е историки, которые пишут под влиянием современных политических событий, что историк не должен вносить страстей настоящего в изображение прошедшего. Словом сказать, г. Чичерин очень подробно и хорошо парафразирует известную характеристику летописца в "Борисе Годунове":
Так точно дьяк, в приказах поседелый,
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева.
Пушкин был, вероятно, прав, изображая такими наших летописцев, людей чуждых всякого понятия о жизни, сущих книжников и притом чрезвычайно мало образованных; но г. Чичерин напрасно хочет, чтобы нынешние историки подражали им. Он, по-видимому, не знает истинного смысла тех возгласов об историческом беспристрастии, которыми наполнены все реакционные книги. Реакционеры называют историка беспристрастным тогда, когда он доказывает, что старинный порядок вещей был хорош. Напротив, например книгу г. Чичерина "Областные учреждения"8 все реакционеры называют пристрастною и несправедливою за то, что автор совершенно справедливо изобразил в ней старинную систему управления не в розовом свете. Живой человек не может не иметь сильных убеждений. От этих убеждений не отделается он, что бы ни стал делать: писать историю или статистику, фельетон или повесть; все написанное им будет написано для оправдания и развития какой-нибудь мысли, кажущейся ему справедливою. Если вы разделяете эту мысль, вам будет казаться, что писатель изображает жизнь беспристрастно; если вы враждуете против его образа мнений, вам будет казаться, что он изображает жизнь пристрастно и несправедливо. Следовательно, дело не в том, проводит ли историк свои убеждения в своей книге. Не проводить убеждений могут только те, которые не имеют их; а не иметь убеждений могут только или люди необразованные, или люди неразвитые, или люди тупые, или люди бессовестные; дело только в том, хороши ли убеждения, проводимые историком, то есть возникают ли они из желания добра, справедливости и благосостояния людям, или из каких-нибудь принципов, противных благосостоянию общества, и ясно ли понимает историк, какие учреждения и события содействовали и какие мешали осуществлению такого порядка дел, который пользуется его сочувствием. Если убеждения историка честны и если он понимает влияние изображаемых им событий и учреждений на судьбу народа, тогда заслуживает он уважения; и кроме честности убеждений, другого беспристрастия никогда не бывало ни в каком историке, если он был одарен человеческим смыслом, а не писал как бессмысленная машина. Откуда же взялось у г. Чичерина мнение, что историк должен походить на пушкинского летописца? Опять-таки оно возникло от необдуманного принятия чужих слов на веру. Если бы он сам подумал о том, были ли равнодушны Фукидид, Тацит, Маккиавелли, де-Ту, Тьерри, Шлоссер, Гиббон или даже хотя такие историки, как Гизо, Тьер, Маколей, к тем событиям и людям, о которых писали, он увидел бы, что ни один сколько-нибудь сносный историк не писал иначе как для того, чтобы проводить в своей истории свои политические и общественные убеждения.
Но, приняв на веру чужие слова, лишенные положительного смысла, г. Чичерин вздумал, будто бы Токвиль пишет дурно только потому, что проводит в своей книге политические убеждения известной партии, а не потому, что его убеждения во многом реакционны, во многом вздорны. Мы сочувствуем Токвилю гораздо меньше, нежели г. Чичерину, но должны сказать, что и в его нападениях на Токвиля так же мало ясного понятия о вещах, как в книге самого Токвиля, и притом главные нападения обращены именно на ту сторону, которая одна только и хороша у Токвиля. Среди множества разного вздора в книге Токвиля проводится одна верная мысль, что абсолютизм наделал Франции несравненно больше вреда, нежели пользы. Но абсолютизм учредил бюрократию, а по мнению г. Чичерина, бюрократия - вещь очень хорошая, и вот он считает своею обязанностью вступиться за французский абсолютизм против Токвиля. Он надеется защитить дело французских королей, взяв образцовым временем их принципа период раньше того, к которому относится характеристика Токвиля. В XVIII веке, говорит он, абсолютный принцип уже испортился; чтобы оценить его, надобно посмотреть, каков он был прежде. Но сколько мы ни смотрим, никак не можем заметить, чтобы когда-нибудь защищаемый г. Чичериным принцип не был точно таков же, как в XVIII веке. Нравственные и политические принципы Екатерины Медичи очень хорошо известны; человек без сильного воображения никак не предположит, чтобы она могла сделать сама или допустить других делать что-нибудь действительно полезное для государства. С того времени до XVIII века господствовала та же самая политика, Ришелье и Мазарини наверное не много принесли пользы нации, хотя, быть может, что они умели хорошо вести дипломатические интриги и выбирать хороших генералов. Но, быть может, и в конце XVI и в XVII веке принцип, защищаемый г. Чичериным, был уже "испорчен". Если так, очень жаль, потому что и Карл VIII и Людовик XII ничем не отличались в своих тенденциях от Генриха II или Людовика XIV. Но г. Чичерин смотрит на дело, вероятно, с иной точки зрения. Главным благодеянием для французской нации он считает то, что она получила политическое единство. О, если завоевывать области и по возможности увеличивать свои владения значит быть благодетелем, то почему же не предполагать, что Аттила и Батый были представителями благодетельнейшего принципа: они хотели доставить всему европейскому человечеству то благо, которым обязаны были французы Филиппу Прекрасному, Людовику XI и другим собирателям земли французской. Результат завоевательной политики, правда, оказался недурен в том отношении, что французская нация соединилась в одно государство. Но людей, занимавшихся этим делом, не стоит называть благодетелями нации, потому что они имели в виду вовсе не пользу нации, а только удовлетворение собственному эгоизму, и одинаково вели всевозможные войны, не разбирая того, полезны ли эти войны для национального единства или нет. Походы на Бургундию, на Бретань проистекали из того же самого принципа, как и походы Карла VIII в Италию или Людовика XIV в Германию; разница была не в мысли, а только в том, что одни походы кончались удачно, другие - нет. Немецкий Эльзас был покорен на том же самом основании, как и французская Нормандия. Если завоевание Страсбурга не было внушено высокою идеею народного блага, то не было внушено ею и завоевание Дижона.
Но все-таки надобно же благодарить кого-нибудь за то, что Франция собралась в одно целое из раздробленных герцогств, графств и виконтств. Чтобы узнать, кого должно благодарить за это, надобно только сделать себе вопрос, почему Шампань осталась во владении французских королей, а Италия, несколько раз завоеванная французами, все-таки постоянно отрывалась от французского государства. Ответ ясен: Шампань была населена французами, которые стремились составить одно целое с остальными французами, а в Италии жили итальянцы, которым не было охоты присоединяться к французам. Теперь, кажется, не трудно сообразить, какой силе обязаны французы тем обстоятельством, что соединились в одно государство. Надобно предполагать, что они были обязаны этим своему собственному стремлению соединиться в одно государство. Потому надобно думать, что если французы должны кого благодарить за могущество, приобретенное Франциею, то должны благодарить за это только самих себя и больше никого. Тот или другой эгоист, тот или другой честолюбец мог находить выгодным для себя стремление к национальному единству, врожденное французам, но не он создал его, он только пользовался им и пользовался почти всегда вредным для самих французов образом. За что же французам благодарить его, называть представителем каких-то высоких идей, когда все, что было в результате хорошего, произошло благодаря только их собственному национальному чувству? Если мы станем благодарить французских Валуа за то, что при них произошло воссоединение французских провинций, всегда стремившихся к единству, то не должны ли мы благодарить Елизавету английскую за то, что при ней Шекспир написал "Гамлета"? Нам кажется, что за "Гамлета" следует благодарить Шекспира, за французское единство французы должны благодарить самих себя.
Таким образом надобно смотреть на степень заслуги абсолютного принципа в деле соединения французской земли. Этот принцип только эгоистически пользовался силою, существовавшею независимо от него; и если оценивать достоинство этого принципа, надобно смотреть не на то, что приобретал он, потому что приобретение делалось не его заслугами, а национальным чувством,- нет, надобно смотреть только на то, что он делал с приобретенными провинциями. Тут ответ опять короток: искони веков с самого Гуго Капета до Людовика XIV главною заботою представителей абсолютного принципа было получение возможно большего количества доходов какими бы то ни было средствами, начиная с постоянного разорения всей нации законными и незаконными поборами до нарушения контрактов, продажи должностей и делания фальшивой монеты. Начиная с X и кончая XVII или XVIII веком, принцип, защищаемый г. Чичериным, брал с французской нации все, что только мог взять, и почти постоянно только этим да ведением войн ограничивалась вся государственная деятельность этого принципа. Само собою разумеется, что без исключений ничего на свете не бывает. В течение 800 лет Франция имела двух государей, действительно думавших о благе народа: Людовика Святого и Генриха IV и несколько гениальных министров. Но даже Генрих IV был занят своей Габриэлью и военными планами гораздо больше, нежели народными нуждами, а Людовик IX не имел успеха ни в одном из своих предприятий, конечно потому, что его характер и его нравственные правила совершенно не соответствовали качествам, каких требует положение, доставшееся ему на долю. Что же касается до великих французских министров, то мы знаем, что Сюлли был отослан в деревню за неуживчивость характера, а Кольбер должен был все свои усилия напрягать к тому, чтобы доставлять Людовику XIV как можно более денег на ведение войны. Итак, остаются только Ришелье и Мазарини. Они действительно управляли государством как хотели; но при известных качествах этих людей кто отважится сказать, чтобы когда-нибудь приходила тому или другому из них в голову мысль о пользе нации?
Мы не надеемся, чтобы г. Чичерин удостоил прочтением нашу статью; мы даже не думаем, чтобы это было нужно, потому как непогрешительный мудрец, он, конечно, не мог бы извлечь никакой пользы из наших замечаний; но если бы он прочел эту статью, он сказал бы, что мы смотрим на историю французского абсолютизма и предшествовавшего ему феодального королевства очень пристрастным образом, забываем все хорошее и выставляем на вид только дурное. Мы точно так же говорим о его взгляде, что он преувеличивает все хорошее, приписывает своему любимому принципу многое такое, чем Франция вовсе не ему обязана. Г. Чичерин скажет, что мы пристрастны, а он беспристрастен; мы, наоборот, говорим, что мы беспристрастны, а он пристрастен. Как разобрать, кто из нас прав, кто нет? Каждый читатель решит это сообразно своему образу мыслей. Кому наш образ мыслей кажется справедливым, тот скажет, что и взгляд наш на французскую историю беспристрастен. Кто, напротив, разделяет убеждения г. Чичерина, тот назовет наши понятия о французской истории чрезвычайно пристрастными. Но мы и не претендуем казаться беспристрастными в глазах каждого. Г. Чичерин претендует, но может быть уверен, что из 10 человек едва ли хотя один признает за ним то беспристрастие, о котором он так хлопочет. Какую же выгоду перед нами, прямо говорящими, что любим одних, не любим других исторических деятелей, доставила ему его забота казаться равнодушным ко всем и ко всему? Этой фальшивой претензией может каждый из нас обольщать сам себя, но другие все-таки не будет обмануты его самообольщением. И, например, о г. Чичерине каждый говорит, что любовь к бюрократии и централизации заставляет его странным образом преувеличивать все хорошее и уменьшать все дурное в истории французского абсолютизма.
Четвертая, и последняя, статья в книге г. Чичерина "О французских крестьянах" была гораздо менее замечена публикою, нежели три первые статьи. Это дает нам возможность не говорить о ней подробно. Заметим только одно место, интересное для определения нынешнего направления симпатий г. Чичерина. Из трех книг, выставленных в заглавии этой статьи, г. Чичерин обращает внимание особенно на две: Дареста и Бонмера9. Он характеризует ту и другую. Дарест сам объясняет свое направление следующими довольно странными словами: "Там, где поверхностные историки видели между рабочими классами и высшими сословиями противоборство, существовала, напротив, тесная связь, скажу более - полное почти общение чувств и интересов". Из этого видно, что книга Дареста написана с целью доказать, что мятежи французских крестьян против дворян и страшная ненависть поселян к феодальным господам была явлением мимолетным, неосновательным, и собственно говоря, жалобы крестьян были неосновательны. Сам г. Чичерин прибавляет: "Автор представляет многие средневековые учреждения с слишком выгодной стороны. Он нередко старается объяснить общественной пользой такие права, которые были явным последствием права сильного". Бонмер, напротив того, живо раскрывает всю тяжесть положения поселян и постоянно сочувствует им, не оказывая потворства средневековым гнусностям. Г. Чичерин сочувствует даже французскому абсолютизму, который кажется ему союзником демократии, и не любит самоуправления за то, что в Англии имеет оно аристократический характер. После этого можно было бы ожидать, что к Бонмеру у него будет больше сочувствия, нежели к Даресту, защитнику феодализма. Но нет: Дареста он не лишает своей милости, но Бонмера казнит он нещадно.
"Г. Дарест и г. Бонмер могут служить представителями двух противоположных направлений науки: один слишком старается оправдать все прошедшее, другой слишком старается его унизить. Нельзя не сказать, однако, что первый показал несравненно более исторического и критического такта, нежели последний. И не мудрено: несмотря на некоторую односторонность, он стоит на истинной дороге и смотрит на историю но с точки зрения современной страсти, а как ученый наблюдатель, который изучает лежащие перед ним явления. Книга его может служить лучшим руководством для изучения истории французских крестьян" (стр. 281).
"...Сочинение Бонмера написано с крайне односторонней точки зрения. Г. Бонмер, по-видимому, принадлежит к тому разряду французских демократов-социалистов, которые, подводя все эпохи под исключительную мерку настоящих своих требований, видят в истории не постепенное развитие народа, а постоянную несправедливость, от которой следует отделаться. Это направление вполне отрицательно. Автору нельзя отказать в начитанности, но приобретенный материал употреблен им без всякой критики и с явным пристрастием. Книгу его можно назвать не столько историею крестьян, сколько повествованием об испытанных ими притеснениях. К несчастию, даже и эта одна сторона далеко не удовлетворяет читателя. Весь рассказ преисполнен декламациею, реторическими выходками и преувеличением, которые невольно заставляют заподозревать самую фактическую верность изображений" (стр. 280).
Из этого мы можем видеть, что, несмотря на все свои рассуждения о прогрессе, несмотря на всю нелюбовь к английским аристократическим учреждениям, г. Чичерин не колеблется отдавать преимущество приверженцам старины над людьми, которые кажутся ему слишком живо сознающими вредную сторону старинных учреждений. Дарест оставляет без внимания жизненную сторону учреждений и вносит в средневековые учреждения понятие нового времени с целью показать законность беззакония, пользу насилия; из этого, по-видимому, надобно было бы г. Чичерину заключить, что он лишен всякой способности быть историком; но нет, "он стоит на истинной дороге, и книга его может служить лучшим руководством, показывая в нем исторический и критический такт". Из этого заключения г. Чичерин сам на себе может видеть, что такое скрывается под фразою об историческом беспристрастии, которою он обольстился: под нею просто скрывается требование, чтобы историк старался оправдывать беззаконие и выставлять хорошие качества феодальных и тому подобных учреждений.
Мы кончили разбор, и нам остается объяснить странные качества, найденные нами в книге г. Чичерина <; остается показать, какой вывод о положении русской литературы можно сделать из качеств, найденных нами в одном из ее лучших представителей?>.
Демократия, готовая скорее согласиться на оправдание феодализма, нежели на его порицание, либерализм, состоящий в пристрастии к бюрократии, публицистика, равнодушная к вопросам, ею излагаемым, ученость, не знающая характера событий и людей, известных каждому,- каким образом объяснить эти сочетания каждого качества с признаками, решительно неуместными в нем, эту холодность жара, обскурантизм просвещения, реактивность прогресса, бессмыслие мысли? Мы приведем сначала общие причины, не относящиеся к лицу, (а принадлежащие почти всей хорошей части нашей литературы). Мы видели, почему французская демократия является с формами бюрократии: она еще слишком слаба, чтобы отвергнуть въевшуюся в нее старину, противную ее собственной натуре. Она похожа на одного из недавно уволенных наших кантонистов, которые еще все по старой привычке делают под козырек проходящему офицеру, хотя человек, уволенный от военной службы, не должен уже делать под козырек. Все мы воспитаны обществом, в котором владычествует обскурантизм, застой ("произвол); потому, какими понятиями ни пропитываемся мы потом из книг, все-таки большая часть из нас сохраняют привычное расположение к обскурантизму, застою (и произволу). Мы похожи на ту ворону, обращенную в соловья, которая часто по рассеянности каркала по-вороньему. Если бы мы все были таковы, нельзя было бы ожидать обществу ничего хорошего при нашем поколении.
Но есть и в Западной Европе люди, у которых под либерализмом скрывается обскурантизм; их образ мыслей нелеп и дурен, но он имеет некоторую связность, в нем нет режущих глаза логических несообразностей. Монталамбер, например, не станет хвалить Робеспьера, не будет восхищаться Кромвелем. Зачем же у наших просвещенных обскурантов такая путаница в понятиях? Почему русский человек способен на одной и той же странице восхищаться Жанной д'Арк и хвалить руанский трибунал, который сжег ее за сношения с бесами? Это происходит от двух причин. Наши либеральные обскуранты набираются, например, своих понятий из отсталых французских книжек; в этих книжках все так хорошо, гладко, связно; но они набиты узкими национальными предубеждениями, нелепость которых слишком заметна каждому иностранцу. Русский ученик по необходимости отбрасывает этот вздор вроде того, что Наполеон в 1812 году не был побежден, что бюллетени его не содержали бесстыдной лжи, что французы - единственная великая нация в свете и в этом качестве никогда не грабили Германию и Италию, а должны для счастия самих немцев владеть всем левым берегом Рейна, и т. д. От этих выпусков оказываются в системе большие пробелы, и русский ученик наполняет их, как умеет, лоскутами фактов и понятий, набранными откуда бог даст. Но мало того, что он сам наделал пробелов необходимыми выпусками: и в полном своем иностранном виде отсталая теория не касалась многих вопросов, специально важных для русской жизни и неизбежно представляющихся мысли русского ученика. Он также старается приискать для них ответы, ввести их в чужую систему. По этим двум причинам жилет из французского атласа покрывают нашивками из английского коленкора, серо-немецкого сукна и русской выбойки. Все эти заплаты не производили бы арлекинского вида, если бы цветом своим подходили к основной ткани. Но главная нелепость состоит именно в том, что цвет заплат совсем не тот, какой нужен для гармонии. Первоначальная теория была составлена, как мы сказали, людьми застоя или реакции с целью охранения и защиты старины. Нам, русским, нечего жалеть в нашей старине и нет охоты защищать ее. Потому приставки наши имеют обыкновенно совершенно не ту тенденцию, как первоначальная теория. До сих пор мы говорили вообще, теперь сошлемся в частности на деятельность самого г. Чичерина в подтверждение последнему обстоятельству. Мы видели, какого оттенка иностранные писатели, изучением которых он занят, из которых он почерпает основные понятия свои о европейской жизни, с которыми он, если и спорит, то не как с противниками своими по принципу, а как с людьми, имеющими только частные недостатки. Эти люди - Токвиль, Леон Фоше, Лавернь, Гизо, Маколей и т. п. господа, то есть это люди так называемого умеренного и спокойного прогресса, иначе сказать, люди, которым застой гораздо милее всякого смелого исторического движения. Он спорит с ними, но и в спорах видно, что он чрезвычайно уважает их, и вообще, как мы сказали, их книги, их теории служат ему главным резервуаром мудрости. Но есть отрасль знаний, о которой они, к несчастию, не писали и которою занимается г. Чичерин. Эта отрасль - русская история. И г. Чичерин написал превосходную книгу о русской администрации в московский период10. Прочтите эту книгу, и вы почувствуете надобность протереть глаза и снова заглянуть на обертку, чтоб удостовериться, действительно ли эта книга написана тем же г. Чичериным, который написал "Очерки Англии и Франции". Тот ли это человек, который предпочитает Дареста Бонмеру? Ведь об его "Областных учреждениях" все умеренные западноевропейцы буквально сказали бы то самое, что сказал он о книге Бонмера:
"Направление г. Чичерина вполне отрицательное. Автору нельзя отказать в начитанности, но приобретенный материал употреблен им без всякой критики и с явным пристрастием. Книгу его можно назвать не столько историею русской администрации, сколько повествованием о притеснениях, ею оказывавшихся. К несчастию, даже и эта одна сторона далеко не удовлетворяет читателя. Весь рассказ преисполнен декламацией и преувеличением, которые невольно заставляют заподозревать самую фактическую верность изображений. Автор тщательно выбирает из источников всякую частность, которая может сгустить краски на его картине, и чем мрачнее событие, хотя бы оно случилось в каком-нибудь углу государства, тем ярче оно выставляется на вид как характеристическая черта целой эпохи".
Эти слова списаны нами с 280-281 стр. книги г. Чичерина; читатель может сравнить их с отрывком, который представили мы выше из его суждений о Даресте и Бонмере. Нужно было только переменить фамилию и выпустить два-три слова, относящиеся к характеристике слога,- и то самое, что должно служить осуждением Бонмеру, буквально применилось к самому г. Чичерину, которому, впрочем, мы вовсе не ставим в упрек всех тех качеств, какими может возбуждаться подобный отзыв о его книге со стороны умеренных прогрессистов. В самом деле, как легко г. Чичерину опровергнуть их упрек! Он может сказать и действительно говорил: вы заподозреваете фактическую верность моих изображений. Проверьте цитаты, и вы найдете, что я пользовался источниками совершенно добросовестно. Вы говорите, что я выбрал одни мрачные черты,- пересмотрите источники, я предлагаю вам найти какие-нибудь другие черты, кроме найденных мною. Вы говорите, что я преувеличиваю. Я прошу вас показать хотя одно место, в котором я сказал бы что-нибудь кроме того, о чем единогласно свидетельствуют все источники. Г. Чичерин говорил это, и оказалось, что он совершенно прав, оказалось, что не он, а самые источники, самая жизнь наших предков виновата в том, если все содержание его исследования сводится к однообразному результату; что делала администрация в XIII веке? - Грабила. Что делала она в XV веке? - Грабила. Что делала она в XVII веке? - Грабила. Что ж было делать г. Чичерину, если так говорили источники? Он был честен, добросовестен, и если у него не вышла идиллия, не он виноват.
И вот эта примесь собственной честной мысли, собственного добросовестного взгляда к целой массе понятий, на веру принятых из теории застоя, реакции, из теории, отвергающей все те живые силы, без которых невозможен прогресс, из теории людей, думающих взойти на гору без труда, сидящих в болоте, чтобы не подвергнуться одышке от усилий выйти из болота,- вот эта смесь собственной честности и собственного благородства с чужою пошлостью производит тот бессвязный хаос не клеящихся одно с другим понятий, который отпечатлелся на каждой странице "Очерков Англии и Франции". Это сочетание противоестественно, разнородные элементы хаоса лезут прочь один от другого. Нельзя долго служить Егове и Ваалу вместе. Надобно отказаться от Еговы или сжечь Ваала. Мы смело предсказываем, что г. Чичерин скоро выйдет из той путаницы понятий, в которой находится теперь.
Но в какую сторону он выйдет из нее? Он человек честный, это мы видим, и потому следовало бы ему, когда он двинется с распутия, на котором стоит теперь, пойти по той дороге, по которой идут честные люди, если природа не обделила их умом, как не обделила г. Чичерина. Быть защитником притесняемых или защитником притеснений - выбор тут не труден для честного человека.
Но мы начали с того, что г. Чичерин считает себя непогрешительным мудрецом. Ему трудно будет сознаться,- ни перед нами, ни перед публикой,- для людей с благородной гордостью не трудно сознаваться в своих ошибках перед другими,- нет, перед самим собой ему трудно будет сознаться, что он был введен в заблуждение обманчивым благозвучием ложных слов; что именем беспристрастия прикрывалась вражда против нового для сохранения старинных бедствий, именем справедливости прикрывалось эгоистическое равнодушие к чужим страданиям. Успеет ли он одержать эту победу над самолюбием, успеет ли он стать тем, чем должен бы стать по своей честной натуре,- этого мы не знаем. А если г. Чичерин не успеет одержать победы над чуждыми его благородству понятиями, он не замедлит сделаться мертвым схоластиком и будет философскими построениями доказывать историческую необходимость <каждой статье Свода законов> сообразно теории беспристрастия. Потом историческая необходимость может обратиться у него и в разумность.
Статья впервые напечатана в журнале "Современник" (1859. No 5) и представляет собой своеобразный ответ Чернышевского на программное политическое выступление в апреле 1858 г. Б. Н. Чичерина, опубликовавшего сборник статей "Очерки Англии и Франции". Чернышевский подвергает критике "объективизм" Чичерина, показывая, что в основе любой общественно-политической позиции лежит классовый интерес. Полемика между Чернышевским и Чичериным представляет собой образец идейно-теоретических столкновений между либеральными и революционно-демократическими взглядами на ход исторического развития России в середине XIX в. Большое внимание Чернышевский уделяет отстаиванию принципа классовой борьбы в процессе исторического развития. Работа ясно показывает политическую программу Чернышевского: приверженность идеям демократического социализма и абсолютное неприятие либерально-буржуазных концепций.
Глубокую оценку полемике либералов и демократов дал В. И. Ленин в статьях ""Крестьянская реформа" и пролетарски-крестьянская революция" и "Либералы и свобода союзов" (Полн. собр. соч. Т. 20. С. 174-175. Т. 23. С. 113).
1 Чернышевский имеет в виду свои выступления в политическом разделе "Современника" (1859. No 3-4), в которых он анализирует последствия сделки неаполитанского либерала К. Поэрио с феодальной монархией и показывает несостоятельность политики либерализма (6, 111-187).
2 Судя по всему, речь идет о статье Н. А. Добролюбова "Литературные мелочи прошлого года" (Современник. 1859. No 1-4).
3 Речь идет о войне, которая велась в Италии в 1859 г. между объединенной франко-сардинской армией и австрийскими войсками.
4 См. прим. 2 к с. 477.
5 Речь идет о книге Л. Фоше "Etudes sur l'Angleterre" (Исследования об Англии. 1856).
6 Имеется в виду книга Л. Лаверня "Essai sur l'économie rurale de l'Angleterre, de l'Ecosse el de I'irland" (Paris, 1854) (Исследование о сельском хозяйстве в Англии, Шотландии и Ирландии). Русский перевод: О земледелии в Англии. М., 1882.
7 Имеется в виду книга А. Токвиля "L'anicien régime et la Révolution" (Старый порядок и революция. 1856).
8 Диссертация Б. Н. Чичерина "Областные учреждения России в XVII в." опубликована в 1856 г.
9 Имеются в виду книга Дареста de ла Шаванна "Histoire des classes agricoles en France" (История земледельческих классов во Франции. 1854) и книга Эжена Бонмера "Histoire des paysans" (История крестьян. 1856). Чичерин использовал также работу "Histoire des classes rurales en France et de leurs progrès dans l'égalité civile et la propriété" par M. H. Doniol (Дониоль M. X. История земледельческих классов во Франции и об их успехах в деле гражданского равенства и собственности. 1857).
10 См. прим. 8 к с. 663.