Главная » Книги

Измайлов Александр Алексеевич - Вера или неверие?, Страница 2

Измайлов Александр Алексеевич - Вера или неверие?


1 2

   Это будто бы и было сделано.
   Товарищами Чехова в этом случае были Василий Немирович-Данченко и Владимир Тихонов. К сожалению, их рассказ разрушает эту красивую легенду, быть может, навеянную чудесным лесковским рассказом "Чертогон", о купце, сразу после чудовищного кутежа едущем в монастырь, в "благодатный сумрак" храма, чтобы там умилиться и омыть грязную душу молитвой перед образом "Всепетой". Поэтическая легенда - увы! - превращается всего лишь в житейски-прозаический факт.
   Легенда соответствует действительности только до момента выхода Чехова со спутниками из ресторана. Слыша колокольный звон, кто-то, действительно, предложил пойти к заутрене. Решили поехать к Исаакию и поехали втроем на одном извозчике. Через несколько минут стояния в соборе Чехов и Тихонов заметили, что Немировича с ними уже нет. Он жил по соседству и ушел домой. Тогда Тихонов стал доказывать, что лучше проехать в Смольный собор, посмотреть "красоту растреллиевского стиля". Чехов согласился и только дорогой понял действительное желание Тихонова, - залучить его к себе пить чай, на Шпалерную. Этим и кончилось, в собор не пошли, да и служба уже кончалась.
   Отзвук этого утреннего странствования сохранился в одном из писем Чехова к Тихонову, и иронический тон этих строк подтверждает правильность освещения всего случая.
   "Я частенько вспоминаю о вас, - пишет Чехов, - вспоминаю, как мы вместе служили в одной дивизии (одна из обычных чеховских шуток), как в ночь под Крещенье мы вместе бродили по Петербургу, и потом на другой день В. И. Немирович рассказывал, будто вы в Исаакиевском соборе, стоя на коленях, били себя по груди и восклицали: "Господи, прости меня, грешного". Помните вы эту ночь? (это было в 1892 г.). Это было под 6 января, сегодня годовщина, и я спешу поздравить вас и выразить искреннее сожаление, что я не с вами, и что мы не можем опять побродить до утра, как тогда".
   От забавного несколько резкий переход к трагическому. Со всеми выводами, какие можно сделать из сказанного раньше, не стоит в малейшем противоречии и то, что могла бы нам сказать смерть Чехова. Он умирает спокойно, как стоик, как ученый доктор, знающий, что жить нельзя, когда уничтожены легкие, и что пустое сердце не оживит никакой лед.
   - На пустое сердце льда не кладут, - сказал он, едва улыбнувшись своей жене, когда она клала ему на грудь мешок со льдом в ночь рокового кануна.
   Напрасно тот, кому бы хотелось прочесть что-нибудь по описанию его последних минут, всматривался бы в них. Эти минуты записаны опытной литературной рукой покойного Иоллоса.
   - Знал ли он раньше, что умирает, - читаете вы здесь, - и да и нет. Когда теперь вспоминают о некоторых его выражениях, кратких и как будто брошенных случайно (ему вообще в последнее время запрещали долго говорить), возникает предположение, что мысль о близости смерти у него явилась раньше, чем у окружающих: за несколько дней перед кончиной, когда он послал мне в Берлин чек для получения денег у Мендельсона, А. П. распорядился, чтобы деньги были адресованы на имя его супруги, и когда Ольга Леонардовна спросила его, почему это, он ответил: "Да знаешь, на всякий случай"... Последние его слова были: "Умираю", и потом еще тише, по-немецки, к доктору: "Ich sterbe"... Пульс становился все тише... Умирающий сидел в постели, согнувшись; подпертый подушками, склонился на бок, - и без вздоха, без видимого внешнего знака, жизнь остановилась. Необыкновенно довольное, почти счастливое выражение появилось на сразу помолодевшем лице. Сквозь широко раскрытое окно веяло свежестью и запахом сена, над лесом показывалась заря. Кругом ни звука, - маленький курорт спал; врач ушел, в доме стояла мертвая тишина; только пение птиц доносилось в комнату, где, сдвинувшись на бок, отдыхал от трудов замечательный человек и работник, склонившись на плечо женщины, которая покрывала его слезами и поцелуями.
   Вот все. Если не загадочная, то, по меньшей мере, ничего не говорящая картина. Холодное ожидание, холодная рассудочная распорядительность о близких и любимых. Ни выкрика страдания, ни умиления, ни страха, ни особенных даже выражений жалости к так любимой, милой, теплой земле с "клейкими листочками" молодых деревьев, которые так умиляли и так привязывали к земле Ивана Карамазова, - и всего меньше какой-нибудь растерянности, слабости воли, чего-нибудь похожего на мистический порыв...
   В этом тихом, немом, молчаливом умирании почти не прочесть даже настроения Ярцева из "Трех годов", какое я отмечал выше.
   - А не хочется умирать. Никакая философия не может примирить меня со смертью. Я химик. Мыслю химически и умру химиком.
  

IX

  
   Такова одна сторона медали. Ничто здесь не противоречит образу того Чехова, который писал о себе как о неверующем, хотя и был христианином-гуманистом в душе. Но есть другая сторона, где Чехов упорно кажется, подобно Лермонтову, зашедшим в церковь или тем неверующим из его рассказа, который первый бежит к Христовой заутрене.
   Как характерно, например, что почти никто другой из писателей не говорит так часто и так серьезно о молящемся человеке, как он. Характерна повторяемость этого подмечания относительно людей духовного мира.
   Молится у него архиерей, молится о. Христофор в "Степи". Из его биографии известно, что сам он, несмотря на тяжелые воспоминания режима детства, был большим любителем богослужения и необыкновенно любил "потолкаться" среди бого-мольствующаго народа.
   Исключительно он умел проникаться очарованием христианского праздника.
   - Есть праздники, - говорит у него героиня одного из довольно ранних рассказов, - Иловальская26 в "На пути", - которые имеют свой запах. На Пасху, Троицу и на Рождество в воздухе пахнет чем-то особенным. Даже неверующие любят эти праздники. Мой брат, например, толкует, что Бога нет, а на Пасху первый бежит к заутрене.
   - Толкуют, что Бога нет, - продолжает она, - но почему же, скажите мне, все знаменитые писатели, ученые, вообще умные люди под конец жизни веруют?
   - Кто, сударыня, в молодости не умел верить, - отвечает ей другой персонаж, - тот не уверует и в старости, будь он хоть распереписатель.
   В таких рассказах, как "Святою ночью" или "Перекати-Поле", Чехов обнаруживает великолепное знание церковной службы, чувствует прелесть старинного церковного оборота в каком-нибудь акафисте. Во всей нашей литературе трудно найти другой рассказ, равный по изумительной религиозно-поэтической нежности, по какому-то, я бы сказал святому, - чувству к пасхальному дню, как "Святою ночью", где монах, перевозящий автора на пароме, в пасхальную ночь скорбно вспоминает своего только что умершего друга, брата Николая, поэта в душе, составителя чудных акафистов, "пересыпанных цветами, звездами и лучами солнца".
   - Древо светлоплодовитое... древо благосеннолиственное!.. Найдет же такие слова! Даст же Господь такую способность!.. Кроме плавности и велеречия, сударь, нужно еще, чтобы каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого!..
   Наше богослужениe, в частности, - пасхальный канон, он описывает здесь и в других местах с изумительной красотою. Ему знакомо умиление молитвы, и он чудесно передает его в "Арxиеpeе".
   - Слезы потекли до лицу архиерея. На душе было покойно. Все было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где в вечерней мгле нельзя уже было узнать ни одного человека, и плакал. Слезы заблестели у него нa лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем...
   Вспомните цитированную мною выше ("Погасшие замыслы Чехова", с. 105) выписку из "Драмы на охоте", о том настроении, какое Чехов испытывал в сельской церкви27.
   В сухоописательном, почти статистическом "Сахалине" он вырывает момент венчания каторжника и отмечает умиление и радость женщин при возложении священником венцов на головы каторжных жениха и невесты.
   - Когда же после венчания церковь опустела и запахло гарью от свечей, которые спешил тушить сторож, то стало грустно, - заканчивает он, на минуту срываясь со своего "ученого" тона и становясь знакомым нам художником Чеховым.
   Как может быть только с верующим, одинокая могила вызывала в Чехове целый ряд поэтических настроений, прямо недопустимых в нерелигиозной душе.
   - В одинокой могиле в степи, - читаете вы, - есть что-то грустное, мечтательное и в высокой степени поэтическое. Слышно, как она молчит, и в этом молчании чувствуется присутствие души неизвестного человека, лежащего под крестом. Хорошо ли этой душе в степи? Не тоскует ли она в лунную ночь? А степь возле могилы кажется грустной, унылой и задумчивой, трава печальней, и кажется, что кузнецы кричат сдержанней. И нет того прохожего, который не помянул бы одинокой души и не оглядывался бы на могилу до тех пор, пока она останется далеко позади и не покроется мглою28.
   - Здесь нет жизни, - написал он в другом месте о кладбище, - нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь - тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядших цветов вместе с осенним запахом листьев веет прощением, печалью и покоем29.
   Чехов алкал веры сердцем, осуждая ее рассудком, и завидовал верующим. В "Палате No 6" перед вами один из таких "верующих". Правда, эта вера вложена в уста безумца, сидящего в сумасшедшем доме, но надо не забывать, что такое возвышенное безумие в глазах Чехова было выше прозаической рассудочности.
   - Какая бы великолепная заря ни освещала нашу жизнь, - говорит доктор больному мечтателю, - все же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.
   - А бессмертие?
   - Э, полноте!
   - Вы не верите, ну, а я верю. У Достоевского или у Вольтера кто-то говорит, что если бы не было Бога, то его выдумали бы люди. А я глубоко верю, что если нет бессмертия, то его рано или поздно изобретет великий человеческий ум.
   -Хорошо сказано. Это хорошо, что вы веруете. С такой верой можно жить припеваючи даже замуравленному в стене.
  

