имлян земля измерялась не десятинами, а юг ера ми. О, бездна учености!} к числу семейств, населявших Италию. Пока были в действии благотворные законы об общественной земле, ager publiais, из которой каждому гражданину давался небольшой участок, достаточный для прокормления его семейства, пока Цинциннат и Регул, командовавшие войсками, сами пахали землю, до тех пор Рим был и честен, и благосостоятелен, и могуществен. Когда "умнейшие и лучшие люди", "optimates", убедили римлян, что общественная земля - бесплодное бремя, что частная поземельная собственность производительнее, когда ager publiais перешел в частную собственность, Италия разорилась и Рим погиб. Мы советуем экономистам прочесть, что говорит Нибур о законах Лициния Столона23, оградивших на некоторое время общественную землю от вторжения частной собственности и бывших источником всего римского величия, всех гражданских и частных добродетелей, всего благосостояния для римлян. Экономисты с большим удовольствием рассуждают также об экономической невыгодности рабства; они удивляют в этом случае необыкновенным благородством, с которым изобличают чужие недостатки. Пусть они подумают об основных чертах рабства,- они увидят повторение всех этих невыгодных обстоятельств при таком порядке вещей, где собственность и труд не соединены в одном лице. Невольник получает за свой труд пищу, жилище и т. д.,- то, что необходимо для поддержания его жизни, а продукт его труда принадлежит не ему. Вот существенная черта невольничества. Пусть же экономисты припомнят собственные свои слова о норме заработной платы: нормою заработной платы служит возможность поддержания жизни; она не может ни далеко, ни надолго подняться выше этой нормы,- это их собственные слова. Итак, со стороны отношения труда к вознаграждению за труд вся разница между невольником и наемным работником заключается в том, что невольник получает вознаграждение натурой, а наемный работник - деньгами; невольнику дается жилище, работнику даются деньги, на которые он сам должен приискать себе жилище; но количество вознаграждения в обоих случаях совершенно одинаково: оно определяется возможностью поддержать существование. Велика или мала ценность продуктов, производимых, например, в течение недели трудом наемного работника, это все равно для него, как и для невольника: во всяком случае он, подобно невольнику, получит за свой труд ни больше, ни меньше того, сколько нужно для поддержания его существования. Поэтому мы говорим, что между состоянием невольника и наемного рабочего существует огромная разница в нравственном и в юридическом отношениях; но специальной экономической разницы в их отношениях к производству нет никакой. Если труд свободного наемного работника производительней, нежели труд невольника,- это зависит от того, что свободный человек выше невольника по нравственному и умственному развитию; потому и работает несколько умнее и несколько добросовестнее. Но эта причина превосходства, как видим, совершенно чужда экономическому его отношению к производству; потому мы и говорим, что если нравственная философия и юриспруденция удовлетворяются уничтожением невольничества, то политическая экономия удовлетворяться этим никак не может; она должна стремиться к тому, чтобы в экономической области была произведена в отношениях труда к собственности перемена, соответствующая перемене, производимой в нравственной и юридической области освобождением личности. Эта перемена должна состоять в том, чтобы сам работник был и хозяином. Только тогда энергия производства поднимется в такой же мере, как уничтожением невольничества поднимается чувство личного достоинства.
Эти два примера могут показать экономистам, в чем состоит смысл средней цифры в распределении ценностей, которая служит основною идеею политической экономии. Эти примеры могут также показать им, что они сами обыкновенно не понимают смысла фактов, о которых так много кричат. Мы привели два факта: один прямо свидетельствует в пользу общинного поземельного владения, другой прямо говорит о необходимости сделать работника хозяином, антрепренером. Оба эти вывода повергают в ужас и в негодование так называемых экономистов, а между тем, они прямо следуют из фактов, которыми сами экономисты без ума восхищаются, которыми они тычут в глаза читателей чуть не на каждой странице своих произведений. Если бы у нас было время и место, подобные сюрпризы можно было бы выводить решительно из каждого факта, приводимого в подтверждение теории laissez faire, laissez passer. Когда так называемые экономисты обыкновенно не умеют сообразить даже частных выводов из отдельных фактов, то нельзя уже удивляться тому, что они не умеют сообразить, какой общий принцип выходит из всей совокупности их любимых фактов и отдельных наблюдений. Этот общий вывод мы уже выразили. Повторяем его: наивыгоднейшее для общественного благосостояния распределение ценностей состоит в том, чтобы пропорция ценностей, принадлежащих каждому члену общества, как можно ближе соответствовала средней цифре, даваемой отношением между суммой ценностей, находящихся в данном обществе, и числом членов, его составляющих.
