А.А. Фет
Статьи о поэзии и искусстве
--------------------------------------
А.А. Фет. Сочинения в двух томах. Том второй.
М., "Художественная литература", 1982
Подготовка текста, составление, комментарии А. Е. Тархова
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
--------------------------------------
СОДЕРЖАНИЕ
Из статьи "Два письма о значении древних языков в нашем воспитании"
Из предисловия к переводу "Превращений" Овидия
Из предисловия к третьему выпуску "Вечерних Огней"
Из книги "Мои воспоминания"
Из статьи "Ответ "Новому времени"
Из писем
<ФРАГМЕНТЫ>
I
ИЗ СТАТЬИ "ПО ПОВОДУ СТАТУИ г. ИВАНОВА НА ВЫСТАВКЕ ОБЩЕСТВА ЛЮБИТЕЛЕЙ
ХУДОЖЕСТВ"
- Свободный художник захотел создать статую, не зависящую от слишком
явных условий времени и места. <...> этого-то... и избегал художник в
отношении к своей идеальной матери, лелеющей идеального младенца. <...> это
высокое качество - чистоты - обще у статуи г. Иванова {1} с лучшими
произведениями древности. Совершенно нагая статуя матери и младенца, можно
сказать, одета непорочностью.
* * *
- Положим, что мы староверы, убежденные в непреложности известных
законов мышления, языка и сочетаний форм, более или менее благоприятных той
или другой области искусства. На то мы и староверы! чтобы не только верить в
эти законы, но не быть в силах представить себе замену их другими.
* * *
- Мы всегда стояли и будем стоять не только за всякую смелость, но
далее дерзость в деле художеств, лишь бы эта дерзость безвкусно и
бессмысленно не выходила за пределы искусства.
- ...нас бы менее неприятно поразило на выставке Общества произведение,
не вполне удовлетворительное по форме, чем ложное по задаче. Великий поэт
наш недаром говорит:
"Служенье муз не терпит суеты:
Прекрасное должно быть величаво;
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты..." {2}
В этих четырех стихах весь идеал и вся история борьбы искусства с
будничной жизнью.
* * *
- Дело не в том, чтобы не искать, а в том, чтобы искать в естественных
пределах искусства. <...> Что может быть выше и человечнее философии, этого
божественного самосозерцания духа в области разума, и что может быть ближе
ее к искусству - такому же созерцанию духа в области красоты? Кто из
художников может поравняться силою всех возможных данных с Гете или
Каульбахом? {3} А между тем первый погубил философией свою вторую часть
Фауста, а второй все свои прекрасные произведения.
* * *
- Если бы люди, легкомысленно толкующие о подчинении искусства
посторонним, вне его самого лежащим целям, были способны понять безграничную
меру любви, полагаемую истинным художником в свое произведение, то они
убедились бы, что тут не может иметь места никакой дуализм. Для того, чтобы
создать истинно художественное произведение, необходимо уверовать в него,
видеть в нем главный пульс жизни, отдать ему все помыслы, всю душу. <...>
Всецельная любовь художника к произведению - источник того чуда, которое мы
называем творчеством и посредством которого человек передает другому
гармоническое настроение души своей.
<1866>
II
ИЗ СТАТЬИ "ДВА ПИСЬМА О ЗНАЧЕНИИ ДРЕВНИХ ЯЗЫКОВ В НАШЕМ ВОСПИТАНИИ"
- Обращаясь к другим деятельностям, в которых человек ищет
удовлетворения врожденной жажде истины, мы находим двух близнецов: искусство
и науку. Основные, родственные черты их до того сходны, что при первом
поверхностном взгляде легко ошибкою принять одного за другого. У обоих общая
цель - отыскать истину. Оба, удовлетворяя жажде истины, в различие от
религии, не объемлют в блаженном чувстве самовозгорания безразлично всего
видимого и невидимого, а, напротив, задают свои вопросы отдельно каждому
предмету, к которому обращаются в данный момент, как бы самый предмет ни был
бесконечно велик или бесконечно мал. Для обоих, кроме искомой истины, к
которой они стремятся, не существует ничего в мире. Истина! безотносительная
истина! самая сокровенная суть предмета - и больше ничего. Но тем и
кончается поразительное сходство, уступая место поразительному
характеристическому различию.
* * *
- ...сущность предметов доступна для человеческого духа с двух сторон.
В форме отвлеченной неподвижности и в форме своего животрепещущего
колебания, гармонического пения, присущей красоты. Вспомните пение сфер. К
первой форме приближаются бесконечным анализом или рядом анализов, вторая
схватывается мгновенным синтезисом всецельно, de facto {на деле (лат.).}.
