Главная » Книги

Юшкевич Семен Соломонович - Рассказы, Страница 9

Юшкевич Семен Соломонович - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ба обнажают перед Неведомым свои измученные сердца, а я целую Елену, вдыхаю аромат ее тела. Если бы я кому-нибудь рассказал, что сейчас чувствовал, - с волнением сказал он себе, - меня называли бы фарисеем, негодяем, а я не негодяй..."
   И он рассказал Елене о чем думал: о заблудшем в поле, о старушке, о своей совести...
   - Если же представить себе, - произнес он, все еще почему-то взволнованный, - что в России, в городах и в городишках, в селах и деревнях, в каждой избе мучатся от страданий, мечутся и проклинают, прямо совестно становится за то, что мы сейчас ждем гостей и будем танцевать и веселиться весь вечер. Жизнь полна мучительных, нелепых противоречий. Настоящий человек оборвал бы ее...
   Хлопья, хлопья...
   "Как сильно я люблю его, - думала Елена об Иване, - и как я его уже не люблю. С виду я ничем не отличаюсь от других, а я уже на миллионы верст ушла от всего и не знаю, вернусь ли назад. Я иду, - сама не знаю куда..."
   Когда зажгли электричество, все неясное, тревожившее обоих, размялось. Хлопья снега, мелькавшие в темных окнах, уже не беспокоили... Падает снег, просто снег! Завтра установится санная дорога, город сделается белым, и по всем улицам будет звучать плачущий звон бубенцов.
   - Я сыграю что-нибудь, - сказала Елена, садясь за рояль... - Тебе тридцать шесть лет, и я это и сыграю.
   - Да, мне тридцать шесть лет.
   Она играет и говорит:
   - Поцелуй меня неожиданно, чтобы я испугалась...
   ...В девять часов начали съезжаться приглашенные. Первыми явились управляющий Ивана, Петр Петрович Налимов, блондин, в синих очках, худой, кажется, чахоточный, и жена его, Людмила Сергеевна, полная, краснощекая блондинка, с ямочками на щеках, с милыми голубыми смеющимися глазами. Петр Петрович поднес Елене великолепный букет из роз, а после этого, потирая влажные, холодные от мороза руки, прошел с женой в столовую, где сейчас же обоим подали чай.
   Заговорили о чем-то... Раздался звонок. Это был Новиков, товарищ Ивана по университету, отличный химик и хороший математик.
   Столовая понемногу наполнялась. Пришел Глинский во фраке, надушенный, как женщина, веселый, со своими перстнями на пальцах; адвокат Богословский, краснощекий, толстый, бривший усы и бороду, похожий на актера, с женой, Марьей Степановной, худенькой, миниатюрной брюнеткой; потом явились два офицера, Савицкий, старая почтенная дама, помещица-вдова, дальняя родственница Елены, с двумя барышнями, и еще несколько лиц. От нанесенного холода в столовой сделалось неуютно. Пришедшие утирали мокрые усы, бороды и лица, говорили что-то о погоде, о зиме, обращаясь то к Елене, то друг к другу.
   Глинский случайно очутился между Еленой и Людмилой Сергеевной... Прихлебывая чай, он думал о том, что интересны обе, и хозяйка, и эта полная блондинка, у которой очаровательные ямочки на щеках, и что, смотря по обстоятельствам, будет ухаживать то за той, то за другой.
   Разговор начался общий, но так как стол был очень длинный, то скоро разбился. Каждый занялся своим соседом. Савицкий, успевший шепнуть Елене в ту минуту, когда поцеловал ей руку, что он "сегодня необыкновенно взволнован", сидел рядом с Марьей Степановной. Он что-то тихо рассказывал ей, неслышно постукивал пальцем по столу и изредка, мимолетно, взглядывал на Елену. Елена, хотя и не смотрела на него, однако, каждый раз чувствовала на своем лице этот мимолетный взгляд и краснела.
   Чопорная старушка-помещица рассказывала Петру Петровичу о зиме в деревне и к каждому слову прибавляла: "батюшка мой". Тот почтительно слушал ее, поглаживал свою русую приятную бороду и казался очень заинтересованным. Офицеры смешили барышень.
   Иван, держа стакан с чаем в руках, беседовал с Новиковым и развивал перед ним любимую мысль о соединении метафизики с естественными науками, с чем Новиков, будучи приверженцем научной философии, никак не соглашался.
   Говорили они с жаром и долго, пока перестали понимать друг друга. Богословский, мечтавший на студенческой скамье сделаться актером, душа общества, отличный рассказчик, имитатор и танцор, представлял в лицах нашумевший недавно процесс и, в конце концов, завладел общим вниманием.
   Елена вдруг поднялась и незаметно выскользнула из столовой, сделав знак Ивану... Удивленный, он пошел за ней. Б спальне она неожиданно обняла его и молча несколько раз поцеловала. Стояли они оба у закрытой двери, точно уединившиеся влюбленные, и было это немного смешно. Из столовой ясно доносился голос Богословского:
   - Так я же, ваше благородие, ни у чем не виноват, ни у чем, - повторил Богословский при смехе гостей.
   - Почему? - спросил Иван улыбаясь.
   - Не знаю, - ответила Елена. - Вдруг захотелось сказать, что я до смерти влюблена в тебя... Милый мой! Ну, еще один раз только, тебе ведь тридцать шесть лет. Теперь иди, я успокоилась.