Мы вообще не имеем никакой претензии представлять читателю что-нибудь новое, делать ученые открытия или высказывать истины, постижение которых требует какой-нибудь учености. Так и о выводе, который мы сейчас представили, мы должны сказать, что давным-давно было множество писателей, превосходно объяснявших эту мысль. Даже из людей, которых хвалят экономисты (хвалят, впрочем, больше по непониманию, чем с умыслом), можно указать довольно многих, представлявших такой вывод. Мы назовем одного Бентама. Думаем, что не трудно найти такую же мысль и у Рикардо; быть может, отыщется она даже у Мальтуса; об Адаме Смите нечего и говорить: известно, что хорошие экономисты считают его страшным еретиком и превозносят только из приличия. Но у всех этих знаменитостей политической экономии взгляд, нами изложенный, подавлен исследованиями о частных явлениях, анализ которых составлял главную их задачу. Только у Бентама средняя цифра прямо и решительно выставлена, как формула наивыгоднейшего распределения ценностей. Мы упомянули о великих людях политической экономии. Нам приходит в голову, что все они уже давно умерли; нам приходит в голову спросить, какие открытия сделаны в науке после них людьми, которые называют себя верными их учениками? Адам Смит, например, был основателем новой науки: показал отношение труда к ценности, участие капитала в производстве, норму вознаграждения за труд, важность разделения труда, и мало ли каких новых открытий ни сделал он! На нескольких страницах не перечтешь и десятой части их. Мальтус разобрал вопрос о народонаселении. Рикардо объяснил вопрос о ренте. Оба эти открытия послужили основными камнями для экономической теории. Кто не знает трудов Мальтуса и Рикардо, не может говорить ни о чем правильным образом. Но интересно было бы нам знать, какую новую мысль можно найти у кого бы то ни было из экономистов, славившихся после Мальтуса и Рикардо или процветающих ныне? Какое открытие в науке сделал Мишель Шевалье, или Бастиа, или Воловский, или Рошер, или Рау, или хотя бы даже сам Жан-Батист Сэ? Некоторые из них были люди умные, например Сэ (впрочем, мы едва ли не сделали ошибку, употребив множественное число. Кажется, что грех было бы сказать о ком-нибудь из названных нами, кроме одного Сэ, что он человек с замечательной головой); некоторые из них люди очень ученые, например Рошер и Рау; некоторые замечательны способностью болтать легко и изящно, например Бастиа и Мишель Шевалье; а Воловский считается диковинкою между членами парижского общества экономистов, потому что знает по-немецки. Но любопытно было бы узнать, что они сделали для развития науки? Жан-Батист Сэ ввел политическую экономию во Франции и прекрасно популяризировал мысли, открытые англичанами,- заслуга великая, но заслуга перед французской публикой, а не перед наукой. Мишель Шевалье хорошо описал Северо-Американские Штаты и отлично доказал, что когда по открытии калифорнских и австралийских россыпей стали добывать золота вдесятеро больше против прежнего, а количество добываемого серебра не увеличилось, то золото должно понизиться в цене сравнительно с серебром,- вещи хорошие, что и говорить,- но для науки нового в них разве немногим больше, чем в книге г. Горлова. Бастиа писал памфлеты против протекционистов и коммунистов, и памфлеты очень бойкие, но в них он только рабски развивал отдельные фразы из своих учителей. Он также, прослышав о возражениях американца Кери против теории ренты Рикардо, сам сочинил против нее возражения, как две капли воды сходные с мыслями Кери, которые лишены всякой основательности; это тоже похвально, но повторить понаслышке чужие и притом неосновательные мысли, не значит еще двинуть вперед науку. Что еще он сделал? - Да, вот что: несмотря на свою историю с Кери, он был человек честный - это похвально. Мы едва не забыли о главном. Он написал "Harmonies économiques"24 - в них он доказывал, что все на земле устроено премудро и промысл направляет все к лучшему, и, на чем свет стоит, бранил Жан-Жака Руссо. Относится ли это к политической экономии, мы не умеем решить; но если относится, то должно быть очень полезно для нее. Воловский перевел Рошера,- труд похвальный, и объяснил, что крестьян в России надобно освободить без земли,- мысль тоже хорошая, но не новая после статей г. Бланка и разных сотрудников "Журнала землевладельцев"25. Рау в коротеньких параграфах крупным шрифтом повторил то, что нашел у своих предшественников, и сделал к этим параграфам длинные примечания, напечатанные мелким шрифтом, в которых набрал миллионы мелких фактов, иногда очень любопытных; таким образом, вышла книга неоцененная для приискивания справок и цитат. Рошер сделал то же самое с трудолюбием, быть может, еще колоссальнейшим и вдобавок постарался расположить набранные им факты в хронологическом порядке. Оба они, как видим, компиляторы очень почтенные, не щадившие ни глаз, ни поясницы для служения науке. Но где же во всех этих книгах, начиная от Сэ и кончая Рошером, хотя что-нибудь похожее на разрешение чего-нибудь, оставшегося нерешенным после Мальтуса и Рикардо? Ничего такого и не ищите: если вы не читали ни одной из книг всех этих знаменитых писателей, и в том числе вовсе не знаменитого писателя Воловского, вы остались, быть может, не знающими некоторых фактов, полезных для соображения, но наверное не лишили себя ни одной важной мысли, когда прочтены вами Адам Смит, Мальтус, Бентам и Рикардо.
Теперь мы подумали: какое доверие можно иметь к удовлетворительности теории, ни на шаг не подвинувшейся вперед в течение целых сорока или сорока пяти лет? Если бы экономисты подумали об этом и, вдобавок, если бы они знали хотя основные понятия из истории развития наук, они сообразили бы, что, даже не вникая в их доктрину, по этому одному признаку можно решить, что она для нашего времени несостоятельна. Постоянно имея в виду быть назидательными для экономистов, мы просим у читателя позволения кратко изложить здесь вещи, конечно, давным-давно ему известные, но, к великому состраданию и смеху нашему, неизвестные так называемым экономистам.
Начнем с того, что даже предмет, в котором не происходит никаких изменений, неистощим для науки, и каждый даровитый наблюдатель открывает в нем новые стороны, не замеченные или не понятые прежними исследователями. Лучшим примером тому может служить история и археология классического мира. Источники для их изучения остаются одни и те же вот уже четыреста лет. Со времен Петрарки не открыто слишком важных греческих или римских писателей. Гомер, Геродот, Фукидид, Ксенофонт, Полибий, Плутарх, Тит Ливий, Цицерон, Тацит, Плиний - все эти книги с возрождения наук были в руках ученых почти в таком же виде, в каком имеем их мы. Некоторые новые книги и отрывки отысканы,- это правда; но все они не доставляют и тысячной доли нового материала для изучения классической древности по сравнению с тем запасом сведений, какой представлялся латинистам и гелленистам XV века. Что же мы видим? Каждое новое поколение делает новые открытия в понимании жизни древнего мира. Взгляд на греческую и римскую историю разъясняется, расширяется с каждым новым десятилетием. Древняя жизнь каждому новому исследователю открывает новые стороны. Каждая новая книга, доставляющая своему автору известность между латинистами и гел-ленистами, богата новыми мыслями.