X

  
   Отзвуком размышлений Чехова на темы бессмертия, отсветом его дум над евангельскими утверждениями об "обителях многих" в дому Отца, является страничка из "Черного монаха". Характерно, что и здесь мечта бессмертия опять излагается не от лица человека, мыслящего холодным и спокойным общим мышлением. Здесь мотивировку бессмертия дает призрак черного монаха, являющийся переутомленному доценту в галлюцинации, - другими словами, опять это мечта благородного безумия.
   Черный монах называет Коврина избранником Божиим, служащим вечной правде.
   - Ты сказал - вечной правде, - переспрашивает магистр, - но разве людям доступна и нужна вечная правда, если нет вечной жизни?
   - Вечная жизнь есть, - сказал монах.
   - Ты веришь в бессмертие людей?
   - Да, конечно, вас, людей, ожидает великая, блестящая будущность. И чем больше на земле таких, как ты, тем скорее осуществится это будущее. Вы на несколько лет раньше введете человечество в царство вечной правды, и в этом ваша высокая заслуга. Вы воплощаете собой благословение Божие, которое почило на людях.
   - А какая цель вечной жизни? - спросил Коврин.
   - Как и всякой жизни - наслаждение. Истинное наслаждение в познании, а вечная жизнь представит бесчисленные и неисчерпаемые источники для познания, и в этом смысле сказано: "в дому Отца моего обители многи суть".
   Но какая вещь является в своем роде классической в смысле показания того противоборства, какое в душе Чехова вели рассудок и сердце, является его рассказ "Студент".
   Вы вспомните эту удивительную миниатюру исключительного настроения, даже среди вещей Чехова. Под вечер холодного дня Великой Пятницы молодой студент духовной академии проходит огородами мимо костра и рассказывает двум женщинам прямо по Евангелию историю отречения Петра и взятия Спасителя. Старые женщины плачут, и сам студент чувствует себя умиленным в сумерках дня великих воспоминаний. Точно какой толчок заставляет его мистически задуматься над тем, как "все происходившее в ту страшную ночь с Петром, очевидно, имеет какое-то отношение к этой плачущей старухе".
   "Если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему - к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра.
   И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. "Прошлое, - думал он, - связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой".
   И, уходя, он думает о том, что "правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжаются непрерывно до сего дня и всегда составляют главное в человеческой жизни и вообще на земле". И жизнь кажется ему "восхитительной, чудесной и полной высокого смысла".
   Знаменательно прибавить, что, по отзыву одного из друзей Чехова, "Студент" был одним из любимейших его рассказов.
  

XI

  
   Область веры есть область загадок и тайн, противоречий и противочувствий. Здесь не может быть тех определенных рамок, точных выводов и неизбежно осуществляющихся предсказаний, какие возможны в статистике или медицине. Капризы души, противоборство холодного ума чувству, воспитанному от дней детства в обстановке веры, полюбившему заунывную красоту церковной песни, связавшему незабываемые детские воспоминания с клубами кадильного дыма, колыхающегося по маленькой провинциальной церкви, - эти капризы выступают здесь, как нигде. Великие умы здесь становятся непоследовательны и нелогичны.
   Кант, знаменитый Кант, прозванный немцами всесокрушающим и подвергший критике систему доказательств бытия Бо-жия, в беседе с посетившим его нашим Карамзиным явно выражал свое верование о вступлении в "другую, лучшую жизнь".
   - Вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни, но, сообразив все, рассудок велит нам верить ей ("Письма русского путешественника").
   Кто бы мог подумать, что следующие слова написал не кто иной, как Лев Толстой. Толстой, не щадивший самых жестких слов на разрушение идеи православия.
   "- Я недавно приехал к брату, - писал он однажды Фету, - а у него умер ребенок и хоронят. Пришли попы, и розовый гробик, и все, что следует. Мы с братом, так же, как и вы, смотрели на религиозные обряды и, сойдясь вместе, невольно выразили друг другу почти отвращение к обрядности. А потом я подумал: ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребенка? Как его вынести? В мешке кучеру вынести? И куда деть, как закопать? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя, - я, по крайней мере, не придумаю, как с панихидой, ладаном и т. д. Как самому слабеть и умирать?.. Нехорошо. Хочется вполне выразить значительность и важность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного, и приличного для всех возрастов, всех степеней развития, как обстановка религиозная. Для меня, по крайней мере, эти славянские слова отзываются совершенно тем самым метафизическим восторгом, какой ощущаешь, когда задумаешься о Нирване. Религия, - кончает он, - уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу - наибольшую услугу, какую может в этом деле оказать что-либо человеческое.
   С такой задачей как же ей быть логическою? Но что-то в ней есть. Только вам я позволяю себе писать такие письма".
   Какой ортодоксал мог бы дать лучшее философское обоснование православного похоронного обряда, а ведь это буквальные слова отлученного Толстого! Правда, они написаны им за четыре года до того момента, который обычно принято считать кризисом в его духовной жизни. Однако, конечно, и за четыре года уже напряженно работала в этом направлении его мысль, и известно, что в это время он отнюдь не был ортодоксалом, и первое его движение и здесь - оттолкнуться от обрядности, осудить ее.
   Вспомните другой пример из того же Толстого, - другое письмо его, цитированное мною в этой книге раньше (письмо к Лескову, см. с. 25) и относящееся уже к 1894 г., к поре полной установки его религиозных взглядов, в каких он пребывает и поныне, посмотрите, какая это "странная для Толстого" вера. Отрицающий личное, индивидуальное бессмертие, он здесь не только верит в бессмертие духа, но и признает какую-то таинственную возможность личных посмертных общений со своим собратом по перу.
   - "Не увидимся здесь, увидимся - не увидимся, а сообщится - там, т. е. не там, а вне земной жизни".
   Я позволил себе эти небольшие отступления в область характерного примера, чтобы подкрепить свою мысль о невозможности уследить точно, математически, по градусам, степень человеческой религиозной убежденности, неверия или сомнения. Доктор может ставить точнейший диагноз чахоточного, потому что при больном всегда его больные бронхи и пораженные легкие. Юрист может устанавливать злостное или несчастное банкротство, потому что перед ним точные книги и осязаемые факты. Как для психиатра иногда неуловима грань нормального и больного мозга, так для психолога загадочна и таинственна человеческая душа, когда она подвергается обследованию со стороны веры. История знает, что в мировых столпах веры религиозная убежденность вела вечную и трагическую борьбу с сомнением, что спокойное и кротко поверившее сердце иногда становилось сердцем, переполненным лавой, и это случалось тогда, когда речь шла не о частностях веры, а о таком огромном, основном, первом вопросе, как хотя бы вопрос, есть ли Бог и бессмертие.
  

XII

  
   Величайший русский мыслитель и богослов Достоевский превосходно подчеркнул в одном месте ту черту осторожности, с какою человек, отдающий себе строгий отчет в своей душевной жизни, может говорить о степени своей веры, и вместе отметил, что главнейшее и самое ценное в религиозной жизни - это пламенность души, неугомонность искания, отсутствие в ней постылой теплохладности. Существует одна глава из "Бесов", которую при печатании романа Достоевский, по каким-то авторским побуждениям, выбросил вон. Не так давно она появилась в печати, прошла странно незамеченною и посейчас немногим известна. Это именно и есть то место, о котором я говорю.
   Герою "Бесов" Николаю Всеволодовичу Ставрогину перед одним из его решительных революционных шагов приходит в голову причудливое желание пойти побеседовать с живущим в монастыре, на покое, старым архиереем, слывущим за великого христианина и сердцеведца и постоянно посещаемым приезжающими к нему - и "знатнейшими особами", и "самым простым народом". Излишне говорить, что Достоевскому были издавна дороги два имени - имя Тихона Задонского и Амвросия Оптинского, и здесь этот прототип будущего Зосимы из "Карамазовых", где слились в один образ оба старца, - фигурирует под незамаскированным именем Тихона.
   После некоторого вступительного разговора, порывистого, разбросанного, мало располагающего гостя к симпатиям к старцу, в котором он чувствует нечто от юродства, Ставрогин вдруг, некстати, нервно и надрывно, как всегда у Достоевского, вдруг бросает старому архиерею вопрос:
   - В Бога веруете?
   - Верую, - спокойно отвечает архиерей.
   - Ведь сказано, если веруешь, и прикажешь горе сдвинуться, то она сдвинется... впрочем, вздор. Однако я все-таки хочу полюбопытствовать: сдвинете вы гору или нет?..
   - Бог повелит - и сдвину, - тихо и сдержанно произнес Тихон, начиная опять опускать глаза.
   - Ну, это все равно, что Сам Бог сдвинет. Нет, вы, - вы, в награду за веру в Бога!
   - Может быть, и не сдвину.
   - "Может быть". Это недурно. Почему же сомневаетесь?
   - Не совершенно верую.
   - Как? Вы несовершенно? Не вполне?
   - Да... может быть, и не в совершенстве.
   - Ну, по крайней мере, все-таки веруете, что хоть с Божиею-то помощью сдвинете, и это ведь не мало! Вы, конечно, и христианин?
   - Креста твоего, Господи, да не постыжуся, - почти прошептал Тихон каким-то страстным шепотом и склоняя еще более голову. Уголки губ его вдруг задвигались нервно и быстро.
   - А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в Бога? - засмеялся Ставрогин.
   - О, очень можно, сплошь и рядом, - поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся.
   - И уверен, что такую веру вы находите все-таки почтеннее, чем полное безверие... О поп! - захохотал Ставрогин.
   Тихон опять улыбнулся ему.
   - Напротив, полный атеизм почтеннее светского равнодушия, - прибавил он весело и простодушно.
   - Ого, вот вы как!
   - Совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха.
   - Однако вы... вы читали Апокалипсис?
   - Читал.
   - Помните ли вы: "Ангелу Лаодикийской Церкви напиши"...
   - Помню. Прелестные слова.
   - Прелестные! Странное выражение для архиерея, и вообще вы чудак... Где у вас книга? - как-то странно заторопился и затревожился Ставрогин, ища глазами на столе книгу. - Мне хочется вам прочесть... Русский перевод есть.
   - Я знаю, знаю место, я помню очень, - проговорил Тихон.
   - Помните наизусть? Прочтите!..
   Он быстро опустил глаза, упер обе ладони в колени и нетерпеливо приготовился слушать. Тихон прочел, припоминая слово в слово:
   "И Ангелу Лаодикийской Церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Божия; знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч, о, если бы ты был холоден или горяч. Но так как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих".
   Истинный эксперт веры, Достоевский хорошо наметил здесь три разновидности религиозного настроения: совершенное неверие, но ищущее и волнующее человека, от которого уже один шаг к совершенной вере; равнодушие и теплохладность, которой в лучшем случае доступен испуг Бога, и подлинную веру, которая, однако, настолько не свободна в человеке от колебаний, что даже архиерей и праведник не может сказать о себе, что он совершенно верует.
  

XIII

  
   Мы приблизились к концу. Мы пересмотрели все или почти все, что можно найти на нашу тему в сочинениях и биографическом материале Чехова. Может быть, кто-нибудь прибавит сюда еще пропущенную нечаянно страницу, одно-другое личное воспоминание. Но главное уже сказано все. Перед нами шуйца и десница Чехова и, однако, решительный вывод кажется таким же далеким, каким был вначале.
   Бесспорны, правда, некоторые основные положения. Чехов не был человеком, судорожно мучимым идеею Бога. Он не мог бы сказать о себе, что сказал о себе Достоевский словами Кириллова из "Бесов": Меня Бог всю жизнь мучил. Температура веры, если можно так выразиться, не была в Чехове настолько высока, чтобы религиозность его прорывалась, помимо его воли, обвевала зноем приближавшихся к нему.
   Но он не был и индифферентом веры, ни, того менее, верующим "на всякий случай". Кажется, он с полным правом мог бы применить к себе слова Версилова из "Подростка":
   "Положим, я не очень веровал, но все же я не мог не тосковать по идее. Я не мог представить себе временами, как будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь".
   Чего не было никогда в Чехове - это постылого равнодушия, той теплохладности, за которую Агнец Апокалипсиса угрожает извержением из уст Своих. Страстная жажда Бога и веры жила в нем, заставляла его думать о Боге, Христе и бессмертии и оставлять следы этих дум в книгах, - жила настолько, что, когда он собственными устами говорит нам о своем неверии, о своей утрате веры, о своем удивлении на интеллигента, сохранившего веру, - нам, взвешивающим все, что мы о нем знаем, почти хочется сказать: позвольте вам не поверить.
   Разве не мечту христианства выражает он в "Рассказе неизвестного человека".
   "Мне страстно хочется, чтобы жизнь наша была свята, высока и торжественна, как свод небесный".
   Разве не христианская трактовка зла дана им в этих выдержках из двух поздних рассказов "В овраге" и "По делам службы".
   "Как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет с ночью". В жизни, даже в пустынной глуши ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель.
   "Есть люди безмятежно-ясной, непоколебимо-твердой, почти детской веры, - пишет г-н Волжский в своем исследовании о религии Достоевского. - Религиозные догматы для них не заключают в себе никаких тревожных исканий или мучительных болений. В их вере нет места вопросам и сомнениям, они не испытывают трепетного беспокойства, не нуждаются в излишних самоуверениях. Они веруют спокойно и невозмутимо, обладают своей религиозной святыней, как прирожденные собственники, не ищут ее, не стараются уверовать, не спрашивают себя и других о ней в долгих интимных беседах, не испытуют своей веры. Эти знают блаженство истинной веры. Им остается разве только еще учить других, открывать другим источник собственного блаженства в невозмутимо-ясном сознании правоты своей веры. С такой верой жил и работал Вл. С. Соловьев. В конце XIX века, на высоте современного образования, с огромным и сильным умом, оригинальный философ и талантливый лирик, он смотрел на жизнь безоблачно ясным взором библейского мудреца. Эпически-спокойный в своем обладании истиной, блаженный своей верой, счастливый и порою даже веселый, он сохранял всюду в своих произведениях удивительную ясность души, в наше время редкую. Он как бы совершенно не знал мучительного томления исканий... Он нашел, что ему надо, наивно был уверен, что нашел именно то, что надо, и что найденного никогда не потеряет. От удивительного душевного склада этого писателя веяло нездешним, несовременным, библейским благообразием и эпическим спокойствием, которых не знает наше время.
   Как полную противоположность возьмите искание Белинского. "Его мучили сомнения, - писал о нем Тургенев, - именно мучили, лишали его сна, пищи, неотступно грызли, жгли его. Он не позволял себе забыться и не знал усталости, он денно и нощно бился над разрешением вопросов, которые задавал себе... Я думал о прогулке, об обеде, сама жена Белинского умоляла и мужа, и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписания врача, но с Белинским сладить было нелегко. "Мы не решили еще вопроса о существе Бога, - сказал он мне однажды с горьким упреком, - а вы хотите есть"".
   Белинский кончил отрицанием, но вот, пример той же религиозной муки, приведшей к высокой религиозности в Достоевском.
   Достоевский был настолько же неровен, своенравен, капризен, то озлобленно-раздражен, то страстно-восторжен, насколько Соловьев уравновешен. Достоевский всегда жил в тревожном беспокойстве, вечно болел своими мыслями, вечно спешил, говорил беспорядочно и никогда не договаривал до конца, много раз принимался за одно и то же, постоянно обещал еще что-то выяснить, досказать самое важное, последнее, решающее, постоянно повторялся и в то же время постоянно был в долгу, жаждал откровений, вещих слов, и тосковал, не находя их... Они шли по одной дорогe, но там, где Соловьев шел твердым, размеренным шагом человека, хорошо знающего дорогу, невозмутимо-ясно смотря прямо перед собой, Достоевский стремительно бежал беспокойно-спешащей, нервной, торопливой походкой человека, который боится, остановившись, потерять равновесие... В записной книжке, по поводу упреков в наивности веры, Достоевский пишет: "Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла".
   Прошла, и, однако, обычное противоборство веры и неверия было ведомо ему почти накануне смерти. В одном письме от 1880 г. он пишет: "Что вы пишете об вашей двойственности? Но это самая обыкновенная черта, свойственная человеческой природе вообще, но далеко-далеко не во всякой природе человеческой встречающаяся в такой силе, как у вас. Вот и поэтому вы мне родная, потому что раздвоение в вас точь-в-точь, как во мне, и всю жизнь во мне было. Это большая мука, но в то же время и большое наслаждение" (Волжский).
  

XIV

  
   Всю свою жизнь Чехов был бесспорной жертвой такого раздвоения. Как у евангельского Нафанаила, у него были мгновения и часы священных раздумий под смоковницей. Но в эти мгновения он никого не подпускал к себе, вообще не считал веру предметом салонных или ресторанных разговоров, и, если бы он жил сейчас, мы, конечно, не увидели бы его в рядах тех, кто жонглирует словами "Бог" и "бессмертие", "Христос" и "антихрист", как фокусники мячиками.
   Трезвая мысль водила им настолько властно, что мечту бессмертия он мог вложить только в уста благородных безумцев, но видно, что это благородное безумие он ставил бесконечно выше нашего трезвого рассудка, нашего земного, "эвклидовского ума".
   Как во всей жизни он мечтал о несравненном изяществе, о чудесной красоте, так из своей мечтаемой религии он изгонял все грубое, эгоистичное, изгонял Бога, запугивающего людей, изгонял ханжество, сентиментализм, щегольство "богоискательства", пышные, лощеные слова о вере, вспыхивающие, как ракеты, - всякую вообще "фразу" в деле веры.
   Он думал о вере и чувствовал, что толстовское понимание Евангелия ему ближе всего. Из Нафанаилов часто выходят Никодимы, приходящие ко Христу ночью. Такой поворот как бы намечался в Чехове последних лет, но положительно говорить об этом нет достаточных оснований. Одно правдоподобно, что, если бы его интимно и глубоко серьезно спросили, зачем же он так часто поминает Христа и так принимает все Его нравственное учение, не принимая Его Самого, - он ответил бы так же, как зоолог фон Корен:
   - Нет, я верую, только не по-вашему, а по-своему.
   Так прошел свою жизнь по земле этот человек, соединяя с страстною тоской по вере, с которой "можно жить припеваючи и замуравленным в стене", с мучительной жаждой бессмертия, холодный подсказ ума, что мечтать бесплодно, что ночь ничуть не страшные дня, что небеса пусты, что из умершего человека вырастет только лопух.
   Поэтически-нежно, почти до невидимых слез, он мог умилиться страницей Евангелия, но холодный рассудок медика говорил ему, что чудес не бывает. В этом вечном противоборстве ума и чувства он был плотью от плоти своего поколения, переплетшего веру с неверием, но так мечтающего о чуде, как не мечтают иные верующие.
  

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 354 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа