своего отпадения от православия то, что православие "внежизненно" - бездейственно в жизни. "Вероучение это исповедуется где-то там, вдали от жизни, независимо от нее. Если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью явлением". Толстой-Нехлюдов осмеливется сказать гораздо больше. "По жизни человка, по делам его... нельзя узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующим православие и отрицающим его, то не в пользу первого. Как теперь, так и тогда явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях тупых, жестоких и считающих себя очень важными. Ум же, честность, прямота, прямодушие и нравственность большею частью встречались в людях, признающих себя неверующими".
Так говорит Нехлюдов и опять по-нехлюдовски лжет. Мы только что говорили о юродивом Грише. О нем свидетельствует Толстой-художник. Гриша явно и фанатично исповедует православие. И в нем ли нет жизни, отличной от тех, кто православие отрицает? Как нечестно относится Нехлюдов к художественной памяти Толстого! Ведь обещал же Толстой Гриши никогда не забывать. Но "Гриши" - явление собирательное. В православии Гриши всегда были, всегда есть и всегда будут. Об одном из этих Гриш Толстой, уже плененный нехлюдовщиной, говорит: "Этот о. Амвросий совсем святой человек". А если святой, то чего же еще нужно Толстому?
Но оставим святых. "Святые" в фокус художественного зрения Толстого не попадали. Один Гриша - исключение. Зато простые, смиренноверующие из православия не раз попадали на полотно толстовских картин, и всегда Толстой, следуя внушениям своего гения, рисует их, как бы прямое опровержение всем благочестивым наветам Нехлюдова. Хороший пример Наталья Са-вишна. Она ли не православная?
"Нет, батюшка, - говорит она на вопрос Николеньки о только что умершей матери, - теперь ее душа здесь, - и она указала на потолок. Она говорила почти шепотом и с таким чувством и убеждением, что я невольно поднял глаза кверху, смотрел на карнизы и искал чего-то. - Вот я вам скажу, мой батюшка, - продолжала старушка, - две недели после кончины душа бывает в своем доме, только ее не видать; на четырнадцатый день ее уносят в первое мытарство, потом во второе, в третье, и так она ходит сорок дней, и когда пройдет через все, тогда уж вселяется в царствие небесное".
Вы слышите специфический аромат православия, и вот что о жизни этой смиренноверующей православной души говорит Толстой:
"С тех пор, как я помню себя, помню я и Наталью Савишну, ее любовь и ласки; но теперь только умею ценить их, тогда же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка. Она не только никогда не говорила, но и не думала о себе: вся жизнь ее была любовь, самопожертвование"...
Когда maman при выходе замуж вручила Наталье Савишне вольную и пообещала отдельное жалованье, "Наталья Савишна молча выслушала это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала себе что-то под нос и выбежала из комнаты, хлопнув дверью.
- Что с вами, голубушка, Наталья Савишна?- спросила растроганная maman, взяв ее за руку.
- Ничего, матушка, - с усилием удерживая слезы, отвечала она, - должно быть, я вам противна стала, что вы меня со двора гоните. Что же, я пойду.
Она вырвала свою руку и хотела уйти из комнаты. Но maman удержала ее, обняла, и они обе расплакались". Всего раз обидев Николеньку, она сейчас же стала просить прощения.
"Полноте, мой батюшка, не плачьте... полно, простите... меня, дуру. Я виновата. Уж вы меня простите... вот вам. - Она вынула из-под платка корнет, сделанный из красной бумаги, в котором были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей рукой подала его мне. У меня недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда".
А как она умерла!
"Наталья Савишна два месяца страдала от своей болезни и переносила страдания с истинно христианским терпением: не ворчала, не жаловалась, а только по своей привычке беспрестанно поминала Бога. За час перед смертью она с тихою радостью исповедалась, причастилась и соборовалась маслом.
У всех домашних она просила прощения за обиды, которые могла причинить им, и просила духовника своего, отца Василия, передать всем нам, что не знает, как благодарить нас за наши милости, и просит нас простить ее, ежели по глупости своей огорчила кого-нибудь, "но воровкой никогда не была и могу сказать, что барской ниткой не поживилась". Это было одно качество, которое она ценила в себе.