Разумеется, еще поразительнее перемены, которым быстро подвергаются науки, занимающиеся предметами, для изучения которых являются новые материалы. Вспомним об истории древнего востока. Что общего в содержании и взгляде на предмет между книгами, писанными, например, о персидском царстве тридцать лет тому назад, и теперь, когда изучили зендский язык, стали читать клинообразные надписи и ближе познакомились с нынешним востоком? Но еще радикальнее перевороты в воззрениях на предмет, когда не только открываются новые материалы для его изучения, но и сам он продолжает жить и изменяться. Возьмем в пример историю какого угодно из нынешних народов и какое угодно событие в этой истории, например французскую революцию. В эпоху Наполеона I понимали некоторые стороны этого события; когда возвратились Бурбоны, она представилась в новом виде; в июльскую монархию поняли ее гораздо полнее, чем при Бурбонах и при Наполеоне I; теперь опять видят, что взгляд времен Орлеанской династии был далеко не удовлетворителен, и понимают предмет многостороннее и глубже.
Каждому известно, отчего это происходит и почему не может быть иначе. Жизнь и науки развиваются с каждым поколением. Когда изменились понятия общества от развития жизни и всей совокупности наук, от этого самого должен уже измениться взгляд на предмет каждой частной науки, хотя бы этот предмет был неподвижен и новых материалов к его изучению не было. Когда прибавились новые материалы, перемена будет еще значительнее. Но что сказать, когда и самый предмет растет, когда он сам с каждым годом все полнее объясняет себя развитием новых явлений и сторон своей натуры?
Именно таково дело политической экономии. Мы видим, что каждое новое издание книги Бёка "О государственном хозяйстве древних афинян"26 было значительным шагом вперед по сравнению с предыдущим изданием, хотя предмет был мертв и новых источников к его изучению представлялось мало по сравнению с запасом прежних материалов. А предмет политической экономии - не древние Афины, а живое общество, и в нем быстрее всего остального развивается именно та сфера, которая составляет специальный предмет политической экономии. Что общего между экономическим бытом Англии или Франции во время Адама Смита, или хотя бы во время Рикардо, и нынешним положением дел? Артур Юнг, путешествовавший по Франции всего 70 лет тому назад27, изображает нам быт, о котором сами экономисты говорят, что он составляет такую же допотопную картину, как экономическая жизнь какого-нибудь древнего Египта или гомеровского Аргоса. Когда мы читаем первые романы Жоржа-Занда, писанные 25 лет тому назад, или "Пиквикский клуб" Диккенса, писанный после "Индианы", мы видим, что вся обстановка жизни, все экономические отношения сословий изменились в эти немногие годы. Да что говорить об Англии или Франции? Посмотрим хоть на себя, идущих очень тихо за другими народами. И у нас, воротившись через 20 лет в знакомую вам губернию, вы не узнаете ее: купцы не те, и торгуют не так, и не тем торгуют, и не на тех условиях покупают, как прежде. И помещики живут не так, не такие имеют доходы, не на такие вещи тратят их, как прежде. И чиновники переменились, и мужики переменились, и все не так, и все не то, что прежде.
А какое сравнение между материалами, бывшими в руках у Адама Смита и у Мальтуса, и нынешними материалами? Адам Смит не знал даже числа жителей в своем королевстве; Мальтус, когда писал свой трактат о народонаселении28, единственным достоверным документом о числе рождений и смертей и о прибыли населения имел шведские таблицы. Через 15 лет по издании книги Адама Смита не было еще известно количество земли, возделываемой в Англии или во Франции. Словом сказать, великие люди, которым политическая экономия обязана своим нынешним развитием, не имели в руках и миллионной части тех статистических сведений, которыми владеем теперь мы. Надобно прибавить, что они не имели описаний народного быта и экономических учреждений даже в своих странах. Тем больше славы для них, что они сумели найти так много истин при столь скудных средствах; но что сказать о положении теории, которая до сих пор не умела воспользоваться безмерно возросшим богатством сведений? Нечего говорить о том, каковы были знания об экономической жизни отдаленных стран, доступные великим деятелям политической экономии, если свои собственные земли они с экономической и статистической стороны едва ли не хуже знали, чем теперь мы знаем тибетские и туркестанские учреждения. Даже о Германии и об Испании они имели самое смутное понятие. России они вовсе не знали. Не далее как 30 лет тому назад никто в целой Англии не мог понять характера поземельной собственности в Ост-Индии.
Что ж теперь сказать, если кто-нибудь воображает, что теория, которая могла существовать во время Мальтуса и Рикардо, сколько-нибудь соответствует нынешнему развитию экономической жизни, нынешнему запасу статистических и этнографических сведений? Вы приходите к господину, который сидит и очень усердно пишет. Что это вы пишете? спрашиваете вы его. "Я пишу историю Петра Великого",- Какие же у вас материалы и как вы смотрите на ваш предмет? -"Я нахожу, что у Голикова несколько устарел слог, но взгляд совершенно правилен, и, собственно, я только переделываю Голикова но вкусу нынешней публики"29. Что вы скажете такому господину? или, лучше сказать, можно ли говорить с таким господином? Это какой-то урод, какое-то неправдоподобное допотопное чудовище. Но из того, что он невежда или идиот, что его книги будут заслуживать только презрение или насмешки, вовсе еще не следует, чтобы Голиков не был человеком, заслуживающим величайшей похвалы. Он сделал все, что мог сделать в свое время; но для нашего времени нужны совершенно иные вещи.
