принадлежит самой нации. Куда нас приведет это первое проявление эманципированного разума нации, бог знает, но нельзя, серьезно любя свое отечество, не быть болезненно пораженну этим отступничеством наших передовых умов от идей, создавших нашу славу, наше величие; и мне кажется обязанностью доброго гражданина разъяснить по своему крайнему разумению этот странный феномен.
Мы находимся на Востоке Европы - это бесспорно; но все-таки мы никогда не составляли части Востока. У Востока есть своя история, не имеющая ничего общего с историей нашей страны. Он заключает в себе, как мы видели, плодотворную идею, которая в свое время произвела великое развитие ума, которая исполнила свое назначение с дивным могуществом, но которой уже не суждено снова являться на сцене мира. Эта идея ставит духовное начало на вершине общества; она покорила все власти одному закону - верховному, ненарушимому закону времен; она глубоко постигла нравственную иерархию; и хотя стеснила жизнь слишком тесными пределами, но зато сохранила ее от всякого внешнего влияния и запечатлела чудной глубиной. Ничего подобного нет у нас. Духовный принцип, всегда подчиненный у нас светскому принципу, никогда не стоял во главе общества; закон времен, предание никогда не имело у пас исключительного владычества; жизнь никогда не была у нас построена неизменяемым образом; наконец, нравственной иерархии мы никогда не знали. Мы просто народ северной страны; по нашим идеям мы так же далеки, как и по климату от ароматной долины Кашмира и священных берегов Ганга. Правда, некоторые из наших провинций соседи с восточными государствами, но наши центры не там, наша жизнь не там и никогда там не будет, пока планетный переворот не изменит земную ось или новый потоп не занесет южных организмов во льды полюса.
Дело в том, что мы никогда еще не рассматривали нашей истории с философской точки зрения. Ни одно из великих событий нашего народного существования не было охарактеризовано с точностью, ни одна из наших великих эпох не была добросовестно оценена: отсюда все странные фантазии, все утопии прошедшего, все сновидения невозможной будущности, мучающие ныне наших патриотов. Пятьдесят лет тому назад немецкие ученые открыли наших летописцев; потом Карамзин звучным слогом рассказал подвиги и деяния наших государей; в наше время посредственные писатели, неловкие антикварии, неудавшиеся поэты, не обладая ни наукой немцев, ни талантом знаменитого историка, претендуют изобразить или реставрировать времена и нравы, воспоминания о которых и любви к которым никто между нами не сохранил: таков перечень наших трудов по национальной истории. Надобно признаться, что из всего этого невозможно извлечь серьезного предсказания об ожидающих нас судьбах. А в этом теперь и заключается вся важность, именно эти результаты и составляют ныне весь интерес исторических исследований. Серьезная мысль нашего времени требует строгого обсуждения, искреннего анализа моментов, в которых жизнь известного народа обнаруживалась с большей или меньшей глубиной, в которых его общественный принцип проявлялся во всей его истине: потому что тут будущность этого народа, тут элементы его возможного прогресса. Если такие эпохи редки в вашей истории, если жизнь у вас не была могущественна и глубока, если закон, господствующий над вашими судьбами, далек от того, чтобы быть лучезарным принципом, возросшим в ярком свете народной славы,- если этот закон нечто бледное и тусклое, укрывающееся от солнечного блеска в подземных сферах вашего общественного существования, то не отвергайте же истины, не воображайте, что вы жили жизнью исторических народов, в то время когда, схороненные в вашей громадной могиле, вы жили только жизнью ископаемых. Но если, быть может, проходя по этому ничтожеству, вы дойдете до минуты, когда нация в самом деле почувствовала в себе жизнь, когда ее сердце в самом деле забилось и когда вы услышите шум народной волны, поднимающейся вокруг вас, о! тогда остановитесь, размышляйте, изучайте, ваши труды не пропадут, вы узнаете, что будет в силах сделать ваша родина в великие дни. чего она должна надеяться в будущем... Вы видите, я далек от мысли требовать, как говорят, совершенного отвержения всех наших воспоминаний.
Я сказал только, и теперь повторяю, что пора бросить ясный взгляд на наше прошедшее, и не для того, чтобы выкапывать из него старую, гнилую ветошь, старые идеи, пожранные временем, старые антипатии, давно отринутые здравым смыслом наших государей и нации, а для того, чтобы знать, что нам. наконец, думать о наследии нашего прошедшего. Это-то я пытался сделать в труде, который остался недоконченным и к которому должна была служить введением статья, столь странно возмутившая национальное тщеславие. Правда, в языке этой статьи была горячность, в мыслях излишняя резкость, но пафос, господствующий в ней, вовсе не похож на неприязнь к отечеству: это глубокое чувство наших немощей, высказанное с болью, с печалью, и только.
Больше, нежели кто-нибудь из нас, верьте мне, люблю я свое отечество, горжусь его славой, умею ценить высокие достоинства моего народа; но правда и то, что патриотическое чувство, меня оживляющее, не совершенно одинаково с тем, крики которого разрушили спокойствие моей жизни и снова ринули в океан житейских бедствий мою ладью, разбившуюся у подножия креста. Я не умею любить свое отечество с закрытыми глазами, с поникшим челом, с зажатым ртом. Я полагаю, что родине можно быть полезным только под условием ясного взгляда на вещи; я думаю, что время слепых привязанностей миновалось, что ныне нашей родине мы прежде всего обязаны истиной. Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня его любить. Я не имею, признаюсь, того патриотического квиэтизма, того ленивого патриотизма, который так улаживается, чтобы все видеть в розовом цвете, который засыпает на своих иллюзиях и которым, по несчастию, заражены теперь многие из наших лучших умов. Я думаю, что если мы явились после других, то затем, чтобы действовать лучше других, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения, в их суеверия. По моему мнению, было бы странным пониманием выпавшей нам роли, если бы мы стали неловко повторять весь длинный ряд безумий, совершенных народами, стоявшими в положении менее выгодном, стали проходить все бедствия, ими выстраданные. Я полагаю, что наше положение - положение счастливое, если только мы будем уметь его оценить: что велико и прекрасно наше преимущество - возможность рассматривать и обсуживать мир со всей высоты мысли, отрешенной от бешеных страстей, от жалких интересов, которые в других странах затмевают взгляд человека и извращают его суждение. Скажу больше: я имею задушевное убеждение, что мы призваны к решению большей части задач общественного порядка, к завершению большей части идей, возникших в старых обществах, к произнесению приговора по важнейшим из вопросов, которые занимают человечество. Я часто говорил и люблю повторять: "по самой сущности дела мы назначены, можно сказать, настоящими присяжными для многих процессов, ведущихся перед великими судилищами человеческого ума и человеческого общества".
Посмотрите в самом деле, что происходит в странах, которые, может быть, слишком превозносил я, но которые все-таки представляют самое полное развитие всех сторон цивилизации. Когда возникает там новая идея, слишком часто в то же самое мгновение бросаются на нее - узкий эгоизм, ребяческое тщеславие, упорство партий, все нечистые страсти общества овладевают ею, искажают, извращают ее, и через минуту, изуродованная этими разнородными элементами, она уносится в те отвлеченные области, которыми поглощается всякая бесплодная умственная пыль. У нас нет этих страстных интересов, этих готовых мнений, этих установившихся предрассудков: каждую новую мысль мы принимаем девственными умами. В наших учреждениях, импровизированных созданиях наших государей или слабых остатках порядка вещей, перепаханного их всемогущей сохой, в наших нравах, странном смешении неловкого подражания с клочками давно истощившегося общественного быта, в наших мнениях, все еще не установившихся даже в самых неважных вопросах, ничто не мешает немедленному осуществлению всех благ, предназначаемых человечеству провидением. Не знаю, может быть, лучше было бы нам пройти все испытания, перенесенные другими христианскими народами, подобно им почерпая в испытаниях новые силы, новую энергию, новые методы; и, быть может, изолированное положение предохранило бы нас от бедствий, сопровождавших долгое и трудное воспитание этих народов; но теперь уже не об этом идет вопрос, можно заботиться только о том, чтобы верно понять настоящий характер нации, как он создан самою природою вещей и наивыгоднейшим образом воспользоваться его качествами. История уже не наша, это правда, но нам принадлежит наука: не можем мы переиначивать все работы человеческого разума, но мы можем участвовать в его дальнейших трудах: прошедшее не в нашей власти, но будущность наша.
Часть мира подавлена своими преданиями, своими воспоминаниями - это факт несомненный; не станем завидовать тому ограниченному кругу, в котором она вращается. В сердце большей части наций есть глубокое, господствующее над настоящей жизнью, чувство прошедшей жизни, упорное, наполняющее проживаемые дни воспоминанием прожитых дней; оставим эти народы бороться с их неумолимым прошедшим. Мы никогда не жили под роковым гнетом логики времен: никогда всемогущая сила не увлекала нас в бездны, изрываемые веками перед народами. Станем пользоваться огромной своею выгодой - возможностью повиноваться только голосу просвещенного разума, обдуманной воли. Будем знать, что для нас не существует безвозвратной необходимости; что мы, слава богу, не поставлены на крутом склоне, по которому столь многие другие нации увлекаются к их неизвестным судьбам; что нам дано измерять каждый шаг, который делаем, обсуждать каждую мысль, прикасающуюся к нашему уму, что нам можно надеяться успехов гораздо обширнейших, чем все успехи, ожидаемые самыми пламенными ревнителями прогресса.
Спрашиваю теперь: ничтожна ли будущность, предоставляемая мною моей родине? Как вы думаете, бесславна ли судьба, мною для нее призываемая? А между тем эта великая ожидающая ее будущность, эта прекрасная судьба, ей предназначенная, без сомнения, будет только результатом той особенной натуры русского народа, которая в первый раз была выказана в моей несчастной статье. Правда, было преувеличение в моем обвинительном акте, я спешу это сказать и радуюсь тому, что должен сделать это признание,- было преувеличение в моем обвинительном акте против великого народа, вся вина которого в сущности ограничивалась тем, что он жил за пределами всех цивилизаций, далеко от стран, где естественным образом должно было сосредоточиваться Просвещение, далеко от центров, из которых оно проливалось в течение стольких веков; да, было преувеличение - в том, когда я не говорил, что мы явились в свет на почве не разработанной, не оплодотворенной предшествующими поколениями, в стране, где ничто не говорило нам об истекших временах, где не было никаких следов исчезнувшего мира. Наконец было, быть может, преувеличение в том, чтобы хотя на одну минуту печалиться о судьбе народа, из недр которого рождались могущественная натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина. Но все-таки надобно сказать, что фантазии нашей публики удивительны.
Всем известно, что вскоре после появления моей несчастной статьи новая драма была играна на нашей сцене8. Никогда общество не было бичевано так жестоко, никогда оно не было так втоптано в грязь, никогда не были брошены так прямо в лицо публики ее смрадные нечистоты, но никогда и успех не был более полон. Неужели это значит, что ум серьезный, глубоко размышлявший об своем отечестве, об истории, об характере его народов осуждается па молчание за то, что не может гнетущее его' патриотическое чувство передать публике через уста актера? Отчего же мы так охотно выслушиваем цинический урок комедии и так обижаемся серьезным словам, проникающим в сущность предметов? Сознаемся же, это происходит от того, что мы имеем еще только патриотические инстинкты, что мы еще очень далеки от обдуманного патриотизма старых народов, созревших в умственной работе, просвещенных знанием, соображениями науки; что мы любим свое отечество еще только так, как любят его младенчествующие народы, еще не мучимые мыслью, еще не нашедшие своей идеи, еще не понявшие той роли, которую призваны играть на всемирной сцене; что наши умственные силы почти еще не развились размышлением о серьезных вещах; словом, что умственного труда у нас до сих нор почти не было. Мы с изумительной быстротою поднялись на известную степень цивилизации, справедливо возбуждающую удивление Европы; наше могущество страшит мир, наша империя обнимает пятую часть земного шара. Но всем этим, надобно признаться, мы обязаны, так сказать, только энергической воле наших государей, которой помогали физические условия страны, нами населяемой. Направляемые, формируемые, созданные нашими государями и нашим климатом, только покорностью сделались мы великим народом. Просмотрите наши летописи с начала до конца: на каждой странице вы найдете сильное действие власти, постоянное влияние местности и почти ни в чем не найдете действия и влияния общественной волн.
Краткий очерк нашей истории с такой точки зрения покажет нам этот закон во всей его очевидности.
Конечно, здесь не место рассматривать вопросы, представляющиеся Чаадаеву в его апологии, и доказывать правильность или неправильность решения, какое он дает им. Это потребовало бы не нескольких страниц, которыми мы располагаем, а нескольких длинных статей; притом не развивать перед читателем наши собственные взгляды на вопросы, занимающие Чаадаева, обязаны мы здесь, а только объяснить характер и основания его взглядов.
Прежде всего мы должны вспомнить о состоянии русской истории в 20-х годах, потому что идеи Чаадаева во многом зависят от того вида, в котором представляется история русской нации. Разработка ее только что начиналась или, вернее сказать, даже и не начиналась в эпоху, когда слагался образ мыслей Чаадаева. Человек умный, он видел совершенную нескладицу и пустоту во всем том, что рассказывали ему о русской истории Карамзин и другие писатели реторического направления, которых одних мы имели; кроме того, были компиляторы, усердно пересказывавшие все без разбора факты в том самом виде, как рассказаны они летописями. Летописи наши совершенно бессвязны, чужды всякого соображения. Всякий вздор занесен в них с такой же любовью, как события важные9. Факты перебиты, перемешаны в рассказе. Читая летописи, вы часто не разберете даже, кто победил, кто прогнан в битве: "сразишася Володимерцы и Ноугородьцы и побегоша"; кто же побежал? Владимирцы или новгородцы? Или не разбежались ли уж и те, и другие? Разрешить эту загадку вы сумеете разве по тому, что через две страницы, прочитав бездну отрывочных известий о киевских, черниговских и всяких других событиях, рассказанных так же вразумительно,- о смерти разных князей и епископов, о рождении разных князей, об освящении новых церквей, о солнечных затмениях, о погоде и т. д.,- вы найдете, наконец, фразу, сказанную тоже неизвестно зачем и неизвестно к чему: "бе мор в Новеграде, непускаху бо в Новъград хлеба". Не угодно ли вам догадаться, что из этого следует, что владимирский князь занял дороги, по которым новгородцы получали хлеб с юга, что, значит, успех в войне был на его стороне, и что, следовательно, "побегоша" новгородцы, если сражение, о котором вы читали, принадлежит к той же войне, о которой тут и не упомянуто, и если после него не было других сражений, в чем вы не можете быть уверены. В таких источниках вы не найдете, разумеется, философской идеи, а те писатели, которые не ограничивались компилированием, подымали все на такие ходули, что дело выходило еще бестолковее. По Карамзину, злодей Борис Годунов и злодей Святополк Окаянный говорят одинаковым языком, имеют одинаковые понятия и управляют обществом совершенно одинаково - тем самым обществом, в котором жили Кир, Аристид, Ромул, Тит, Людовик XI и Густав Адольф: это всё люди одной эпохи, одних понятий, и общественные учреждения при них при всех были одинаковы. О римской, о французской истории можно было узнать что-нибудь из умных книг, потому и в истории греков или французов был виден какой-нибудь смысл. Но о русской истории, кроме гили, ничего нельзя было прочесть во времена молодости Чаадаева. Разумеется, умному человеку должно было показаться, что во всех событиях и переменах жизни русского народа нет ни связи, ни смысла. Мы вовсе не говорим, чтобы такое впечатление соответствовало истине. Теперь русская история несколько разработана, хотя еще очень плохо, но все-таки хоть несколько разработана, и мы видим, что в ее развитии была связь, был некоторый смысл,- хороший или дурной, это все равно, но был смысл. Наши учреждения развивались; быть может, развивались очень дурно, под очень вредными влияниями, но все-таки было у нас движение, а не совершенный застой. Чаадаев образовался, когда не было еще ни истории Полевого, ни даже памфлетов скептической школы10, удивительно ли, что он смотрел на русскую историю, как не должны смотреть мы. Если он говорил: "В нашей истории нет смысла, а история называется историею только тогда, когда имеет смысл, а потому у нас нет истории",- если он говорил это, он только доказывал своими словами, что он человек большого ума, которого нельзя обольстить вздорною реторикою, и что по своим понятиям он гораздо выше людей, бывших тогда нашими учителями истории.