Приведем наглядное, хотя несколько грубое сравнение. Перед нами дюжина
рюмок. Глазу трудно отличить одну от других. Избрав одну из них, мы можем
задавать ей обычные вопросы: что? откуда? к чему? и т. д., и если мы стоим
на высоте современной науки, то получим самые последние ответы насчет
физических, оптических и химических свойств исследуемой рюмки, а математика
с возможною точностию выразит ее конфигурацию. Но этим дело не кончится.
Восходя все выше по бесконечному ряду вопросов, мы неминуемо приведем науку
к добросовестному сознанию, что на последний вопрос она в настоящее время
еще не знает ответа. Этого мало: так как сущность предметов сокрыта в
неизмеримой глубине, а восходящему ряду вопросов не может быть конца, то
сама наука не может не знать - a priori {заранее (фр.).}, - что ей никогда
не придется сказать последнего слова.
* * *
- Возвратимся к нашей рюмке. Мы задали ей всевозможные вопросы,
исследовали ее форму, объем, вес, плотность, прозрачность и т. д., сказали
над нею последнее слово науки - и увы! (das offene Geheimniss) открытая
тайна осталась тайною непроницаемой, безмолвной, как смерть. Но вот нагла
рюмка задрожала всей своей нераздельной сущностью, задрожала так, как только
ей одной свойственно дрожать, вследствие совокупности всех исследованных и
неисследованных нами качеств. Она вся в этом гармоническом звуке; и стоит
только запеть и свободным пением воспроизвести этот звук, для того чтобы
рюмка мгновенно задрожала и ответила тем же звуком. Вы несомненно
воспроизвели ее отдельный звук: все остальные подобные ей рюмки молчат. Одна
она трепещет и поет. Такова сила свободного творчества.
Алчущая, мучительно-жаждущая истины, душа человеческая может утешиться.
"Und wenn der Mensch in seinem Gram verstummt giebt ihm ein Gott zu sagen
was er duldet" {"И когда человек немеет в своем угрюмстве, // Некий бог
открывает ему возможность рассказать о своих страданиях" (нем.).}, - говорит
Гете. Человеку-художнику дано всецельно овладевать самой сокровенной
сущностью предметов, их трепетной гармонией, их поющей правдой. Перед ним
открыт путь, на котором он с помощью свободного творчества может совершенно
в другой области овладеть гармонической истиной предмета так всецельно, что
все одаренные слухом воскликнут: вот оно! Стоит только попасть в
гармонический тон предмета, а для этого нужен талант и благосклонность
минуты. Если, согласно глубоко-художественному выражению Гете, "мироздание
есть открытая тайна", - то художественное творчество есть самая
изумительная, самая непостижимая, самая таинственная тайна. "Ты им доволен
ли, взыскательный художник?" Нет, недоволен! Он долго со всевозможных сторон
задавал вопросы предмету своих изысканий, задавал их с томительным
напряжением всего своего просветленного существа, и ответы являлись, но не
тот, которого жаждет душа. И вот иногда совершенно неожиданно - даже во сне
- искомый ответ предстает во всей своей гармонической правде. Вот он!
несомненный! незаменимый!.. Вы жаждете проникнуть в тайну творчества, вы бы
хотели хоть одним глазком заглянуть в таинственную лабораторию, в которой
целое жизненное явление претворялось в совершенно чуждый ему звук, краску,
камень. Торопитесь спросить художника, еще не остывшего над своим
вдохновенным трудом. Увы! ответа нет. Тайна творчества для него самого
осталась непроницаемой тайной. А между тем великое чудо совершилось,
сокровенная тайна открыта воочию всех. Не изрекаемое никаким иным путем -
изречено со всей его неизмеримой глубиной, со всей его бесконечностью. Вот
молодая, светлая, могучая, страстная душа! Моральное сотрясение вывело ее из
обычного покоя. Равновесие потеряно. Зеркальная поверхность покрывается
узорчатою рябью. Рябь переходит в мерную зыбь. Волнение увеличивается. Волна
встает во след волне во всей прихотливой прелести мельчайших подробностей.
Берегов и пределов нет. Берег - безграничность: предел - беспредельность!
Страстное волнение все растет, подымая со дна души все заветные тайны, то
мрачные и безотрадные, как ад, то светлые, как мечты серафима. Умереть - или
высказаться! Все, все высказать, со всей полнотою! "Иль разорвется грудь от
муки..." Но какой язык человеческий способен всецельно заговорить всем Этим?
Бессильное слово коснеет. Утешься! есть язык богов - таинственный,
непостижимый, но ясный до прозрачности. Только будь поэтом! Мы все - поэты,
истинные поэты в той мере, в какой мы истинные люди. Вслушайся в эту сонату
Бетховена, только сумей надлежащим образом ее выслушать - и ты, так сказать,
воочию увидишь всю сказавшуюся ему тайну
Слова: _поэзия язык богов_ - не пустая гипербола, а выражает ясное
понимание сущности дела. Поэзия и музыка не только родственны, но
нераздельны. Все вековечные поэтические произведения от пророков до Гете и
Пушкина включительно - в сущности - музыкальные произведения - песни. Все
эти гении глубокого ясновидения подступали к истине не со стороны науки, не
со стороны анализа, а со стороны красоты, со стороны гармонии. Гармония
также истина. Там, где разрушается гармония - разрушается и бытие, а с ним и
его истина. Гете говорит: "Das Schone ist honer, als das Gute; das Schone
schliesst das Gute in sich" {"Прекрасное стоит выше, чем доброе; прекрасное
заключает доброе в себе" (нем.).}. Он мог бы с одинаковым правом сказать то
же самое по отношению к истине. - Ища воссоздать гармоническую правду, душа
художника сама приходит в соответственный музыкальный строй. Тут не о чем
спорить и препираться, - это такой лее несомненный, неизбежный факт, как
восхождение солнца. Нет солнца - нет дня. Нет музыкального настроения - нет
художественного произведения. Эпическое _пою_, которое так злоупотребляли
искусственные писатели XVIII века, исполнено глубокого значения. Когда
возбужденная, переполненная глубокими впечатлениями душа ищет высказаться, и
обычное человеческое слово коснеет, она невольно прибегает к языку богов и
поет. В подобном случае не только самый акт пения, но и самый его строй рифм
не зависит от произвола художника, а являются в силу необходимости. Илиада -
терцинами и Divina Comedia {Божественная комедия (ит.).} - гекзаметром равно
невозможны.
Но одним ритмом не исчерпывается в песне художественная необходимость.
В ней все необходимо. В таком напряженном акте, каков акт воссоздания,
сосредоточены все усилия духа - все, можно сказать, видимые и невидимые
средства.
* * *
- Возвращаясь к параллели между искусством и наукой, мы не можем
умолчать еще об одном характеристическом их различии. Мы видели, что
искусство и наука - это две стремительные силы человеческого духа - не имеют
различных целей. У них одна общая цель: и_с_т_и_н_а. Всякое верженное тело
только тогда стремится свободно, когда оно одноцентренно, то есть когда в
нем только один центр тяжести. Между двумя центрами мгновенно возникает
борьба, уменьшающая силу и верность полета. В этом смысле и наука и
искусство - одноцентренны. Этот центр истина, одна истина. Таково
родственное сходство близнецов в отвлеченном мире призвания, но, вступая в
действительность подвига, близнецы как бы не узнают друг друга. Наука, не
изменяя своему призванию и значению, не может отвернуться от возникающего
перед ней последнего слова истины, во имя каких бы то ни было соображений:
fiat Veritas of pereat mundus {да будет истина и пусть погибнет мир (лат.).}
- ее неуклонный девиз. Для искусства никакая истина не существует до того
благодатного момента, в который оно успело нащупать ее красоту, вслушаться в
ее гармонию.
<1867>
III
ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ПЕРЕВОДУ "ПРЕВРАЩЕНИЙ" ОВИДИЯ
<...> Такие приемы, в сущности, имеют мало общего с истинной поэзией, с
тем непосредственным, невольным ясновидением, которое привело древних к
смешению понятия поэта и пророка в одном и том же слове vates. Поэт тот, кто
в предмете видит то, чего без его помощи другой не увидит, и вот это-то
открытие, эта высшая правда нас так радует каждый раз, когда мы с ней
встречаемся.
<1887>
IV
ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ТРЕТЬЕМУ ВЫПУСКУ "ВЕЧЕРНИХ ОГНЕЙ"
Появление от времени до времени за последние годы небольших сборников
наших стихотворений, вроде находящегося перед глазами читателя, придает всей
нашей стихотворной деятельности совершенно нежелательный для нас оттенок.
Издали может показаться, что к подобным изданиям побуждает нас
преувеличенное понятие о значительности наших стихотворений. Поневоле
приходится подвести благосклонного читателя поближе к делу и дать ему
возможность убедиться, что такой оттенок не только лишь издали кажущийся, но
прямо противоположный действительному.
