я не только взяла Клин. Она спасла его в полном смысле
слова. Удар был так стремителен и неожидан, что немцы бежали, не успевши
сделать то, что они сделали с Истрой, - сжечь город дотла.
И жители не знают, как отблагодарить красноармейцев.
Как только в Клин вошли первые красноармейцы, жители сразу же
рассказали им, где и что заминировали немцы и где они оставили свои склады.
В одной из деревушек за Клином произошел случай, столь же героический,
сколь и юмористический. Первыми о том, что немцы собираются бежать,
пронюхали мальчики. Они подкрались к немецким грузовикам и стащили все
ручки, которыми заводятся моторы. Пришлось немцам бежать самым естественным
путем, при помощи собственных ног. Как только в деревне появились наши
войска, мальчики торжественно поднесли им ручки. Машины были заведены и
пущены в дело.
Побывал я и в домике Чайковского. Это была давнишняя моя мечта -
увидеть то, о чем я столько раз читал: уголок у окна, где Чайковский писал
Шестую симфонию и смотрел на свои любимые три березки, его рояль, книги и
ноты.
То, что сделали в домике Чайковского немцы, так отвратительно,
чудовищно и тупо, что долго еще буду я вспоминать об этом посещении с
тоской.
Мы вошли в дом. Встретил нас старичок экскурсовод А. Шапшал. Он так
привык встречать экскурсантов и водить их мимо экспонатов музея, что даже
сейчас, после первых радостных восклицаний, он чинно повел нас наверх по
узкой деревянной лесенке и, пригласив в довольно большую комнату, сказал:
- Вот зал, принадлежавший лично Петру Ильичу Чайковскому. Здесь, в этой
нише, был устроен кабинет великого композитора. А здесь Петр Ильич любил...
Но вдруг он оборвал свою плавную речь и, всплеснув руками, крикнул:
- Нет, вы только посмотрите, что наделали эти мерзавцы!
Но мы давно уже во все глаза смотрели на то, что было когда-то музеем
Чайковского. Стадо взбесившихся свиней не могло бы так загадить дом, как
загадили его фашисты. Они отрывали деревянные панели и топили ими, в то
время как во дворе было сколько угодно дров. К счастью, все манускрипты,
личные книги, любимый рояль, письменный стол, одним словом, все самое ценное
было своевременно эвакуировано. Относительно менее ценное упаковали в ящики,
но не успели отправить. Фашисты выпотрошили ящики и рассыпали по дому их
содержимое. Они топили нотами и книгами, ходили в грязных сапогах по
старинным фотографическим карточкам, срывали со стен портреты. Они отбили у
бюста Чайковского нос и часть головы. Они разбили бюсты Пушкина, Горького и
Шаляпина. На полу лежал портрет Моцарта со старинной гравюры с жирным следом
немецкого сапога. Я видел собственными глазами портрет Бетховена, сорванный
со стены и небрежно брошенный на стул. Неподалеку от него фашисты просто
нагадили. Это совершенно точно. Немецкие солдаты или офицеры нагадили на
полу рядом с превосходным большим портретом Бетховена.
Повсюду валялись пустые консервные банки и бутылки из-под коньяку.
- Неужели вы не объяснили немецкому офицеру, что это за дом?
- Да, я объяснял. Захожу как-то сюда и говорю: "Чайковский очень любил
вашего Моцарта. Хотя бы поэтому пощадите дом". Да меня никто не стал
слушать. Вот я и перестал говорить с ними об искусстве. И то - придешь, а
они вдруг и скажут: "А ну, старик, снимай валенки". Куда я пойду без
валенок? Они тут многих в Клину пораздевали. Нет, с ними нельзя говорить об
искусстве!
Я подошел к окну в том месте, где стоял письменный стол Чайковского и
где он писал Патетическую симфонию. Прямо за окном, рядышком, стояли три
знаменитые березки. Только это были уже березы, большие, вполне взрослые
деревья.
Но сейчас было не до грусти. Была деятельная военная жизнь.
У начальника гарнизона собралось множество военного народа. Начальник
быстро отдавал приказания, куда эвакуировать раненых, как получше и
побыстрее разминировать дома и дороги, как восстановить электростанцию, баню
и хлебопекарню. Не хватало штатских. Но тут мы услышали знакомый голос:
- Товарищи, надо принять меры. Для Клина еще не выделены фонды.
Мы обернулись. Конечно, это был он, председатель райпотребсоюза. На нем
было странное по сравнению с военными полушубками, а в самом деле самое
обыкновенное драповое пальто. На нем была барашковая шапка пирожком и
калоши.
- А! - воскликнул начальник гарнизона, приятно улыбаясь. - Ну, вот и
прекрасно. И давайте работать. Вы когда пришли?
- Да только что, - сказал человек в пальто. - Тут я, товарищи, уже
кое-что наметил. В части организации торговых точек...
И работа началась.
Как будто ее никто и не прерывал.
1941
ЧТО ТАКОЕ СЧАСТЬЕ
Мы любили говорить о счастье будущих поколений, о счастье наших детей,
наконец о нашем общем счастье, когда через пятнадцать лет мы построим
коммунистическое государство, где всего будет вдоволь для всех. Но мы редко
говорили о нашем сегодняшнем счастье. И никогда не думали о нем. Человеку
свойственно сетовать на свои, даже самые маленькие, несчастья и в то же
время не замечать, когда он счастлив.
Очень часто я встречаю людей, которых не видел с начала войны. И,
обсудив предварительно все военные вопросы, включая последнюю речь Черчилля,
и не забыв о положении на острове Гуам, мы начинаем вспоминать, где
встречались в последний раз.
- Ну, конечно же, в Ялте. Я еще жил в санатории ВЦСПС и еще, дурак,
жаловался, что там плохо кормят. Помните, мы встретились на набережной? Вы
еще шли купаться, а я еще сказал: "Ну кто купается в мае! Вот в июне...". А
в июне-то...
- М-да. Хорошо было.
- Здорово жили. Ничего не скажешь.
Или:
- Позвольте, позвольте! Ну конечно! На этом самом месте! Вы шли по
улице Горького с женой и детьми. Помните, вы еще жаловались, что просто ума
не приложите, куда отдать сына после окончания десятилетки. Вы хотели в
политехникум, жена - в театральное училище, а сам мальчик хотел в летную
школу.
- Уже летает. На Юго-Западном.
- Истребитель?
- Бомбардировщик. Два месяца нет писем. Жена каждый день шлет мне
телеграммы. Не знаю, что и отвечать.
- А она где?
- Она с маленьким в Сибири. А девочка с пионерским лагерем в Средней
Азии. А мою тетушку помните? Старушку? Она сейчас у немцев, в
Днепропетровске. Что с ней - не знаю. Ведь и жила она только на то, что я ей
посылал.
- М-да. Жили - не думали.
- Ничего не скажешь. Хорошо жили.
Мы хорошо жили на нашей советской земле. Но все ли мы понимаем это? И
не было разве среди нас людей, которые не только не понимали этого, но,
напротив, твердо считали, что они недостаточно счастливы, что для их счастья
чего-то не хватает?
Мы ехали по лесной дороге ночью, в полной тишине. В белом свете
автомобильных фар лес выглядел, как оперная декорация, очень странная,
потому что мы никогда не видим оперных декораций без музыки. А сейчас была
тишина. Очень странная тишина, потому что мы ехали в прифронтовой полосе,
где, казалось, должен был бы стоять грохот. Но на фронте даже во время
самого интенсивного наступления бывает какое-то время тишина. Я не знаю
более полной, абсолютной тишины, чем фронтовая.
По этому лесу прошел медведь войны. Он ободрал металлическими боками
стволы деревьев, выломал сучья и раскидал их, протащился вперед и в стороны
своим тяжелым телом, взрывал землю и вытаскивая с корнем кусты.
Потом почти целые сутки шел снег.
Медведь войны ушел на запад. Снег закрыл страшные раны, нанесенные
войною природе.
Природа сопротивляется войне. Подпиленное и сваленное на дорогу
громадное дерево лежит, как гладиатор, который под ударом врага упал на
руки, но еще надеется подняться. Природа сопротивляется войне как может.
Когда же сопротивление сломлено, она гибнет горделиво, как храбрый солдат.
Нетронутая - она вызывала восхищение, она была красива. Изломанная,
побежденная - она величественна и вызывает уважение.
Немцы, отступая, минировали дорогу. Саперы осторожно выбирали мины. Наш
караван автомобилей ехал за ними, останавливаясь через каждые пять минут.
Это было, как в минированном море, когда эскадра движется за тральщиками.
Мы ехали очень долго, часов двенадцать. Мы объезжали брошенные немцами
грузовики и куски разорванных минами лошадей. Иногда мы останавливались в
деревнях. Там немецких машин было еще больше, чем по пути. Мы узнавали
дорогу и двигались дальше.
В деревню, где мы собирались остановиться, мы приехали часа в два ночи.
Это была деревня, где не пели петухи и не лаяли собаки.
Тут уцелело много домов. Сохранилось и несколько семейств. Днем они
возвратились из лесу, где жили, как звери, в ямах, и теперь устраивались в
своих пустых, загрязненных немцами домах. Немцы не оставили им ничего - ни
одной крупинки еды, ни одного лоскута материи.
На печи сидела старуха и смотрела, как в избе возятся красноармейцы.
Печь хорошо натопили. Старухе было тепло, и она все время улыбалась, ожидая
вопросов.
- Ты что, бабка, тут развалилась? - сказал ей маленький, веснушчатый
красноармеец строгим голосом. - Не видишь, готовим избу для высшего
начальства? Шла бы себе в лес ночевать.
- Так вот взяла бы и пошла, - ответила старуха радостно.
- Небось когда немец был, ты и в избу боялась взойти, не то что на печь
лезть в присутствии высшего командования.
- Что, бабушка, - спросил я, - надоел немец?
- Совсем, думали, пропадем, - быстро и оживленно ответила старуха,
которая ожидала этого вопроса. - Как пришел, так сразу: "Иди, иди, говорит,
в ямцы". В ямы, значит. А сам все чисто забрал. Ничего не оставил.
- Кто теперь тебя, такую, замуж возьмет без приданого? - заметил
веснушчатый красноармеец.
- Да ну тебя совсем! Привязался! - сказала старуха, делая вид, что
замахивается на веснушчатого красноармейца.
Между ним и старухой явно устанавливались приятельские отношения.
В избу вошел командир. Он снял ремни и положил на стол трофейный
немецкий автомат, потом посмотрел на печь.
- А! - сказал он. - Ты еще жива, моя старушка?
- Не хочет больше в лес идти, товарищ старший лейтенант. Все за печку
держится, - почтительно доложил веснушчатый красноармеец.
- Накормили старуху?
- Точно.
Старший лейтенант некоторое время глядел на старуху улыбаясь.
- Что это ты такая веселая, бабушка? - спросил он. - Уж, кажется, и
натерпелась ты от немцев, и ограбили тебя всю как есть, и внука убили. А ты
веселая.
- На вас гляжу - веселюсь, - ответила старуха. - Веселюсь, что русские
пришли. Что хозяйство! Даст бог, опять подымемся. А мне думалось, еще разок
на своих посмотреть. А там и помирать не жалко.
На другое утро я был в Волоколамске.
Там я видел старика крестьянина, видно зажиточного, в хорошей бараньей
шапке, в исправных валенках с калошами. Он быстро шел по развороченной
снарядами, покрытой глубоким снегом улице. В руке у него была веревка. В
морозном воздухе резко звучала пулеметная стрельба: бой шел еще в двух
километрах от города.
- Куда, дедушка?
- Да вот корову ищу! - крикнул старик. - Я сам из деревни...
Он назвал одну из бесчисленных Покровок или Петровок. Перед приходом
немцев, когда многие колхозники уходили, он считал, что все обойдется, что
"немец - тоже человек". Ему повезло. Деревушка его далеко от шоссейной
дороги, и немец так до нее и не дошел. Старик единоличник прожил два месяца
не плохо. Заявились к нему немцы только перед своим уходом, когда он уже
надеялся, что нелегкая вывезла. Это были отступающие немцы. Старик вовремя
успел убежать в лес. Избу немцы разграбили и увели корову. Теперь он ее
искал.
- У нас так люди говорят, - сказал он, - что немцев в Волоколамске
окружили, я и пришел. Думал, найду мою корову. Ан, оказывается, окружение-то
вышло неполное.
- Да они, дедушка, наверно, уж съели твою корову.
- Нет, - сказал старик убежденно, - они ее на Берлин погнали, в
Германию. Пойду поищу, может, где-нибудь здесь бросили. Смотри, сколько
машин покидали! Ишь бежали, черти! - добавил он с ненавистью.
Он быстро пошел вверх по улице. Потом остановился и, обернувшись ко
мне, закричал тонким голосом:
- Что же вы, товарищ командир? Окружать их надо, гадов! Окружать! Так
их окружать, чтоб... Эх!
Он махнул своей веревкой и побежал дальше.
Уже много писалось о том, каких дел натворили фашисты в Волоколамске,
как изломали, пожгли, загадили милый городок, как повесили они там восемь
советских патриотов и не снимали их с виселицы сорок пять дней. И когда бы
ни вышел волоколамский житель на улицу и куда бы он ни пошел, он никуда не
мог уйти от этого страшного зрелища.
Я зашел в один из домов, в котором расположился штаб нашей части.
В клетушке, примыкавшей к большой комнате, где за картой сидели
командиры, я увидел двух женщин и маленькую девочку.
Мы разговорились. Я заметил, что люди, избавившиеся от немецкой власти,
становятся очень разговорчивы, как будто хотят сразу выговорить все, что
собралось у них на душе. Во время разговора одна из женщин, видно, когда-то
полная, а теперь дряблая сорокапятилетняя женщина в кофейного цвета
платочке, несколько раз принималась плакать. Фашисты застрелили ее сына,
четырнадцатилетнего парнишку, когда он пытался проскочить в ближайшую
деревню, где стояли тогда передовые части Красной Армии. Женщина
обстоятельно перечислила, что забрали у нее немцы. Я занес в блокнот этот
список: корова, 8 овец, 2 свиньи, 26 породистых кур, 40 пудов овса, много
муки, крупы, сала и масла. Это только продукты. Кроме того, немцы вынесли
решительно все вещи, которые были в доме. А их, по рассказу женщины, было
немало.
- Каждую тряпочку смотрели на свет и, если сгодится, брали. Елочные
игрушки - и те взяли. Вон для нее берегла.
И женщина кивнула на свою дочурку, которая за время разговора успела
взгромоздиться на колени начальника штаба, водила пальчиком по карте и с
уважением спрашивала:
- А это что, дяденька?
- Ну, ну, девочка, спокойненько. Не мешать дяде, - отвечал начальник
штаба рассеянно.
- За людей нас не считали, - сказала женщина. Она вытерла платком
глаза, потом высморкалась. - Их у нас тут в доме много перебывало,
немцев-то. Что ребенок? Кому он может помешать? А немец идет по комнате и
никого не видит. Наткнется на ребенка, - ребенок в сторону летит. А немец
даже не оглядывается. Не замечает.
- Вот! Будешь в другой раз знать! - крикнула вдруг вторая женщина,
очевидно соседка, маленькая, простоволосая, с решительным морщинистым лицом.
- Будешь теперь знать! Будешь теперь знать, какие твои немцы! Все ходила,
все говорила: "Врут газеты, немец нам зла не сделает". Не сделает, не
сделает! Дождалась! Тьфу!
- Все сделал, как в газете, - сказала первая женщина. - А я думала,
немец культурный! Теперь одно остается - бить немца!
Я уже не в первый раз слышал эту фразу: "Немец все сделал, как в
газете". Она очень характерна для тех людей, которые думали, что немец не
может быть таким чудовищным зверем, как об этом пишут в газетах.
- Бить его! - повторила женщина. - Так бить, чтоб ни один живым не
ушел!
Теперь эти люди многое поняли. Женщина из Волоколамска, у которой при
советской власти было довольно большое имущество, думала, что она
недостаточно счастлива при советской власти.
А на самом деле она была очень счастлива! Ей очень хорошо жилось в
чистеньком волоколамском домике, в тепле и довольстве. Но она не ощущала
своего счастья.
Она ощущает его сейчас, когда у нее в доме ничего не осталось. Она
счастлива лишь тем, что ушли немцы, что не будут больше висеть под окнами
восемь повешенных, что никогда больше не услышит она грохота немецких сапог.
Нет счастья без родины, свободной, сильной родины.
Нет и не может быть.
Люди, которые не понимали этого, поняли это сейчас. Жизнь научила их.
6 января 1942 г.
"ПТЕНЧИКИ" МАЙОРА ЗАЙЦЕВА
Я проехал необозримое снежное поле, где особые машины беспрерывно
разравнивали и утрамбовывали снег, миновал несколько десятков аэропланов,
расставленных на довольно большом расстоянии друг от друга, и подъехал к
деревушке. Тут дальше автомобиль проехать не мог. Пришлось идти по чьим-то
следам, глубоко вдавившимся в снег.
Майор Зайцев стоял во дворе домика, на пустом ящике, и смотрел через
бинокль в молочное небо.
Он рассеянно со мной поздоровался и тотчас же снова взялся за бинокль.
- Летит, - сказал он наконец, облегченно вздохнув, но не опуская
бинокля.
- Я не вижу, - заметил я.
- Он в облаках. Сейчас увидите. Действительно, через две минуты совсем
низко над землей вышел из облачной мути пикирующий бомбардировщик.
Майор продолжал стоять на своем ящике. И, только когда бомбардировщик
благополучно сел, майор опустил бинокль и, как бы впервые меня увидев,
улыбнулся.
- Пойдемте, - сказал он.
Мы пошли на аэродром. Самолет подруливал к своему месту. Вскоре он
остановился. Было видно, как от него отделились три человека в меховых
комбинезонах и быстрым шагом пошли нам навстречу. Майор Зайцев тоже прибавил
шагу. Теперь он нетерпеливо ждал донесения. Трое в комбинезонах почти
бежали. Полевые сумки подпрыгивали на их бедрах. Это были очень молодые
люди, на вид почти мальчики.
Обе наши группы с ходу остановились. Все взяли под козырек.
- Товарищ майор, ваше задание выполнено! - крикнул молодой человек,
стоявший впереди. - Бомбили на аэродроме К. скопления неприятельских
самолетов.
Вся тройка молодых людей - летчик, штурман и стрелок-радист - была
очень взволнована. Оказывается, за немецким аэродромом охотились уже целую
неделю, ждали, когда немцы перегонят туда самолеты. И вот наконец дождались.
Донесение было очень серьезное, и майор не скрывал своей радости.
После первой же фразы донесения строго официальная часть кончилась, и
трое юношей, перебивая друг друга, стремясь вспомнить все подробности полета
и ничего не пропустить, принялись рассказывать, как было дело. Видимость
была плохая, и почти весь полет прошел в облаках. Шли по приборам. Когда
вынырнули из облаков, немецкий аэродром оказался справа. На нем было не
меньше двадцати самолетов.
- Там было еще два четырехмоторных, - вставил штурман. - Они вот так
стояли.
И он стал чертить на снегу ногами в меховых унтах расположение
четырехмоторных самолетов.
Никто так хорошо не знает положения на фронте за последний час, как
летчики. Здесь уже с утра имели сведения, что немцы начали беспорядочный
отход. Дороги забиты обозами. Вот уже три часа, как наши бомбят эти обозы.
Меня поразило, что летчики и их командир ни разу не взглянули на карту.
- Мы тут все наизусть знаем, - сказал майор, не оборачиваясь.
Молодые люди продолжали свой рассказ. Как только они увидели справа от
себя немецкий аэродром, начали бить зенитки. Забегали люди.
- Ну? - сказал майор нетерпеливо.
- Я, значит, принял решение, - сказал летчик, - стал заходить на цель.
- Это правильно, - заметил майор.
Он знал, что экипаж шел без сопровождения истребителей, и решение,
которое принял командир самолета, - идти в бой против многих истребителей и
зенитных снарядов, вместо того чтобы уйти в облака и дать газу, - было
мужественное решение.
- Зашли мы, значит, точно и отбомбились.
- Результаты? - спросил майор.
- Не знаю, - сказал летчик, - все в дыму было. Как-никак сбросили
четыре сотни, не считая осколочных.
- Я им еще дал пить из пулемета, - вставил стрелок-радист.
- Сказать честно, - добавил штурман, - ничего не было видно. Один дым.
- Тогда я принял решение - пошел в облака и лег на обратный курс, -
сказал летчик.
- Правильно сделал, - сказал майор. - Ну, товарищи, теперь быстренько в
штаб. Донесение серьезное.
Мы пошли к только что прилетевшему бомбардировщику. Его заправляли к
следующему вылету. К кассетам подкатывали в решетчатой деревянной таре
тяжелые бомбы. Их с трудом поднимали на руках и вкладывали в кассеты. На них
были еще следы снега. В пустые места, остававшиеся в кассетах, впихивали
листовки для германских солдат. Механики проверяли открытые моторы. Из
подъехавшей к самолету цистерны перекачивали бензин. Над самолетом трудились
человек пятнадцать. Они работали так быстро, что даже не имели времени
повернуть голову - естественное движение человека, который чувствует, что на
него смотрят. От людей валил пар. Было очень холодно.
Майор показал мне множество мелких и крупных латок на крыльях и
хвостовом оперении самолета. Латки были сделаны очень аккуратно и закрашены.
- Вчера наши птенчики привезли штук шестьдесят пробоин, - сказал майор.
638
В это время майору доложили, что другой экипаж другого самолета готов к
вылету. Моторы запущены.
Майор дал разрешение на вылет, и мы снова пошли к домику. Когда мы шли,
над нашей головой низко пролетел бомбардировщик.
- Это он? - спросил я.
- Это сосед, - ответил майор, не поднимая головы.
- Откуда вы знаете? Вы ведь даже не посмотрели на него.
- А по звуку, - сказал майор с удивлением, очевидно, поражаясь моей
неосведомленности.
- Я узнаю по звуку и собственный самолет, - сказал политрук Дубинин,
который шел рядом с нами.
- Он милого узнает по походке, - заметил майор, усмехаясь. Но тут же
стал очень серьезен. - Пошел, - сказал он, прислушавшись.
И начался новый пятидесятиминутный тур сдерживаемого изо всех сил
волнения.
Прошло десять минут. Мы сидели в домике.
- Поступила радиограмма, - доложил радист. - "Все в порядке. В строю
самолетов один".
- Хорошо, - сказал майор. -
Теперь будут самые неприятные десять минут. Они будут бомбить и не
смогут давать радиограммы.
Я стал перелистывать любовно сделанный альбом - историю части. Здесь
были портреты летчиков-орденоносцев, диаграммы боевых вылетов, своих и
немецких потерь. Я вздрогнул, когда услышал голос радиста:
- Товарищ майор, поступила радиограмма: "Все в порядке. Задачу
выполнили. В строю самолетов один".
- Это хорошо, - сказал майор. - Отбомбились. Теперь будут самые
неприятные десять минут. Ведь они у меня пошли без сопровождения.
Майор некоторое время походил по комнате, потом молча вышел. Я пошел за
ним. Он погулял по двору, посмотрел на часы, ступил на свой ящик и взялся за
бинокль, висевший у него на груди.
- Летит, - сказал он и поднес бинокль к глазам.
Мы пошли на аэродром. И повторилось все то, что я уже видел. Новая
тройка шла, почти бежала нам навстречу. Майор торопился к ним.
- Вчера не вернулся один экипаж, - сказал он на быстром ходу. -
Замечательные ребята! Я еще не теряю надежды. Могут еще прийти. Правда?
- Конечно, - ответил я, - теперь от немцев часто приходят.
- Я тоже так думаю, - сказал майор.
Он остановился и, приложив руки к шлему, стал слушать донесение.
Вечером я разговаривал с первой тройкой, бомбившей аэродром. Уже из
штаба армии было получено известие, что наша авиация уничтожила все немецкие
самолеты, обнаруженные утром. Настроение у трех молодых людей было
приподнятое. День прошел очень хорошо.
Мы сидели в комнате политрука Дубинина - комиссара эскадрильи,
опытного, знающего пилота. Он воспитал эту тройку и гордился ею.
- Вот они, наши птенчики! - сказал он. - Летчик сержант Мельников,
штурман сержант Гапоненко и стрелок-радист старшина Каверников.
"Птенчики" переглянулись и засмеялись.
Выяснилось, что экипажу самолета шестьдесят два года: Мельникову -
двадцать три, Каверникову- двадцать, а Гапоненко - девятнадцать.
- Как раз стукнуло шестьдесят два, - заметил Мельников со смехом.
- Да вы, ребята, снимите комбинезоны, - сказал политрук, - здесь жарко.
Опустите их до пояса. Как в столовой.
"Птенчики" опустили комбинезоны, и тогда на трех гимнастерках
засветились золотом и эмалью три новеньких ордена Красного Знамени.
Я хотел бы рассказать читателям биографии этих молодых храбрецов. Но их
нет еще. Их биографии только еще начинаются. Во всяком случае, семьдесят
четыре блестящих боевых вылета - прекрасное начало.
Как все было? Они учились. Мельников окончил семилетку. Потом учился в
животноводческом техникуме. Мечтал стать музыкантом, но в музыкальный
техникум ему не удалось попасть. Потом он работал на лесозаводе и без отрыва
от производства учился в аэроклубе.
- Когда к нам приехали летчики, настоящие летчики, отбирать ребят в
летную школу, они мне сразу понравились, - сказал Мельников, - вот они,
оказывается, какие, летчики... Такие, знаете... эластичные. Они мне здорово
понравились с первого раза.
Со своими двумя неразлучными спутниками Мельников познакомился уже в
части. Гапоненко кончил десятилетку в кубанской станице. В день окончания
школы выпускники гуляли со своими девушками. Был теплый кубанский вечер. Они
встретили почтальона. "А, - сказал он, - вот вы где, ребята!.. Вас-то мне и
надо". И роздал им всем повестки из военкомата. Уже на другой день девять
юношей были в Краснодаре, и всех девятерых зачислили в школу штурманов. Им
дали погулять тринадцать дней. Последние тринадцать дней детства. И сразу
началась юность.
Гапоненко смотрит на себя, того кубанского, с высоты по крайней мере
пятидесяти лет - так много времени ушло за последний год! Смотрит с
некоторым даже юмором:
- Я такой был... Жоржик. Волосы челочкой. Кепочка. Одним словом, совсем
не то. Вылетел я как-то с инструктором, в школе. Должен был проложить курс.
Говорю инструктору: "Подъезжаю к цели". А инструктор обернулся и говорит:
"Учтите, курсант: мы не подъезжаем - мы летим".
Каверников был шофером.
- Три года вкручивал это дело, - сказал он хмуро. Потом со сказочной
быстротой школа стрелков-радистов, война, первый боевой вылет.
Об этом первом боевом вылете вся тройка говорит с юмором. Но, видно,
ребятам было тогда не до юмора.
- Летели и земли не видели, - сказал Мельников.
Прежде чем полететь, распрощались со всеми, сделали распоряжения, как
поступить с несложным их имуществом, отдали фотографии любимых девушек.
Одним словом, полетели в полном убеждении, что никогда больше не вернутся. А
потом привыкли. Ничего. Летают.
- Заядлое дело, - сказал Мельников. - Затянуло.
- Они вам про себя не расскажут, - заметил политрук Дубинин. -
Смотрите, первый полет был у них в октябре, а сейчас как будто десять лет
летают. Талант! Помню, брал их ведомыми в облака. Левый самолет сразу
вывалился, а эти, справа, идут. Криво, косо, а все-таки идут. Ну, думаю,
оперяются птенчики. А потом как стали летать! Только держись! Один раз немцы
хотели их от меня оторвать (а оторвут - значит, конец!). Смотрю, машина
Мельникова, как венком, окружена черными разрывами. Но ничего. Молодцы! Шли
вперед. Хорошо держали строй! Тогда они и подбили "мессершмитта" под
Солнечногорском.
"Птенчики" хмурились.
Им было неловко, что их так хвалят.
15 января 1942 г.
ВОЕННАЯ КАРЬЕРА АЛЬФОНСА ШОЛЯ
Знакомство наше произошло под землей, на глубине трех метров. Было это
в землянке, в очень хорошей землянке, являющейся составной частью целого
подземного городка в густом еловом лесу, недалеко от Малоярославца
Альфонс Шоль был в немецкой зеленой шинели с ефрейторскими нашивками,
ботинках из эрзацкожи и пилотке из эрзацсукна. Альфонс Шоль плакал,
размазывая слезы на своем грязном лице большой, грубой рукой с серебряным
обручальным кольцом на указательном пальце. Я старался его утешить.
- Вы только на них посмотрите! - говорил Альфонс Шоль, в десятый раз
расстегивая шинель и доставая фотографическую карточку. - Это жена и сын.
И я в десятый раз вежливо рассматривал карточку, а ефрейтор в десятый
раз принимался всхлипывать и размазывать по лицу слезы.
На карточке были изображены очень некрасивая толстая молодая женщина,
которую провинциальный фотограф (чего не сделаешь для искусства!) заставил
окаменеть в чрезвычайно неудобном положении, и пятилетний мальчик - вылитый
папа. У мальчика были такие же, как у папы, оттопыренные ушки и низкий
лобик. Только у папы выражение лица было плаксивое, а у мальчика капризное.
Когда видишь сына, похожего на отца, как две капли воды, отца почему-то
становится жалко.
Альфонс Шоль рассказывал о себе охотно и торопливо, как человек,
который боится, что ему не поверят, хотя и говорит чистейшую правду.
Взяли его сегодня утром. Красноармейцев поразило одно обстоятельство В
отличие от прочих немецких пленных, обычно заросших, грязных, вшивых, в
разодранных шинелях и дырявых сапогах, Альфонс Шоль являл собою необычайное
зрелище. На нем все было новое - шинель, пилотка, ботинки. Все это не только
не успело пропитаться запахами войны: порохом, дымом и отработанным
бензином, - но сохранило, правда, военный запах, но свойственный никак не
передовым позициям, а глубокому тылу - запах цейхгауза. Только лицо и руки
были у него грязные. И на грязном лице светлели пятна от слез.
Его взяли в семь часов утра. Он сидел в снежной яме и дрожал. Он поднял
руки еще задолго до того, как к нему подошли.
На первом же допросе он сообщил, что прибыл на фронт три дня назад и
еще ни разу в жизни не стрелял.
Военная карьера этого молодого человека началась два года назад. Ему
посчастливилось: он попал в Краков, в караульную часть, и целый год
занимался тем, что стоял на часах у солдатского публичного дома. Конечно,
это не слишком почетная обязанность - охранять публичный дом. И сцены,
которые происходят у входа в это почтенное, чисто германское военное
учреждение, не так уж приятны. Но там никто не стрелял в Альфонса Шоля. Там
было безопасно. И Альфонс Шоль был очень доволен. Он сказал мне, что считает
краковский период своей военной деятельности наиболее для себя удачным.
- Там было хорошо, - добавил он, подумав, - там было очень хорошо!
Это существо в ефрейторской шинели, с мозгом овцы и мордочкой хорька,
разговаривало с полной откровенностью. Оно старалось все рассказать, ничего
не пропустить, раскрыть всю свою душу.
- Разве это хорошо, - сказал я, - что немцы на завоеванной земле
сгоняют женщин в солдатские публичные дома?
Он очень хотел ответить так, чтобы это мне понравилось. Но он не
понимал, какого мнения я от него жду. Поэтому он ответил неопределенно:
- Солдатский публичный дом - это как воинская часть. Меня поставили - я
и стоял.
Следующий этап в деятельности Альфонса Шоля был менее удачным Но жить
еще можно было. Его перевели в польский город Ясло денщиком к старшему
лейтенанту. Он чистил лейтенанту сапоги. Что он еще делал? Он еще чистил
лейтенанту мундир.
Я спросил его, что он может сказать о польском населении.
- Поляки с нами не разговаривали, - ответил Шоль.
- Как? Совсем не разговаривали?
- Они с нами никогда не разговаривали. Если мы спрашивали что-нибудь,
поляки не отвечали.
- Это, наверно, было неприятно?
- Не знаю. Я как-то не думал об этом. Они просто с нами не
разговаривали. Они, наверно, не хотели с нами разговаривать. Потом началась
война с Россией. И я все время боялся, что меня пошлют на фронт. Но все было
хорошо, и лейтенант оставался в Ясло. И только в декабре нас вдруг собрали и
послали на фронт.
- Кого это - нас?
- Ну, нас. Денщиков. Писарей. Всяких, которые в тылу.
Это был, в сущности, первый интересный факт, который сообщил Альфонс
Шоль. Германское командование в стремлении затянуть дыры кинуло под Москву
писарей и денщиков.
- Что вы скажете о смещении Браухича? - спросил я.
- Мы услышали об этом в пути, на какой-то станции, по радио. Было
сказано, что у Браухича больное сердце и что теперь будет командовать фюрер.
А солдаты между собой говорили...
Ефрейтор испуганно оглянулся на дверь, как будто из нее мог появиться
его хозяин - старший лейтенант, - и зашептал:
- ...солдаты между собой говорили, что фюрер поссорился с Браухичем.
Они говорили, что Браухич хочет дать солдатам с Восточного фронта отдохнуть
и хочет заменить их свежими войсками. А фюрер, - ефрейтор снова оглянулся, -
а фюрер говорил, чтобы их оставить на фронте, и вот они не поладили.
Это был второй интересный факт.
Я уже несколько раз слышал от германских солдат такое толкование. И
дело не в том, что оно глупое, а в том, что действия Гитлера истолковываются
его солдатами по-своему и не всегда в его пользу.
Вся сила Гитлера заключалась в том, что внешне все выходило так, как он
говорил. Он сказал, что разгромит Францию и Польшу, - и он добился этого. Он
говорил, что разобьет англичан в Греции и в несколько дней покончит с
Югославией, - и он сделал это. Но в России его ждала неудача. Теперь в
германской армии происходит интереснейшее явление: там есть еще дисциплина,
там есть еще много оружия, армия еще очень сильна, но вера в победу
подорвана.
Война будет продолжаться еще долго, но рана, нанесенная Гитлеру, не
заживет.
Этими мыслями я не поделился с ефрейтором Альфонсом Шолем. Он попросту
не понял бы их.
25 января 1942 г.
НА ЗАПАД
На пути наступления наших войск, среди сожженных и разрушенных врагами
деревень, стали попадаться деревни, в которых немец, оказывается, так и не
успел обосноваться. Я видел там живых кур. На территории, которая была
занята немцами, живые куры кажутся удивительными для наших широт существами.
Красноармейцы удивились бы меньше, если бы увидели страусов. В одной из
таких деревень мне рассказывали, что немцы заходили туда только один раз, но
жители успели многое спрятать (в том числе даже и кур), а немцы не имели
времени на поиски.
Это места, которые принято называть глухими. И сами деревни, и подходы
к ним завалены глубоким снегом. Наши части медленно продвигаются вперед,
обходя узлы сопротивления и вынуждая противника освобождать каждый день по
нескольку населенных пунктов.
Представьте поля и леса, занесенные снегом на метр-полтора. Представьте
себе дороги, узенькие, проселочные дороги, которые беспрерывно надо
расчищать и расширять, воздвигая по сторонам снежные стены в человеческий
рост. Представьте, наконец, ледяной ветер, бесцеремонно гуляющий по полям,
залезающий за воротник, под ушанку, под шинель, ветер, от которого некуда
уйти, - и вам станет ясно, что собою представляет театр войны в двухстах -
трехстах километрах от Москвы.
Немцы, такие самоуверенные в первые две недели войны, уже на третьей
неделе стали жаловаться. Сперва они жаловались, что русское население их не
понимает. Потом стали жаловаться на партизан, на то, что русские воюют "не
по правилам". Потом, в октябре, они заявили, что им мешает осенняя грязь. В
ноябре они подняли крик на весь мир, что им мешает мороз, которого в то
время не было. И с тех пор Гитлер не перестает жаловаться на мороз.
Впрочем, черт с ним, с Гитлером. Вор, который ночью залез в чужой дом и
встретил хозяина с револьвером, тоже, вероятно, жалуется на что-нибудь!
Мы каждый день читаем в сводках Информбюро о том, что заняты новые
населенные пункты. Их уже перестали называть: так их много. Вы едете в
дровнях (на автомобиле тут не проедешь) и поражаетесь, до чего долго нужно
ехать между этими населенными пунктами и какие ожесточенные бои шли почти за
каждую деревушку.
С ужасным скрипением, заглушающим шум "юнкерсов", которые время от
времени появляются в чистом голубеньком небе, наши дровни выползают на
железнодорожный разъезд. Еще издали видна кирпичная водокачка, развалины
путевой будки и несколько вагонов с паровозом. Во избежание недоразумений я
назову этот разъезд буквой К. После войны весьма обычное название этого
разъезда станет одним из знаменитых названий, а проезжающие мимо
путешественники будут снимать шляпу у монумента, который, конечно, будет
здесь установлен.
На днях здесь был бой. Далеко вокруг начинаются следы разрывов мин и
снарядов. И чем ближе к разъезду, тем гуще они становятся. На самом разъезде
нет ни одного метра почвы, которого бы не коснулся огонь войны. На путях,
покрытых закопченным снегом, стоит железнодорожный состав - ржавый паровоз,
несколько теплушек и среди них длинный изотермический вагон. Они так густо
пробиты пулями и осколками, что просвечивают насквозь. Вдоль вагонов, от
начала состава и до конца его, лежат трупы немцев. Мы едем на низких дровнях
по эту сторону вагонов. Немцы лежат по ту сторону. Мы видим, как между
колесами мелькают их руки, согнутые или вытянутые, будто мертвые люди хотят
схватить колеса мертвого поезда.
Мы тащимся через переезд. Слева - лесок.
- Там, у опушки, - говорит красноармеец, который едет с нами, - набито
их еще человек пятьсот.
Но пройти туда трудно: слишком глубок снег; и мы едем дальше, от
деревни к деревне, от пункта к пункту, которых так много, что их уже не
перечисляют в сводках, и каждый из них не похож на другой, и в каждом было
сражение, и у каждого была своя судьба. Мы проезжаем большое село, которому
повезло. Наши бойцы ворвались в него с такой быстротой, что немцы не успели
его поджечь. Дальше деревня, пострадавшая от бомбардировки, но не слишком
сильно. Бой шел здесь лишь этой ночью, а вернувшиеся жители уже снова
хозяйничают в своих домах. Еще дальше село Доманово. Немцы сожгли его ночью.
Я вижу ужасную картину полного и всестороннего уничтожения - картину, какую
видел уже не раз. Женщина злобно раскидывает вилами дымящиеся кирпичи
фундамента. Она надеется найти немного картошки, которая оставалась у нее
под полом. В конце деревни вырыта большая яма. Человек пятьдесят женщин и
стариков молчаливо толпятся вокруг. Мы подходим. Это похороны. Рядом с
братской могилой в два ряда лежат исковерканные тела пленных красноармейцев.
Фашисты расстреляли их, прежде чем уйти. Тут и тела убитых жителей.
Женщины рассказывают нам, как все произошло. Они не плачут. Уже давно
выплаканы слезы. Теперь это сгусток горя, отвердевший, как тело убитого сына
или отца. Он давит на сердце, но уже не может вызвать слез. Он вызывает
только ярость.
Да! Еще и еще раз мы говорим о том, что сделали фашисты с
военнопленными и мирными жителями, и будем говорить и кричать об этом. Когда
видишь все собственными глазами, невозможно молчать, преступно молчать.
Нужно собрать все факты, ничего не забыть, все занести в книгу мести.
Немцы расстреляли в Доманове семьдесят пленных красноармейцев, вот
этих, которые лежат сейчас возле приготовленной для них могилы. Сначала
пытали их, потом расстреляли. Женщины видели, как их вели, и слышали
выстрелы. Немцы расстреляли в селе Доманове Василия Афанасьевича Новикова за
то, что он был депутатом сельсовета, Антона Борисовича Ермакова,
ветеринарного врача, крестьян Ивана Васильевича Нюнекова, Антона Тимофеевича
Короткова, Михаила Ивановича Илларионова и Константина