Отвергая историю, он должен был отвергать и то, что характер наш уже получил известные определенные черты от исторических событий. Ему казалось, что Петр Великий нашел свою страну листом белой бумаги, на котором можно написать что угодно. К сожалению,- нет. Были уже написаны на этом листе слова, и в уме самого Петра Великого были написаны те же слова, и он только еще раз повторил их на исписанном листе более крупным шрифтом. Эти слова не "Запад" и не "Европа", как думал Чаадаев; звуки их совершенно не таковы: европейские языки не имеют таких звуков. Куда французу или англичанину и вообще какому-то ни было немцу11 произнести наши Щ и Ы! Это звуки восточных народов, живущих среди широких степей и необозримых тундр. Петр Великий застал нас с таким характером, какой недавно имели персияне. Ведь и у персиян была своя история; и у них события совершались не бессвязно и проходили не без следов. Мы сказали, что длинное развитие наших мыслей было бы здесь неуместно. Дело только в том, что пока русская история до Петра оставалась предметом бессмысленных компиляций или нестерпимых декламаций, не было понятно и значение реформы Петра Великого. Он жил уже не во времена наивных летописцев и мог сделаться только предметом реторических упражнений. Пока не разработали источников,- а это было уже после молодости Чаадаева,- не могли различить даже того факта, что целью деятельности Петра было создание сильной военной державы. Это простое и естественное стремление великого реформатора было закрыто от наших глаз туманом всяких пышных фраз. Ломоносов взял панегирик Плиния Траяну и при переводе его на русский язык поставил вместо имен "Траян" и "Рим" "Петр" и "Россия"12. Такие понятия оставались до последних лет. Петру приписывались все те качества и стремления, которые в каком бы то ни было панегирике приписывались какому бы то ни было знаменитому правителю. От Тита мы взяли милосердие, от Брута - неумолимое правосудие, от Людовика XIV - великолепие, от Цинцинната - простоту, от Аристида - правдолюбие, от Ришелье - дипломатическое искусство и, когда соединили все это, провозгласили: "вот Петр Великий!" Чаадаев был так умен, что не верил этой нескладице; но все же он был человек своей эпохи, и следы ее остались на нем. Он мог отвергнуть панегиризм, но приходил в энтузиазм от имени Петра Великого. Он принял из книг своей молодости и понятие, что задушевною целью Петра было превращение России в европейскую страну, понимая под европейскою страною землю, где владычествует высокая европейская цивилизация. Теперь думают, что придавать Петру Великому такое намерение - значит представлять его слабодушным мечтателем, непрактичным идеалистом,- недостатки, которых не было в его характере; думают, что цель Петра была гораздо проще, практичнее, сообразнее с его положением и понятиями. Ему нужно было сильное регулярное войско, которое умело бы драться не хуже шведских и немецких армий; ему нужно было иметь хорошие литейные заводы, пороховые фабрики; он понимал, что элементы военного могущества ненадежны, если его подданные сами не обучатся вести военную часть, как ведут ее немцы, если мы останемся по военной части в зависимости от иностранных офицеров и техников; стало быть, представлялась ему надобность выучить русских быть хорошими офицерами, инженерами, литейщиками. Раз пошедши по этой дороге, занявшись мыслью устроить самостоятельное русское войско в таком виде, как существовало войско у немцев и шведов, он но своей энергической натуре развил это стремление очень далеко и, заимствуя у немцев или шведов военные учреждения, заимствовал, кстати, мимоходом и все вообще, что встречалось его взгляду. Но эти прибавки были уже только делом второстепенным, неважным, а главное дело составляли военные учреждения. Когда некоторые из его подданных стали роптать и противиться, он, как человек пылкий и настойчивый, не уступил оппозиции, а только разгорячился от нее и стал делать все наперекор людям, его раздражавшим: они любили бороды - отнять у них бороды, они любили держать жен взаперти - выпустить жен; если бы они любили брить бороды, он заставил бы их отпускать бороды. Прежняя администрация была ему враждебна,- он ввел другую администрацию, взяв ее у немцев или шведов, не потому, что немецкие административные формы были тогда лучше русских, во-первых, они едва ли были лучше, во-вторых,- и не на эту сторону обращалось внимание,- нет, просто потому, что прежние враждебные формы надобно было заменить другими, которые были бы удобнее для своего учредителя. Ломка старины производилась просто по ее враждебности, а не по какому-нибудь другому соображению, шла война с нею, и только всего; а самая война вытекала просто из непонятливости противников Петра, вообразивших его вообще любителем Запада, между тем как ему были нужны собственно только военные учреждения Запада. Но, разумеется, когда эта ошибка противников вызвала Петра Великого на внутреннюю войну, он действительно стал поступать будто приверженец Запада, ломая старинные учреждения и заменяя их западными.
Могут сказать: но ведь все равно, если целью Петра было и просто создание сильной военной державы, а не перенесение европейской цивилизации в Россию,- все равно, результат был тот же самый: перенесение к нам западной цивилизации. Нет, не все равно, и результат был не тот. Целью дела определяется дух его, а результат зависит от духа, в каком ведется дело. При видимом сходстве действий результаты их различны, если цели их различны. Кто учит своих воспитанников, например, юриспруденции с тою мыслью, чтобы из них вышли практические дельцы, люди, способные сделать служебную карьеру, у того образуются не такие люди не такие юристы, как у человека, научающего своих воспитанников юриспруденции с тою мыслью, чтобы они умели понимать и защищать справедливость. Результатом деятельности Петра Великого было то, что мы, получив хорошее регулярное войско, стали сильною военною державою, а не то, чтобы мы изменились в каком-нибудь другом отношении.
Петра Великого иные порицают за то, что он ввел к нам западные учреждения, изменившие нашу жизнь. Нет, жизнь наша ни в чем не изменилась от него, кроме военной стороны своей, и никакие учреждения, им введенные, кроме военных, не оказали на нас никакого нового влияния. Имена должностей изменились, а должности остались с прежними атрибутами и продолжали отправляться по прежнему способу. Губернатор был тот же воевода, коллегии были теми же приказами. Бороды сбрили, немецкое платье надели, но остались при тех же самых понятиях, какие были при бородах и старинном платье. На ассамблеи ходили, но семейная жизнь со всеми своими обычаями осталась в прежнем виде. Муж не перестал бить жену и женить сына по своему, а не по его выбору. Напрасно думают, что реформа Петра Великого изменяла в чем-нибудь состояние русской нации. Она только изменяла положение русского царя в кругу европейских государей. Прежде он не имел в их советах сильного голоса, теперь получил его благодаря хорошему войску, созданному Петром.
Само собою разумеется, что мы выражаемся так безусловно только по логической необходимости отвечать на известное мнение таким же тоном, каким оно произносится. Защитники и обыкновенные противники реформы Петра Великого одинаково говорят, что она изменила всю нашу жизнь, и развивают свои мнения с эмфазом13, придающим всеобъемлющее значение слову "всю". Когда голос возвышается до такого крика, возражая на него, надобно также громко крикнуть "нет"; если произнести это слово спокойным, тихим голосом, оно не будет услышано. Но, разумеется, когда затихнет шум, поднимаемый и защитниками, и обыкновенными противниками реформы об ее будто бы чрезвычайно сильном влиянии на общественную жизнь и нравы наши, когда можно будет рассуждать об этом деле чисто ученым, не полемическим тоном, надобно будет сказать, что некоторое изменение в жизни и правах общества было произведено реформой, хотя изменение до того слабое, что много заниматься им и нет надобности. Если механика говорит, что песчинка, упавшая в Атлантический океан с испанского берега, производит волну на американском берегу, то разумеется, не могло [не) произвести некоторого изменения в других сферах жизни нововведение столь важное, как устройство сильного и хорошего регулярного войска по западному образцу. Совершенная переделка такого громадного факта, как военная часть, повлекла за собою множество переделок во всем; мы хотим только сказать, что все эти переделки в других сферах, кроме военной, ограничивались переменою имен, а не характера вещей. Разумеется, и простая перемена имен уже имеет некоторое влияние на характер вещи. Попробуйте переименовать губернатора префектом, его должность и образ действий несколько переменятся. Надобно только помнить, что чем меньшую важностью мы будем приписывать перемене, произошедшей при Петре в нашей общественной жизни, тем ближе мы будем к истине. Весь дух вещей остался прежний, насколько может оставаться вещь в прежнем виде, когда изменяется только имя ее без всякого намерения изменить сущность.
У самого Петра Великого все важные для общественной жизни понятия и все принципы действия были совершенно русские понятия и принципы времен Алексея Михайловича и Федора Алексеевича. От своих противников он отличался не характером идей, а только тем, что он понимал надобность, а они не понимали надобности устроить войско по немецкому образцу. Они думали, что хорошо прежнее войско,- он находил, что оно дурно. Но для чего нужно войско, как должно быть устроено государство, какими способами должно быть управляемо, каковы должны быть отношения власти к нации,- обо всем этом он думал точно так же, как и его противники. Он был истинно русским человеком, не изменившим ни одному из важных в общественной жизни понятий и привычек, господствовавших у нас во время его детства и юношества. Чтобы убедиться в этом, надобно только обратить внимание на то, как он действует. Способ его действования чисто национальный, без малейшей примеси западного характера. По особенным обстоятельствам нашей истории в XVII веке сущность русского характера в общественной жизни определялась двояким отношением власти к форме. Во-первых, власть стояла выше всяких форм, и не было форм, которые могли бы стеснять ее действие. Людовик XIV мог мечтать, что одна его воля управляет Франциею,- она действительно была сильна, но были формы, без которых она не могла обходиться и которые часто мешали ей: существовали парламенты, существовали провинциальные сословные собрания. У нас таких препятствий не было. Но зато вся деятельность была обращена на форму, сущность дела была неуловима для контроля со стороны власти. Обе эти черты остались при Петре Великом во всей силе: первую заботливо хранил он подобно своим предшественникам, вторая хранилась при ней сама собою, как в XVII веке.
Очень может быть, что этот взгляд на дело изложен нами теперь не с полною удовлетворительностью. Но мы полагаем, что чем внимательнее займется читатель проверкою его, тем больше будет он находить подтверждений ему.
На реформе Петра Великого мы так долго останавливались потому, что ее характеру совершенно соответствовал характер всей последующей государственной деятельности. Все наши императоры и императрицы продолжали дело Петра, в этом никто не сомневается. Взглядом на реформу, произведенную в начале XVIII века, определяется взгляд на продолжение этой реформы до последнего времени.
Все это мы говорили к тому, чтобы понять возникновение суждения Чаадаева о нашем нынешнем характере и положении. Если принимать, что до Петра Великого мы не имели истории, не сформировался наш характер; если принимать также, что целью деятельности Петра Великого было вложить в нас западную цивилизацию, что такова же была цель его продолжателей, то натурально будет представляться чем-то диким, нелепым наше нынешнее положение. Мы готовы были сделаться чем угодно, потому что еще ничем не были; нас полтораста лет учили сделаться европейцами, и все-таки мы до сих пор очень плохие европейцы,- это действительно очень странно. Если посылки справедливы, то вывод из них, представляемый средою, в которой мы живем, очень неутешителен: он противоречит ожиданию, какое возбуждается посылками. Неужели мы в самом деле так уродливо созданы, что логика событий для нас не существует, что действие, на нас производимое, не может из нас сделать того, чем сделало бы людей, имеющих нормальную человеческую организацию? Если так, поневоле впадешь в отчаяние, поневоле скажешь: наша нация - очень дрянная нация. Это и сказал Чаадаев своим письмом, бывшим причиною его несчастной знаменитости.
Но дело в том, что посылки, на которых он основывался, несправедливы. У нас была история, был резко и твердо выработавшийся характер в начале XVIII века, а в следующее время сделать нас европейцами никто не хотел,- что ж тут нелепого или удивительного, если мы до сих нор плохие европейцы? Переучиваться, переформировываться гораздо труднее, нежели просто учиться и формироваться; сильнейшее влияние было направлено к тому, чтобы мы не переформировывались и не переучивались,- вот мы и остались в сущности такими же, как были в начале XVIII века. Дело очень понятное. Те немногие из нас, которые по случайным обстоятельствам стали цивилизованными людьми (чего не бывает на свете? Ведь Ломоносову удалось же из мужика стать ученым, хотя мужицкие обстоятельства вовсе не благоприятствуют превращению мужиков в ученых людей), могут находить наше общество не соответствующим их идеалу, но только и всего. Право, если правильно смотреть на нашу историю и наши обстоятельства, скажешь: очень и очень большая заслуга с нашей стороны, что мы сделались хотя такими, каковы мы теперь. У меня есть один добрый знакомый, который до 20 лет не знал грамоты: теперь ему 21 год; в этот последний он встречал [препятствия] своему образованию, но все-таки он уже почти без ошибок пишет и несколько познакомился с нашею литературою, читал Гоголя, имеет порядочное понятие об истории; чего же вам больше? Я полагаю, что можно быть довольну такими успехами и что через несколько времени он будет действительно образованным человеком.
Но одна крайность вызывает другую: именно из недовольства нашим нынешним развитием, из отчаяния, наводимого характером нашего общества, рождаются мечты о каком-то исключительном нашем положении и призвании в будущем. Читая напечатанное в "Телескопе" письмо Чаадаева, надобно было предполагать, что он разделяет эти экзальтированные надежды: если бы он не был проникнут ими, не говорил бы он так горько о нашем настоящем. Но в напечатанном письме он не успел изложить этой стороны своего взгляда. Она составляет новую и, быть может, интереснейшую часть записки, которую мы теперь печатаем. Чаадаев полагает, что мы призваны вести человечество к новым судьбам, что у нас больше сил, чем у других народов, что силы эти свежее, что мы скорее и легче других народов поймем и осуществим те новые блага, которые еще [uej вошли в жизнь Запада, которых он без нашей помощи не может уразуметь и достичь. Словом сказать, что если мы были и еще некоторое, очень недолгое, время, всего, быть может, несколько лет, останемся учениками Запада, то очень скоро, быть может, даже еще в наше поколение, мы станем его учителями и руководителями. Эта мечта распространена у нас чрезвычайно. Не только славянофилы, над которыми подсмеиваются западники за нее, считают ее положительною истиною,- если присмотреться хорошенько к самим западникам, то окажется, что подобное чувство лежит в основе даже их убеждений. Нам кажется, что взаимная вражда западников и славянофилов значительно усиливается этою существенною одинаковостью веры тех и других: известно, что близкие между собою партии всего ожесточеннее враждуют между собою. По крайней мере, мы до сих пор не встречали ни одного западника, который бы не оказывался в сущности славянофилом, если признаком славянофильства считать утопию о предназначении нашем быть руководителями человечества в дальнейшем прогрессе14. Быть может, мы сами обольщаемся, быть может, и мы заражены тщеславными национальными мечтами, но, но крайней мере, нам кажется, что мы чужды их. Попробуем изложить свое понятие о доводах, которыми они прикрываются.
Мнение, будто бы именно мы должны стать руководителями человечества при развитии высших фазисов цивилизации, основывается на двух предположениях, проповедуемых в большей части книг, не только у нас, но и на Западе, но тем не менее совершенно фальшивых. Во-первых, предполагается, что народы латинского и немецкого племени уже ввели в историческое дело все силы, которыми располагают, так что у них нет новых сил для создания новой жизни, совершенно непохожей на прежнюю. Во-вторых, предполагается, что мы народ совершенно свежий, характер которого еще не сложился, а только теперь в первый раз слагается, силы которого ни на что не были расходованы.
Мы уже говорили, что это неправда. Мы также имели свою историю, долгую, сформировавшую наш характер, наполнившую нас преданиями, от которых нам так же трудно отказываться, как западным европейцам от своих понятий; нам также должно не воспитываться, а перевоспитываться. Основное наше понятие, упорнейшее наше предание - то, что мы во все вносим идею произвола15. Юридические формы и личные усилия для пас кажутся бессильны и даже смешны, мы ждем всего, мы хотим все сделать силою прихоти, бесконтрольного решения; на сознательное содействие, на самопроизвольную готовность и способность других мы не надеемся, мы не хотим вести дела этими способами: первое условие успеха, даже в справедливых и добрых намерениях, для каждого из нас то, чтобы другие беспрекословно и слепо повиновались ему. Каждый из нас маленький Наполеон или, лучше сказать, Батый. Но если каждый из нас Батый, то что же происходит с обществом, которое все состоит из Батыев? Каждый из них измеряет силы другого, и, по зрелом соображении, в каждом кругу, в каждом деле оказывается архи-Батый, которому простые Батый повинуются так же безусловно, как им в свою очередь повинуются баскаки, а баскакам - простые татары, из которых каждый тоже держит себя Батыем в покоренном ему кружке завоеванного племени, и, что всего прелестнее, само это племя привыкло считать, что так тому делу и следует быть и что иначе невозможно. От этой одной привычки, созданной долгими веками, нам отрешиться едва ли не потруднее, чем западным народам от всех своих привычек и понятий. А у нас не одна такая милая привычка; есть много и других, имеющих с нею трогательнейшее родство. Весь этот сонм азиатских идей и фактов составляет плотную кольчугу, кольца которой очень крепки и очень крепко связаны между собой, так что бог знает, сколько поколений пройдут на нашей земле, прежде чем кольчуга перержавеет и будут в ее прорехи достигать нашей груди чувства, приличные цивилизованным людям.
Говорят: нам легко воспользоваться уроками западной истории. Но ведь пользоваться уроком может только тот, кто понимает его, кто достаточно приготовлен, довольно просвещен. Когда мы будем так же просвещенны, как западные народы, только тогда мы будем в состоянии пользоваться их историею, хотя в той слабой степени, в какой пользуются ею сами они. Просвещаться народу - дело долгое и трудное. Положим, легче пользоваться готовым, чем самому приготовлять, но все-таки и по готовым книгам не скоро поймешь и узнаешь все так хорошо, как знают люди, трудившиеся над составлением этих книг. Когда у нас пропорция между грамотными и безграмотными людьми будет такова же, как в Германии, в Англии, Франции, когда у нас будет, пропорционально числу населения, выходить столько же книг, журналов и газет и будут они так же много читаться, только тогда мы будем иметь право сказать о своей нации, что она достигла такого же просвещения, как теперь эти страны. Время это настанет, но не завтра и не послезавтра. Тогда - ну, тогда другое дело: опытность и цивилизация Запада действительно будет получена нами в наследство; тогда мы станем также способны вести историческое дело вперед, но это еще далекое будущее, а пока долго еще вся наша забота должна состоять в том, чтобы догнать других.
Но когда мы догоним их, что тогда? О, тогда мы уже быстро опередим их! Вот это трудновато понять. Идет авангард и прокладывает дорогу; тяжело ему подвигаться вперед, он делает всего по две, по три версты в день; отсталые части войска идут по проложенной дороге, путь их легок, они делают в день по 30, пожалуй, но 40 верст; но как же это пойдут они таким же быстрым шагом, когда догонят авангард, когда перед ними будет тоже лежать новая местность, но которой надобно еще прокладывать дорогу? Нам кажется, что им просто придется тогда работать рядом с авангардом над проложением дороги. Конечно, число работающих рук увеличится, дело пойдет быстрее, будут пролагать нового пути не по три, а, быть может, но пяти верст в день, но будут пролагать все вместе, все рядом. Что за пошлое тщеславие воображать себя какими-то избранниками судьбы, какими-то привилегированными, чуть не крылатыми существами, когда рассудок и честное мнение о себе велят думать, что хорошо нам будет, если мы будем со временем не хуже тех, которые теперь лучше нас, а к тому времени будут еще лучше. Будем желать того, чтобы пришлось нам когда-нибудь трудиться вместе с другими, наравне с другими над приобретением новых благ: не будем, ничего еще не сделавши, самохвально кричать: эх вы, дрянь и гниль! - а вот мы так будем молодцы!
Но, говорят нам, авангард уже растратил или ввел в дело все свои силы; на Западе уже не остается элементов, не участвовавших в истории, таких элементов, которые могли бы придать ей новый вид. Это также совершенное заблуждение. Была на Западе история аристократического сословия; только недавно стало руководить историею среднее сословие и далеко еще не овладело ею всею, далеко еще не выказало всех своих сил, не переделало всего, что хочет и должно переделать. Да, есть вещь, которая действительно умирает на Западе; эта вещь - феодализм и олигархическое господство. Но силы среднего сословия все еще развиваются, и много, очень много улучшений в западной жизни произведет даже один этот элемент, уже много сделавший перемен16. Но высшее и среднее сословия составляют только небольшую часть в каждой нации, а масса нации ни в одной еще стране не принимала деятельного, самостоятельного участия в истории. Это новый элемент, безмерно различный от прежних; он еще только готовится войти в историю. Корабль Запада плывет еще, но только по истоку реки, с каждым новым днем все шире и глубже его плавание, все величественнее вид реки.
Запад, далеко опередивший нас, далеко еще не исчерпал своих сил,- в этом отношении он таков же, как мы: страна, едва возделанная в немногих местах, которым по-благоприятствовал случай, еще имеющая безмерные долины, которых не касался плуг. Новая жизнь возникает в этих только начинающих оживляться пространствах.
Статья написана в 1860 г. и предназначалась для No 1 "Современника" за 1861 г., но была запрещена цензурой. Впервые опубликована в кн.: Николай Гаврилович Чернышевский. Неизданные тексты, материалы и статьи. Саратов, 1928. С. 51-72.
Помещая в статье значительные выдержки из первого письма Чаадаева, а также почти полностью текст его неоконченной работы "Апология сумасшедшего", Чернышевский ставил перед собой цель не только информировать публику о скандальном эпизоде николаевского царствования, но также ознакомить читателей с одним из первых документов русского "западничества". Результатом этого ознакомления должна была явиться важная для Чернышевского мысль о том, что, несмотря на бескомпромиссную борьбу, "западники" и "славянофилы" по существу в равной степени исходили из общей идеи особого исторического призвания России.
Русскому "мессианизму" Чернышевский противопоставляет свой взгляд на исторический процесс, согласно которому в истории главной действующей силой являются не отдельные национальные организмы, а "сословия" - "высшее", "среднее" и "простолюдины" (которым лишь еще предстоит в будущем стать субъектом исторического действия). Эта схема применяется Чернышевским как к античному, так и к западноевропейскому историческому циклу, о которых он писал в работе "Капитал и труд".
1 Свои бумаги Чаадаев завещал племяннику М. И. Жихареву, от которого Чернышевский и получил французский текст и русский перевод "Апологии сумасшедшего".
2 Русский перевод с французского оригинала 1-го "Философического письма" опубликовал в журнале "Телескоп" (1836. No 15) Н. И. Надеждин. Публикация вызвала запрещение журнала, ссылку редактора и высочайше санкционированное объявление автора сумасшедшим.
3 В 1820 г., когда А. С. Пушкину грозила ссылка в Сибирь или даже заточение в монастырскую тюрьму, П. Я. Чаадаев способствовал тому, чтобы наказание было ограничено высылкой поэта на юг, в Новороссийскую губернию.
4 В настоящее время установлено, что Чаадаев написал восемь "философических писем", первое из которых было адресовано Е. Д. Пановой. Первое, шестое и седьмое письма опубликованы в изд.: Чаадаев П. Я. Соч. и письма. М., 1913-1914. Т. 2. Письма 2-5; восьмое см. в кн.: Литературное наследство. М., 1935. Т. 22-24. С. 18-62.
5 Окончательное разделение христианской церкви на западную (католическую) и восточную (православную) произошло в 1054 г., когда константинопольский патриарх Михаил Керулларий и легат Гумберт подвергли друг друга взаимному проклятию и отлучению от церкви. Называя IX век, Чернышевский имеет в виду почти аналогичную ситуацию конфликта между константинопольским патриархом Фотием и римским напой Николаем I, которая, однако, еще не вылилась в церковный раскол.
6 Чернышевский имеет в виду восстание 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади в Петербурге. Пушкин посвятил декабристам свое стихотворение "Арион".
7 Цитата из стихотворения С. Т. Колриджа "Fears in Solilude" (Страхи в одиночестве).
8 П. Я. Чаадаев имеет в виду, по всей вероятности, комедию Н. В. Гоголя "Ревизор", премьера которой состоялась в 1836 г. - 296.
9 Утверждение о том, что древнерусские летописи совершенно бессвязны, чужды всякого соображения, не соответствует современному научному взгляду.
10 "История русского народа" Н. А. Полевого, задуманная им как полемический ответ на "Историю государства Российского" H. M. Карамзина, вышла в 6 томах в 1829-1833 гг. Одним из ведущих представителей так называемой скептической школы в русской исторической науке, настаивавшей на критическом отношении к древнерусским письменным источникам, являлся профессор Московского университета М. Т. Каченовский (1775-1842).
11 В Древней Руси все говорившие на непонятном языке назывались немцы - т. е. "немые".
12 Сопоставляя жанрово-однотипные произведения "Панегирик императору Траяну" (благодарственную речь Плиния Младшего римскому императору Траяну, произнесенную им в сенате 1 сентября 100 г. и. э. но случаю назначения консулом) и "Слово похвальное Петру Великому" (произнесенное М. В. Ломоносовым па торжественном академическом собрании 26 апреля 1755 г. по случаю празднования очередной годовщины "венчания на Всероссийское государство" императрицы Елизаветы Петровны), Чернышевский достаточно корректен. Однако его утверждение о том, что Ломоносов просто перевел панегирик Плиния, не более чем полемическая гипербола, призванная подтвердить его мысль о полной неисследованиости русской истории XVIII в.
13 Эмфаза (от древнегреч. emphasis - выразительность) - эмоционально окрашенное, подчеркнуто выразительное произнесение фразы.
14 Строго говоря, сходство между славянофильством и западничеством в этом пункте формально. Признаком славянофильства является не утопия об особом предназначении в истории русского народа, а мысль о спасающей роли православного христианства, единственным независимым хранителем которого является русский народ. Ни один из западников не связывал идею особой роли России в истории (в позитивном смысле) с православием. Это, кстати, ясно понимал и Герцен, т. е. тот "западник", с которым (как и в статье "О причинах падения Рима") фактически полемизирует Чернышевский. Так, в "Письмах к противнику" (Ю. Ф. Самарину) Герцен специально подчеркнул это различие: "Для вас русский народ преимущественно народ православный, т. е. наиболее христианский, наиближайший к веси небесной. Для нас русский народ преимущественно социальный..." (Соч. Т. 2. С. 415).
15 Тема господства произвола в самодержавно-бюрократизированной (т. е. обращенной только на "форму") структуре российской государственности специально акцентирована Чернышевским в также запрещенных цензурой "Письмах без адреса" (см. с. 358 наст. тома). - 305.
16 Эта оценка перспектив буржуазного развития, сделанная уже после того, как К. Марксом и Ф. Энгельсом была создана теория научного коммунизма и в качестве ближайшей цели поставлена социальная революция пролетариата, наглядно демонстрирует все различие между марксизмом и мировоззрением революционного демократа Чернышевского.