40 лет неподвижности в теории такого предмета, как политическая экономия! Это нечто неудобомыслимое, неправдоподобное, невероятное. Какое единственное объяснение может быть такому нелепому явлению? какое предположение неизбежно вызывается в уме таким странным фактом? Не в одной политической экономии, а во всех науках есть школы, остающиеся при окаменелых теориях. До сих пор пишут исторические книги в духе "Рассуждения о всеобщей истории" Боссюэта30; до сих пор есть историки, например, французской литературы, полагающие, что Корнель с Расином выше Шекспира, или историки русской литературы, восхищающиеся Княжниным и Озеровым. Мы очень хорошо знаем, что думать о таких школах, и знаем, как объяснять отсутствие замечательных деятелей по таким теориям. Что отжило свой век, к тому не обратятся живые силы, то будет предметом любви и насыщения для людей тупых или своекорыстных; около трупа собираются только коршуны и кишат в нем только черви. Люди с свежими силами необходимо должны делать что-нибудь новое и свежее. Новиков, издавший словарь русской литературы, был человек великого ума и благородства31; но когда занялся историею русской литературы такой же человек следующего поколения, Н. А. Полевой32, он не стал повторять мнений Новикова, и хотя продолжал его дело, но во многом прямо противоречил ему и почти во всем расходился с ним. Когда после Полевого занялся тем же делом новый человек, Белинский, он опять заговорил совершенно новое,- и что значит теперь оставаться при мнениях, которые были хороши 35 лет тому назад, при основании "Телеграфа", мы, к несчастию, видим на брате Н. А. Полевого, г. Ксенофонте Полевом. А ведь и г. Ксе-нофонт Полевой был в свое время человеком полезным, писал благородно и вовсе не глупо. Не дай только бог никому пережить себя, служить посмешищем для новых поколений и самому пятнать свое имя и свою школу.
Мы очень хорошо знаем, что думать, например, о нынешнем значении теории и деятельности г. Ксенофонта Полевого; знаем, как понимать его слова, что он и его литературные сподвижники исключительно защищают чистоту вкуса, здравый смысл и благородство в литературе, и что все люди, которых они порицают, должны считаться злодеями; мы очень хорошо знаем, как объяснять то явление, что вот уже 30 лет школа, к которой принадлежит г. Ксенофонт Полевой, не производила ни одного замечательного человека. Мы говорим: истинной критики и здравого взгляда на литературные явления надобно искать в других школах. Школа г. Ксенофонта Полевого потеряла способность производить что-нибудь замечательное, потому что отстала от времени.
То же самое по необходимости предполагаешь и о школе так называемых экономистов, когда видишь, что она утратила способность иметь в своих рядах людей великого ума, утратила способность открывать что-нибудь новое и развивать науку. При виде такого явления необходимо предполагаешь, что вне ее круга, вероятно, возникло какое-нибудь новое направление науки, привлекающее к себе все свежие силы. Действительно, мы видим, что все умы, способные открывать в предмете новые стороны, все гениальные писатели, занимавшиеся экономическими вопросами после Мальтуса и Рикардо, принадлежат к противникам так называемых экономистов. Мнения этих гениальных людей во многом расходятся одно с другим, потому что никогда не может в двух самостоятельных головах развиться совершенно одинаковый взгляд: самостоятельные и даровитые люди именно тем отличаются от бездарных и тупых, что у каждого из них есть оригинальность, особенность в образе мыслей. Мы не имеем охоты говорить, чьих именно мнений мы держимся, и скажем только, что, читая книги замечательных противников господствующей школы, вы бываете поражены безмерным превосходством каждого из этих людей над нынешними так называемыми экономистами по отношению к силе ума. Укажем в пример хотя на Сисмонди, чтобы не говорить о других, более гениальных. Сисмонди занимался не одною политическою экономиею. Он, между прочим, написал многотомную историю Франции33. В этой книге вы находите его человеком бесспорно очень умным и ученым; но, сравнивая с другими современными ему историками, с Гизо, Огюстеном Тьерри, Нибуром, вы не видите в нем гениальности: перед этими действительно великими историками он кажется человеком второстепенным. Зато какая разница, если вы сравниваете его "Новые принципы политической экономии"34 с сочинениями учеников Смита, Мальтуса и Рикардо,- он кажется гигантом по отношению к ним. Его книга во многом очевидно ошибочна; но сколько в ней новых, свежих мыслей, какая сила ума, какое богатство новых фактов, ведущих к новым взглядам, какая в ней оригинальность и свежесть по сравнению с монотонными произведениями так называемых экономистов, с этими бесцветными повторениями произведений Адама Смита, Мальтуса и Рикардо! Что же надобно думать об умственной силе писателей, перед которыми кажется гением человек, далеко не имевший силы быть первостепенным мыслителем в такой науке, которая имела деятелей действительно великого ума? Невольно рождается мысль, что жалка и мертва та школа, деятели которой ничтожны по уму в сравнении даже с человеком второстепенного таланта. Мы назвали Сисмонди потому, что хвалить его очень удобно; но читатель знает, что между противниками так называемых экономистов он - человек далеко не самый замечательный. Каждый вспомнит многие имена гораздо более знаменитые. Мы упомянем из них одно: в "Современнике" недавно была помещена статья о Роберте Овене35. Вот, например, мыслитель действительно великий. Читатель знает, что у него были сподвижники и остаются продолжатели, достойные стоять с ним рядом и по гениальности, и по благородству стремлений.
Мы спрашиваем теперь: когда нам представляются в исследовании известного предмета два направления, из которых одно служит только бесцветным повторением старины, не имеет между своими деятелями ни одного человека с замечательным умом, а к другому принадлежат без исключения все люди гениальные, то в котором направлении мы естественно должны предполагать ближайшее родство с потребностями времени, наибольшую теоретическую справедливость и практическую благотворность? Повторяем наше сравнение: если главою одной школы вы видите г. Ксенофонта Полевого, а в другой школе таких людей, как Белинский,- которую из двух школ вы естественно должны предполагать истинною представительницею науки?
Мы не имеем охоты излагать мнения тех людей, которых считаем истинными представителями экономической науки в наше время. Мы говорили, что хотим только показать отношение нашего взгляда на экономические явления к теории так называемых экономистов, которых теперь мы имеем право назвать отсталыми экономистами. Мы перечислили причины, по которым необходимо предполагать, что их теория неудовлетворительна для нынешнего времени. Теперь из обстоятельств самого дела мы постараемся вывести заключение о том, какого характера надобно ожидать от теории, соответствующей нынешнему положению общества в цивилизованных странах.
Известно, что сущность исторического развития в новом мире служит как бы повторением того самого процесса, который шел в Афинах и в Риме; только повторяется он гораздо в обширнейших размерах и имеет более глубокое содержание. Разные классы, на которые распадается население государства, один за другим входят в управление делами до тех пор, пока, наконец, водворится одинаковость прав и общественных выгод для всего населения. В Афинах мы замечаем почти исключительное преобладание чисто-политического элемента: эвпатриды и демос36 спорят почти только из-за допущения или недопущения демоса к политическим правам. В Риме является уже гораздо сильнейшая примесь экономических вопросов: спор о сохранении общественной земли, об ограждении пользования ею для всех имеющих на нее право идет рядом с борьбою за участие в политических правах и наполняет собою всю римскую историю до самого конца республики. Лициний Столон и Гракхи имели продолжателей в Марии и Цезаре. В новом мире экономическая сторона равноправности достигает, наконец, полного своего значения, и в последнее время политические формы главную свою важность имеют уже не самостоятельным образом, а только по своему отношению к экономической стороне дела, как средство помочь экономическим реформам или задержать их.
В новом мире процесс развития не только обширнее и глубже, но и многосложнее, чем в классической древности. В Афинах мы видим только эвпатридов и демос, в Риме только патрициев и плебеев; в новом обществе мы находим не два, а три сословия. Каждое из них имеет свою политическую и свою экономическую систему. О политических формах мы не будем говорить, а займемся только характером экономических учреждений. Высшее сословие, с экономической стороны, представляется сословием поземельных собственников. При его владычестве господствует теория приобретения богатств посредством насилия. В отношении к чужим народам эта цель достигается войною, в своей собственной стране - посредством права владельца на собственность людей, населяющих его землю, словом сказать - посредством того, что в Западной Европе называлось феодальными учреждениями. Характер этого быта не допускал высокого экономического развития, потому и экономическая наука была мало развита; но все-таки те времена имели свою экономическую теорию. Она выражалась в том, что человеку свободному (свободным человеком, по-настоящему, был тогда только феодал) не следует заниматься производством. Он должен быть только потребителем. Масса его соотечественников и все остальные народы существуют только для того, чтобы производить для него, а не для себя, предметы потребления. Обширного научного развития достигла только одна часть этой системы, называющаяся меркантильной теорией. Сущность ее состоит в том, чтобы брать у других, не давая им ничего взамен. В те времена, при слабом развитии кредита, звонкая монета, конечно, должна была иметь всю ту важность, какая ныне принадлежит биржам, банкирам и вексельным оборотам. Натурально было, что накоплением драгоценных металлов дорожили тогда точно так же, как ныне дорожат упрочением и возвышением кредита. Меркантильная система, вытекавшая из понятия "надобно брать, не давая ничего в обмен", натурально, должна была применять эту идею к драгоценным металлам, и потому говорила, что надобно всячески стараться, чтобы ввоз серебра и золота был как можно больше, а вывоз как можно меньше.
Феодальные учреждения были низвергнуты, когда среднее сословие достигло участия в государственных правах и но своей многочисленности, конечно, стало преобладать над высшим, лишь только было допущено к разделению власти. В Англии среднее сословие достигло такого положения в половине XVII века, и только в это время были низвергнуты значительнейшие из феодальных учреждений {Важнейшие из феодальных повинностей были отменены при Кромвеле, и главным условием при возвращении Стюартов было то, чтобы они признали законность этой экономической реформы.}. Благодаря особенному стечению обстоятельств, вынуждавшему английскую аристократию к уступчивости, среднее сословие до последнего времени само обращалось с нею снисходительнее, чем во Франции, потому она сохранила огромную политическую силу. Соответственно сохранению очень сильного влияния высшего сословия на политические дела, в Англии сохранились и феодальные учреждения в значительной степени. Земля осталась в руках аристократии; аристократы, как лендлорды, сохранили господство над общественными делами сельского населения и огромное участие в составе палаты общин, которая стала верховною властью. По уступчивости аристократии долго сохранялось фактическое преобладание ее в государстве, и только после целого века непрерывных маленьких приобретений все большего и большего участия в делах, среднее сословие действительно стало господствовать над ними, хотя юридически могло господствовать с половины XVII века. К тому времени, когда среднее сословие приобрело фактический перевес над высшим в государственных делах, то есть к последней половине прошлого столетия, относится и возникновение новой экономической теории, до сих пор пользующейся привилегиею на имя политической экономии, как будто она единственная теория экономических учреждений. Дух ее совершенно соответствует положению среднего сословия в обществе и роду его занятий. Среднее сословие составляют хозяева промышленных заведений и торговцы; потому важнейшими из экономических явлений школа Адама Смита признает расширение размера фабрик, заводов и вообще промышленных заведений, имеющих одного хозяина с толпою наемных работников, и развитие обмена.
Для отсталых экономистов, которые сами не понимают духа своей теории, может показаться странным, что мы заботою их теории ставим не развитие производства вообще, а именно развитие той формы его, успехи которой измеряются расширением оборотов каждого отдельного хозяина. Читатель, привыкший наблюдать точные черты явлений, не ограничиваясь отвлеченностями, не составляющими их специальности, легко поймет, почему мы выразились именно таким образом. Возьмем в пример хлопчатобумажную промышленность, которая справедливо составляет любимый предмет панегириков отсталой школы. Кто не знает, что возрастание хлопчатобумажной промышленности состояло не в увеличения числа хлопчатобумажных фабрик, а в расширении объема каждой из них? Здесь было бы слишком длинно объяснять, почему такое явление принадлежит всем отраслям промышленности, развивающимся при господстве среднего сословия. Притом каждому читателю известно, что чем значительнее капитал известного лица, тем меньшими процентами может оно довольствоваться; что чем обширнее размер промышленного заведения, тем дешевле и лучше производство благодаря полнейшему разделению труда и действию более сильных и совершенных машин. Итак, мы сказали, что расширение размера промышленных заведений и раавитие обмена составляет главную заботу господствующей политико-экономической теории. Эта забота совершенно соответствует положению людей, господствующих над общественною жизнию в цивилизованных странах. Люди эти, как мы уже сказали,- хозяева промышленных заведений и купцы. Разумеется, дела каждого купца развиваются пропорционально общему развитию торговли, а богатства промышленника возрастают пропорционально обширности его заведения. Для достижения той и другой цели могущественнейшим пособием служат биржевые обороты, банки и банкирские дома, потому их интересы также чрезвычайно дороги для господствующей теории. Соответственно этим главным предметам внимания, господствующая экономическая теория в своем чистом виде почти исключительно занимается вопросами: о разделении труда, как пути, которым расширяются промышленные заведения, о свободной торговле, о банковых оборотах, об отношении звонкой монеты к бумажным ценностям разного рода. Успешность занятий банкира, купца и хозяина промышленного заведения зависит не от собственных его потребностей, а просто от обширности круга людей, требующих его посредничества или покупающих его произведения. Потому главная забота каждого из них состоит в том, чтобы расширить свой рынок.
Из этого возникают два противоположные направления: с одной стороны, потребность мирных отношений со всеми посторонними его ремеслу людьми, нерасположение к войне, затрудняющей доступ на иностранные рынки, ведущей к коммерческим кризисам, с другой стороны, стремление отбить покупателей у других промышленников, занимающихся тем же делом, как он, то есть в сущности заменение физической иноземной войны коммерческою междоусобною войною внутри каждого промысла: в банкирских оборотах - между домами, встречающимися на одной бирже; в торговле - между купцами одного торгового округа и одного рода торговли; в промышленности - между фабрикантами или заводчиками одного рода занятий. Сообразно этому, господствующая экономическая теория провозглашает владычество конкуренции, то есть заботы каждого производителя о том, чтобы подорвать других производителей; но с тем вместе она доказывает, что благосостояние каждого народа возвышается от благосостояния других народов, потому что чем богаче они, тем больше покупают у него товаров. Подобным образом она доказывает, что чем успешнее идут промыслы в народе вообще, тем выгоднее для каждого отдельного промысла, для продуктов которого внутренний рынок становится тем обширнее, чем больше благосостояния в обществе. Но, проповедуя такую заботливость об иностранцах и посторонних людях как потребителях, господствующая политико-экономическая теория не видит возможности отвратить разорительную междоусобицу производителей, занимающихся одним делом. Соперничество, как орудие этой междоусобной войны, принимает, между прочим, форму спекуляции, которая постоянно стремится к безрассудному риску и к коммерческому обману; это стремление промышленной и торговой деятельности периодически производит кризисы, в которых погибает значительная часть произведенных ценностей и во время которых подвергается страшным страданиям масса, живущая заработною платою. Но такой характер производства и торговли неизбежен при нынешнем экономическом устройстве, когда производство находится под властью хозяев и купцов, благосостояние которых зависит не от потребления, а просто только от сбыта товаров из своих рук; при таком порядке дел производство рассчитывается не по истинной своей цели, а только по одному из посредствующих фазисов. Политическая экономия, замечая неизбежную связь спекуляции и коммерческих кризисов с нынешним порядком дел, выставляет их вещами неизбежными и неотвратимыми.
