорного] внимания! Дамы
защебетали о чем-то [веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли
друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным
сообщением... Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность
этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота... Маров
выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное
железо... Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это
[тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не
сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его
била лихорадка [от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка
дрожащим голосом.
- Н-нет... [Б-]благодарю вас, господа!
Произошло новое движение голов [и эполет - снова назад, к Марову.
Пронзительные], взгляды приковались снова к нему, но уже с испугом, почти
с ужасом. Хриповатый бас издал кряканье продолжительное и грозное, а
обладатель этого баса, толстый седоватый офицер [вскинул плечи с толстыми
эполетами и] сказал Жарову.
- Э... послушай... Ты что же это? Возьми, братец, если дают!
- Не хочу! - крикнул Маров, гневно глядя в самые глаза офицеру.
[Движение, происшедшее вслед за этим дерзким криком машиниста,
напоминало катастрофу:] Задвигались стулья под гул голосов, выражавших
ужас [на иностранном диалекте], смешались в группы белые кители [с
расшитыми мундирами с яркими цветами распавшегося букета]; со звоном упал
серебряный поднос от чьего-то изумленного жеста... Полный офицер склонился
над изящной пожилой дамой, по-видимому желая утешить ее [в неудаче] парою
теплых слов. Маров услышал эти [теплые] слова офицера:
- Эх, баронесса, охота вам было!.. Стоило беспокоиться!..
Но продолжения [его слов] Василий Петрович не слышал,
воспользовавшись сумятицей, чтобы уйти.
На самых ступеньках вагона его настиг один из офицеров [в замшевом
кителе, гибкий как жердь и такой же длинный]. Он[, извиваясь лебяжьей шеей
над головой Жарова] поймал его за локоть и торопливо заговорил.
- Послушайте, однако... Какого это вы черта?.. Почему вы не взяли ту
безделицу, странный вы человек?.. Право же, вы поступили ...м...м...
неумно, мой друг! [Знаете что? Вы поломались, отказавшись от крупной для
вас суммы и нанесли неудовольствие баронессе.] Право же, вы поступили, мой
милый, необдуманно!.. Идите, послушайте, возьмите ваши деньги...
- Идите вы возьмите... мой милый! - ответил Маров, едва владея собой.
Офицер несколько опешил от этого тона[. Он, остановился с широко
раскрытыми глазами и ощупал правой рукой левое бедро. Но не нащупав там
ничего, кроме голой замши, вернул себе благоразумие] и сказал [гневно]:
- Послушайте, вы - как вас? Я вам говорю по участию, черт возьми! Как
вы не хотите понять!.. Поймите же, что вы натворили глупостей с этой вашей
фанаберией!
- Ну, что же делать! - насмешливо воскликнул Маров, спеша к паровозу.
[ - Да поймите, - приставал офицер, - вы могли бы извлечь большую
пользу, если бы не заломались... Мы, поймите, мы все, тем более баронесса,
сообщили бы о вашем поступке там, в Петербурге, и вы бы, может быть,
стали... Но теперь, поймите, когда вы так дерзко... Теперь нам всем
приходится только забыть о вас!
- Ну и забудьте!.. А то мне недосужно с вами бобы-то разводить!]
- Фу, какой, однако, нахал! - крикнул офицер вслед Марову[, уже
взлетевшему в свою будку]. Поругавшись еще с секунду, [жердеобразный] юнец
исчез в ночной темноте. Василий Петрович дрожал с головы до ног от
волнения, не мог владеть руками. Он действовал свистком и краном как
автомат, не отдавая себе отчета.
- Какое он имел право говорить мне "ты!" - разрешился наконец он
бешеным криком, после долгого молчаливого пыхтения. - Он тыкай солдат
своих в швальне, а не меня!.. Я ему не подчиненный!.. Мне сам начальник
тяги не говорил никогда "ты"!.. Сам он не позволит говорить "ты"
заслуженному машинисту!.. Да и никому!.. [Свиная рожа! Дрянь, черт!]
[9.] 8
[Этот взрыв бешенства закончился сравнительным улучшением в
настроении Василия Петровича: разрядившись в брани, начатой криком и
перешедшей в воркотню, он кончил тем, что харкнул в сторону бегущих за ним
вагонов, где ему пришлось провести десяток мучительных минут, и порешил,
что не стоит и думать о расфуфыренных дураках и дурах "высокого давления",
теперь покойно спавших в своих купе, на мягких диванах. А порешив забыть о
дураках и о нанесенном ими оскорблении,] Маров снова занялся тем, что было
всего ближе его сердцу, - упрямым молчанием и хмуростью Савы.
Хлебопчук точно воды в рот набрал. Делал свое дело в ненарушимом
молчании и как-то рассеянно, без обычной своей ретивости и ловкости, вяло
копался там, где нужна была быстрота работы, забывал то, что нужно делать,
так что приходилось напоминать ему жестом, кивком головы, и как будто
всего более заботился о том, чтобы не производить шума, быть незаметным,
прятаться в тень... Когда же его лицо освещалось красным пламенем топки, у
которой Сава присаживался на корточки, чтобы понаблюсти за горением, тогда
взгляд Василия Петровича находил на этом хмуром лице, багрово-красном,
сатанинском, отблеск нехороших мыслей, угрюмую злобу, и очень сердился,
скорбя о неожиданной и неприятной перемене с Савой. Только сознаться не
хотел он, как ему было тоскливо в одиночестве, как ему хотелось бы
поговорить с другом о дамах и господах вагона-ресторана... Он рассказал
бы, как он отделал их, мотнувши головой "вот этак", сверху вниз, когда ему
предложили кучку денег, как они все[, гордые дураки,] зашевелились,
за[лопота]говорили на разных диалектах, увидевши, что чумазый машинист
плевать хочет на их [бешеные] деньги... "Так, стал быть, и понимай: вы без
трудов богаты, а мы от трудов горбаты! Ну, только то, что и промежду
рабочего класса тоже бывают иные которые, кому своя трудовая копейка милее
вашего пригульного алтына!" И Сава Михайлыч, ежели бы послушал про все про
это, непременно уж похвалил бы, сказал бы что-нибудь от Писания...
Поговорили бы, глядишь, развлеклись бы, - дурь-то бы и прошла. -
"Наплевать, дескать, на них, чертей надутых! не ими живем!.." А он молчит
[да сопит], рыло воротит... Э, да черт с ним, ежели так!..
Скверно чувствовалось Василью Петровичу, скучно, тоскливо, жутко...
Только, повторяю, сознаться было совестно в том, как бы хотелось ему
положить конец тяжелому молчанию, вызвать друга на разговор! обругаться бы
к примеру, для начала... "Как-кого, дескать, черта, на самом деле!.."
Сознаться было совестно.
И чем дальше ехали, тем все тяжелее становилось чувство стеснения и
росла досада. Совсем изгадилась и езда: паровоз, точно сговорившись с
помощником, дурил, не хотел слушаться тормоза, дергал. На станциях, при
коротеньких остановках, где, казалось бы, и можно и должно было бы
обменяться парой слов, выходило еще хуже, чем в пути: почувствует Василий
Петрович, что глаза Савы впились ему в спину, оглянется в надежде, что тот
хочет сказать что-нибудь и... взвыть готов от негодования, заметивши, как
опустит Хлебопчук глаза, потупится, отвернется!.. "Ах ты, хитрый дьявол!..
Что он там задумал, хохол коварный?"
На станции же Перегиб, в двух часах от Криворотова, с Хлебопчуком
произошло уж и черт знает что. Побежал он за кипятком, как и всегда это
делается в Перегибе, где чудная родниковая вода и где поезд стоит четверть
часа, - побежал за кипятком, да и пропал. Василий Петрович, проверявший
воздухопровод в то самое время, когда Сава шел по платформе с чайником, и
глядевший из будки на осмотрщика, который подавал ему сигналы проверки,
видел, [дело было уже утром, на свету], что Хлебопчука остановили на
платформе двое кондукторов и смазчик Ленкевич[, полячишко досужий и не по
чину совкий], остановили и начали что-то ему рассказывать, махая руками,
смеясь, приседая от смеха... О чем уж они там ему рассказывали, -
неизвестно, только Хлебопчук вернулся на паровоз перед самым отправлением
и без кипятку. Вскочил в будку, лица на нем нет, уронил чайник на стлань и
глянул на Марова с каким-то испугом, "как черт на попа"[, по определению
Василъя Петровича]. А потом сел на свое сиденье с таким видом, как будто
[бы] и делать ничего не желает - оперся на локотник, глаза уставил в одну
из нижних котельных заклепок, сам дрожит, губы ходенем ходят...
Поломал-таки Василий Петрович голову, допытываясь понять, в чем причина
такой перемены с Савой!.. И, само собой разумеется, надумал всякое...
[опричъ того, что могло бы способствовать выяснению действительной причины
их внезапно возникших неладов, пока еще немых, бездеятельных, но тем более
тяжелых, мучительных.] Конечно, он первым делом предположил, что
"лягаши", - как величают движенцев-кондукторов их антагонисты из других
служб, - что "лягаши" [куроцапы] рассказали Хлебопчуку о случае с
машинистом в вагоне-ресторане. [И описали всю эту катавасию с наградой,
причем, известно дело, приврали с три черта, по своему обыкновению,
набрехали чего и не было. И ежели это так и случилось, ежели Сава
действительно собрал у куроцапов их сплетни, то...]
"Уж чего и лучше!.. Заместо того, чтобы расспросить толком,
по-дружески своего близкого человека, как и что было, [стреканул] пошел
лягашей пытать, чужие пересуды выведывать!.. Как будто и не видал, что я
вернулся оттуда как с виселицы, себя не памятовал, не соображал, что и
делаю!.. Тут бы и мог спросить, что-де с тобой, Василий Петрович? - ежели
бы совесть-то в нем была чиста... Так вот - нет! выдумал дело, чтобы
побежать сплетни сбирать, чайник схватил, за кипятком побежал!.. Как будто
уж и потерпеть не мог пару часов до дому!" - ворчал Василий Петрович,
забывая, что и сам он никогда не мог отказать себе в наслаждении попить
[на зорьке] чайку на прекрасной перегибовской водице.
Чем ближе становилось Криворотово, тем сильнее в нетерпеливее желал
Маров, чтобы Хлебопчук сбросил с себя эту свою угрюмую печаль и заговорил
бы с ним... Ну, поругался бы хоть, если сердится на что-нибудь, ворчать бы
что ли начал, как, бывало, ворчали другие помощники! было бы к чему
придраться, поднять шум, в там, гляди, и выяснилось бы что-нибудь... Так
нет же - молчит, хмурится, смотрит исподлобья, вздыхает... И придраться не
к чему. Что дела не делает - беда невелика; го-первых, все налажено за
первый сорт им же самим... Потом же и то, что его ушибло цилиндром,
вследствие чего он, быть может, и не в состоянии работать. Придраться не к
чему, чтобы завести разговор, а заговорить так, без всякого [намека]
повода с его стороны [да после всего того, что он всю ночь пробычился,] -
еще как он примет этот разговор... Чужая душа потемки, недаром молвится,
и - с другом дружи, а камешек за пазухой держи: быть может, у него в душе
такая ненависть собралась [су]против товарища, что огрызнется да к черту
пошлет, ежели заговоришь...
Лишь в последнюю минуту их совместной работы, когда поезд довели до
Криворотова, сделали запас воды в тендере, поставили паровоз в депо и
стали сниматься на землю, Василий Петрович уступил желанию освободить душу
от пытки, принудив себя к первому начину.
- Вы там, того, - начал он, заикаясь и глядя в сторону, - говорили
там, в Перегибе с кондукторами... Слышали от них что?
- Слышал, - угрюмо шепнул Хлебопчук, глядя под колеса.
- Что же именно вы слышали? - спросил Василий Петрович, щуря глаза.
- Господа пассажиры давали вам тысячу рублей...
"Ну вот!.. Так я и знал, что наврут да прибавят, проклятые!" -
подумал Маров.
- Вятских! - насмешливо кивнул он головой. - Сами они говорили, что
триста... Да не в тем дело, хо[ша]тя бы и ты[ща]сяча рублей, хо[ша]тя бы и
две!.. Ну, а еще что вам плели там?
- Отказались взять! - шепнул так же угрюмо Сава, не поднимая лица.
- И больше ничего?
- Ничего.
Хотел было Василий Петрович спросить друга: "Как, дескать, вы, Сава
Михайлыч, об этом понимаете, что я этих денег не взял?" Но друг Сава
Михайлыч поспешил схватить с земли свою корзину с таким видом, как будто
[бы] очень боялся, чтобы с ним не заговорили. Повел плечами Маров и тоже
поднял свою корзину.
Переходя мостик через деповскую канаву, он услышал за собой
торопливые шаги, оглянулся и увидел Хлебопчука, который догонял его.
"Ну, - подумал он с радостью, вот и конец, слава богу! [бежит, мудреный,
натешился своей молчанкой, натиранился надо мной!..]"
- Что, Сава Михайлыч? - весело спросил он, опуская тяжелую корзину на
землю.
Хлебопчук остановился шагах в пяти от него и, блуждая глазами,
спросил с [превеликим] усилием, точно выжимал из себя мучительный вопрос:
- Рапорт подадите?..
Он еще хотел что-то спросить, по-видимому, у него болезненно
шевелились бледные губы и глаза стали до черноты темными от какой-то
мысли, отказывавшейся высказаться; но не спросил ничего и только пытливо
уставился своим черным взглядом в глаза Марова.
- Подам, конечно, - ответил Василий Петрович, неприятно
разочарованный в своих ожиданиях. - Вы сами знаете, что я обязан подать
начальнику рапорт об остановке в пути... А что?
- Так... Ничего, - сказал неопределенно Хлебопчук, поворачиваясь в
свою сторону.
И они разошлись, направившись каждый в свою сторону, разошлись не до
завтра, как бы следовало по наряду паровозных бригад, а навсегда. С этого
дня нога Савы уже не вступала на дорогую его сердцу стлань паровоза серии
"Я", номер сороковой!.. Он взял бюллетень, чувствуя себя серьезно больным:
плечо было разбито, шея не поворачивалась, а на душе было так тяжело, что
и на свет божий глядеть не хотелось.
[10.] 9
Василий Петрович, позавтракав "с приварочком", не так как в дороге,
где все одна сухомятка, хорошо выспался и спросил у Петюшки лист бумаги,
перо новое, чтобы составить черновичок рапорта. Письменная работа была для
него тяжелее самой тяжелой туры, при снеговых заносах, в бурю, в сильный
ветер; он сидел за столом целый вечер. Составивши черновик, он аккуратно
отрезал от бланка маршрута узкую и длинную полосу, с печатным заголовком
"Донесение машиниста" и принялся переписывать свой рапорт набело.
"Господину начальнику XI участка тяги, - писал он. - Имею честь
донести следуя с поездом No первый ведя нормальный состав 24 оси подъезжая
к казарме 706 версты произошла остановка скорого поезда по случаю девочки
прохмежду рельсов на самой пути. Которая оказалась ремонтного рабочего
фамилие неизвестное. Заметя промежду рельсов полагая в стах саженях
чего-то белое полагая лист бумаги стенное расписание поезда не остановил.
Приближаясь ближе, полагая жигое существо домашнее животное гусь и
сомневаясь принял меры к остановке и пославши помощника удалить
посторонний предмет. Оказалось девочка лет двух от рождения без получения
повреждения. Причем порчи пути подвижного состава и несчастия с людьми не
было, что могут подтвердить главный кондуктор и проводник международных
вагонов Кливезаль. Кроме того ничего не произошло поезд пришел
благополучно с опозданием на четырнадцать минут. О чем и имею честь
донести господину начальнику машинист Маров".
Вытеревши лоб и глонувши чаю из стакана, который дрожал в руке,
окоченевшей от работы, Василий Петрович перечитал донесение и аккуратно
сложил его с привычной тревогой: "Думаю, чай ничего не нагорит..." Потом
крикнул Петюшку и послал его в депо положить рапорт в ящик, а сам
отправился поразмять косточки по полю, имея в предмете зайти к куму
Курунову, с которым давно уже не вндался. О Саве же думать упорно не желал
и вспоминаний о событиях минувшей ночи старательно избегал, промявши
косточки, сидел у кума, где собрались кое-кто из машинистов, играл в
карты, выпивал, разговаривал о лошадях, об охоте... Провел, одним словом,
время по-криворотовски и вернулся домой в полночь, довольно навеселе.
Давно уж он не проводил время по-криворотовски, "по случаю Хлебопчука", и
на первое время чувствовал некоторое довольство от перемены режима, как
будто освободился от какого-то тяжелого обязательства, из плена бежал, что
ли.
Донесение же пошло своим чередом. Сторож вынул его, в охапке других
донесений, из ящика, принес в контору; счетовод положил в папку
начальника, а начальник, Николай Эрастович, прочитавши о случае с любимым
машинистом, нашел нужным представить донесение Марова с своим заключением:
"Господину Начальнику тяги, - написал на донесении ближайший
начальник. - С представлением донесения машиниста Марова о случае на 706
версте, и. ч. просить Вашего ходатайства о представлении Марова к награде,
по Вашему усмотрению".
Дня через три[, в течение которых Хлебопчук хворал, а Маров снова
вернулся, после полугодового перерыва, к калготе с помощниками и ездил
снова с зубовным скрежетом,] Сава пришел в контору, чтобы взять еще
бюллетень, - он все еще чувствовал себя дурно.
- Ну, Хлебопчук, - сказал ему один из конторщиков, молодой паренек, -
радуйтесь! вашему машинисту, Василию Петровичу Марову скоро медаль выйдет.
- Какая медаль? - равнодушно спросил Сава, беря оранжевый лоскуток
бюллетеня.
- Как, какая медаль?.. А за спасение ребенка-то!.. Эка!.. Позабыли!..
- Медаль?..
Сава как будто растерялся даже, услышав это сообщение. Он опустил
голову в тяжелом раздумье и пошел из конторы, забывши и про бюллетень.
"Так вот как! - думал он, бредя как сонный. - Так вот почему он
молчал, не гукнул ни слова, отворачивался!.. Ах, лживый, коварный
человек... [кацап.] Что ж? [хиба ж] разве я отнял бы от него эту медаль!..
Да на кой [ляд] оне мне?.. [Нехай себе понавешает тех медалей как гороху,
да за что же меня обманывать?!] Ах черная душа!.. И мог ли я подумать,
чтобы Василь Петрович оказал такое против меня!.. А он для того и
[карбованцы] деньги не взял, чтобы медаль ему получить!.. Ах, москаль
криводушный!.. [Дивись,] деньги пришлось бы со мной делить... Вот [же ж] у
меня плечо заболело, поверстных не получаю [и може не имею получать месяц,
два]. А он деньги не принял, чтобы со мной не делиться, а на медаль
подал!.. Вот оно как!.. Вот оно как!.."
И спустя еще дня два, начальник читал новый рапорт о случае на 706
версте, подписанный уже Хлебопчуком.
"Господину начальнику, - писал Сава прямо начисто, не обдумывая, как
Маров, выражений [и не округляя периодов деепричастиями], - прошу, коль
так, дать мне награду за спасение девочки, которую обещали дать машинисту
Марову, медаль за спасение погибающих, который не спас девочку, которую
спас я с опасностью для жизни, чему есть свидетели. И если Маров захотел
выхвалиться перед начальством, то он поступил не по-товарищески [и очень
меня глубоко обидел, так как я всегда относился к нему по совести, хотя
он, как известно, по характеру тяжелых свойств человек и помощники с
Маровым не могут ездить]. И если в рапорте он утаил, что я бросился под
паровоз, вследствие которого получил увечье, плечо болит и лишился
поверстных, то прошу допросить жену ремонтного рабочего Павлищева, которая
оказалась мать девчонки, которую я спас, а нисколько не машинист Маров.
Сам бог не потерпит, если криводушные люди будут в медалях ходить. Я же
мог погибнуть под паровозом вследствие своего стремления туда, как паровоз
был в ходу со скоростью восьмидесяти верст и получил ушиб плеча до боли по
сей час[, которое ударило бегущим цилиндром и сбило с ног на рельсы, держа
ребенка на руках, с опасностью для жизни]. Он [же] оставался на паровозе и
соскочил тогда, когда я был под паровозом, вследствие чего поступил крайне
недобросовестно, подтвердил свой характер злостный, написал, что это он
спас девчонку с опасностью для жизни. [Тогда как этого не было, совсем
напротив, так как я не помня себя устремился под движущий паровоз и
выхватил ребеночка.] Почему прошу не давать Марову никакой медали, за его
лживый характер и обман. А также и мне никакой медали не надо за божье
дело, а только я не могу допустить неправды[, хоша бы меня уволили от
службы]. В чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук".
Пожал плечами Николай Эрастыч, покрутил седой головой и представил
начальству донос Савы, надписав на нем.
"Госп. Нач. тяги. В дополнение надписи моей No 47893 от 17/VII, и. ч.
представить донесение помощника Хлебопчука на Ваше благоусмотрение".
Начальник тяги, добравшись в ворохе бумаг для доклада до этого
донесения, потребовал всю переписку о исхлопотании награды машинисту
Марову, уже приготовленную к отсылке в Управление железных дорог, со всеми
мнениями и заключениями, прибулавил к этому бумажному богатству новый перл
и написал на уголке:
"Г. ревизору VII уч. тяги. Как было дело? Потрудитесь расследовать".
Началось расследование. Ревизор[, выведенный из инерции, повлачил по
линии отяжелевшие ноги, лениво волоча их то в вагон, то из вагона] ездил,
допрашивал, обливался потом от зноя и писал, писал, писал... В этом месяце
он не даром получил свои окладные сто шестьдесят девять рублей с
копейками!..
[Писал и Василий Петрович: избесившисъ до последних степеней на
Хлебопчука за упрямое нежелание ездить и за проистекающую оттого
необходимость ежедневно скрежетать зубами на помощников, Василий Петрович
едва не лопнул от злобы, когда узнал, что Сава валит с больной головы на
здоровую и пишет в донесении жалобы на коварство своего машиниста. "Так ты
так-то, хохол поганый? Хорошо же!.. Я тебе напою, до новых веников не
забудешь!.."
Взял перо и напел, на этот раз без красот стиля, почти без
деепричастий.] Писал и Василий Петрович:
"Имею честь донести[, - писал он, после обычного вступления - ]
господину... и т. д., - что никакой я н