Конечно, никто не предположит, чтобы в отличие от всех людей мы одни не
чувствовали, с одной стороны, неизбежной тягости будничной жизни, а с
другой, тех Периодических веяний нелепостей, которые действительно способны
исполнить всякого практического деятеля гражданскою скорбью. Но эта скорбь
никак не могла вдохновить нас. Напротив, эти-то жизненные тяготы и
заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и
пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и
свободным воздухом поэзии. Однако мы очень хорошо понимали, что, во-первых,
нельзя постоянно жить в такой возбудительной атмосфере, а во-вторых, что
навязчиво призывать в нее всех и каждого и неблагоразумно, и смешно. Как
мало мы заботились о подобном призыве, явно из того, что мы до последних лет
предоставляли нашим литературным друзьям заботиться о сохранении и
группировке наших произведений. Так, все написанные стихотворения, вошедшие
в "Лирический Пантеон" и в издание 1850 года, собраны и сгруппированы рукою
Аполлона Григорьева, которому принадлежат и самые заглавия отделов; так,
сборник 1856 года, появившийся в Петербурге во время нашего отсутствия,
переправлен нами по настоятельному требованию целого круга друзей, под
руководством И. С. Тургенева, которому принадлежит и небольшое предисловие к
этому изданию. С той поры музе нашей пришлось переживать тяжелые времена,
чем она, мимоходом сказать, огорчалась тем менее, что бдительные очи
любезных пестунов не покидают ее и по настоящее время. Эти пестуны и поныне
выбирают достойное, по их мнению, печати и побуждают нас от времени до
времени знакомить благосклонных читателей с нашими последними
стихотворениями. Друзья наши знают, что многое, невзирая на полученное
одобрение, было нами окончательно забраковано, но что не было примера, чтобы
мы навязали сборнику что-либо не одобренное знатоками дела. Такое отношение
к собственным произведениям привело к совершенной утрате тех стихотворений,
которые в течение многих лет случайно ускользнули от рук наших друзей.
Читатели, знакомые с ходом нашей журналистики, не забыли, быть может,
что до шестидесятых годов мы, подобно другим стихотворцам, безразлично
появлялись во всех журналах, которые перечислять здесь излишне. Но тут мы
подверглись самому комическому остракизму. С легкой руки правительственных
реформ, внезапно выступивших, подобно Минерве, во всеоружии, все закипело
духом оппозиции (чему?) и запоздалою гражданскою скорбию. Так как скорбели
люди, не имевшие никакого понятия о практической жизни, то и самый скорбный
недуг поневоле сосредоточился на языке. Быть писателем, хотя бы и лирическим
поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как, в
сущности, люди эти ничего не понимали В деле поэзии, то останавливались
только на одной ^видимой стороне дела" - именно на его непосредственной
бесполезности. Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только
пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием
гражданской скорби. Но, справедливый читатель, вникните же и в наше
положение. Мы, если припомните, постоянно искали в поэзии единственного
убежища от всяческих житейских скорбей, в том числе я гражданских. Откуда же
могли мы взять этой скорби там, куда мы старались от нее уйти? Не все ли это
равно, что обратиться к человеку, вынырнувшему из глубины реки, куда он
бросился, чтобы потушить загоревшееся на нем платье, с требованием: "Давай
огня!"
Понятно, что при таком исключительном положении стихотворения наши не
могли быть помещаемы на страницах журналов, в которых они возбуждали одно
негодование. Единственное исключение представлял "Русский вестник", не
ставивший тенденциозности непременным условием. Но когда в 1885 г. мы сочли
дальнейшее наше сотрудничество в "Русском вестнике" невозможным, то
единственным путем обнародования остались для нас выпуски небольших
сборников. Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг
наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы
среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева И гр.
Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего
подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за
чистоту своего служения. Надо прибавить, что чем единогласнее, с одной
стороны, становился хор порицателей, тем с большим участием и одушевлением
подходили на помощь нашей музе свежие силы несомненных знатоков дела, и
насколько для нас лестно одобрение последних, настолько же мало заботимся мы
о приговоре большинства, вполне уверенные, что из тысячи людей, не
понимающих дела, невозможно составить и одного знатока.
<1888>
V
ИЗ КНИГИ "МОИ ВОСПОМИНАНИЯ"
- Был праздничный день. Мы наехали на веселые толпы молодежи вокруг
качелей и нескольких палаток с так называемым бабьим товаром и разными
сластями. <...> Ветер дул на нас со стороны деревни, относя пыль от экипажей
в сторону и волнуя пестрые ленты женских головных уборов. Ласточки, словно
принимая участие в деревенском празднестве, носились над самою землею,
назойливо шныряли вокруг качелей между группами гуляющих и под самыми ногами
наших лошадей. Всюду виднелись веселые улыбки с белоснежными зубами, и ни
одного безобразного пьяного лица. Эта сельская идиллия мгновенно возбудила
во мне мысль о новом предстоящем мне поиске неверного счастья, и, обращаясь
к отцу, я сказал:
- Вот истинно счастливые люди. Чего еще искать человеку? Право,
невольно им позавидуешь.
- Чем предаваться такому дурному чувству, - сказал отец, - от тебя
вполне зависит это счастье. Не хочешь ли на этом остановиться?
Я был окончательно разбит и только подумал: "Нельзя более резкой чертой
отделить идеал от действительной жизни. Жаль только, что старик никогда не
поймет, что питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться
идеалами - тоже значит жить".
* * *
- Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с
бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты
(вечная тема наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической
жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом.
* * *
- "Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом", - говорит
Печорин Лермонтова. Вот разгадка многого, что со стороны может показаться во
мне непростительным чудачеством и кривлянием. Стоит мне заподозрить, что
меня преднамеренно наводят на красоту, перед которою я по собственному
побуждению пал бы во прах, как уже сердце мое болезненно сжимается и
наполняется все сильнейшею горечью по мере приближения красоты. <...>
красоту нельзя воспринимать по заказу с чужих слов: нужно, чтобы красота
сама устранила в душе человека всякие другие соображения и побуждения и
окончательно его победила.
* * *
- Меломаном я никогда не был, но иногда самая простая и задушевная
мелодия в состоянии подействовать на меня потрясающим образом.
Доказательством того и другого мог бы послужить концерт мадам Виардо,
прослушанный мною в Париже. <...> Прочитавши объявление о концерте, в
котором, кроме квартета, было несколько номеров пения мадам Виардо, мы с
сестрою отправились в концерт... Во все время пения Виардо Тургенев, сидящий
на передней скамье, склонялся лицом на ладони с переплетенными пальцами.
Виардо пела какие-то английские молитвы и вообще пьесы, мало на меня
действовавшие как на не музыканта. Афиши у меня в руках не было, и я
проскучал за непонятными квартетами и непонятным пением, которыми видимо
упивался Тургенев. Но вдруг совершенно для меня неожиданно мадам Виардо
подошла к роялю и с безукоризненно чистым выговором запела: "Соловей мой,
соловей". Окружающие нас французы громко аплодировали, что же касается до
меня, то это неожиданное мастерское русское пение возбудило во мне такой
восторг, что я вынужден был сдерживаться от какой-либо безумной выходки.
* * *
- Зная мою страсть к романсам, и романсам Глинки в особенности,
Тургенев однажды вечером повез меня к певице, мужу которой не без основания
предсказывал блестящую будущность на дипломатическом поприще. Я был
представлен трем сестрам певицам, из которых две случайно в этот вечер
встретились в салоне старшей их сестры, хозяйки дома. Справедливость
вынуждает сказать, что именно сама хозяйка была менее всех сестер наделена
красотою. Спровадив более или менее формальных гостей, хозяйка сумела увести
своих сестер и нас с Тургеневым в залу к роялю, и тут началось прелестнейшее
трио. Но вот сестры хозяйки, вынужденные возвратиться домой, ушли одна за
другою, и мы остались с Тургеневым у рояли, за которым хозяйка приступила к
специальному исполнению романсов Глинки. Во всю жизнь я не мог забыть этого
изящного и вдохновенного пения. Восторг, окрылявший певицу, сообщал
обращенному к нам лицу ее духовную красоту, перед которой должна бы
померкнуть заурядная, хотя бы и несомненная, красота. Душевное волнение
Глинки, передаваемое нам певицею, прежде всего потрясало ее самое, и в конце
романса она, закрывая лицо нотами, уходила от нас, чтобы некоторое время
оправиться от осиливших ее рыданий. Минут через пять она возвращалась снова
и без всяких приглашений продолжала петь. Я никогда уже не слыхивал такого
исполнения Глинки.
<1890>
VI
ИЗ СТАТЬИ "ОТВЕТ "НОВОМУ ВРЕМЕНИ"
<...> Перед нами поневоле снова возникает образ мальчика, негодующего,
сидя на игрушечных санках, на няньку, которая наблюдает за его царственным
шествием. Мы хотим только по поводу статьи "Нового времени" напомнить, что
судьбе угодно было попеременно давать нам роли то мечтательного ребенка, то
бдительной няньки. Само "Новое время", всегда так любезно относившееся к
нашим стихам, называет их воспоминанием юных шалостей, с чем мы совершенно
согласны. Поэт до старости, подобно ребенку, витает в мире несбыточных грез
и с поэтической стороны совершенно законно говорит:
"Я царь, я раб, я червь, я бог".
Но с другой стороны, человек, вынужденный в продолжение
тринадцатилетней военной службы ответственно заведывать отдельными частями и
исполнять в продолжение 11 лет должность участкового мирового судьи,
которому пришлось раздавать нуждающимся в хлебе крестьянам его участка
собранные им деньги и затем устроить на эти деньги во Мценском уезде земскую
больницу, по сей день существующую, - такой человек не может быть ни
совершенно незнаком с крестьянским бытом, ни равнодушным к их
благосостоянию. Излишне говорить, что мы упоминаем и о стихотворной, и о
практической своей деятельности только с целью указать на право подачи
голоса в вопросах народной жизни. Между тем и стихотворца, и земца в нашем
лице постигла равная участь. Допустим, что наши стихотворения крайне слабы и
плохи; но мало ли ежедневно печатается плохих и даже безграмотных
стихотворений? Отчего же их никто не бранит, а с шестидесятых годов, когда
мы, в течение многих дет, не согрешили ни одним стихом, литература не
переставала бранить нас ежедневно, превращая наше имя из собственного в
нарицательное и даже порицательное? С другой стороны, таким же непонятным
явлением выходит насмешливая статья "Нового времени", советующая нам
продолжать писать стихи, но не вмешиваться в дело неурожая. Почему же всем,
нисколько лично не причастным настоящей беде, дозволительно говорить о мерах
действительной, а не воображаемой помощи голодающим, а тому, кто сам в
качестве землевладельца испытывает тяжкие последствия неурожая и находится в
постоянном раздумьи о возможных бедственных его последствиях, это
запрещается? Весь смысл моего заявления в "Московских ведомостях"
заключается в том, что в такое критическое время следует смотреть не с точки
зрения фантазирующего ребенка, а с точки зрения положительной и
осмотрительной няньки. "Новое время", в укоризну, обзывает нас суровым
реалистом. Мы же чувствуем себя польщенными прозванием, которого, к
сожалению, едва ли заслуживаем. Между тем на язык просятся стихи Чацкого:
Когда в делах, я от веселья прячусь,
Когда дурачиться, дурачусь;
Но смешивать два этих ремесла
Есть тьма охотников, я не из их числа.
Смешение поэта с реалистом (для краткости удерживаем термин "Нового
времени"), по-нашему, психологическая ошибка. Ведь и игрушечный царь не
вечно шествует в триумфе, а, подходя к молочной кашке или мягкой булке,
превращается в самого несомненного реалиста. Если бы желающие во что бы то
ни стало осудить нас как поэта сказали, что наши стихотворения гроша не
стоят, потому что в них одна неправда, ибо мы не способны ни взлетать
ракетой на воздух, ни уносить кого-либо на ковре-самолете и т. д., то против
такой истины мы не нашли бы ни малейшего возражения, но привели бы в свое
оправдание нечто совершенно другое. Для передачи своих мыслей разум
человеческий довольствуется разговорною и быстрою речью, причем всякое пение
является уже излишним украшением, овладевающим под конец делом взаимного
общения до того, что, упраздняя первобытный центр тяжести, состоявший в
передаче мысли, создает новый центр для передачи чувства. Эта волшебная, но
настоятельная замена одного другим происходит непрестанно в жизни не только
человека, но даже певчих птиц. Над новорожденным поют, поют при апогее его
развития, на свадьбе, поют и при его погребении; поют, идя с тяжелой денной
работы, поют солдаты, возвращаясь с горячего учения, а иногда идя на штурм.
Реальность песни заключается не в истине высказанных мыслей, а в истине
выраженного чувства. Если песня бьет по сердечной струне слушателя, то она
истинна и права. В противном случае она ненужная парадная форма будничной
мысли. Вот что можем мы сказать в защиту поэзии. Но если бы, с другой
стороны, кто-либо стал укорять земского деятеля в мечтательности, мы не
нашли бы ни одного слова в извинение, так как все практические мероприятия
должны основываться на опыте, а не на фантазиях.
<1891>
VII
ИЗ ПИСЕМ
- Было время, когда, ища занятий по окончании службы, я пристрастился к
токарной работе, и тут я и от мастеров, и на опыте ознакомился с деревом и
его слоями, дозволяющими работу по струям, а не против них.
То же самое происходит и со стихотворством. Выбирая даже самый
благодарный материал, необходимо строго, художественным чутьем прозреть ту
цельную и красивую фигуру, которую желательно воспроизвести; при этом
излишний материал, как бы красиво извилист он ни был, должен быть
немилосердно отрезаем. Тут поневоле вспоминаешь слова Платона, обращенные к
царственному ученику Дионисию, что "для царей нет особенной, более легкой
математики". А как поэтическое ремесло находится в том же безотносительном
положении, то я с величайшей благодарностью припоминаю, что муза моя, во все
время пятидесятилетней деятельности, никогда не оставалась без сторонних,
добрых, но нередко беспощадно придирчивых пестунов; даже в настоящее время я
не решаюсь ничего печатать без одобрения Влад. Серг. Соловьева и Ник. Ник.
Страхова. Последний особенно строг и не пропускает мне ни малейшего изъяна.
<...>
Едва ли я ошибусь, сказавши, что свободное искусство, не взирая на
прекрасный и, по-видимому, благодарный материал, требует от возникающего
произведения собственного raison d'etre {разумное основание (фр.).},
независимо от какой-то внешней полезности, которою очевидно увлекался
покойный Некрасов и так плачевно извратил вкус своих последователей.
Страдание, счастие, гнев, ужас и т. д., словом сказать, все мотивы дороги
поэту, как мотивы к произведению стройных и одноцентренных выпуклостей, а о
том, что кто-то страдал неведомо чем, а другой при лунном свете его любил,
может быть гораздо толковее разъяснено прозой, и рождается вопрос: зачем же
тут стихи и рифмы? Зато пусть кто-нибудь попробует рассказать прозой любое
стихотворение Гете, Пушкина, Тютчева или Гафиза. <...>
Лирическое стихотворение подобно розовому шипку: чем туже свернуто, тем
больше носит в себе красоты и аромата. Говорят, будто люди, точно попадающие
голосом в тон, издаваемый рюмкою, при трении ее мокрого края, способны не
только заставить ее вторить этому звуку, но и разбить ее, усиливая звук.
Конечно, в этом случае действителен может быть один тождественный звук. Дело
поэта найти тот звук, которым он хочет затронуть известную струну нашей
души. Если он его сыскал, наша душа запоет ему в ответ; если же он не попал
в тон, то новые поиски в том же Стихотворении только повредят делу.
<...> Стихотворения на известные случаи - самые трудные; и это понятно:
нужна необычайная сила, чтобы из тесноты случайности вынырнуть с жемчужиной
общего, вековечного. Конечно, прощание Пушкина с иностранкой случайно; но он
и не бьет на эту случайность, а лишь на -
"но ты от страстного лобзанья
свои уста оторвала",
которое составляет вековечный элемент искусства - и только одной поэзии,
потому что изображения этого момента для всех иных искусств недоступны.
Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственнее
повторения, а тем более самого себя. Хотя бы меня самого, под страхом казни,
уличали в таких повторениях, я, и сознавшись в них, не могу их не порицать.
Под новизною я подразумеваю не новые предметы, а новое их освещение
волшебным фонарем искусства. Стихотворение, подобно птице, пленяет или
задушевным пением, или блестящим хвостом, часто даже не собственным, а
блестящим хвостом сравнения. Во всяком случае, вся его сила должна
сосредоточиваться в последнем куплете, чтобы чувствовалось, что далее нельзя
присовокупить ни звука.
Вот главнейшие правила, которых я стараюсь держаться при своей
стихотворной работе, причем главное стараюсь не переходить трех, много
четырех куплетов, уверенный, что если не удалось ударить по надлежащей
струне, то надо искать другого момента вдохновения, а не исправлять промаха
новыми усилиями.
(27 декабря 1886)
- Радость, о которой Вы говорите, я испытываю только при написании
стихотворения, кажущегося мне вполне удовлетворительным. Остальные нее
мгновения гаснут бесследно, как искры от кремня, и, во всяком случае,
кажется, что то был последний в жизни творческий момент.
(28 февраля 1887)
- ...власть поэта - превращать в золото все, до чего он коснется. <...>
Могу смело сказать, что в литературных трудах я никогда не гнался ни за
материальным барышом, ни за так называемою авторскою славой. Редко случалось
мне находить в слушателях то глубокое и нежное участие, которое мгновенно
роднит душу слушателя с душою певца. Эта высокая награда утоляет поэтическую
жажду, хотя бы исходила от последнего нищего.
(7 апреля 1887)
- Если Гомера и Гезиода история называет просветителями Греции, если
Фидий и Лизипп остаются постоянно неподражаемыми провозвестниками высокой
скульптуры, то Пушкину, Лермонтову и Тютчеву в том же смысле приличествует
название наставников изящного в русском стихотворстве.
(20 июля 1887)
- Почему мы любим Аполлона Бельведерского? Потому что он юн, до
малейших подробностей красив и блистателен; потому что он восполняет для нас
то, чего мы в себе в равной степени не находим.
- К стыду моему, я нынешним летом впервые вкусил гениальную прелесть
"Дон-Кихота", которого много раз в жизни напрасно читал.
(8 октября 1887)
- По-моему, совершенно ясно, что в болезненности современной лирики
виноваты Некрасов и Фет. Первый выучил всех проклинать, а второй - грустить.
Но - tout comprendre c'est tout pardoner {все понять - значит все простить
(фр.).}. <...> Если тесная и грязная стезя, по которой пришлось пробираться
Некрасову, может независимо от прирожденного характера помочь объяснить его
озлобление, то постоянно гнетущие условия жизни в течение пятидесяти лет
могут отчасти объяснить меланхолическое настроение Фета. Справедливо или
нет, Некрасов и Фет имели успех, и этого достаточно было для подражателей.
(12 февраля 1888)
- Я бы лгал, собираясь положительно указывать пути возникновения
стихотворений, так как не я их разыскиваю, а они сами попадают под ноги, в
виде образа, целого случайного стиха или даже простой рифмы, около которой,
как около зародыша, распухает целое стихотворение. Конечно, если бы я
никогда не любовался тяжеловесной косой и чистым пробором густых женских
волос, то они и не возникали бы у меня в стихах; но нет никакой
необходимости, чтобы каждый раз мое стихотворение было буквальным сколком с
пережитого момента. В комнате пахнет медом от принесенных цветов, и я
воспеваю пчел, как они льнут к распустившемуся жасмину; но это нисколько не
Значит, что я пасечник-пчеловод, который с любовью станет огребать рой и
подчищать мед, но никак не воспевать пчел, на которых смотрит в сетке, а я -
без сетки.
- После долгих лет невольной разлуки Полонский обрадовал нас посещением
Воробьевки на пути из Киева. Вчера в письме своем он таинственно просит
моего задушевного мнения о поэтической деятельности Майкова. Так как это
граничит с вопросом, предложенным мне и Вашим Высочеством, то переписываю
мой сердечный ответ Полонскому на его вопрос.
"Служенье муз не терпит суеты..." -
"но еще более не терпит демократической дребедени и навозу. Тургенев
говорил, что блаженствует, когда лежит перед женщиной носом в грязи, а я
всем кричу, что блаженствую, когда лежу носом в грязи перед истинным поэтом,
начиная с тебя. На кой прах стану я тебе льстить? Поэтому предположить, что
я завидую Майкову - значит говорить несообразности. Почему же я не завидую
тебе или Льву Толстому? и почему, не взирая на всю виртуозность стихов
Алексея Толстого, я не приравняю их роста и к подножию ног твоих?
"Брингильда" показалась мне самым стройным из произведений Майкова в том
смысле, что эпическое течение не нарушено в нем искусственною вставкою
солодкового корня вроде:
"..... опершись на внуков,
Промолвить: "Господи, какая благодать!"
Я и не думаю защищать себя, так как я счастлив, находя своим песням
сочувствие; но угождать кому-либо я не помышляю. Кто развернет мои стихи,
увидит человека с помутившимися глазами, с безумными словами и пеной на
устах бегущего по камням и терновникам в изорванном одеянии. Всякий имеет
право отвернуться от несчастного сумасшедшего, но ни один добросовестный не
заподозрит манерничанья и притворства. Ты говоришь, что, помня наизусть мои
стихи, не помнишь ни одного майковского; я говорю то же самое по отношению к
тебе. Что же касается до Майкова, то он несомненно трудолюбивый, широко
образованный и искусный русский писатель; он не то, что иной наш брат
самоучка вроде Кольцова, - раздобылся карандашом да клоком бумаги-и ну
рисовать. Нет, студия Майкова снабжена всевозможными материалами и
приспособлениями. Это скорее оптовый магазин, чем переносная лавочка; но в
этом магазине не найдешь той бархатной наливки, какою подчас угостит русская
хозяйка, не претендующая ни на какие отличия. Если муз следует титуловать,
то к нашим следует писать: "Ваше Благородие", а майковскую надо титуловать:
"Ваше Высокостепенство". Что касается до меня, то я скорее забегу к
скромному шкафчику еще раз выпить рюмку ароматной влаги, чем в великолепный
оптовый магазин, в котором ничем не дадут и рта подсластить. Ты просил
откровенности; - вот тебе и откровенность".
- Есть небольшой кружок образованных русских женщин, симпатизирующих
моей музе. Вот среда, внимание которой было бы для меня весьма лестно, так
как в сущности я певец русской женщины.
(23 июня 1888)
- То, что Чайковский говорит - для меня потому уже многозначительно,
что он как бы подсмотрел художественное направление, по которому меня
постоянно тянуло и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня
стихотворения, в котором окончательный куплет надо будет передавать
безмолвным шевелением губ.
Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области
слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько
хватало сил моих. Поэтому в истинных художественных произведениях я под
содержанием разумею не нравоучение, наставление или вывод, а производимое
ими впечатление. Нельзя же сказать, что мазурки Шопена лишены содержания; -
дай бог любым произведениям словесности подобного.
(8 октября 1888)
- Услыхав Ваши сетования насчет безмолвия Музы, жена напомнила мне, что
с 60-го по 77-й год, во всю мою бытность мировым судьею и сельским
тружеником, я не написал и трех стихотворений, а когда освободился от того и
другого в Воробьевке, то Муза пробудилась от долголетнего сна и стала
посещать меня так же часто, как на заре моей жизни.
(25 августа 1891)
- Я, кажется, писал Вам, что не раз пользовался в жизни самою дружескою
и беззаветною симпатией, причем я с первых лет ясного самосознания нисколько
не менялся, и позднейшие размышления и чтение только укрепили меня в
первоначальных чувствах, перешедших из бессознательности к сознанию.
Но все мои друзья пошли в прогресс и стали не только в жизненных, но и
в чисто художественных вопросах противниками прежних своих и моих мнений.
Понятно, что меня к ним не тянет. Между тем душа моя, алчущая меду, так
неотвязно льнет к молодому