Надев приготовленный капот и чепчик и облокотившись на подушки, она до самого конца не переставала разговаривать со священником, вспомнила, что ничего не оставляла бедным, достала десять рублей и просила его раздать их в приходе. Потом перекрестилась, легла и в последний раз вздохнула, с радостной улыбкой произнося имя Божие".
Толстой-вольнодумец, но еще не Нехлюдов, пораженный красотой ее смерти, порывисто восклицает:
"Боже великий! Пошли мне такие же мелочные заботы, такое же суеверие, такие же заблуждения и такую же смерть".
Так нехлюдовская хула застывает на устах художника-Толстого и превращается в редкое по силе славословие. История старая и вечная. Валак, сын Сепфоров, просит Валаама: "Прокляни мне Израиля". Но Валаам отвечает: "Не могу сделать от себя ничего. Сделаю то, что внушит мне Господь". И Господь говорит Валааму: "Не проклинай народа сего, ибо он благословен"7. Благословенность православия ощущает Толстой-художник и не может преступить Божьего веления. Как ни старается Валак вырвать от кудесника Валаама магическое проклятие, как ни соглашается Валаам по своей человеческой воле исполнить желание Валака - божественная правда ненарушима человеческим произволом и ослица заговаривает человеческим языком, когда Валаам забывает внушение Господа.
Нехлюдов - только Валак, которому нужно проклятие Валаама, чтобы сразиться с Израилем, но который в магической сфере, в делах божественных - совершенный профан и совершенный неуч. И как ни подбивает он художника-Толстого изречь свою авторитетную и магически-сильную хулу на православие, Толстой не может этого сделать и в творчестве своем всегда Израиля благословляет. Когда же он хочет ехать в стан Валака и по внушению человеческому пишет свое "Воскресение", - мы присутствуем при величайшем падении художника: Толстой превращается в обыкновенного литературных дел мастера, который, пользуясь техникой толстовского писания, пишет роман a these8, со сравнительно большой ловкостью, но уже без всякого вдохновения, без всякого веления свыше. Так же точно раньше он написал "Плоды просвещения" - этот недостойный Толстого, нехлюдовски-грубый шарж. Любуясь собой, своей добродетелью и своим покаянием, Нехлюдов на протяжении пятисот страниц непрерывно воскресает и все никак воскреснуть не может. Роман кончается неопределенным обещанием со стороны автора, что вот теперь, в ближайшем будущем, Нехлюдов непременно окончательно воскреснет и начнет новую жизнь, потому что Нехлюдов наконец что-то такое "понял". Но так как Нехлюдов на каждой странице постигает какую-нибудь "истину" и все-таки не воскресает, то в будущее воскресение его мы не имеем никаких оснований верить. Так, из Валаамова предприятия благословить Валака против Израиля ничего не вышло.
Нехлюдовское воскресение на 500 стр., разрешающееся в неопределенное обещание воскреснуть в неопределенно будущем времени, поучительно сравнить с истинным воскресением, славословие которому нелицеприятно творит гениальный художник. Он замышляет писать не светлую жизнь добродетельного князя, а беспросветную власть тьмы над жизнью православных русских мужичков, и что же получается? Православные за себя постояли. Они грешны, жестоки, порочны. Кажется, в первых актах драмы Нехлюдов шепчет Толстому: "Не жалей темных красок: рисуй кромешную тьму". И тьма действительно сгущается до адских тонов. Казалось бы, выход один: веревка. И вдруг среди этой тьмы блистает ослепительный свет. "Батюшка! Ты здесь? Гляди на меня! Мир православный, вы все здесь! И я здесь. Вот он я! (Падает на колени.)" И захватывающую духовную красоту, и натуралистическую правду потрясающей сцены покаяния Никиты перед православным миром нужно отнести к лучшим страницам из всего написанного Толстым. Урядник кричит: "Вяжите его! Акт!" А отец Никиты говорит: "Экий ты: тае. Погоди, говорю. А об ахте, тае, не толкуй, значит. Тут, тае, Божье дело идет... кается человек, значит, а ты, тае, ахту"... Урядник еще раз: старосту! Но Аким: "Дай, Божье дело отойдет, значит, тогда, значит, ты и, тае, справляй, значит"... И в восторге говорит сыну: "Говори, дитятко, все говори, - легче будет. Кайся Богу, не бойся людей. Бог-то, Бог-то! Он во!.."