Из трех элементов, участвующих в производстве ценностей, недвижимая собственность, и в особенности земля, принадлежит высшему классу, не участвующему прямым образом в производстве; оборотный капитал вносится в производство средним классом, так называемыми антрепренёрами, мануфактуристами, заводчиками и фермерами; труд почти весь совершается простым народом, который в политическом отношении до сих пор служил только орудием для среднего и высшего сословий в их взаимной борьбе, не сохраняя постоянного независимого положения в политической истории. Среднее сословие, естественно, придает наибольшее значение тому элементу производства, которым владеет само. Сообразно этому, господствующая теория выставляет интереснейшим элементом производства оборотный капитал, доказывая, что без него невозможно успешное приложение труда к материи, то есть земля останется непроизводительной, а работники не найдут себе занятия. Но с высшим сословием средний класс, несмотря на взаимную борьбу, находится в отношениях более приязненных, нежели с простым народом. Во-первых, если средний класс еще не совершенно уничтожил всякую самобытность в высшем сословии и не совершенно поглотил его в себе, если все еще должен вести с ним борьбу, то уже очень хорошо чувствует, что имеет решительный перевес в ней; с каждым годом во всех странах средний класс торжествует экономические победы и часто наносит политические поражения своему сопернику. Выигрывающий и побеждающий, натурально, расположен быть снисходительным к изнемогающему противнику, близкую смерть которого предвидит. Кроме того, банкиры, купцы и мануфактуристы имеют с высшим сословием много личных связей; они равны ему по богатству, ведут одинаковый образ жизни, встречаются в одних и тех же салонах, сидят рядом в театрах; почти все лица одного сословия имеют родственников и приятелей в другом; и, наконец, это слияние дошло уже до того, что множество лиц, принадлежащих по происхождению к высшему сословию, занялись промышленной деятельностью, а множество лиц среднего сословия обратили часть своих движимых капиталов в недвижимую собственность. Все эти обстоятельства чрезвычайно смягчают враждебность среднего сословия против высшего; но еще сильнее действует в том же смысле существенная одинаковость их положения в деле распределения ценностей при нынешнем порядке. Мы видели противоположность их отношений к производству: собственник-феодал пользуется рентой и получает, ничего не давая в обмен; купец и хозяин промышленного заведения приобретают богатство посредством обмена: они покупают один предмет и продают другой, берут сырой материал и возвращают обработанный продукт, меняют товары на деньги, меняют кредит на деньги и на товары, дают простолюдину деньги, покупая его труд. В этом отношении между антрепренёром и собственником большая разница. Но сходство между ними то, что часть ценностей, поступающая к собственнику без обмена или остающаяся в руках антрепренёра после обмена, далеко превышает своим размером то количество ценностей, какое производится в этом обществе трудом одного семейства или, точнее говоря в экономическом смысле, трудом одного работника. Фабрикант, получающий, например, в Англии тысячу фунтов ежегодного дохода, принадлежит к самым мелким фабрикантам; а между тем для произведения прибыли в тысячу фунтов нужен труд десяти и двадцати работников. Таким образом, по распределению ценностей общество распадается на два разряда: экономическое положение одного из них основывается на том, что в руках каждого из его членов остается количество ценностей, производимое трудом многих лиц второго разряда; экономическое положение людей второго разряда состоит в том, что часть ценностей, производимых трудом каждого из его членов, переходит в руки лиц первого разряда. Очевидно, каково должно быть отношение интересов между этими разрядами: один должен желать увеличения, а другой - уменьшения и приведения к нулю той части ценностей, которая переходит от лиц второго разряда к лицам первого. Эта общность интересов высшего и среднего сословия по отношению к массе служит самым твердым залогом снисходительности промышленников к собственникам. Сообразно этой мирной основе, лежащей под оболочкою враждебности, господствующая теория признает экономическое достоинство собственности, как наследственного факта, который дает право на часть производимых ценностей без всякого деятельного участия в производстве их со стороны собственника. Тот факт, что известное лицо получило известную недвижимую собственность, уже вменяется этому лицу в заслугу, за которую оно должно получать постоянное вознаграждение, называемое рентой. Уступая такую привилегию недвижимой собственности, принадлежащей главным образом высшему сословию, средний класс, натурально, должен был выставлять делом совершенно необходимым подобную же выгоду от простого, бездеятельного обладания движимою собственностью (деньгами и кредитными бумагами), принадлежащею главным образом ему самому. Сообразно этому, господствующая теория принимает неизбежность процентов и доказывает, что человек должен считаться очень полезным членом экономического общества, когда, получив движимый или недвижимый капитал, проводит свою жизнь как потребитель, не принимая деятельного участия в производстве, и видит свой капитал не уменьшающимся; она говорит, что рента и проценты имеют свойство содержать собственника или капиталиста без убытка для общества, хотя бы он только потреблял, а сам не производил ничего. При таких понятиях об участии собственности и оборотного капитала в производстве, конечно, не очень много места остается в теории на долю труда. Мы видели, что в политической жизни простой народ до сих пор служил только орудием для высшего и среднего сословий, не имея прочного самостоятельного значения; точно так и господствующая экономическая теория смотрит на труд, принадлежность простого народа, только как на орудие, которым пользуются для своего увеличения собственность и оборотный капитал. Мы видели, что высшее и среднее сословия имеют в распределении ценностей прямой интерес уменьшать долю труда, потому что их собственную долю составляет сумма продуктов, за вычетом части, отдаваемой труду; точно так и теория говорит, что продукты должны принадлежать владельцам собственности и оборотного капитала, а работникам может быть выдаваема на продовольствие лишь такая часть из производимых ими ценностей, какая будет найдена возможной по интересам собственности н оборотного капитала, под влиянием соперничества.
Последователи господствующей системы могут быть недовольны таким изложением характера своей теории; но читатель, знакомый с их сочинениями, видит, что все черты, нами исчисленные, действительно принадлежат этой теории. Определить сущность ее, по нашему мнению, очень легко: эта теория выражает взгляд и интересы капиталистов, ведущих промышленные и торговые дела и отчасти уже сделавшихся владельцами недвижимой собственности, а вообще проникнутых снисходительностью к побеждаемому врагу, феодальному сословию, которое оказывается их союзником в вопросе о распределении ценностей. Теория самих феодалов выражала интересы людей, совершенно чуждых производству и понятию обмена; потому мало найдется в ней пригодного для экономических потребностей общества, и мы совершенно согласны с отсталыми экономистами в том, что меркантильная система была ошибочна в своих основаниях. Этого нельзя сказать о теории отсталых экономистов. В ней есть элементы совершенно справедливые, и, для того чтобы получить теорию, удовлетворяющую истинным условиям общественного благосостояния, нужно только со всею точностью развить основные идеи, из которых выходит господствующая система, но которые или не хочет она развивать, или подавляет примесью враждебных с ними понятий.
Мы видели, что господствующая теория соответствует потребностям среднего сословия, существенную принадлежность которого составляет оборотный капитал и которое источником своих богатств имеет участие в производстве. При таком основании теория капиталистов должна была начать анализом понятий производства и капитала. Результатом анализа был вывод, что всякая ценность создается трудом и что самый капитал есть произведение труда. Нужно не бог знает какое глубокое знакомство с философскими приемами, чтобы видеть, к чему приводит развитие этих положений. Если всякая ценность и всякий капитал производятся трудом, то очевидно, что труд есть единственный виновник всякого производства, и всякие фразы об участии движимого или недвижимого капитала в производстве служат только изменениями мысли о труде, как единственном производителе. Если так, то труд должен быть единственным владельцем производимых ценностей. Вывода, нами представленного, конечно, не хотят принять отсталые экономисты, но он необходимо следует из основных понятий о ценности, капитале и труде, найденных Адамом Смитом. Нет ничего удивительного, если результат принципа не был замечен тем мыслителем, который высказал принцип: в истории наук самое обыкновенное явление то, что у одного человека недостает силы и открыть принцип, и последовательно развить его; по принципу разделения труда, принимаемому отсталыми экономистами, так и должно быть. Одни люди кладут фундамент, другие - строят стены, третьи - кладут крышу и уже четвертые отделывают дом так, чтобы он был пригоден для жилья. Адаму Смиту тем легче было не предвидеть логических последствий найденного им принципа, что в те времена у сословия, которому принадлежит труд, не было, ни в Англии, ни во Франции, никаких стремлений к самостоятельному историческому действованию и оно было в тесном союзе с средним сословием, с владельцами оборотного капитала, пользовавшимися помощью простолюдинов для своей борьбы с высшим сословием. Это были времена, когда Вольтер и Даламбер покровительствовали Жан-Жаку Руссо; когда откупщик Эльвесиус был амфитрионом всех прогрессистов37. Адам Смит был в сущности учеником французских энциклопедистов; и как они воображали, что народу не нужно ничего иного, кроме тех вещей, которые были нужны для буржуазии, и как народ сам не замечал еще тогда, что его потребности не во всем сходны с интересами среднего сословия, шедшего тогда во главе его на общую борьбу против феодалов, так и Адам Смит не заметил разницы между содержанием своей теории, соответствовавшей экономическому положению среднего сословия, с основным своим учением о труде как источнике всякой ценности. То были времена, когда требования среднего сословия выводились из демократических принципов и оживлялись мыслями, говорившими о человеке вообще, а не о торговце, фабриканте или банкире.
Читателю известно не хуже нас, что с той поры положение дел изменилось. Возьмем в пример историю Франции. В 1789 году ученики Монтескье подавали руку ученикам Руссо и аплодировали парижским простолюдинам, штурмовавшим Бастилию. Через несколько лет они уже составляли заговоры для восстановления Бурбонов. Во время реставрации они опять соединились на некоторое время с народом для низвержении воскресавшего феодализма, но с 1830 года разрыв стал окончательным и безвозвратным. В 1848 году среднее сословие постоянно действовало заодно с аристократиею. В Англии разрыв не до такой степени заметен для поверхностного наблюдателя, потому что победа среднего сословия над феодалами еще не так полна, и оно принуждено было прибегать к помощи простого народа при проведении парламентской реформы в 1832 году и при уничтожении хлебных законов в 1846-м. Но и в Англии мы видим, что работники составляют между собой громадные союзы38 для самостоятельного действования в политических и особенно экономических вопросах. Партия хартистов39 иногда примыкает к парламентским либералам, и крайние парламентские либералы бывают иногда ораторами простонародных требований если не в экономическом, то в политическом отношении. Но, несмотря на эти союзы, среднее сословие и работники издавна держат себя, уже и в Англии, как две разные партии, требования которых различны. Открытая ненависть между простолюдинами и средним сословием во Франции произвела в экономической теории коммунизм. Английские писатели утверждают, что после Овена коммунизм не находил значительных представителей в их литературе, и это отсутствие смертельной вражды между теоретиками соответствует отсутствию непримиримой ненависти между английскими работниками и средним сословием. Но если английские экономисты не находят в своей литературе современных мыслителей, подобных Прудону, то в практике промышленные союзы (Traders Unions) работников представляют очень много соответствующего теориям, которые у французов называются коммунистическими. В Англии, где не любят давать громких имен вещам, эти союзы подвергаются упреку в коммунистических стремлениях только при особенных случаях, каковы, например, колоссальные отказы от работы для принуждения фабрикантов к повышению заработной платы. При взгляде на дело более спокойном, чем во Франции, могут в английской литературе сохранять, благодаря своему спокойному тону, название экономистов, верных системе Адама Смита и Рикардо, такие писатели, идеи которых, если бы выражены были на французском языке с полемическою горячностью, подвергли бы своих авторов проклятию вс