ть-таки в значительной степени разнимся от немцев. Мы можем ничего не делать, но не можем на дело смотреть как на prolegomena {введение, предисловие (греч.).} к вздору. Один из типических героев наших, Чацкий говорит правду:
Когда дела - я от веселий прячусь,
Когда дурачиться - дурачусь...
А смешивать два эти ремесла
Есть тьма охотников,- я не из их числа.
С другой стороны, мы не можем помириться с вечной суетней и толкотней общественно-будничной жизни, не можем посреди ее заглушить в себе тревожного голоса своих высших духовных интересов, но зато, скоро уставая бороться во имя их с будничною действительностью, впадаем нередко в хандру.
Таковы некоторые, довольно неоспоримые, кажется, черты нашей - скажем без ложного смирения - богатой стихийной природы, черты, свидетельствующие о ее тревожных, порывающих в широкую даль началах. О наших качествах смирения, непамятозлобия и проч. я не говорю. Они давно призваны всеми, хотя без всякой меры, до пересолу славянофилами, не видящими комической стороны нашего смирения в смирении Фамусова и таковой же стороны нашего непамятозлобия в дешевых примирениях "перед порогом кабака". На этих одних, хотя и действительно прекрасных, качествах мы бы далеко не уехали. И так они немало нам повредили своим односторонним преобладанием. Доселе еще мы можем любоваться их односторонним преобладанием в мире драм Островского - в покорности домочадцев перед Китом Китычем, в ерническом раболепии перед Самсоном Силычем Лазаря Подхалюзина, в дешевом непамятозлобии, основанном на сознании общественной безнравственности, Антипа Антипыча и того, кого он "помазал" насчет товара20.
Да будет далека от читателя мысль, чтобы я смеялся над этими сами по себе святыми началами, чтобы, например, весь мир, изображаемый Островским, этот мир коренной и отчасти застывший без развития в своих коренных началах, но зато сохранивший упорно свои самостоятельные начала,- чтобы этот мир, за поклонение которому я подвергаюсь постоянным укорам достопочтенных "Отечественных записок"21, я считал "темным царством" весь, всецело - с его величавыми патриархами, каковы Русаков, несмотря на его некоторое резонерство, и отец Петра Ильича, несмотря на его раскольническую жесткость; с его широкими и вместе благодушными личностями вроде Бородкина и Кабанова, который душою выше своего положения; с его женщинами - от Любови Гордеевны до страстного типа Катерины и идеально-религиозного типа Марфы Борисовны22, благодушной и светлой до того, что она готова лгать при всей чистоте своей, чтобы только не обидеть "хорошего человека"; с его, наконец, мужами энергии и борьбы - от падшей, но великой натуры Любима Торцова, не знающей, куда девать свою силу, натуры Петра Ильича до мужа-борца, доходящего до религиозных экстазов, но практически и вместе героически кабалящего народ ради земского дела23. Нет, это слишком многообразный, как жизнь вообще, и светлый и темный вместе мир. Но ведь в нем не одни же наши смирные свойства развиваются, и в нем же очевидны печальные последствия одностороннего развития этих свойств.
В нем есть и другие порывающие, тревожные свойства,- что, как уже замечено, составляет богатство нашей природы.
Пока эта природа с ее богатыми стихийными началами и с беспощадным здравым смыслом живет еще сама в себе, то есть живет бессознательно, без столкновения с другими живыми организмами, как то было до петровской реформы,- она еще спокойно верит в свою стихийную жизнь, еще не разлагает своих стихийных начал. Сложившийся тип еще крепок. Еще он всецело поддерживается "Домостроем" попа Сильвестра24. Вы нисколько не возмутитесь тем, что, например, посланник Алексея Михайловича во Франции, Потемкин, оскорбленный откупщиком "маршалка де Граммона", хотевшего взять пошлину с окладов святых икон, ругает его "врагом креста Христова и псом несытым" и знать не хочет, что откупщик просто-напросто действует на основании своих прав. Вы не возмущаетесь и тем, что в другую, еще только внешне породнившуюся с развитием эпоху Денису Фонвизину в варшавском театре звуки польского языка кажутся подлыми и скорее восхищаетесь злой оригинальностью его замечания вроде того, что "рассудка француз не имеет, да и иметь его почел бы за величайшее несчастие". Все эти черты старого, крепкого, еще мало возмущенного в коренных своих основах типа вам не только понятны, но даже и любезны...
И вдруг этот веками сложенный тип, эта богатая, но еще нетронутая стихийная природа поставлена - и поставлена уже не случайно, не на время, а навсегда - в столкновение с иною, дотоле чуждою ей жизнью, с иными, столь же крепко, но роскошно и полно сложившимися идеалами. Пусть на первый раз она, как Фонвизин, отнеслась к этим чуждым ей типам только критически... Неминуемо должен совершиться другой процесс.
Тронутые с места стихийные начала встают как морские волны, поднятые бурею; начинается страшная ломка, выворачивается вся внутренняя, бездонная пропасть.
Оказывается,- как только разложился старый, исключительный тип,- что у нас есть сочувствие ко всем идеалам, то есть существуют стихии для создания многообразных идеалов. Сущность наша - типовая мера, душевная единица - разложилась, и на первый раз действуют только многообразные силы, страшные, дикие, необузданные. Каждая из этих сил хочет сделаться центром души и, пожалуй, могла бы, если б не было другой, третьей, многих, равно просящих работы, равно зиждительных и, пожалуй, равно разрушительных, и если бы, кроме того, в ней самой, в этой силе, как и во всех других, не заключалась равномерная отрицательная сторона, неумолимо указывающая на все неправильные, чудовищные или смешные уклонения, противные типовой душевной мере,- мере, которая все-таки лежит на дне бурного процесса.
Способность сил доходить до крайних пределов, соединенная с типовою, болезненно-критическою отрыжкою, порождает состояние страшной борьбы. В этой борьбе неминуемо закруживаются натуры могущественные, но не гармонические. Такая борьба - период нашего русского романтизма...
Наши великие умы, бывшие доселе, решительно представляются с этой точки могучими заклинателями страшных сил, пробующими во всех направлениях служебную деятельность стихий, но забывающими порою, что нельзя совершенно выпустить на свободу эти грозные порождения бездны. Стоит только стихии вырваться из центра на периферию, чтобы по общему закону организмов она стала обособляться, сосредоточиваться около собственного центра и, наконец, получила цельное, реальное бытие.
И тогда горе заклинателю, который выпустил ее из центра, и это горе неминуемо ждет всякого заклинателя, поскольку он человек... Пушкина скосила отделившаяся от него стихия Алеко; Лермонтова - тот страшный образ, который сиял пред ним, "как царь немой и гордый", и от мрачной красоты которого самому ему "было страшно и душа тоскою сжималася"; Кольцова - та раздражительная и начинавшая во всем сомневаться стихия, которую тщетно заклинал он своими "Думами". А сколько могучих, но не гармонических личностей закруживали стихийные начала: Милонова, Кострова - в прошлом веке, Полежаева, Мочалова - на нашей памяти.
Да не скажут, чтобы я здесь играл словами. Стихийное вовсе не то, что личность. Личность пушкинская не Алеко и вместе с тем не Иван Петрович Белкин, от лица которого он любил рассказывать свои повести: личность пушкинская - сам Пушкин, заклинатель и властелин многообразных стихий, как личность лермонтовская не Арбенин и Печорин, а сам он,
Еще неведомый избранник,-
и, может быть, по словам Гоголя, "будущий великий живописец русского быта". Прасол Кольцов, умевший ловко вести свои торговые дела, спас бы нам надолго жизнь великого лирика Кольцова, если б не пожрала его, вырвавшись за пределы, та раздражающаяся действительностью, недовольная, слишком впечатлительная сила, которую не всегда заклинал он своей возвышенной и трогательной молитвою:
О, гори, лампада,
Ярче пред распятьем!
Тяжелы мне думы,
Сладостна молитва!..
В Пушкине по преимуществу, как в первом цельном очерке русской натуры,- очерке, в котором обозначились и объем и границы ее сочувствий,- отразилась эта борьба, высказался этот момент нашей духовной жизни, хотя великий муж был и не рабом, а властелином и заклинателем этого страшного момента.
Поучительна в высокой степени история душевной борьбы Пушкина с различными идеалами,- борьбы, из которой он выходит всегда самим собою, особенным типом, совершенно новым. Ибо что, например, общего между Онегиным и Чайльд-Гарольдом Байрона? что общего между пушкинским и байроновским, или мольеровским французским, или, наконец, испанским Донжуаном?.. Это типы совершенно различные, ибо Пушкин, по словам Белинского, был представителем мира русского, человечества русского. Мрачный сплин и язвительный скептицизм Чайльд-Гарольда заменился в лице Онегина хандрою от праздности, тоскою человека, который внутри себя гораздо проще, лучше и добрее своих идеалов, который наделен критическою способностью здорового русского смысла, то есть прирожденною, а не приобретенною критической способностью, который - критик, потому что даровит, а не потому что озлоблен, хотя сам и хочет искать причин своего критического настройства в озлоблении, и которому так же критическая способность может, того и гляди, указать средство выйти из ложного и напряженного положения на ровную дорогу.
С другой стороны, Дон-Жуан южных легенд - это сладострастное кипение крови, соединенное с демонски-скептическим началом, на которое намекает великое создание Мольера и которым до опьянения восторгается немец Гофман. Эти свойства обращаются в создании Пушкина в какую-то беспечную, юную, безграничную жажду наслаждения, в сознательное даровитое чувство красоты, в способность "по узенькой пятке" дорисовать весь образ женщины, способность находить "странную приятность" в потухшем взоре и помертвелых глазках черноокой Инесы; тип создается, одним словом, из южной, даже африканской страстности, но смягченной русским тонко-критическим чувством,- из чисто русской удали, беспечности, какой-то дерзкой шутки прожигаемою жизнью, какой-то безусталой гоньбы за впечатлениями, так что чуть впечатление принято душою - душа уже далеко, и только "на снеговой пороше" остался след "не зайки, не горностайки", а Чурилы Пленковича, этого Дон-Жуана мифических времен, порождения нашей народной фантазии.
Эта поучительная для нас борьба - и в гениально-юношеском лепете Кавказского пленника, и в Алеко, и Гирее (недаром же печальной памяти "Маяк" объявлял героев Пушкина уголовными преступниками!), и в Онегине, и в ироническом, лихорадочном и вместе сухом тоне "Пиковой дамы", и в отношениях Ивана Петровича Белкина к мрачному Сильвио в повести "Выстрел". На каждой из этих ступеней борьба стоит подробнейшего изучения... Но что везде особенно поразительно, так это постоянная непоследовательность живой и самобытной души, ее упорная непокорность усвояемому ей типу, при постоянной последовательности умственной, последовательности понимания и усвоения типа. Ясно видно, что в типе есть для этой души что-то неотразимо влекущее и есть вместе с тем что-то такое, чему она постоянно изменяет, что, стало быть, решительно не по ней.
Кружась в водовороте этого омута, наше сознание видело такие сны и образы этих снов так ясно в нем отпечатлелись, что в призрачной борьбе с ними, или, лучше сказать, меряясь с ними, оно ощутило в себе силы необъятные, силы на создание самобытных идеалов. Каким же образом, изведавши "добрая и злая", может оно остаться при одних чисто отрицательных типах?
Вопрос об отношении наших писателей к двум типам - вопрос очень важный. Толстой представляет крайнюю грань одностороннего отношения, грань замечательную не только по своей односторонности, но и потому еще, что любовь к отрицательному смирному типу родилась у нашего автора не непосредственно, как у писателей народной эпохи литературы, а вследствие глубокого анализа.
Душевный процесс, который раскрывается нам в "Детстве и отрочестве" и первой половине "Юности",- процесс необыкновенно оригинальный. Герой этих замечательных психологических этюдов родился и воспитался в среде общества, столь искусственно сложившейся, столь исключительной, что она, в сущности, не имеет реального бытия,- в сфере так называемой аристократической, в сфере высшего света. Не удивительно, что эта сфера образовала Печорина - самый крупный свой факт - и несколько более мелких явлений, каковы герои разных великосветских повестей. Удивительно, а вместе с тем и знаменательно то, что из нее, этой узкой сферы, выходит, то есть отрешается от нее посредством анализа, герой рассказов Толстого. Ведь не вышел же из нее, несмотря на весь свой ум, Печорин; не вышли же из нее герои графа Соллогуба и г-жи Евгении Тур!.. А с другой стороны, становится понятным, когда читаешь этюды Толстого, каким образом, несмотря на ту же исключительную сферу, натура Пушкина сохранила в себе живую струю народной, широкой и общей жизни, способность и понимать эту живую жизнь, и глубоко ей сочувствовать и временами даже с нею отожествляться.
Но натура Пушкина была натура по преимуществу синтетическая, одаренная непосредственностью понимания и целостностью захвата. Ни в какую крайность, ни в какую односторонность не впадал он. Равно удивителен он и в тоне Белкина, и в тоне своих поэм, и в сухом светском тоне "Пиковой дамы".
Натура же героя "Детства, отрочества и юности" по преимуществу аналитическая. Анализ развивается в нем рано и подкапывается глубоко под основы всего того условного, чем он окружен, того условного, что в нем самом. Доходя до явлений, ему не поддающихся, он перед ними останавливается. В этом последнем отношении в высокой степени замечательны главы о няне, о любви Маши к Василью и в особенности глава о юродивом, в которой сталкивается он с явлением, которое и в самой народной простой жизни составляет нечто редкое, исключительное, эксцентрическое. Все эти явления анализ противопоставляет всему условному, его окружающему, в котором целеет нетронутым один только святой образ,- образ матери, нежно, любовно и грациозно нарисованный образ. Ко всему другому анализ беспощаден. И понятно: перед ним уже стоят несокрушимою стеною, о которую он разбился, иные, противоположные, совершенно безыскусственные явления иной, не условной, а непосредственной жизни.
Он поражен простотою, неразложимостью этих явлений. И вот простоты, неразложимости добивается он от самого себя, роется терпеливо и беспощадно строго в каждом собственном чувстве, даже в самом том, которое по виду кажется совершенно святым (глава "Исповедь"), уличает каждое свое чувство во всем, что в чувстве сделано, даже наперед,- ведет каждую мысль, каждую детскую или отроческую мечту до ее крайних граней. Вспомните, например, мечты героя "Отрочества", когда его заперли в темную комнату за непослушание гувернеру.
Анализ в своей беспощадности заставляет душу признаваться самой себе в том, в чем не всякая душа себе признается, в том, в чем стыдно себе самому признаться. Мудрено ли, что при огромном таланте анализ изощрился до того, что в "Мятели" способен влезть в существо воробья, который "притворился, что клюнул"; в "Военных рассказах" развертывает целую ткань пустых представлений, промелькнувших перед человеком в минуту смерти, до поражающей, несомненной правды25.
Та же беспощадность анализа руководит героя и в "Юности". Поддаваясь своей условной сфере, принимая даже ее предрассудки, он постоянно казнит самого себя и из этой казни выходит победителем. Многие находили растянутою первую половину "Юности"26. Это неправда. Волоковы27, Нехлюдовы, князь должны были быть изображены с такою мелочною подробностью, чтобы поразительней вышло столкновение героя с слоями иной жизни, с даровитыми, хотя безумно кутящими личностями, полными сил и высоких, неусловных стремлений28.
Столкновением с этим живым миром кончается, по-видимому, процесс. Но только по-видимому. Следить его можно и даже должно в "Военных рассказах" - в рассказе "Встреча в отряде", в "Двух гусарах". Анализ продолжает свое дело. Останавливаясь перед всем, что ему не поддается, и переходя тут - то в пафос перед всем громадно-грандиозным, как севастопольская эпопея, то в изумление перед всем простым и смиренно великим, как смерть Веленчука или капитан Храбров, он беспощаден ко всему искусственному и сделанному, является ли оно в буржуазном штабс-капитане Михайлове29, в кавказском ли герое a la Марлинский30, в совершенно ли ломаной личности юнкера в рассказе "Встреча в отряде". Один только тип остается нетронутым, не подвергнутым сомнению - тип простого и смирного человека.
Между тем в "Двух гусарах" автор, видимо, увлекается старым гусаром с его энергическим буйством и размашистой удалью, в противоположность гусару новых времен с его мелочностью и пошлостью; между тем в "Альберте" он явным образом поэтизирует силу и страстность, хотя пропадающие в неизлечимом беспутстве.
Толстой - поэт, поэт точно так же, как Тургенев. Отрицание всех "приподнятых" чувств души не ведет его ни к мещанскому прозаизму Писемского, ни к бюрократической практичности Гончарова. Всего же менее ведет его анализ к утилитаризму. На утилитаризм отвечает он своим "Люцерном", в котором плачет о погибающем мире искусства, страстей, истории,- "Люцерном", который нежданно поразил всех в эпоху своего появления, хотя поражаться тут было нечем. Чего же хотели от Толстого?- Прежде всего и паче всего - он поэт. "Приподнятые" чувства души человеческой он казнил только там, где они напряженно, насильственно приподняты, там, одним словом, где лягушка раздувается в вола,- иногда впадая только в крайности, как в предпочтении глубокого горя старухи няни горю старухи графини, как в изображении кавказского героя, который действительно герой, и герой нисколько не меньше смирного капитана Храброва, только герой своей эпохи, эпохи Марлинского.
В сущности, поэт наш только скорбит о том, что не находит настоящих "приподнятых" чувств в той сфере, которую он знает, но не может отречься от их искания... В сфере же иной, в простой народной сфере, ему доступны и понятны вполне только смирные типы... Да иначе и быть нельзя. Только непосредственно сжившись с народною жизнью, нося ее в душе, как Островский, Кольцов и отчасти Некрасов, или спустившись в подземную глубину "Мертвого дома", как Ф. Достоевский, можно узаконить равно два типа - и тип страстный, и тип смирный. Пушкин понимал это синтезом - и синтезом создал "Русалку", и Пугачева в "Капитанской дочке", и старика Дубровского. Тургенев глубоким сочувствием к народу доходил иногда до того, что страстный тип иногда являлся ему в совершенно своеобразных формах даже посреди так называемого цивилизованного общества (Веретьев, Каратаев, Чертопханов), большею же частью облекал его в условные формы или в формы исторические (Василий Лучинов). Толстого эти формы не удовлетворяли, и он постоянно подкапывался под них, как под всякие формы.
Доходя в иные минуты до отчаяния анализа и оставивши след этого отчаяния в образе князя Нехлюдова ("Записки маркера" и "Люцерн"), утомленный работою анализа, Толстой, по натуре художник, решился хоть раз успокоиться в разрешении психической задачи менее широкой - и дал нам "Семейное счастие". О достоинствах этого тихого, глубокого, простого и высокопоэтического произведения, с его отсутствием всякой эффектности, с его прямым и неломаным поставлением вопроса о переходе чувства страсти в иное чувство, пришлось бы писать еще целую статью, если бы статьи чисто эстетические были возможны, то есть читаемы в настоящую, напряженную минуту.
Задача моя была - по возможности определить смысл явления столь замечательного, как Толстой.
Впервые: Время, 1862, N 9, отд. II, с. 1-27. Полное заглавие: "Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой".
Граф Л. Толстой и его сочинения.
1) Военные рассказы. 2) Детство и отрочество. 3) Юность, первая половина. 4) Записки маркера. 5) Метель. 6) Два гусара. 7) Встреча в отряде. 8) Люцерн. 9) Альберт. 10) Три встречи. 11) Семейное счастье.
Статья вторая. Литературная деятельность графа Л. Толстого.
Статья первая ("Общий взгляд на отношения современной критики к литературе"), опубликованная значительно раньше (Время, 1862, N 1), содержит подробную характеристику идейной позиции всех русских журналов. Настоящая же статья посвящена уже непосредственному анализу творчества Толстого.
1 Л. Н. Толстой до 1858 года почти исключительно печатался в Совр., но рассказы "Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн" (1857) и "Альберт" (1858) были последними произведениями, опубликованными в этом журнале.
2 Увар Иваныч - персонаж романа Тургенева "Накануне".
3 Перечислены герои произведений А. Ф. Писемского: "Боярщина", "Ипохондрик", "Тюфяк".
4 Намек на ссылку Ф. М. Достоевского. "Записки из Мертвого дома" впервые начали печататься в газете "Русский мир". Полностью опубликованы в журнале "Время" в 1861-1862 годах.
5 Далее следует, с существенными изменениями, текст из статьи "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина", глава IV (см. наст. том, с. 66-74).
6 Именем главного героя Г. называет повесть Пушкина "Выстрел".
7 К "сентиментальному натурализму" Г. относил раннее творчество Достоевского, и прежде всего его роман "Униженные и оскорбленные". Критик подчеркивает, что учителем Достоевского был Пушкин с его "Станционным смотрителем".
8 См. статью Пушкина "Опровержение на критики" (1830).
9 Веленчук - герой рассказа Л. Н. Толстого "Рубка леса" (1855).
10 Агафон - персонаж драмы А. Н. Островского "Не так живи, как хочется" (1854).
11 Савелий - герой романа А. Ф. Писемского "Боярщина".
12 Такого персонажа нет у Толстого: очевидно, имеется в виду капитан Хлопов, герой рассказа "Набег" (1852).
13 "Письмовник" Курганова - "Российская универсальная грамматика, или Всеобщее письмословие" (первое изд.- 1769 г.), включавшее также анекдоты, фабльо, песни и т. п.
14 Речь идет о повести Л. Н. Толстого "Три смерти" (1859).
15 Имеется в виду заключительная глава повести "Детство".
16 Следующие два абзаца заимствованы из статьи "Русская изящная литература в 1852 году" (см.: Изд. 1967, с. 42-43).
17 Лучинов - герой повести И. С. Тургенева "Три портрета". В журнальном тексте ошибочно: Лачинов. Веретьев - герой повести Тургенева "Затишье".
18 Имеется в виду Гегель.
19 Следующие два абзаца заимствованы из статьи "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина" (наст. том, с. 59-60).
20 Имеется в виду эпизод из "Семейной картины" А. Н. Островского (1847).
21 См., например, в обзоре "Русская литература" раздел "Вопрос о народности.- Ответ г. А. Григорьеву" (Отеч. зап., 1861, N 4, отд. III, с. 133-143). Статья без подписи; автор ее - С. С. Дудышкин.
22 Марфа Борисовна - героиня пьесы Островского "Козьма Захарьич Минин-Сухорук".
23 Речь идет о Козьме Минине.
24 Далее до с. 367 включительно следует с некоторыми изменениями текст статьи "Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина" (см.: наст, том, с. 61-65).
25 Речь идет о смерти Праскухина в рассказе "Севастополь в мае" (1855).
26 На "растянутость" "Юности" указывали В. Р. Зотов, "Обзор литературных журналов" (СО, 1857, N 8, с. 187) (см.: УЗ ТГУ, вып. 78, 1959, с. 140-141) и П. Басистов. "Русская литература" ("Санкт-Петербургские ведомости", 1857, N 46, 28 февраля).
27 Волоковы - таких героев нет в "Юности". Очевидно, Г. имел в виду Валахиных.
28 Речь идет о заключительных главах "Юности", где герой встречается со студентами-разночинцами.
29 Михайлов - герой рассказа Толстого "Севастополь в мае".
30 Имеется в виду поручик из рассказа "Набег".