И опять Валаам со священной силой благословляет Израиля. В "Воскресении" не смог благословить Валака, а во "Власти тьмы" вместо проклятия изрек величайшую хвалу народу, благословленному Богом тем благословением, о котором сказал Тютчев:
Удрученный ношей крестной
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя...9
"В это время случилась война в России. И русские стали во имя христианской любви убивать своих братьев. Не думать об этом нельзя было. Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам веры, нельзя было. А вместе с тем в церквах молились об успехе нашего оружия и учители веры признавали это убийство делом, вытекающим из веры. И не только эти убийства на войне, но во время тех смут, которые последовали за войной, я видел чинов Церкви, учителей ее, монахов, схимников, которые одобряли убийство заблудших, беспомощных юношей. И я обратил внимание на все то, что делается людьми, исповедующими христианство, и ужаснулся".
Ужас Толстого перед войной и перед всяким убийством, перед всяким пролитием хотя бы даже и очень повинной, но теплой человеческой крови - самый праведный ужас в Толстом. И ничто, мне кажется, не снискало Толстому столько симпатий в России, ничто не приковало к нему сочувственного внимания во всех концах света, как этот искренний и стихийный протест против пролития крови. В самой Природе заложен ужас убийства. Сама земля, как одушевленное существо, боится его и оскверняется им. "Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли, - говорит Господь Каину. - И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей" (Быт. IV, 10-12). Дядя Ерошка, несмотря на свою "охотницкую" практику, крови проливать даром не любит, и при виде ее лицо его делается строгим и грустным.
Но Толстой не остается при этом природном, инстинктивном ужасе перед кровью. Он самое чувство свое опутывает нехлюдовской идеологией, и тут начинается упорная ложь. Работая пфулевским умом, он создает целую систему жизнепонимания, можно сказать полярного христианству, и уже на почве этого жизнепонимания критикует историческое отношение христианства к войнам. И священный огонь возмущения первобытной человеческой природы против греховного состояния мира, во зле лежащего, переходит в Толстом, при благосклонном участии Нехлюдова, в озлобление умственно-рассудочной борьбы, и все, что было прекрасного и истинного в первоначальном протесте его, гаснет в умствованиях сомнительного свойства и доказательствах чрезвычайно натянутых и искусственных.
В "Оправдании добра", в главе "Смысл войны", и особенно в "Трех разговорах", Соловьев дает уничтожающую критику толстовских "умствований" о войне. Вряд ли что-нибудь можно прибавить к критике Соловьева в смысле чисто логических соображений. Против мнимой "логики" князя (Нехлюдова), в себе не уверенного, путающегося, Соловьевым выдвигаются аргументы такого бесспорного и, главное, объективного характера, что всякий, кто взвесит беспристрастно толстовские pro и соловьевские contra, должен видеть, что в сфере логических аргументов Толстой совершенно побит и ничего не мог бы ответить и (фактически) не ответил - хотя имел возможность и должен был ответить - на соловьевскую критику.
Но я не хочу входить в объективное рассмотрение вопроса об отношении христианства к войне. Я исследую столкновение двух сознаний в самом Толстом, и в вопросе о войне, так же как и во всех других вопросах, мне важно не то, насколько слабы и бездоказательны нехлюдовские воззрения Толстого, взятые сами по себе, а то, насколько глубоко и радикально отвергаются они вторым художественным разумом самого Толстого.
Нехлюдов использовал по-своему стихийное возмущение дяди Ерошки против пролития крови. Праведный ужас Толстого Нехлюдов отливает в форму схоластических силлогизмов и превращает их в самый сильный свой аргумент против Церкви. Не чудовищное явление войны уже занимает Толстого, а хороший козырь в затеянной борьбе против православия. Ужас его не ужас святого перед злом жизни, а ужас геометра перед сложностью и
геометрической неправильностью реального, бесконечно сложного узора жизни. Ужасает Нехлюдова не война как реальное явление, а невыводимость и рациональная несоединимость войны с теми искусственными и надуманными основоположениями, в добровольном плену у которых находится его неповоротливый пфулевский ум. И как Пфуль в озлоблении своего рассудочного фанатизма не хочет считаться с действительностью и реальные войны объявляет фантастикой и небытием, потому что они не согласуются с выдуманными им тактическими схемами, - так и Толстой решительно отвертывается от реальной жизни с неминуемыми войнами и весь уходит в беспредметное постулирование чего-то абсолютно неопределенного во имя своей нехлюдовской схемы. Реальная жизнь, метафизически отрицаемая им, превращается в лишенную всякого смысла и всякого истинного бытия нелепость или, говоря другим языком, в меон. В этом пункте сходятся, как это ни странно, гносеологическая алгебра кантианства с моралистической арифметикой Толстого, и Толстой-Нехлюдов опознается как верный ученик той самой исключительно отвлеченной философии, которая, по признанию самого Толстого, есть уродливое произведение Запада.
Война есть абсолютное зло - аргументирует Нехлюдов. - Церковь благословляет войны - ergo, Церковь преступна и зла. Ergo, я, Нехлюдов, должен исправлять Евангелие и создавать "чистое" понимание христианства. С виду гладко и хорошо. Но из всей нехлюдовской лжи ложь этой аргументации самая глубокая. Ибо она есть тот скрытый корень, на котором держится вся нехлюдовщина Толстого.
Мы можем сказать с таким же правом: война есть абсолютное зло. По всему земному шару люди воюют и убивают друг друга. Так есть, так и было. Неопределенный и туманный Бог Толстого допускает это. Ergo, Бог Толстого преступен и зол. Ergo, я, имя рек, объявляю все мироздание чертовым водевилем и свой билет на это милое зрелище "возвращаю обратно".
Нет ничего хуже и ужаснее беспредметного "либерального" оптимизма. Если уж правда, так правда до конца. Церковь зла и преступна. Христос зло разрушил на каких-нибудь сто лет, и потом на две тысячи лет ад восстановляется с новой силой. Нехлюдов и на пять минут разрушить его не может. Что же делать? Не курить? Не есть мяса? Продавать по 5 копеек "чистенькое" Евангелие Толстого?
Перед этим кошмаром добродетельный князь, надев белый халат "неделания", пускается в маниловские излияния. "Люди добры по природе"... - Но откуда же тогда войны, убийства, смертные казни?.. Почему добрые по природе люди вечно живут в состоянии зверства и взаимного убиения? Князь закрывает глаза и говорит: "Ведь стоит им только сказать, открыть глаза, чтобы они поняли"... Стоит! Но ведь людям непрерывно говорили. Восставали пророки огромной, непревзойденной силы. Учил Будда, учил Сократ, учил Христос. Отчего все безрезультатно (как утверждает Толстой)? Или князь верит в "прогресс"? 60 веков люди были волками, а на 65-м станут "овечками"? Нет, Толстой слишком энергично объявил учение о прогрессе величайшей нелепостью и бессмыслицей. Ergo, в будущем человечество ожидает то же, что было и в прошлом, что есть в настоящем. Но тогда где же тот хваленый смысл жизни, о нахождении которого Нехлюдов оповестил весь мир и нахождением которого на весь мир прославился? И неужели во имя этого бессмыслия Толстой может кощунственно подымать свою руку против Церкви?
В силлогизме князя о войне есть одно скрытое утверждение: возможно такое состояние нашего эмпирического мира, когда в нем не будет убийств и не будет зла, и потому-то Церковь, одобряя войны, преступна. В этом утверждении и лежит корень толстовского отрицания Церкви. Ведь если эмпирический мир невозможен без зла и в нем всегда будут воевать, если путь Церкви лежит не через выдуманный и несуществующий маниловский мир, а через реальный, полный крови, слез и борьбы, - то, очевидно, Церковь не может уклониться от живого участия в этой борьбе и никогда не может по-пилатовски умывать себе рук. Только война при благословении Церкви становится священной войной и священна она ровно настолько, насколько участники ее борются за духовные сокровища веры и за высокие права исторического призвания. При оскудении веры оскудевает и священность войны, но тогда грех и ужас войны в оскудении веры и идеалов, а не в ней самой. Церковь считает эмпирический мир тяжким, болезненным состоянием; тогда как для Толстого мир наш очень даже хорош, особенно если в нем появляются время от времени такие прекрасные люди, как Нехлюдов. Толстой в мире с миром и потому враждует с Церковью, которая с миром не в мире, а во вражде, ибо чает и мира, и мира другого. Толстой, как ни радикален он с виду, хочет очень немногого. Если все люди перестанут курить, пить, убивать, то вот оно и пришло, Царство Небесное, и все чаяния языков сбылись. Не говоря о маниловской несбыточности и нарочитой придуманности этих воздушных замков, Толстой-Нехлюдов в странном душевном ослеплении забывает один страшный факт: смерть. Как ни мечтателен князь, но ведь не может же он серьезно надеяться, что вечные боги, умиленные добродетельностью его, нехлюдовского, потомства, одарят их в знак своего восторга бессмертием и изведут из царства тления, смерти и времени в новые, сверхчувственные условия существования? Но если и в Царстве Небесном будет царить смерть, какая разница между нашим теперешним миром и тем? Теперь на сто, а может, и на тысячу человеческих смертей приходится одна смерть от убийства на войне, тогда все сто и вся тысяча смертей будут "естественными". Что же изменится? Одна сотая или одна тысячная зла. И неужели бочка дегтя станет сладкой от одной капли меда? Но, может быть, со смертью нужно "примириться" и признать ее явлением нормальным и благодарить Хозяина за это мудрое и благодетельное установление? Но тогда почему же не благодарить этого же самого Мудрого Хозяина за войны, Им посылаемые, и за вражду, Им попускаемую, - почему не признать войну явлением глубоко нормальным и столь же естественным, как дыхание, как зарождение жизни, как смерть?
Церковь отрицает в корне нормальность нашего мира. Ее цель - не частичные реформы мира, не лечение пластырем и настойками, а преображение мира. Весь строй нашей жизни греховен и ненормален. Из эмпирического тленного материала нашего мира нельзя построить селений вечных и чертогов небесных. Сказать: смерть нормальна, а война ненормальна, это значит сказать двойную ложь: и моральную, и фактическую. Ибо смерть совершенно неприемлема духом человеческим, духом Божьим в человеке. Ибо, с другой стороны, в природе, в растительном и животном мире, война есть "нормальнейшее" и распространеннейшее явление. Нехлюдов думает, что война придумана людьми, потому ее можно и "отдумать". На золотом сердце человека "кто-то" поставил грязное пятно, но стоит только захотеть, и пятно можно снять и не будет больше войн и останется чистое золото. В сущности, зла нет, а есть недоразумения, которые могут быть устранены письменной проповедью Нехлюдовых и Чертковых в разных концах света. Церковь же говорит о глубочайшем грехе всего мира, и война среди тьмы человеческой жизни не только не есть самое темное место, но, наоборот, может быть, светлее другой обычной тьмы и часто служит необходимым средством для разъяснения мрака непереносимого, для перехода в более сносное состояние. Нехлюдов думает, что когда сердце его преисполнено "добродетели" и он уже бросил курить, пить и прелюбодействовать, то он "ходит в свете" и спешит это свое хождение указать как пример всем находящимся во "тьме". Церковь же, по примеру Евангелия, любит грешников - в сердце одного дяди Ерошки, на совести которого лежит не одно человеческое убийство, может оказаться больше чистого "золота", чем в Нехлюдовых всего мира, взятых вместе. В способе и духе оценки лежит сущность разногласия. Для прямолинейного пфулевского ума Толстого-Нехлюдова война - предел ужаса и преступности. Для Церкви же предел зла и греха - в глубинах человеческого и мирового сознания, в которых действует Дух зла, и война поэтому становится явлением вторично и третично производным и в своем эмпирическом виде может служить торжеству Добра и попранию Зла.
Мы остановились подольше на анализе нехлюдовского отношения к войне, потому что Толстой особенно на нем настаивает. Противопоставляя нехлюдовскую прямолинейность сложности церковно-христианского жизнечувствия, мы тем самым не вышли из пределов темы: анализа двух стихий в Толстом. Ибо сложность церковно-христианского жизнепонимания есть та самая сложность, которую прекрасно чувствует и знает гениальный художник. Толстой-художник свидетельствует, что жизнь несоизмерима с пфулевским разумом, что сложность ее не передаваема ни в каком логическом рассуждении, что в ее неисследимые глубины можно проникать лишь под водительством сверхрассудочного сцепления образов. И когда, свободный от нехлюдовщины, он мудро следует внушениям своего гения, - он пишет "Войну и мир" - лучшее художественное опровержение своих будущих умствований о войне.
Толстой с несравненной силой показывает, что исторические события неподвластны воле отдельных людей, что есть нечто Высшее, Непостижимое в движениях и столкновениях народов. Если это высшее несводимо на произвол правителей и царей, если Толстой издевается над мнимой уверенностью Наполеонов и Пфулей, которые думают, что они правят событиями, а не события ими, - то не смешон ли Нехлюдов, который мечтает своим неделанием переделать мир и своим немощным словом изменить объективный и таинственный ход истории? С точки зрения "Войны и мира", Нехлюдов - это маленький Наполеон наизнанку. Наполеон "переворачивал мир" из честолюбия и для славы. Нехлюдов хочет сделать то же самое, т. е. перевернуть мир, теми же самыми личными средствами, но только из "высших" соображений и ради добродетели. Но никто лучше и очевиднее Толстого не показывал, что "переворачивание мира" есть театральное предприятие, что история - не пустая арена для честолюбивых жестов Наполеона или для добродетельных манифестаций князя Нехлюдова, а некий живой, бесконечно сложный поток, таинственно руководимый неисповедимым Провидением. Он имеет свои великие цели, скрытые и от участников исторических событий, от позитивных историков и доступные лишь второму художественному и религиозному зрению гениального творчества и детской непосредственной веры.
Нетрудно было бы продолжить предложенный здесь анализ столкновения двух стихий в Толстом и показать, что нехлюдовское отрицание таинства брака и таинственного смысла влюбленности и любви отвергается художником Толстым, что нехлюдовская критика искусства есть совершенная бессмыслица перед грандиозным фактом художественного творчества Толстого, что нехлюдовскому космополитизму и воляпюковской отрешенности от своей национальности противостоит целомудренно скрываемый, но страстный и яркий патриотизм автора "Войны и мира". Но время кончать...
Невысказанная трагедия жизни Толстого состоит в скрытом, но постоянном столкновении в нем двух стихий: художественной и рассудочной. Если в первой стихии он гениален, то во второй упорен. Если в художественном периоде своей жизни он с божественной щедростью рассыпает дары своих созерцаний и своих вдохновений, то в периоде рассудочном он с нехлюдовским упрямством "прет против рожна" и, не смущаясь бесплодием и явным оскудением своего духа, ни за что не хочет сознаться в главном своем грехе: в волевом избрании пфулевского ума за высшего судью и за высший авторитет. Когда Толстой в своих исканиях подошел к Церкви - этой единственной носительницы Смысла и Логоса среди всеобщего хаоса и бессмыслия жизни, - гордыня, в нем жившая, удержала его от полного, смиренного и любовного слияния с верующими. Это немое событие жизни Толстого оказалось самым трагическим из всего им пережитого и бесконечно значительным. Стихия художественная не только принимала Церковь, но и требовала ее как своего завершения, как своего венца. Стихия художественная широко открывала глаза Толстого на мир, и он видел святость, таинственность и неизбежность Церкви. И вот, отвергая Церковь актом неосмысленной, хаотической воли, Толстой тем самым отвергал и убивал в себе художественную стихию. Восставая против Церкви, он должен был восстать против самого себя, призвать на помощь им же осмеянный пфулевский ум, а дядю Ерошку сковать Нехлюдовым. Жизнь Толстого с конца 70-х годов - это непрерывное духовное самоубийство, постоянная плененность его орлиного духа добровольно надетыми путами. Он отверг Церковь, и Россия потеряла художника несравненной силы. Но Церковь он не только отверг; он больно ушибся об нее, и всю жизнь у него болело ушибленное место, и он с неразумием истинного ребенка бил ушибившее место. Более тридцати лет он пишет все об одном - о недостатках церковного учения; все разрушает и разрушает и никак разрушить не может. И духовная трагедия этой жизни закончилась скорбной смертью. Дух Толстого готов был разбить свой добровольный плен, сделал несколько величественных орлиных взлетов - и изнемог... То, что он культивировал в себе, уже успело отложиться вовне, и когда он в предсмертном порыве готов был освободиться от нехлюдовщины внутренней, его сковала и окружала нехлюдовщина внешняя, и он умер, не примиренный ни с русским народом, ни с Православной Церковью, ни с художественной стихией, в которой благодатью Природы был призван творить и учить.
Этот предсмертный порыв не только прекрасен. Он внутренне зачеркивает все нехлюдовское в Толстом. Он показывает, что во внутренней и трагической борьбе двух стихий Толстой в последний момент уже готов был сказать великое "да" тому, с чем Нехлюдов враждовал, и, во всяком случае, решительно сказал "нет" тридцатилетней нехлюдовщине своей жизни.
Много великого написал Толстой - и много дурного и кощунственного. Будем же свято и ревниво помнить его истинные и богатые приношения русскому народу, а к его кощунствам отнесемся так, как отнеслась странница к нехлюдовским насмешкам Пьера Безухова над верой народа.
"Отец, отец, грех тебе, у тебя сын, - заговорила она вдруг, переходя в яркую краску. - Отец, что ты сказал такое, Бог тебя прости. - Она перекрестилась. - Господи, прости его"... Когда же Пьер, искренно смутившись, робко стал извиняться, странница Пелагеюшка, которая уж собралась было уходить, остановилась недоверчиво. "Но в лице Пьера была такая искренность раскаяния и князь Андрей так кротко смотрел то на Пелагеюшку, то на Пьера, что она понемногу успокоилась".
В предсмертном движении Толстого чувствуется искренность раскаяния и робкие извинения Пьера за его грубые слова. Пусть он не сумел сказать, пусть ему помешали сказать, но шевельнулось же в нем что-то необычное, несказанное, великое, и хочется верить, что это добрый Пьер спохватился за все неосторожные слова свои и тем самым отнял у них всякую силу.
Печатается по первопубликации: О религии Л. Н. Толстого. М., 1912. Сб. 2. С. 214-248.
Эрн Владимир Францевич (1882-1917) - философ и историк философии, публицист. В 1900-1904 гг. штудировал философию в Московском университете у профессоров С. Н. Трубецкого и Л. М. Лопатина, стал там позже доцентом и профессором. С 1911 г. - член Московского психологического общества. В феврале 1905 г. вместе с В. П. Свенцицким, А. В. Ельчаниновым и С. М. Соловьевым образовал Христианское братство борьбы. В ноябре 1906 г. участвовал в создании Московского философско-религиозного общества памяти Вл. Соловьева, в марте 1907 г. - в основании Вольного богословского университета. С 1910 г. вошел в редакцию московского издательства "Путь". В полемике с авторами журнала "Логос" (Ф. Степун, С. Гессен, Б. Яковенко) Эрн излагает свою неоплатонически окрашенную концепцию в статьях, собранных в книге "Борьба за Логос" (М., 1911). Магистерская диссертация - об Антонио Розмини-Сербати (1914), докторская - о философии Винченцо Джоберти (1916). В годы первой мировой войны известность получила его критика милитаристского духа Германии и европейской цивилизации в целом ["От Канта к Круппу" (1914); "Время славянофильствует. Война, Германия, Европа и Россия" (1915)]. Перед кончиной от нефрита работал над большим трудом об онтологизме у Платона.
Соч.: Христианское отношение к собственности. М., 1906 (перепечатка в сб.: Русская философия собственности. XVIII-XX вв. СПб., 1993. С. 194-225); Взыскующим Града. М., 1906(совм. С В. Свенцицким); Церковное возрождение. О приходе // Вопросы религии. М., 1906. Сб. 1; Христианство и мир / Живая жизнь. 1907. No 1; Таинства и возрожденная Церковь // Церковное обновление. 1907. No 9. Март; Историческая Церковь //Там же. 1907. No11. 18 марта; Социализм и общее мировоззрение. Сергиев Посад, 1907; Христианство // История религий. М., 1909 (совм. с А. В. Ельчаниновым); Гносеология Вл. Соловьева // О Вл. Соловьеве. М., 1911. Сб. 1; Г. С. Сковорода: Жизнь и учение. М., 1912; Природа научной мысли. М., 1913; Меч и крест. Статьи о современных событиях. М., 1915; Проблема истории: (По поводу диссертации Г. Г. Шпета "История как проблема логики" // Журнал Министерства народного просвещения. 1917. No 6; Верховное постижение Платона // Вопросы философии и психологии. 1917. Кн. 137-138; Сочинения. М., 1991.
См. о нем: Аскольдов С. А. Памяти В. Ф. Эрна // Русская мысль. 1917. No 5-6; Булгаков С.Н. Памяти В. Ф. Эрна// Христианская мысль. 1917. No 11-12; Флоренский П. А. Памяти В. Эрна // Там же; Поляков Л. В. Учение В. Эрна о русской философии // Религиозно-идеалистическая философия в России XIX-нач. XX в. М., 1989; Марченко О. В. В поисках своеобразия русской философии: В. Ф. Эрн // Философия в России XIX-нач. XX в.: Преемственность идей и поиски самобытности. М., 1991; Он же. К вопросу о критике "ratio" В. Ф. Эрна // Философия и культура в России: Методологические проблемы. М., 1992.
1 Карр Альфонс Жан (1808-1890) - французский писатель, публицист. Соч. (рус. пер.): Клотильда. Ч. 1-2. СПб., 1858; Нормандская Пенелопа. СПб., 1860. Сочинения Карра Толстой читал в начале июля 1854 г.
2 Шгенльгагек (Шпильхаген) Фридрих (1829-1911) - немецкий писатель. Соч.: Собр. соч.: В 23-х т. СПб., 1896-1899; Собр. соч. Т. 1. Кн. 1-5. Л., 1929-1930.
3 Стриндберг Юхан Август (1849-1919) - шведский писатель. Соч.: Полн. собр. соч.: В 15-ти т. М., 1908-1912; Полн. собр. соч.: В 12-ти т. М., 1908-1911. См. о нем: Блок А. Памяти Августа Стриндберга. Ибсен и Стриндберг. От Ибсена к Стриндбергу // Блок А. Собр. соч. Т. 9. М.; Л., 1936.
4 Из стихотворения Вл. Соловьева "Памяти Фета" (1897).
5 Proclamation courte et energique - прокламация короткая и энергическая (фр.).
6 Des faisceaux de drapeaux et d'aigles ennemis - пуки неприятельских орлов и знамен (фр.).
7 См.: Числ. 22, 5-41.
8 A these - диссертация, тезис (фр.).
9 "Удрученный ношей крестной..." - строчка из стихотворения Ф. И. Тютчева "Эти бедные селенья..." (1855).