   Когда она вошла в столовую, там уже чувствовалась скука. Разговоры стихли, каждому хотелось встать, размять ноги. Елена предложила перейти в гостиную. Все с удовольствием поднялись. Мужчины закурили... Глинский вел Елену под руку и спрашивал:
   - Вы на меня сердитесь? Почему же мне кажется! Вы так холодны со мной.
   А она отвечала с притворной любезностью:
   - С чего вы взяли? Я рада вам.
   В гостиной расселись как пришлось. Богословский попросил Елену сыграть на рояле, и она тотчас же согласилась, сказав лишь:
   - Рояль прокатный. Боюсь, ничего не выйдет.
   Иван вопросительно поставил перед ней Бетховена. Она кивнула головой и стала играть. Гости сидели чинно, со скучающими лицами, лишь некоторые шептались. Елена играла по обыкновению хорошо, но этот Бетховен ее не трогал, будто исполняла она не настоящего, а какого-то другого Бетховена.
   - Видите, я предсказывала, - не выходит, - сказала она, повернувшись к гостям, когда сыграла половину сонаты, - попробую Моцарта.
   Но и Моцарт был другой... Тот, настоящий, любил появляться по ночам, в тишине, когда душа томилась. Он приходил неслышно из иного мира и приносил все, что было в нем прекрасного, разрешающего... Этот же был скучный, мертвый. Тогда Елена сыграла на память модный мелодический вальс, и гости вдруг ожили, заговорили, и сразу началось то, ради чего все пришли сюда: веселье и забытье.
   Елену сменил Богословский и сыграл "чижика" на разные лады. Вышло это очень забавно. Чижик, полька и вальс очень понравились, но особенный успех выпал на "чижика". Богословский стал вдруг всем очень приятен. Когда он кончил и рассказал несколько анекдотов из еврейской и армянской жизни, гости были окончательно покорены.
   Савицкий улучил минуту и, под шум и смех, опять шепнул Елене:
   - Я сегодня необыкновенно взволнован.
   Глинский ухаживал за Людмилой Сергеевной. Ей это было очень приятно, - она чувствовала себя героиней. И так убедительно говорил Глинский о ее красоте, о милых наивных глазах, о ее серебристом смехе, что она сама стала себе нравиться, полюбила себя, а к мужу почувствовала презрение.
   Очень мило спела несколько романсов одна из барышень. Когда она брала высокие ноты, у нее сильно дрожали ноздри и язык. Гости делали вид, что не замечают этого, аплодировали и просили петь еще и еще.
   Иван изредка посматривал на часы, не пора ли сесть за ужин, переглядывался с Еленой, и когда она подала знак, что уже можно, он неожиданно весело и громко сказал:
   - Прошу в столовую, - и подал руку Марье Степановне.
   Глинский собрался было предложить руку Елене, но его предупредил Савицкий. Тогда он вернулся к Людмиле Сергвевне, стоявшей в ожидании кавалера с рассеянным видом, и пошел с ней.
   Первый тост за Ивана произнес Богословский; все мужчины потянулись к виновнику торжества. Закусили икрой, семгой и опять наполнили рюмки холодной водкой. После Богословского, Петра Петровича, встал Глинский. Опять выпили и несколько раз это проделали, будто каждый был несказанно рад тому, что Ивану исполнилось тридцать шесть лет. От выпитой водки всем стало необыкновенно весело... Столовая вдруг показалась огромной, как бальный зал, электрические лампочки приняли вид ярких звезд... и по лбу поползли мурашки.
   Савицкий, сидевший рядом с Еленой, искоса поглядывал на нее, несмело любовался и думал о том, что если бы не она, он сюда не пришел бы... На другом конце стола Иван о чем-то разговаривал с Новиковым. Савицкий нечаянно посмотрел на него, и что-то неприятное, враждебное к себе шевельнулось в его душе.
   "Как все это нехорошо, - упрекнул он себя, - а я не могу прекратить, не в силах".
   Перед его глазами мелькнула рука, державшая рюмку водки.
   "Это Петр Петрович хочет со мной чокнуться, - пронеслось у него, - надо встать и сделать любезное лицо".
   Он стукнул своей рюмкой о рюмку Налимова, выпил, сел и снова налил себе водки.
   - Вы очень много пьете, - услышал он голос Елены.
   - Я сегодня необыкновенно взволнован, - ответил Савицкий, посмотрев ей прямо в глаза.
   - Вы уже третий раз повторяете это. У вас были неприятности?
   - О, нет! Я в своей жизни не переживал ничего более радостного, - тихо ответил он.
   Она взяла крохотный кусочек семги, положила его на хлеб.
   "Я не могу ей нравиться, я знаю, - думал Савицкий. - Мне сорок четыре года, я некрасив. Но все равно. Я чувствую, что нужен ей, нужен для ее жизни, вот такой, какой я есть".
   Он осторожно придвинул к ней ногу... Она не отняла своей, только опустила голову и старалась думать, что Ивана нет в столовой.
   - Я хочу с вами выпить, - сказал он тихо. - Вы не пейте, я один... потому что я вас безумно люблю.
   - Говорите тише, - не своим голосом произнесла она и подняла рюмку.
   - Я сегодня самому себе признался в этом, - шепотом ответил он. - Я безумно...
   Она испуганно повернулась лицом к Ивану, поглядела на Богословского.
   - У меня на уме четыре слова, - продолжал Савицкий, - и мне бы хотелось говорить только об этих четырех словах... Вот я ударяю тихонько четыре раза по столу. Это означает, что я вас...
   - Вы меня не щадите.
   - Нет, нет, - засуетился он и невольно обернулся.
   Лакей в белых перчатках, почтительно изогнувшись, держал у его плеча блюдо с рыбой.
   "Надо взять", подумал Савицкий и, отделив кусок, положил сначала Елене в тарелку, потом себе и тотчас обнял коленями ее ногу и сжал ее четыре раза.
   Она сидела неподвижно, словно оцепенела и к чему-то как бы прислушивалась.
   - Представьте, - обратился вдруг Савицкий к Богословскому, - сегодня я встретил не больше, не меньше как четырех знакомых...
   - Ну, и что же из этого? - удивился Богословский, уставившись мутными глазами на Савицкого.
   - Вас не удивляет число? Смотрите, я отсчитываю четыре... - И он постучал вилкой четыре раза по тарелке.
   "Лишнее выпил милый доктор", - подумал Богословский, и молча отвернулся от него. Савицкий радостно улыбнулся...
   - Как это просто, - сказал он Елене. - Мне только что пришло в голову... Здесь и муж ваш, и знакомые, а мне нужно, до смерти нужно сказать вам, отчего я сегодня необыкновенно взволнован. Мне нужно, чтобы вы знали, что со мной... Четыре звезды, - повторил он, - четыре сестры, четыре, четыре... Никогда я не думал, что это число скрывает в себе столько прелести, столько таинственной радости. Посмотрите, я пишу вилкой на столе - четыре. Как хорош, как нежен и упоителен этот знак... Тысячу лет назад вы были такая же странная, необыкновенная, молчаливая, и я говорил вам: четыре, четыре...
   Кажется, уже пьют шампанское. Богословский выбежал из-за стола. Надо пойти чокнуться с Иваном...
   И вот Савицкий среди гостей, окруживших Ивана.
   "Никогда я не переживал так ярко своего счастья, - думает Савицкий. - За что это мне? Я - дурной, испорченный человек, делаю гадости, сейчас я лицемерно буду чокаться с ее мужем, а вместо презрения к себе я испытываю особенный подъем духа. Я нужен ей. Какая милая, необыкновенная, странная женщина, - точно девушка".
   - Четыре, - произнес он так, чтобы Елена услышала, и пошел к Ивану, чокнулся с ним и искренно поцеловал его мягкую бороду.
   ...Неизвестно как очутились в гостиной.
   Богословский сидел за роялем и играл вальс. Офицеры танцевали с барышнями. Глинский, подхватив Елену с милой развязностью, на которую теперь нельзя было сердиться, закружился с ней и крепко прижал ее к себе.
   - Почему вы сегодня такая жестокая ко мне, - шепнул он ей на ухо; от него сильно пахло шампанским, - и все время вы такая, - жаловался он. - Я начинаю вас бояться... Дорогая, почему в вальсе я могу вас прижимать к себе, любить и думать: когда-то я целовал ваши руки... но вот вы скажете: "я устала", я поклонюсь вам, и вы опять станете строгой, холодной, как статуя... А я ведь ничего не забыл. Я обожаю, обожаю вас.
   Рядом кружились молоденький поручик с Людмилой Сергеевной. Казалось, что он бегал вокруг нее, гнал куда-то, так странно худ он был, а она толста... Неожиданно вскочил Богословский, сделал знак жене заменить его у рояля, подбежал к Елене и низко поклонился ей...
   Елена положила руку на плечо Богословского и нечаянно взглянула на Савицкого. Он сидел в углу и что-то писал пальцем на коленях.
   "Четыре!" - сказала она себе с тихой радостью...
   И, танцуя, думала: "Я сейчас сяду подле него... Как прекрасно, что он не молод, что он старше всех. Фрак ему не к лицу, и это хорошо. Это именно идет к нему..".
   Оставив Богословского, она подошла к Савицкому и молча села подле него, отказавшись от мазурки, которую уже начали танцевать... И Савицкий молчал, и оба Бог знает о чем думали под звуки мазурки.
   "Четыре, четыре... На улице не слышно того, что здесь говорят, не знают, что тут танцуют... А если подняться на десять верст от земли, то уже полная торжественная тишина, словно в мире нет ни единого живого существа... А внизу и играют, и любят, плачут и страдают... и, как это странно, как непонятно...
   ...Налимов Петр Петрович сидит за роялем и играет трепака. Богословский, широкий, громоздкий, танцует. Бледная барышня, тоненькая, как былинка, стоит против него и машет платочком. Гости хлопают в такт руками... У Елены слезы на глазах, или, может быть, Савицкому только показалось?
   А у дверей беседуют Иван и Новиков. Иван говорит задушевным голосом, лицо его выражает недоумение:
   - Я, Сергей, не верю в идеалы за ложь их; но почему же все-таки с идеалами человечество как будто движется вперед, да и каждому человеку легче с ними. Почему человечество нуждается в "да" и отбрасывает "нет" и, наконец, почему пессимизм бесплоден, хотя он есть истина истин, а оптимизм, который ложен весь от первой до последней буквы, нужен человечеству и врачует его, тащит вперед. Вот этого я не пойму, никогда не пойму...
   То, к чему стремился Савицкий, что он считал высшим для себя счастьем, без чего, казалось, вся жизнь потеряла бы свою ценность, свой смысл, наконец свершилось... Елена полюбила его! Она ни в чем ему не призналась, ни разу не проронила слова о своих чувствах, и все-таки он знал, что она полюбила. Для Савицкого в их отношениях самым приятным и самым значительным было не то, что оба говорили друг другу, а что чувствовалось за сказанным, или посреди молчания, когда и у него, и у нее иссякали слова. Он испытывал озарения радости и думал, что то же самое происходит с ней, он любил и любила она! Такого милого, поэтического романа Савицкий никогда не переживал, было неясно и тревожно, и томительно, и, вместе с тем столь ясно, будто он перечитывал знакомую книгу.
   Раньше, в начале знакомства, и даже позже, когда он, бывало, думал о ней, всегда старался представить ее себе в том или ином соблазнительном виде. Нисколько не жаль ему было разрушить ее обаятельный образ, и чем лучше ему удавалось унизить Елену в своем воображении, сделать вульгарнее, доступнее, тем больше хотелось ее покорить, и все средства для этого казались хороши. В победе над Еленой он полагал свое превосходство и так и смотрел на нее, как на низшую... Раньше он думал, что чем скорее свое сложное, необыкновенное чувство к ней сделает простым, обычным, тем легче приблизится к венцу радости, и будет так, как было с другими женщинами: сначала желание, после победы равнодушие и презрение... Теперь наступило иное. Приятно было молчание вдвоем, и, словно он превратился в юношу, прекрасной и чистой стала мечта о ней. Упоительно было думать, что она внесла в его жизнь радость, нежность и красоту. Раньше жизнь его была пустая, бесцельная и представлялась, как движение к смерти, и всегда было страшно чего-то, даже в минуты наслаждения и счастья; теперь не страшила смерть и не хотелось думать больше о том, каким он был бы пятьсот лет назад.
   - Лучшее впереди, - говорил он себе, - и Бог - во всем, в каждой мелочи, и в том, что случилось со мной, и в том, что я лечу больных, что я необыкновенно счастлив, и в ней, и в этой золотистой пыли, которая как будто крркится без цели и смысла. Везде и на всем лежит Его радость, Его нежность, Его любовь... потому что я полюбил.
   В таком настроении Савицкий прожил два месяца, пока Елена не дала обещания придти к нему. Тогда в нем снова вспыхнуло то старое, которого он начал стыдиться, когда почувствовал настоящую любовь.
   Ждать он ее начал с утра, даже с ночи... До рассвета он бродил по комнатам, держа руки на затылке, не находя себе ни места, ни покоя, ложился, гасил электричество, много курил, опять вставал и все думал без конца, до одурения, о ней и о том, что она придет.
   Все утро он простоял у окна. Был уже конец февраля... Туман висел перед глазами мутно-серой пеленой, и из комнаты не видно было, что делается на улице... Но хорошо было стоять так, ничего не видя, и думать о том, что жена и дочь уехали в Крым... Что Елена, может быть, в эту минуту в волнении бродит по комнате, и сердце у нее сжимается так же, как у него... Что идет весна, чувствуется она уже везде: на улице, в каждой складке ветра, в самом тумане, в смеющемся солнце, в голубых, между облаков, пятнах неба, в щебетании птиц...
   Потом он сидел перед зеркалом и выщипывал из усов бросавшиеся в глаза седые волоски.
   "Скоро и это перестанет помогать, - думал он. - Усы сделаются полубелыми, получерными, лицо изменится, станет неузнаваемым, и будет стыдно встречаться со знакомыми... Может быть, из отвращения в конце концов сбреет усы и сделается похожим на актера, на лакея, на ксендза. Как все это грустно... и ненужно".
   Время идет медленно. Возможно, что даже не идет, потому что часы давно показывали два, и теперь они тоже два показывают.
   "А может быть, Елена мучится от этих двух часов, как и я, и тоже не знает, что с собой делать, - подумал он... - Как мне ее жаль".
   - Зачем же, - сказал он громко, - и для чего я ее соблазнил? Я ведь все знаю, все испытал и ничего нового не узнаю от того, что будет между нами... Зачем же я это делаю? Я овладею ею, невольно развращу, - зачем же я это делаю? Разве не лучше, когда она далека от меня и чиста?.. И все-таки хочется, до смерти хочется обнять ее, прижаться к ней, овладеть! Пусть это гадость, а я хочу сделать гадость и ни за что не откажусь от Елены... Как странно! Гадость, и все-таки нужно, нужно, нужно!
   В четыре часа он сидел у камина, желтый, с мешками под глазами и думал: "Разве она может любить меня? Я не юноша, во мне нет ничего блестящего, ни обаятельного, почему же я думаю, что она полюбила меня? Разве она сказала мне: "я люблю вас"? Даже на мою просьбу прийти она не ответила, а лишь кивнула головой. Почему же я думаю, что она меня любит? Для чего обманываю себя, и зачем этот обман? И как мне жаль эту необыкновенную, умную, изящную женщину..."
   И снова, точно в тумане, в голове неслось, пело, звенело: "Хочу ее! Хочу, чтобы она сидела у меня на коленях и краснела. Хочу гладить ее плечи, прижиматься к ней и смотреть ей в глаза, немного испуганные, немного удивленные, и целовать. Хочу этого, хочу!.."
   Вечер наступил как-то неожиданно, и казалось, что не было длинного мучительного дня. Савицкий зажег электричество, снял сюртук, который оставался на нем с обеда, - обедал он в ресторане, - надел тужурку и сел в кресло у камина. Хотя он дал себе слово не пить сегодня, однако за обедом не удержался, выпил водки и вина и теперь испытывал сильную жажду. Сидя в кресле, он начал обсуждать чего бы ему выпить, и, как это бывает, чем больше старался не думать о вине, тем сильнее тянуло его непременно выпить вина.
   Он вошел в столовую, где были приготовлены для него и для Елены два прибора, закуски, конфеты, фрукты, вино, оглядел стул, на котором она будет сидеть, погладил усы и тотчас же налил в бокал вина. Выпив, он почувствовал раскаяние.
   "Не вина бы теперь, - подумал он и опять погладил усы, - а чего-нибудь другого, - ну, все равно!.".
   За полчаса до назначенного времени он отпустил горничную и остался один на всю квартиру. От волнения нахлынувшей страсти и желания он уже не мог сидеть и стал ходить взад и вперед по длинной передней, гадая, придет она или не придет? Иногда это казалось чрезвычайно простым. Поднялась по лестнице, позвонила... Иногда же думалось, что это никогда не может случиться. Никак нельзя было себе представить, что Елена, та самая Елена Галич, вдруг появится в квартире Савицкого.
   Он сосчитал, сколько шагов передняя имела в длину, и удивился, что было их так мало: двенадцать... Но двенадцать делилось на четыре, то есть, на "я вас безумно люблю", и, следовательно, думал он, она придет. Теплая волна прилила к сердцу, дрожали ноги.
   За несколько минут до условленного часа он приоткрыл входную дверь и уже не отходил от нее, прислушивался к каждому шороху на лестнице и волновался, как гимназист.
   "Вот этого самого я когда-то желал, - сказал он, стоя перед дверью с опущенной головой. - Я еще полгода тому назад представлял себе, как буду стоять у этой двери, волноваться, и вот так оно и случилось..."
   Елена тихо открыла дверь и столкнулась с Савицким на пороге. Савицкий оторопел, как пойманный в чем-то дурном, кровь медленно прилила к его щекам... Не соображая, он вымолвил:
   - Я думал, что вы уже не придете.
   Елена кивнула головой... Лицо ее, бледное, без кровинки, суровое, почти монашеское, выражало покорность. Точно она пришла сюда не любви ради, а принести последнюю жертву, может быть, поставить последний вопрос... Она стояла неподвижно, опустив голову. Поразил ее запах вина в передней и то, что Савицкий был в тужурке, а не в сюртуке. Она его едва узнала, так не был он похож на знакомый образ, и показался он ей маленьким и несимпатичным.
   "Четыре", - вспомнила она.
   Савицкий опять повторил:
   - А я думал, что вы не придете, - и прибавил к этим словам: - О, какая вы благородная! - но тотчас замолчал, почувствовав, что каждое слово, сказанное здесь, в передней, покажется пошлостью.
   Точно они были на людях, он почтительно поцеловал у нее руку и быстро оглядел всю, та ли она, которая так ему нравилась, не изменилось ли чего в ней? И как только оказалось, что это она, та самая необыкновенная женщина, как только радость обожгла его сознание, что она сейчас будет принадлежать ему, - все, что он хотел рассказать ей о своих мучениях и беспокойстве, было им забыто. Ни разговаривать не хотелось, ни вести ее в столовую, как предполагал раньше, а сейчас, немедленно, не откладывая, испытать то, чего он добивался целый год... Потом он будет разговаривать, поведет ее в столовую, после будет все, все, - но сейчас надо, непременно надо повести ее в свою комнату, заманить туда как-нибудь и назвать своей. Только это, только это...
   "Я обниму ее, - подумал он, густо краснея, - и если она ничего не скажет, значит мне все можно".
   Он идет с ней очень медленно, обняв ее одной рукой за талию, и с волнением говорит:
   - Я люблю вас! Ах, нет, эти слова я много раз повторял в своей жизни... Вот я говорю другим тоном, - и он изменил свой голос, - "я томительно люблю вас", это то, что я чувствую. Я люблю вас за то, что вы заставили меня полюбить себя... Ведь я никогда еще никого не любил, как ни странно покажется вам мое признание... Я бесконечно благодарен вам. В этом - моя любовь к вам и моя нежность... Обнимая вас, я испытываю необыкновенное, незнакомое счастье.
   Какая-то дверь раскрывается перед ней... Может быть, пропасть?
   Она наивно и несмело делает шаг назад и тотчас покорно входит, потому что он поцеловал ее, потому что он просто, как свою, обнял ее...
   ...Она лежит на кровати и кажется Савицкому большой птицей... Розовые руки ее, открытые до плеч, точно розовые крылья. И оба думают и чувствуют разное.
   Она слышит торжественные, спокойные звуки моцартовой фантазии: трам-там-там, я сделала непоправимое, я сделала непоправимое, непоправимое... И опять то же, но уже очень глубоко: трам-там, непоправимое.
   Он стоит и думает с удивлением: "Так вот какая она. Сейчас я стану на колени... Но как же так? Я бы снял тужурку, но мне ее стыдно... Я потушу электричество... О, какая радость ждет меня сейчас!"
   ...Снова горит электричество. Елена лежит на кровати, устремив взгляд в одну точку, и беззвучно плачет. Савицкий, с опущенной головой, взволнованный, ходит по комнате...
   Изредка он останавливается, взглянет на нее... и ему жаль ее сердца, и чувствует, что она стала ему еще милее и дороже.
   И опять он ходит от дверей к окну и обратно и думает о том, как все вышло гадко, нехорошо, точно с девушкой. Вместо восторгов, забытья, упоения, было мучительно и грустно. Все время она молча плакала, и, уже принадлежа ему, была такая же далекая, незнакомая, необыкновенная, как всегда. Зачем же это нужно было?
   Он подошел к ней, взял ее руку, - ее розовое крыло, - почтительно, нежно поцеловал и сказал:
   - Простите меня.
   И тотчас Елена засуетилась, застыдилась, покраснела и едва слышно шепнула:
   - Оставьте меня одну.
   ...И вот она одета, опять в передней, - протянула руку Савицкому. Если бы он был ее мужем, она бы ему сказала:
   - Скорей, скорей отсюда!.. Всего один час провела я здесь, а мне кажется, что я перешагнула вечность... Миллионы верст отделяют меня от прошлого.
   Но этого нельзя сказать, и она говорить ему, слабо, виновато улыбаясь:
   - Я... причинила вам беспокойство... Простите меня.
   - Я провожу вас, - предложил Савицкий, но что-то уже мешает ему сказать ей:
   - Вы стали мне бесконечно дороги... Если бы вы знали, как мне сейчас стыдно...
   - Нет, я пойду одна... Поцелуйте меня еще раз...
   Ее уже нет в комнате... Савицкий все стоит у двери и, не слыша своего голоса, говорит, повторяет:
   - Прощай, милая, необыкновенная, странная женщина, прощай!..
   В столовой темно... Заснули два стула, на которых должны были сидеть она и он... Молчание бесшумно бродит вокруг стола. Темно... Непроизнесенные слова любви остановились у дверей и не заглянут туда. Темно... Сонно и грустно. И так будет до утра... молчаливо и мертво.
  

* * *

  
   "Тихая, теплая ночь, ушли туманы, и небо нежное. Мир полон загадок, полон чудес, - не понять его никому".
   Елена стоит у окна гостиной и думает: "Тихая, светлая ночь, ушли туманы, и небо нежное..".
   Так же спокойно, как она пошла к Савицкому, подчинившись неизбежному и нужному, так же спокойно пошла она к смерти и, как там, беззвучно заплакала, увидев ее.
   "Я увидела свет, - сказала она себе, - и разбилась об этот свет, и я рада, - рада, потому что мне не нужно мое благополучие, потому что я не хочу ходить во тьме. Я поняла что-то, чего никто понять не хочет, и перестала нуждаться в любви, в людях, и оттого я так безмерно счастлива. Почему же я плачу?"
   Точно так же, как она скрыла от Ивана, что идет к Савицкому, так же скрыла она от него, что собирается умереть, и смерть не мучилась с ней, как не мучился с ней Савицкий.
   Переступив во тьме порог гостиной, она вдруг поняла, что умерла давно уже, с той минуты, как отвернулась от людей, вышла из круга...
   ...Вот шла она, беззаботно играя, шаля, и вдруг потеряла самое ценное, без чего человек не может жить - правду... Как это случилось? Шла, играла и незаметно уронила. То, что потом было с ней - и ее старание отдаться детям, и мысль о том, что ей все можно, и Глинский, и мечты о больших преступлениях, жизнь козявкою у моря, чувства к Савицкому, жертва своей любовью к Ивану, - все она делала только для того, чтобы закрыться от бездны, вернуть себе прежнюю правду.
   "Да, так, - думала она, - да, так!"
   ...Вся в огне радости и томлении, и тоске, стоит Елена у окна. "Мир полон загадок..." - и как жаль, бесконечно жаль Ивана. Вот тут, в этой комнате, она будет лежать, а он будет плакать и спрашивать: "Зачем ты это сделала, Елена, - я не понимаю?" И дети, испуганные, с красными от слез глазами, войдут и припадут к ней...
   "Если бы она была послушной и ходила во тьме осторожно, как учили пророки и учителя жизни, она бы не оступилась. А она не послушалась, на минуту вышла из круга, и - погибла..".
   И она заплакала оттого, что дети спят и никогда не узнают о ее страданиях, что нельзя пойти еще раз поцеловать их, постоять перед ними на коленях, пробраться к Ивану и прикоснуться губами к его руке. И еще о том она плакала, что так дурно сложилась ее жизнь...
   И хочется ей вырваться из чьих-то рук, побежать в детскую, в спальню, сказать что-то нужное, важное, выплакать самые горькие слезы свои, - но... "Она" уже пришла, стоит в углу, торопит и как бы говорит;
   - Иди, иди!
   Малиновый длинный шнурок, раньше служивший жизни, змеится в руках... и... всепримиряющая смерть!..
  
  

НОЧНАЯ БАБОЧКА

  
   В сущности, было два Владимира Петровича. Один, которого знали товарищи, просто знакомые, возлюбленные, был приятный Владимир Петрович, Володя, с ровным характером, лет тридцати пяти, с карими хорошими глазами, с густыми, каштановыми усами и полными, вкусными губами.
   Другой Владимир Петрович был очень мало похож на первого. Другой, в отличие от внешнего Владимира Петровича, был всегда тоскующий, дико мнительный, испуганный человек. Этот безумно боялся смерти и верил, что с ним рано или поздно приключится нечто трагическое, нечто такое, от чего следовало бы, если бы воли хватило, заранее наложить на себя руки. Он и мысли не допускал, что умрет как какой-нибудь Иван Иванович, да и из гордости не хотел бы этого. Но и трагического конца он не желал, и потому вечно мучился и придумывал картины своей смерти. Он любил представлять себе последнюю секунду, последний миг перед тем, как дух покинет его тело. Рисовал он себе эту страшную минуту так: в глухую ночь, оставленный сестрой, дежурившей подле него, бессильный, чтобы позвать на помощь, он вдруг увидит Ее, свою смерть, затрясется от страха, и захочет убежать куда-нибудь, спрятаться от нее. Непременно вспомнит какого-нибудь своего приятеля, какого-нибудь Ивана Ивановича, который сейчас безмятежно храпит дома, или играет в карты в гостях, и станет горько и обидно, что ему хорошо, а он, Владимир Петрович, в муках умирает. И тогда он почувствует, что ему не хватает дыхания, начнется агония, которую всю жизнь никак не мог себе представить, будет хвататься скрюченными пальцами за кровать, на лбу выступят холодные капли пота и выпучатся глаза. И конец. И больше не будет в мире Владимира Петровича. А в это время повсюду Иваны Ивановичи будут наслаждаться жизнью, точно так же, как и он наслаждался ею, когда другие умирали...
   Единственное спасение от такого будущего Владимир Петрович видел в самоубийстве. Из всех способов он облюбовал один, и представлял себе дело так: в какую-нибудь темную ночь он выйдет за город, где проходят поезда, впрыснет себе большую дозу морфия, и когда начнется действие яда, положит голову на рельсы и станет ждать, пока какой-нибудь ночной товарный или экспресс не отрежет ее. Разгоряченное воображение рисовало ему, как он лежит ничком на земле, и он испытывал жалость к себе. Раздается глухой шум приближающегося поезда. Владимир Петрович даже слышал тяжелое сопение железного чудовища... Вот оно в пятидесяти шагах от него... в тридцати... в десяти... и вдруг ощущение нечеловеческой боли в шейных позвонках. В отделившейся голове рот раскрывается два, три раза, как у зарезанной курицы... Тело извивается в судорогах... Черт с ним... лишь бы смерть перейдена. Не будет больше мучить...
   У женщин Владимир Петрович пользовался большим успехом, и потому не женился. Может быть, оттого он и любил женщин, что с ними забывалось о смерти, что навязчивая идея не смела переступить порога любви. И он не мог бы назвать года, когда у него не было бы романа с женщиной или с девушкой.
   Влюблен он был и сейчас в одну очень молоденькую, хорошенькую девушку, кончавшую гимназию. Ее звали Сюзи. Она была высокая, стройная, худощавая. Прелестно было ее продолговатое, еще не сформировавшееся, полудетское, полуженское лицо, прелестны были ее толстые, темные косы, небрежно закрученные на голове, и бледные, холодные руки с длинными тонкими пальцами. И Владимир Петрович иногда думал, что если бы судьба послала ему счастье умереть в ту минуту, когда ее головка лежала на его плече, он простил бы саму смерть и то страшное, что мучило душу всю жизнь.
   Произошло это в начале весны. Владимир Петрович сидел у себя в кабинете у окна и перечитывал "Первую любовь" Тургенева. Потому ли, что он был влюблен в Сюзи, а может быть и потому, что его привлек в старинном переплете том Тургенева, которого Владимир Петрович давно не читал, но раскрыв книгу наугад и пробежав несколько строк, начал рассказ сначала. Во время чтения он иногда недовольно качал головой.
   В комнату вливались густыми потоками синие сумерки, и когда Владимир Петрович кончил рассказ, было уже почти темно. Все краски потускнели, углы затянулись коричневою тенью, и только у окна еще чуть брезжил желто-сиреневый свет.
   Владимир Петрович закрыл книгу, выглянул на улицу, полюбовался игрой последних закатных красок на небе и, от неожиданно пришедшей мысли, сладко вздрогнул. Через час он встретится с Сюзи и сегодня уж непременно страстно обнимет ее.
   Сюзи молча отвернет голову, он увидит ее нежный, продолговатый профиль и пожалеет девичий стыд, но подумает про себя: "Не я, так другой..".
   "Как все в жизни пошло и торжественно, - опять подумал он, - и я, в сущности, подлец".
   "Не я, так другой", - успокоил он себя снова.
   "Однако, - вспомнил он прежнее недовольство, тихо грызшее его и сейчас, - странно, что Тургенев совершенно не тронул меня. Когда-то я восхищался его "Первой любовью", а теперь рассказ мне показался мармеладом для детей. Нет, Тургенев не большой талант, его переоценили. Да, лучше классиков и не перечитывать. Бог с ними".
   Он посмотрел на часы, покачал головой и начал одеваться. Вдевая запонки в свежие, отливавшие желтизной от электрического света, манжеты, он опять подумал, что сегодня непременно прильнет к девственной груди Сюзи, и, как прежде, сладко вздрогнул. Он очень отчетливо увидел ее лицо в профиль, и ему показалось, что он никого еще так не любил, как эту милую девушку.
   На улице, идя вразвалку и раскланиваясь со встречными знакомыми, он был уже первым Владимиром Петровичем, и его радовало нежно-зеленое, весеннее небо, воздух прохладный, но уже пахнувший молодым солнцем и разбуженными к жизни травами полей.
   Темнело быстро и незаметно, как обыкновенно темнеет в апреле. Электрические фонари приветливо зажглись вдали. На высоких угловых домах утих буйно веселый крик недавно прилетевших птиц... Но на деревьях, уже пустивших почки, еще раздавался их нежный писк... Владимир Петрович поднял голову и в безотчетном блаженстве от ожидания свидания, от этого зеленого неба, от нежного, как жалоба, писка, снял шляпу. Толпа увлекла его дальше, и он пошел со шляпой в руке, забыв, что ее нужно надеть...
   В парикмахерскую он вошел, еще чувствуя умиление, но уже озабоченный. Осталось всего полчаса до свидания. Какой-то господин с намыленным лицом, увидев его в зеркале, весело крикнул:
   - Здравствуй, Володя!
   Владимир Петрович всмотрелся в намыленное лицо и узнал приятеля Никодима, которого товарищи в шутку прозвали "Никодим - много говорим".
   - Здравствуй, Никодим, - произнес он, не особенно обрадовавшись встрече, и из любезности спросил: - Как дела?
   - Да вот, все воюю с этим африканом, - ответил Никодим.
   При этом он расхохотался и указал пальцем из-под простыни на хихикнувшего в руку и в сторону подмастерья.
   Владимир Петрович вяло улыбнулся и сел в кресло рядом с Никодимом. Из соседней комнаты на звонок вышел второй подмастерье с потухающей папиросой за ухом, со сложенной салфеткой в руках.
   Сказав: "Мое почтение, господин Козлов", он тотчас сердито крикнул: "Мальчик, воды", и стал неискусно вправлять салфетку за воротник Владимира Петровича. Владимир Петрович слегка поморщился, сказал: "Осторожнее", и посмотрев на себя по привычке в зеркало, подумал: "Старею"... И загрустил.
   Подмастерье начал лениво водить щеткой по знакомым щекам и тоже по привычке загляделся на себя в зеркало.
   "А у меня волосы получше, чем у Козлова, - самодовольно подумал он, - вишь как поредели у него на макушке!"
   - Ты, должно быть, на свидание собираешься, - раздался вдруг голос Никодима,
   - Почему на свидание? - улыбнулся Владимир Петрович. - Может быть, это ты идешь на рандеву.
   - Я-то? - спросил, хитро подмигнув, Никодим и тотчас стал без приглашения рассказывать, что он действительно сейчас должен встретиться с женщиной из высшего круга, и хотя у него на завтра много работы, но уж Бог с ней, с работой, женщина больно хороша, а главное не какая-нибудь мещаночка, и если назвать ее имя, то все ахнули бы. "Ла донна э мобиле", - неизвестно для чего вполголоса густым баритоном запел он.
   "Как не стыдно ему болтать о женщине, с которой сейчас встретится, - подумал с брезгливостью Владимир Петрович. - Несносный болтун, а слывет за дельного юриста. Может быть, и врет, вероятно, к проститутке собирается".
   Подмастерье вспрыснул его лицо одеколоном, напудрил гладкие щеки. Владимир Петрович провел рукой по лицу и остался доволен. Лицо его было мягкое, точно женское, Сюзи приятно будет целовать его щеки, пахнувшие одеколоном. Удивительно, до чего любят женщины этот парикмахерский одеколон. "Ты так хорошо, так приятно пахнешь", - говорили ему возлюбленные.
   Он расплатился и вышел вместе с Никодимом.
   - Ну, прощай, - сказал Владимир Петрович, - желаю успеха. - И приятели разошлись в разные стороны.
   В темноте толпа издали казалась огромной и компактной. Владимир Петрович обошел ее и, держась близ стен домов, быстро зашагал, чтобы поспеть к назначенному часу. Он не думал ни о чем определенном. Сюзи... толстая дама в мехах с подозрительным господином под руку, табачный магазин Асмолова, прочитал он, дамское белье, опять Сюзи... и вдруг услышал близко позади себя приятный грудной женский голос.
   - Красавчик, пойдем ко мне...
   Он оглянулся. Высокая женщина в шляпе, надвинутой на глаза, догоняла его. Сверкнули большие, кажется черные глаза.
   "Проститутка, - равнодушно подумал Владимир Петрович, - но какие глаза, какой милый очерк рта", - и, не отозвавшись, пошел дальше. Бог с ней!
   - Почему же не отвечаете? - Она говорила с польским акцентом, и это неприятно резнуло ухо Владимира Петровича. - Невежливо!
   - Некогда, - сказал он, чтобы ответить что-нибудь и отвязаться.
   - Должно быть, на свидание спешите, - смеясь и опять показав глаза, бросила она...
   "Далось им это свидание сегодня, - с досадой подумал Владимир Петрович, - написано на мне, что ли?"
   - Ну, да, на свидание, - после молчания сказал он наконец и посмотрел на нее.
   Глаза ее ему чрезвычайно понравились.
   - На свидание и завтра успеете, - шутливо, как старая знакомая и все смеясь, возразила она, - а меня завтра, может быть, не встретите. Лучше пойдем ко мне, я недалеко живу кстати... Я интересная... И вы мне понравились...
   "Знаем мы, как я вам понравился, - подумал про себя Владимир Петрович. - Однако, хорошенькая, и хорошо говорит, не грубая. Если бы не Сюзи... я бы поболтал с ней, честное слово".
   - И вы мне понравились, - сказал он откровенно, все, однако, идя быстро, - но я, к сожалению, спешу.
   &nbs

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 403 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа