Главная » Книги

Григорьев Аполлон Александрович - Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина, Страница 2

Григорьев Аполлон Александрович - Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина


1 2 3 4 5 6

ю жизнь на разные очные ставки с деятельною, суетливо хлопочущею жизнию?.. Эти отрывки, хотя они и отрывки, но весьма значительны.
   Дело объезжать Россию и сталкиваться с различными слоями ее жизни - Пушкин поручил потом не Онегину, а известному "плутоватому человеку" Павлу Ивановичу Чичикову (Гоголь сам говорит, что идея "Мертвых душ" дана ему Пушкиным)39, но между тем, в этих отрывочных строфах Онегин является для нас с новой стороны, как лицо, которому, несмотря на всю прожитую бурно жизнь, все-таки некуда девать здоровья и жизни:
  
   Зачем, как тульской заседатель,
   Я не лежу в параличе?
   Зачем не чувствую в плече
   Хоть ревматизма? Ах, создатель!
   Я молод, жизнь во мне крепка...
   Чего мне ждать? Тоска, тоска!40
  
   Да! тоскою о том, что много еще сил, много здоровья и крепости жизни, - должен кончить Онегин, как отражение известной минуты душевного процесса, но не тоскою одной кончает живая, многообъемлющая натура самого поэта:
  
   Порой дождливою намедни
   Я, завернув на скотный двор...
   Тьфу! прозаические бредни.
   Фламандской школы пестрый сор!
   Таков ли был я, расцветая?
   Скажи, фонтан Бакчисарая,
   Такие ль мысли мне на ум
   Навел твой бесконечный шум?41
  
   Эта выходка поэта - негодование на прозаизм и мелочность окружающей его обстановки, но вместе и невольное сознание того, что этот прозаизм имеет неотъемлемые права над душою, что он в душе остался как отсадок после всего брожения, после всех напряжений, после всех тщетных попыток окамениться в байроновских формах. И тщета этой борьбы с собственною душою, и негодование на то, что после борьбы остался именно такой отсадок - одинаково знаменательны:
  
   Какие б чувства ни таились
   Тогда во мне, - теперь их нет;
   Они прошли иль изменились...
   Мир вам, тревоги прошлых лет!
   В ту пору мне казались нужны
   Пустыни, волн края жемчужны,
   И моря шум, и груды скал,
   И гордой девы идеал,
   И безыменные страданья...
   Другие дни, другие сны!
   Смирились вы, моей весны
   Высокопарные мечтанья,
   И в поэтический бокал
   Воды я много подмешал.
   Иные нужны мне картины:
   Люблю песчаный косогор,
   Перед избушкой две рябины,
   Калитку, сломанный забор.
   На небе серенькие тучи.
   Перед гумном соломы кучи.
   Да пруд под сенью ив густых.
   Раздолье уток молодых...
   Теперь мила мне балалайка.
   Да пьяный топот трепака
   Перед порогом кабака;
   Мой идеал теперь - хозяйка.
   Мои желания - покой.
   Да щей горшок, да сам большой...42
  
   Поразительна эта простодушнейшая смесь ощущений самых разнородных, негодования и желания набросить на картину колорит самый серый с невольной любовию к картине, с чувством ее особенной, самобытной красоты! Эти строфы - ключ к самому Пушкину и к нашей русской натуре вообще, ключ, гораздо более важный, чем принципы г. NN или г. ZZ... Это чувство есть наше типовое... Оно только что очнулось от тревожно-лихорадочного сна, только что вырвалось из кипящего, страшного омута, оглядывается на Божий свет, встряхивает кудрями, чувствует, что и все вокруг него то же, такое же, как было до сна, и само оно то же, такое же, как было до борьбы с призраками, и юношески недовольно тем, что оно свежо и молодо после всех схваток с подводными чудовищами...
   Но, кружась в водовороте этого омута, наше сознание видело такие сны, и образы их так ясно в нем отпечатлелись, что в призрачной борьбе с ними, или, лучше сказать, меряясь с ними, оно ощутило в себе силы необъятные. Как же это оно так молодо, здорово, испытавши столько, и как же, испытавши столько, оно опять видит пред собою прежнюю обстановку?.. Ведь в борьбе, хотя и призрачной {Замечательно, что Марлинский, этот огромный талант допотопной формации, оканчивает свою повесть "Страшное гаданье" мыслию, что призрачный мир, если только он глубоко воспринят душой, оставляет в ней такой же след, как и мир действительный.}, оно узнало само себя, узнало, что не только эту бедную и обыденную обстановку может воспринять и усвоить, но и всякую другую, как бы ни была эта другая сложна, широка и великолепна. Пусть на первый раз оно разъяснило себе себя в чуждой обстановке, т.е. пусть на первый раз мера сил познана в примерке к чужому, для них призрачному, - да силы-то уж себя знают, и знают уже кроме того, что им мала, бедна и узка обыденная обстановка действительности.
   А между тем и в самом кружении, в самой борьбе с тенями, силы чувствовали минутами припадки непонятного влечения к этой самой, по-видимому, столь узкой и скудной, обстановке, к своей собственной почве.
   Негодование сил, изведавших уже "добрая и злая"43, выразившись у Пушкина в вышеприведенных строфах, еще сильней отразилось в стихотворении, которое он сам назвал "капризом",
  
   "Румяный критик мой, насмешник толстопузый..."
  
   и от которого пошло в нашей литературе столько стихотворений - и лермонтовских, и огаревских, и некрасовских... Но у Пушкина негодование перешло в серьезную мужскую думу о своих отношениях к миру призрачному и к миру действительному.
   В те дни, когда муза, по словам его, услаждала ему
  
   ...путь немой
   Волшебством тайного рассказа,
  
   когда... но пусть лучше говорит он сам:
  
   Как часто по скалам Кавказа
   Она Ленорой, при луне,
   Со мной скакала на коне!
   Как часто по брегам Тавриды,
   Она меня во мгле ночной
   Водила слушать шум морской,
   Немолчный шепот Нереиды,
   Глубокий, вечный хор валов.
   Хвалебный гимн Отцу миров44.
  
   В эти дни молодого и кипучего вдохновения великая натура мерила свои силы со всем великим, что уже она встретила данным и готовым, подвергаясь равномерно влиянию и светлых и темных его сторон. Оказалось, во-первых, что на "вся добрая и злая" - у нее есть удивительная отзывчивость; во-вторых, что эта отзывчивость не может остановиться на среднем пути, а ведет всякое сочувствие до крайних его пределов; и, в-третьих, наконец, что все-таки не может оно перестать любить своего типового, не может не искать его и не может забыть своей почвы... Эта любовь скажется то радостию "заметить разность" между Онегиным и собою, то мечтою о поэме "песен в двадцать пять" с мирным, семейным характером... мало ли чем, наконец? - записыванием сказок старой няньки или анекдотов о старине!..
   Когда поэт в эпоху зрелости самосознания привел для самого себя в очевидность все эти, по-видимому, совершенно противоположные явления, совершавшиеся в его собственной натуре, то прежде всего, правдивый и искренний, он умалил себя, когда-то Гирея, Пленника, Алеко, до образа Ивана Петровича Белкина... Я говорю: умалил себя, а не поставил в надлежащие границы, ибо трудно представить себе действительно Иваном Петровичем Белкиным натуру, которая и прежде мерялась, да и не переставала меряться силами с самыми могучими типами (ибо в то же самое время гений поэта проникал в мрачно-сосредоточенную душу Сальери и в вечно жаждущую жизни натуру Дон Жуана), стало быть, вовсе не сосредоточивалась исключительно в существовании Белкина.
   В этом типе узаконивалась, и притом только на время, только отрицательно, критически, чисто типовая сторона. В существование Белкина пошел только критический отсадок борьбы, а отнюдь не вся личность поэта, ибо Пушкин вовсе не думал отрекаться от прежних своих сочувствий или считать их противозаконными, как это готовы делать иногда мы. Белкин для Пушкина вовсе не герой его, - а просто критическая сторона души, ибо иначе откуда взялась бы в душе поэта другая сторона ее, сторона широких и пламенных сочувствий?
   Недавно - года два тому назад - один критик, разбирая "Семейную хронику" Аксакова и повергая к ее подножию всю русскую литературу, упрекал Лермонтова в малом уважении его к личности Максима Максимыча45. Но мы были бы народ весьма не щедро наделенный природою, если бы героями нашими были Иван Петрович Белкин и Максим Максимыч. Тот и другой вовсе не герои, а только контрасты типов, которых величие оказалось на нашу душевную мерку несостоятельным.
   Что такое пушкинский Белкин, тот Белкин, который плачется в повестях Тургенева о том, что он вечный Белкин, что он принадлежит к числу "лишних людей", или "куцых"46, - которому в Писемском смерть хотелось бы - но совершенно тщетно - посмеяться над блестящим и страстным типом, которого хочет не в меру и насильственно поэтизировать Толстой и перед которым даже Петр Ильич драмы Островского "Не так живи, как хочется", - смиряется... по крайней мере до новой масляницы и до новой Груши?
   Белкин пушкинский есть простой здравый толк и здравое чувство, кроткое и смиренное, вопиющий законно против злоупотребления нами нашей широкой способности понимать и чувствовать: стало быть, начало только отрицательное, правое только как отрицательное; ибо предоставьте его самому себе - оно перейдет в застой, мертвящую лень, хамство Фамусова и добродушное взяточничество Юсова.
   Посмотрите на этот отрицательный тип у Пушкина - везде, где он у него самолично является, или где поэт повествует в его тоне и с его взглядом на жизнь... Запуганный страшным призраком Сильвио47, ошеломленный его мрачной сосредоточенностию в одном деле, в одной мстительной мысли, он еще не сомневается в том, что Сильвио может существовать: только в наше время, в повестях Толстого дошел он анализом до предположения, что таких людей, как Сильвио, не бывает. У Пушкина он знает только, что сам он вовсе не Сильвио, и боится этого типа. "Нет уж, - говорит он, - лучше пойду я к людям попроще", и первый опускается в простые и так называемые низшие слои жизни. В "Гробовщике" - зерно всех наших теперешних отношений к этим слоям жизни, а в "Станционном смотрителе" - зерно всей натуральной школы.
   Но с этой жизнию попроще, куда он хочет спуститься, он ведь тоже разобщен кой-каким образованием, а, главное, он уже смотрит на нее с высоты этого кой-какого образования.
   Комизм положения человека, который считает себя обязанным по своему образованию смотреть как на нечто себе чуждое, на то, с чем у него гораздо более общего, чем с приобретенными им верхушками образованности, - является необыкновенно ярко в лице Белкина, автора "Летописи села Горюхина"... Эта летопись - тончайшая и вместе добродушно-поэтическая насмешка над целою вековою полосою нашего развития, над всею нашею поверхностною образованностию, из которой мы вынесли взгляд, совершенно неприложимый к явлениям окружающей нас действительности... В этом наивном летописце села Горюхина лукаво скрыты и все наши прошлые взгляды на наш быт и нашу старину, выражавшиеся то стихами вроде:
  
   Российские князья, бояре, воеводы,
   Пришедшие чрез Дон отыскивать свободы48,
  
   то фразами, как, например: "Ярослав приехал господствовать над трупами", или: "отселе история наша приемлет достоинство истинно государственной"49, - и, по удивительному поэтическому предвидению, скрыты также все теперешние наши отношения к действительности.
   И ведь мало того, что в этом легком очерке, в этих немногих гениальных страницах - бездна самой беспощадной иронии: в них есть нечто высшее иронии. Откуда в нем, в этом Белкине, который считает обязанностию писать с важностию древних историков о стране, называемой Горюхиным, и живописует вычурным тоном нравы ее обитателей, откуда в нем такое удивительное знание этих нравов и такое любовное и вместе совершенно правильное к ним отношение? О, сказки Арины Родионовны, пробивавшиеся в натуре нашего поэта сквозь все искусственные произрастания, вы хранили такую свежую, чистую струю в душе молодого, воспитанного по-французски барича, что отдаленное потомство помянет вас добрым словом и благословением, забывши разные принципы, сознательным проведением которых гг. NN, ZZ и иные стоят якобы выше Пушкина и Гоголя!
   Все наши жилы бились в натуре Пушкина, и, в настоящую минуту, литература наша развивает только его задачи - в особенности же тип и взгляд Белкина. Белкин, который писал в "Капитанской дочке" хронику семейства Гриневых, написал и "хронику семейства Багровых"; Белкин - и у Тургенева и у Писемского, Белкин отчасти и у Толстого, ибо Белкин пушкинский был первым выражением критической стороны нашей души, очнувшейся от сна, в котором грезились ей различные миры.
   Но чтобы понять Белкина и оценить его ни выше, ни ниже того, чего он действительно стоит, т.е. чтобы разъяснить себе эту критическую сторону нашей души, - должно попристальнее вглядеться и в тот пестрый сон, в котором душа наша осваивалась с многообразными мирами, перед ней мелькавшими, боролась со многими для нее обаятельными призраками. В отношениях, хотя и напряженных, к этим призракам - сказались, однако, существенные свойства нашей души, ее сочувствия или вражды, широта ее захвата, пределы ее сил: это были пробы ее самостоятельной жизни.
   Если бы начать доискиваться, какие принципы руководили Пушкиным в создании лиц Пленника, Гирея, Алеко, Сильвио, Германна, то можно было бы дойти только до обвинения его в том, что герои его - уголовные преступники, или до противоположных нелепостей. Ни к чему иному исканье принципов обыкновенно не приводит, да и привесть не может. Немудрено отыскать принципы в обличительной и полезной литературе, но
  
   Позабыв свое служенье,
   Алтарь и жертвоприношенье,
   Жрецы ль у вас метлу берут?50
  
   хотя, с другой стороны, - великие жрецы и не суть жрецы какого-то отвлеченного от жизни, бессеменного и бесплодного искусства.
   Живое создание не укладывается в тесные рамки, назначаемые принципами, - как и жизнь сама в них не укладывается. Жизнь весьма часто иронически смеется над самыми верными принципами, которыми хотят ее определить. Вдруг порою покажет она нежданно-негаданно такие силы, которые способны создавать новые миры, когда вы думаете, что совершенно вызнали ее ход, что проникли ее тайную думу, когда вы уверены, что она вот так и будет двигаться по предузнанному вами направлению!
  

V

  
   В ту же эпоху, с которой я начинаю свое обозрение, впервые появилась в печати бессмертная комедия Грибоедова, и вот что писал о ней Белинский в "Литературных мечтаниях": "Грибоедова комедия или драма (я не совсем хорошо понимаю различие между этими словами, значение же слова трагедия совсем не понимаю) давно ходила в рукописи. О Грибоедове, как и обо всех примечательных людях, было много толков и споров; ему завидовали некоторые наши гении, в то же время удивлявшиеся "Ябеде" Капниста; ему не хотели отдавать справедливости те люди, которые удивлялись гг. AB, CD, EF. Но публика рассудила иначе: еще до печати и представления рукописная комедия Грибоедова разлилась по России бурным потоком.
   Комедия, по моему мнению, есть такая же драма, как и то, что обыкновенно называется трагедиею; ее предмет есть представление жизни в противоречии с идеей жизни; ее элемент есть не то невинное остроумие, которое добродушно издевается над всем, из одного желания позубоскалить, нет: ее элемент есть этот желчный юмор, это грозное негодование, которое не улыбается шутливо, а хохочет яростно, которое преследует ничтожество и эгоизм не эпиграммами, а сарказмами. Комедия Грибоедова есть истинная Divina comedia!51 Это совсем не смешной анекдот, переложенный на разговоры, не такая комедия, где действующие лица нарицаются Добряковыми, Плутоватиными, Обдираловыми и проч.; ее персонажи давно были вам известны в натуре, вы видели, знали их еще до прочтения "Горя от ума", и, однако ж, вы удивляетесь им, как явлениям, совершенно новым для вас: вот высочайшая истина поэтического вымысла! Люди, созданные Грибоедовым, сняты с натуры во весь рост, почерпнуты со дна действительной жизни; у них не написано на лбах их добродетелей и пороков, но они заклеймены печатью своего ничтожества, заклеймены мстительною рукою палача-художника. Каждый стих Грибоедова есть сарказм, вырвавшийся из души художника в пылу негодования; его слог есть par excellence52, разговорный. Недавно один из наших примечательнейших писателей, слишком хорошо знающий общество53, заметил, что только один Грибоедов умел переложить на стихи разговор нашего общества; без всякого сомнения, это не стоило ему ни малейшего труда, и тем не менее, это все-таки великая заслуга с его стороны, ибо разговорный язык наших комиков... Но я уже обещался не говорить о наших комиках... Конечно, это произведение не без недостатков в отношении к своей целости, но оно было первым опытом таланта Грибоедова, первою русскою комедиею; да и сверх того, каковы бы ни были эти недостатки, они не помешают ему быть образцовым, гениальным произведением и не в русской литературе, которая "в Грибоедове лишилась Шекспира комедии"54.
   Замечательна опять в этой юношеской странице удивительная верность основ взгляда. Впоследствии великий критик, поддавшись великим и сильным увлечениям, изменил во многом этому взгляду, уступивши невольно и бессознательно различным воплям, до того могущественным, что и доселе еще вопрос о комедии Грибоедова ими запутан55. Но, в сущности, этот вопрос распутывается весьма просто. Комедия Грибоедова есть единственное произведение, представляющее художественно сферу нашего, так называемого, светского быта, а с другой стороны, Чацкий Грибоедова есть единственное истинно героическое лицо нашей литературы... Постараюсь пояснить два этих положения. Всякий раз, когда великое дарование, носит ли оно имя Гоголя или имя Островского, откроет новую руду общественной жизни и начнет увековечивать ее типы (Гоголь типы малороссийские, Островский типы великорусские), всякий раз в читающей публике, а иногда даже и в критике (к большому, впрочем, стыду сей последней) слышатся возгласы о низменности избранной поэтом среды жизни, об односторонности направления и т.п. - всякий раз высказываются наивнейшие ожидания, что вот-вот явится писатель, который представит нам типы и отношения из высших слоев жизни. Ни мещанская часть публики, ни мещанское направление критики, в которых слышатся подобные возгласы и которые живут подобными ожиданиями, не подозревают в наивности своей, что если только какой-либо слой общественной жизни выдается своими типами, если отношения, его отличающие, стоят на одном из первых планов в движущейся картине жизни народного организма, то искусство неминуемо отразит и увековечит его типы, анализирует и осмыслит его отношения. Великая истина шеллингизма, что "где жизнь, там и поэзия", истина, которую проповедовал некогда так блистательно наш глубокомысленный Надеждин, как-то не дается до сих пор в руки ни нашей публике, ни некоторым направлениям нашей критики. Эта истина или вовсе не понята, или понята очень поверхностно. Не все то есть жизнь, что называется жизнию, как не все то золото, что блестит. У поэзии вообще есть великое, только ей данное чутье на различение жизни настоящей от миражей жизни: явления первой она увековечивает, ибо они суть типические, имеют корни и ветви; к миражам она относится только комически, да и комического отношения удостаивает она их только тогда, когда они соприкасаются с жизнию действительною. Как может художество, имеющее вечною задачею своею правду, и одну только правду, создавать образы, не имеющие существенного содержания, анализировать такого рода исключительные отношения, которых исключительность есть нечто произвольное, условное, натянутое?.. Антон Антонович Сквозник-Дмухановский или какой-нибудь Кит Китыч Брусков56 суть лица, имеющие свое собственное, им только свойственное, типическое существование; но какой-нибудь Чельский в романе "Племянница"57, какой-нибудь Сафьев в повести "Большой свет"58, взяты напрокат из другой, французской или английской жизни. Пусть они в так называемой великосветской жизни и встречаются, - да художеству-то нет до них никакого дела, ибо художество не воссоздает повторений; а в самом повторении, если таковое попадается в жизни, ищет черт существенных, самостоятельных. Так, например, если бы неминуемо пришлось искусству настоящему иметь дело с одним из упомянутых мною героев, оно отыскало бы в них ту тонкую черту, которая отделяет эти копии от французских или английских оригиналов (как Гоголь отыскал тонкую черту, отделяющую художника Пискарева от художников других стран, его жизнь от их жизни), и на этой черте основало бы свое создание: естественно, что созерцание вышло бы комическое, да иным оно и быть не может, иным ему и незачем быть! Художество есть дело серьезное, дело народное. Какая ему нужда до того, что в известном господине или в известной госпоже развились чрезмерно утонченные потребности? Если они комичны перед судом христианского и человечески народного созерцания - казни их комизмом без всякого милосердия, как казнит комизмом то, что стоит такой казни, Грибоедов, как казнит Гоголь Марью Александровну в "Отрывке", как казнит Островский Мерича, Писемский - m-me Мамилову. Все, что само по себе глупо или безнравственно с высших точек жизни, тем более глупо и безнравственно перед искусством, да и знает очень хорошо в этом случае свои задачи искусство: все глупое и безнравственное в жизни оно казнит, как только глупое и безнравственное рельефно выставится на первый план.
   Не за предмет, а за отношение к предмету должен быть хвалим или порицаем художник. Предмет почти что не зависит даже от его выбора: вероятно, граф Толстой, например, более всех других был бы способен изображать великосветскую сферу жизни и выполнять наивные ожидания многих, страдающих тоскою по этим изображениям, но высшие задачи таланта влекут его не к этому делу, а к искреннейшему анализу души человеческой.
   Но, прежде всего, что разуметь под сферой большого света? Принадлежат ли к ней, например, типы вроде фонвизинских Сорванцова и княгини Халдиной59? Принадлежит ли к ней весь мир, созданный бессмертной комедией Грибоедова? Почему ж бы им, кажется, и не принадлежать? Павел Афанасьевич Фамусов -
  
   английского клоба
   Старинный, верный член до гроба60
  
   и находится в известном близком отношении, может быть даже родственном, с "княгиней Марьей Алексеевной"; Репетилов, без сомнения, большой барин; графиня Хрюмина и княгиня Тугоуховская, равно как и фонвизинская княгиня Халдина, суть несомненно лица, ведущие роды свои весьма издалека; а между тем, скажите-ка, что Фонвизин и Грибоедов изображали большой свет, - в ответ вы получите презрительно величавую улыбку!
   С другой стороны, почему какой-либо офицер Печорин у Лермонтова, или офицер Сережа у графа Соллогуба61 - люди большого света и принадлежат несомненно к сфере этого света? Неужели от того только, что они принадлежат
  
   К любимцам гвардии, гвардейцам, гвардионцам62,
  
   о которых с такою досадою говорит Скалозуб? Отчего несомненно же принадлежит к сфере большего света княгиня Лиговская63, которая в сущности есть та же фонвизинская княгиня Халдина? Отчего несомненно же принадлежат к этой сфере все скучные лица скучных романов г-жи Евгении Тур? Явно, что не сфера родовых преимуществ, не сфера бюрократических верхушек разумеется в жизни и в литературе под сферою большого света, да едва ли бы и захотели принадлежать к нему. Фамусов и его мир - не тот мир, в котором сияет графиня Воротынская, в котором проваливается Леонин64 и безнаказанно кобенится Сафаев, и действуют в таком же духе другие герои графа Соллогуба или г-жи Евгении Тур. Да уж полно, - не воображаемый ли только этот мир? - спрашиваете вы себя с некоторым изумлением. Не одна ли мечта литературы, мечта, основанная на двух-трех, много десяти домах в той и другой столице? В жизни вы встречаете или миры, которых существенные признаки сводятся к чертам уважаемых и любимых вами Багровых65, или с дикими и в сущности всегда одинаковыми понятиями Фамусовых и гоголевской Марьи Александровны.
   А между тем в мещанских кругах общежития и литературы (вот эти круги так уже несомненно существуют) вы только и слышите что слова: большой свет, comme il faut66, высокий тон. Вы подходите к явлениям, на которые мещанство указывает как на представителей того, и другого, и третьего - и простым глазом видите или Багровых или мир Фамусова; первых вы уважаете за возвышенность их взгляда, хотя можете и не делить с ними некоторой упорной их закоренелости, - к последним и не можете, и не должны отнестись иначе, как отнесся к ним великий комик. Тот или другой мир хотят, правда, выделать себя иногда на английский или французский манер: но при великой способности к выделке, в русском человеке совершенно недостает выдержки. Какая-нибудь блистательная графиня Воротынская, того и гляди, кончит как грибоедовская Софья Павловна; какой-нибудь князь Чельский может, с течением времен, дойти до метеорского состояния67, хотя до легонького. Это и бывает зачастую. Одни Багровы останутся всегда себе верными, потому что в них есть крупные, коренные, хотя и узкие начала.
   Вот почему леденящий иронический тон слышен во всем том, в чем Пушкин касался так называемого большого света, от "Пиковой дамы" до "Египетских ночей" и других отрывков, и вот почему никакой иронии у него не слышно в изображениях старика Гринева и Кириллы Троекурова: ирония неприложима к жизни, хотя бы жизнь и была груба до зверства. Ирония есть нечто неполное, состояние духа несвободное, несколько зависимое, следствие душевного раздвоения, следствие такого состояния души, в котором и сознаешь ложь обстановки и давит вместе с тем обстановка, как давит она пушкинского Чарского. Едва ли бы наш великий учитель и окончил когда-нибудь эти многие отрывки, оставшиеся нам в его сочинениях. Настоящий тон его светлой души был не иронический, а душевный и искренний.
   Та же ирония, только ядовитее, злее, и в Лермонтове. Когда Печорин замечает в княгине Лиговской наклонность к двусмысленным анекдотам, - перед зрителем поднимается задняя занавесь, и за этой занавесью открывается давно знакомый мир, мир фонвизинский и грибоедовский. И поднимать эту занавесь есть настоящее дело серьезной литературы. Ее поднимает даже и граф Соллогуб, как писатель все-таки даровитый, но поднимает как-то невзначай, без убеждения, тотчас же опять веря и желая других заставить верить в свою кукольную комедию. В его "Льве", например, есть страница, где он очень смело приступает к поднятию задней занавеси, где он прямо говорит о том, что за выделанными, взятыми напрокат формами большого света кроются часто черты совершенно простые, даже пошлые, но вся беда в том, что только эти черты кажутся ему пошлыми, тогда как выделанные гораздо пошлее. Возьмем самый крайний случай: положим, что подкладка (тщательно скрытая) какого-нибудь светского господина, усвоившего себе и английский флегматизм, и французскую наглость, есть просто натура избалованного барчонка, или положим, что одна из блестящих героинь графа Соллогуба, вроде графини Воротынской, вся сделанная, вся воздушная - наедине со своей горничной выскажет тоже натуру обыкновенной и по-русски избалованной барышни, - настоящая натура героя или героини все-таки лучше (пожалуй, хоть только в художественном смысле) ее или его деланной натуры; уж потому только, что деланная натура есть всегда повторенная.
   К сожалению, изо всех наших писателей, принимавшихся за сферу большого света, один только художник сумел удержаться на высоте созерцания - Грибоедов. Его Чацкий был, есть и долго будет не понят - именно до тех пор, пока не пройдет окончательно в нашей литературе несчастная болезнь, которую назвал я однажды, и назвал, кажется, справедливо: болезнью морального лакейства68. Болезнь эта выражалась в различных симптомах, но источник ее был всегда один: преувеличение призрачных явлений, обобщение частных фактов. От этой болезни был совершенно свободен Грибоедов; от этой болезни свободен Толстой; но, - хотя это и страшно сказать, - от нее не был свободен Лермонтов. Возвышенная натура Чацкого, который ненавидит ложь, зло и тупоумие, как человек вообще, а не как условный порядочный человек, и смело обличает всякую гадость, хотя бы его и не слушали; менее сильная, но не менее честная личность героя "Юности"69, который, при встрече с кружком умных и энергических, хотя и не порядочных, хоть даже и пьющих молодых людей, вдруг сознает всю свою мелочность перед ними и в нравственном и в умственном развитии, - явления, смею сказать, более идеальные, нежели натура господина, который из какого-то условного, натянутого взгляда на жизнь и отношения, едва подает руку Максиму Максимычу, хотя и делил с ним когда-то радость и горе! Будет уж нам подобные явления считать за живые, и пора отвлечься от дикого мнения, что Чацкий - Дон Кихот. Пора нам убедиться в противном, т.е. в том, что наши львы, фешенебли, как взятые напрокат, - Дон Кихоты; что собственная, тщательно ими скрываемая натура их самих - и добрее и лучше той, которую берут они взаймы.
   Самое представление о сфере большого света, как о чем-то давящем, гнетущем и вместе с тем обаятельном, - родилось не в жизни, а в литературе, и литературою взято напрокат из Франции и Англии. Звонские, Гремины и Лидины, являвшиеся в повестях Марлинского, конечно, очень смешны, но графы Слапачинские70, гг. Бандаревские и иные, - даже самые Печорины, с тех пор, как Печорин появился во множестве экземпляров, - смешны точно так же, если не больше! Серьезной литературе до них еще меньше дела, чем до Звонских, Греминых и Лидиных. В них нельзя ничего принимать взаправду; а изображать их такими, какими они кажутся, значит только угождать мещанской части публики, той самой "ки э каню авек ле Чуфырин э ле Курмицын" и вздыхает о вечерах графини Воротынской.
   Другое отношение возможно еще к сфере большого света и выразилось в литературе - желчное раздражение. Им проникнуты, например, повести Н.Ф. Павлова, в особенности его "Миллион", но и это отношение есть точно так же следствие преувеличения и обличало недостаток сознания собственного достоинства. Это крайность, которая, того и гляди, перейдет в другую, противоположную; борьба с призраком, созданным не жизнию, а Бальзаком, борьба и утомительная, и бесплодная, - хождение на муху с обухом.
   Решительно можно сказать, что представление о большом свете не есть нечто рожденное в нашей литературе, а напротив, занятое ею, и притом занятое не у англичан, а у французов. Оно явилось не ранее тридцатых годов, не ранее и не позднее Бальзака. Прежде общественные слои представлялись в ином виде простому, ничем не помраченному взгляду наших писателей. Фонвизин, человек высшего общества, не видит ничего грандиозного и поэтического, не говорю уже в своей Советнице или в своем Иванушке71 (к бюрократии и наша современная литература умела относиться комически), но в своей княгине Халдиной и в своем Сорванцове, хотя и та и другой, без сомнения, принадлежат к числу des gens comme il faut72 их времени. Сатирическая литература времен Фонвизина (и до него) казнит невежество барства, но не видит никакого особого comme il faut'ного мира, живущего, как status in statu73, по особенным, ему свойственным, им и другими признаваемым законам. Грибоедов казнит невежество и хамство, но казнит их не во имя comme il faut'ного условного идеала, а во имя высших законов христианского и человечески народного взгляда. Фигуру своего борца, своего Яфета74, Чацкого, он оттенил фигурою хама Репетилова, не говоря уже о хаме Фамусове и хаме Молчалине. Вся комедия есть комедия о хамстве, к которому равнодушного или даже несколько более спокойного отношения незаконно и требовать от такой возвышенной натуры, какова натура Чацкого. Говорить обыкновенно, что светский человек в светском обществе, во-первых, не позволит себе говорить того, что говорит Чацкий, а во-вторых, не станет сражаться с ветряными мельницами, проповедовать Фамусовым, Молчалиным и иным. Да с чего вы взяли, господа, говорящие так, что Чацкий - светский человек, в вашем смысле, что Чацкий похож сколько-нибудь на разных князей Чельских, графов Слапачинских, графов Воротынских, которых вы напустили впоследствии в литературу с легкой руки французских романистов? Он столько же не похож на них, сколько не похож на Звонских, Греминых и Лидиных. В Чацком только правдивая натура, которая никакой мерзости не спустит, вот и все: и позволит он себе все, что позволит себе его правдивая натура. А что правдивые натуры есть и были в жизни - вот вам налицо доказательства: старик Гринев, старик Багров, старик Дубровский. Такую же натуру наследовал, должно быть, если не от отца, то от деда или прадеда, Александр Андреевич Чацкий. Другой вопрос, стал ли бы Чацкий говорить так с людьми, которых он презирает?.. А вы забываете при этом вопрос, что Фамусов, на которого изливает он "всю желчь и всю досаду", для него не просто такое-то лицо, а живое воспоминание детства, "когда его возили на поклон" к господину, который
  
   согнал на многих фурах
   От матерей, отцов отторженных детей75.
  
   А вы забываете, какая сладость есть для энергической души в том, чтобы, по слову другого поэта,
  
   Тревожить язвы старых ран76
  
   или
  
   Смутить веселость их
   И дерзко бросить им в глаза железный стих,
   Облитый горечью и злостью77.
  
   Успокойтесь: Чацкий менее, чем вы сами, верит в пользу своей проповеди; но в нем желчь накипела, в нем чувство правды оскорблено. А он еще кроме того влюблен: знаете ли вы, как любят такие люди? Не этою подлою (извините за прямоту выражения) и недостойную мужчины любовью, которая поглощает все существование в мысль о любимом предмете и приносит в жертву этой мысли все, даже идею нравственного совершенствования. Чацкий78 любит страстно, безумно, и говорит правду Софье, что
  
   Дышал я вами, жаль, был занят беспрерывно;
  
   но это значит только, что мысль о ней сливалась для него с каждым благородным помыслом или делом чести и добра. Правду же говорит он, спрашивая ее о Молчалине:
  
   Но есть ли в нем та страсть, то чувство, пылкость та,
   Чтоб кроме вас ему мир целый
   Казался прах и суета?
  
   Но под этою правдою кроется мечта о его Софье, как способной понять, что "мир целый" есть "прах и суета" перед идеей правды и добра, или, по крайней мере, способной оценить это верование в любимом ею человеке, способной любить за это человека. Такую только идеальную Софью он и любит: другой ему не надобно; другую он отринет и с разбитым сердцем пойдет
  
   искать по свету,
   Где оскорбленному есть чувству уголок!
  
   Посмотрите, с какой глубокой психологической верностью веден весь разговор Чацкого с Софьею в третьем акте. Чацкий все допытывается, чем Молчалин его выше и лучше, он с ним даже вступает в разговор, стараясь отыскать в нем
  
   ум бойкий, гений смелый,
  
   и все-таки не может, не в силах понять, что Софья любит Молчалина именно за свойства, противоположные свойствам его, Чацкого, за свойства мелочные и пошлые (подлых черт Молчалина она еще не видит). Только убедившись в этом, он покидает свою мечту, но покидает как муж, бесповоротно! - видит уже ясно и бестрепетно правду. Тогда он говорит ей:
  
   Вы помиритесь с ним по размышленьи зрелом.
   Себя крушить - и для чего?
   Подумайте: всегда вы можете его
   Беречь и пеленать и посылать за делом.
   Муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей -
   Высокий идеал московских всех мужей!
  
   Вы, господа, считающие Чацкого Дон Кихотом, напираете в особенности на монолог, которым кончается третье действие? Но, во первых, сам поэт поставил здесь своего героя в комическое положение - и, оставаясь верным высокой психологической задаче, показал, какой комический исход может принять энергия несвоевременная; а во-вторых, опять-таки, вы должно быть не вдумались в то, как любят люди с задатками даже какой-нибудь нравственной энергии. Все, что говорит он в этом монологе, он говорит для Софьи: все силы души он собирает, всею натурою своей хочет раскрыться, все хочет передать ей разом, как в "Доходном месте" Жадов своей Полине, в последние минуты своей, хотя и слабой (по его натуре), но благородной борьбы. Тут сказывается последняя вера Чацкого в натуру Софьи (как у Жадова, напротив, последняя вера в силу и действие того, что считает он своим убеждением), тут для Чацкого вопрос о жизни или смерти целой половины его нравственного бытия. Что этот личный вопрос слился с общественным вопросом - это опять-таки верно натуре героя, который является единственным типом нравственной и мужской борьбы в той сфере жизни, которую избрал поэт, - единственным до сих пор даже человеком с плотью и кровью посреди всех этих князей Чельских, графов Воротынских и других господ, расхаживающих с английскою важностью по мечтательному миру нашей великосветской литературы.
   Да! Чацкий есть - повторяю опять - наш единственный герой, т.е. единственный положительно борющийся в той среде, куда судьба и страсть его бросили. Другой, отрицательно борющийся герой наш явился в неполном художественно, но глубоко прочувствованном образе, господина, который четырнадцать лет и шесть месяцев не дослужил до пряжки. Но никаким образом уже русская жизнь не признает своим героем деятельного господина Калиновича в "Тысячах душ" Писемского, да мы желаем думать, что и сам Писемский не считает его таковым.
  

VI

  
   Гоголь еще только что выступил тогда на литературное поприще, и немногие понимали еще все его будущее великое значение для нашей литературы и нашей общественной жизни. Положительно можно сказать, что вполне понимавшими громадность этого, тогда только что выступившего, таланта были Пушкин, благословивший его, как некогда "старик Державин" благословил самого Пушкина, - Белинский и Плетнев.
   "Г. Гоголь, - говорит Белинский в тех же "Литературных мечтаниях", - принадлежит к числу необыкновенных талантов. Кому неизвестны его "Вечера на хуторе близ Диканьки"? Сколько в них остроумия, веселости, поэзии и народности! Дай Бог, чтобы он вполне оправдал поданные ими о себе надежды!"
   Думал ли сам критик, когда писал он эти немногие, но глубоко сочувственные строки, о том, в какой мере суждено и осуществиться и потом разбиться его надеждам... Разумеется, нет. Он шел потом с Гоголем рука об руку, толкуя, поясняя его, разливая на массу свет его высоких произведений. Гоголь стал литературным верованием Белинского и целой эпохи, - и здесь место определить свойства его великой художественной натуры, до минуты ее болезненного разложения, - ибо этими свойствами определяются и степень, и значение влияния его на всю последующую эпоху литературного движения.
   Всякое дело получает значение по плодам его, и каков бы ни был талант поэта, одного только таланта, как таланта, еще недостаточно. Важное дело в поэте то, для чего у немцев существует общепонятный и общеупотребительный термин die Weltanschauung, что у нас, tant bien que mal79, переводится миросозерцанием.
   Миросозерцание, или, проще, - взгляд поэта на жизнь, не есть что-либо совершенно личное, совершенно принадлежащее самому поэту. Широта или узость миросозерцания обусловливается эпохой, страной, одним словом, временными и местными историческими обстоятельствами. Гениальная натура, при всей своей крепкой и несомненной самости или личности, является, так сказать, фокусом, отражающим крайние истинные пределы современного ей мышления, последнюю истинную степень развития общественных понятий и убеждений. Это мышление, эти общественные понятия и убеждения возводятся в ней, по слову Гоголя, в "перл создания", очищаясь от грубой примеси различных уклонений и односторонностей. Гениальная натура носит в себе как бы клад всего непеременного, что есть в стремлениях ее эпохи. Но, отражая эти стремления, она не служит им рабски, а владычествует над ними, глядя яснее многих вперед. Противоречия примиряются в ней высшими началами разума, который вместе с тем есть и бесконечная любовь.
   Отношение такой гениальной натуры к окружающей ее и отражающейся в ее созданиях действительности только на первый взгляд представляется иногда враждебным. Вглядитесь глубже, и во вражде, в желчном негодовании уразумеете вы любовь, только разумную, а не слепую; за мрачным колоритом картины ясно будет сквозить для вас сияние вечного идеала, и, к изумлению вашему, нравственно выше, благороднее, чище выйдете вы из адских терзаний Отелло, из безвыходных мук морального бессилия Гамлета, - из грязной тины мелких гражданских преступлений, раскрывающейся пред вами в "Ревизоре", и пусть холод сжимал ваше сердце при чтении "Шинели", вы чувствуете, что этот холод освежил и отрезвил вас, и нет в вашем наслаждении ничего судорожного, и на душе у вас как-то торжественно. Миросозер

Другие авторы
  • Чехов Антон Павлович
  • Тредиаковский Василий Кириллович
  • Корш Евгений Федорович
  • Энгельгардт Борис Михайлович
  • Равита Францишек
  • Герценштейн Татьяна Николаевна
  • Филимонов Владимир Сергеевич
  • Щеголев Павел Елисеевич
  • Ликиардопуло Михаил Фёдорович
  • Спейт Томас Уилкинсон
  • Другие произведения
  • Вересаев Викентий Викентьевич - В сухом тумане
  • Головнин Василий Михайлович - Записки флота капитана Головина о приключениях его в плену у японцев
  • Леонтьев Константин Николаевич - Моя литературная судьба. Автобиография Константина Леонтьева
  • Вяземский Петр Андреевич - Об альманахах 1827 года
  • Агнивцев Николай Яковлевич - Стихотворения
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Новая повесть В. Вересаев
  • Чарская Лидия Алексеевна - Т-а и т-а (Тайна института)
  • Беранже Пьер Жан - Людмила. Идиллия
  • Дорошевич Влас Михайлович - Летний тенор
  • Телешов Николай Дмитриевич - Старые годы Малого театра
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 275 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа