ю тоску. Я бегу от них, но, одинокий, я напрасно ищу воздуха для моей стесненной груди. Я бросаюсь на землю, которая должна была бы открыться, чтобы навеки поглотить меня. Я 'Опускаю голову на холодный камень, который должен был бы успокоить снедающую меня горячку. Я влачусь на холм, с которого виден ваш дом, я стою там, устремляя взоры на это убежище, в котором я никогда не буду жить вместе с вами. А если бы я вас встретил раньше, вы могли бы быть моею! Я бы сжал в своих об'ятиях единственное существо, которое природа создала для моего сердца, для сердца столько, страдавшего, потому что оно искало вас и нашло вас слишком поздно! Когда, наконец, эти часы исступления проходят, когда приближается минута свидания с вами, я, трепеща, направляюсь к вашему дому. Я боюсь встречи со всеми теми, кто может угадать чувства, что я ношу в себе. Я останавливаюсь, я иду медленными шагами, я отдаляю минуту счастья, которому все угрожает, которое всегда боюсь потерять, счастия, неполного и тревожного, против которого, может быть, ежеминутно злоумышляют и роковые события, и завистливые взгляды, и жесткие прихоти, и ваша собственная воля! Когда я ступаю на ваш порог, когда я приоткрываю дверь, новый ужас овладевает мной: я движусь, как виноватый, прося пощады у всех вещей, попадающихся мне на глаза, как если бы все они были враждебны мне, как если бы все завидовали предстоящему мне часу блаженства. Малейший звук пугает меня, малейшее движение вблизи приводит меня в ужас, самый шум моих шагов заставляет меня отступать. Совсем близ вас, я все еще боюсь какого-нибудь препятствия, которое внезапно может встать между нами. Наконец, я вас вижу, я вижу вас и вздыхаю свободно, я смотрю на вас и останавливаюсь, как беглец, вступающий на безопасную землю, которая должна защитить его от смерти. Но даже в тот миг, когда все мое существо устремляется к вам, когда мне так нужно отдохнуть от мучений, положить голову вам на колени, дать волю своим слезам, нужно, чтобы я изо всех сил обуздывал себя, чтобы даже возле вас я продолжал жить этой жизнью усилий: ни одной секунды свободного излияния! Ни одной секунды забвения! Ваши взгляды наблюдают за мной. Вы смущены, почти оскорблены моим волнением. Я не знаю, какое стеснение заменило собою те сладостные часы, когда вы хотя бы признавались мне в вашей любви. Время бежит, иные заботы призывают вас: вы никогда не забываете их, вы никогда не отдаляете минуту моего ухода. Приходят чужие: мне больше нельзя смотреть на вас; я чувствую, что должен бежать от подозрений, которые меня окружают.
Я покидаю вас более взволнованный, более измученный, более безрассудный, чем прежде; я покидаю вас и погружаюсь в то страшное одиночество, в котором я бьюсь, не встречая ни одного существа, на которое я мог бы опереться и немного отдохнуть".
Элеонора никогда не была так любима. Господин П. испытывал к ней очень искреннюю привязанность, большую благодарность за ее самопожертвование, большое уважение к ее характеру, но в его обращении с ней был всегда оттенок превосходства над женщиной, которая отдалась ему открыто, без брака. Согласно общему мнению, он мог бы вступить с ней в более почетную связь; он не говорил ей об этом, может быть, не говорил об этом и самому себе; но то, что не говорят, существует тем не менее, а обо всем, что существует, можно догадаться.
До тех пор Элеонора не имела никакого понятия о таком страстном чувстве, о таком существовании, всецело отданном ей, и моя ярость, несправедливость и упреки были еще только большими доказательствами этого чувства. Ее упорство воспламенило все мои чувства и помыслы: я возвращался к страстным порывам, которые ее пугали, к покорности, к нежности, к безмерному преклонению. Я смотрел на нее, как на создание неба. Моя любовь была похожа на культ, и имела для нее тем больше прелести, что она постоянно боялась увидеть себя униженной. Наконец, она отдалась мне.
Горе человеку, который в первые мгновения любовной связи не верит, что эта связь должна быть вечной! Горе тому, который в об'ятиях своей любовницы, только что отдавшейся ему, сохраняет пагубную зоркость и предвидит, что может расстаться с нею! Женщина, уступившая своему сердечному влечению, таит в себе в это мгновение что-то трогательное и священное. Ни наслаждение, ни природа, "и чувственность не развращают нас, но те расчеты, к которым приучает нас общество и размышления, рождаемые опытом. Я любил, я в тысячу раз больше уважал Элеонору после того, как она мне отдалась. Я с гордостью ходил среди людей и смотрел на них взглядом победителя. Уже самый воздух, которым я дышал, был для меня наслаждением. Я устремлялся к природе, чтобы благодарить ее за нечаянное благо, за то огромное благо, которое она подарила мне.
Очарование любви! Кто может описать тебя? Эта уверенность в том, что мы нашли существо, предназначенное для нас природой; этот свет, внезапно озаривший жизнь и как бы проясняющий ее тайну; эта небывалая ценность, которую мы придаем малейшим обстоятельствам; эти быстрые часы, столь сладостные, что память не сохраняет их подробностей, и оставляющие в душе только долгий след счастья; эта резвая веселость, которая порой беспричинно примешивается к обычной умиленности; столько радости от присутствия и в разлуке столько надежды; этот уход от всех низменных забот, это превосходство над всем окружающим; эта уверенность, что отныне мир не может настигнуть нас в нашей новой жизни; это - взаимное понимание, отгадывающее каждую мысль и отвечающее каждому душевному движению, очарование любви, кто испытывал тебя, тот не может тебя описать!
Господин П. должен был на шесть недель отлучиться по неотложным делам. Все это время я провел почти без перерыва у Элеоноры. Казалось, что ее привязанность возросла от принесенной мне жертвы. Я никогда не уходил без того, чтобы она не пыталась удержать меня. Она всегда спрашивала, корда я вернусь. Два часа разлуки были для нее невыносимы. С беспокойством и точностью назначала она мне минуту моего возвращения. Я с радостью подчинялся этому, я был признателен, я был счастлив чувством, которое она проявляла ко мне. Однако, интересы совместной жизни не подчиняются по произволу всем нашим желаниям. Иногда мне было неудобно размечать заранее свои шаги и таким образом высчитывать все минуты. Я вынужден был ускорять свои дела и порвать почти со всеми своими знакомствами. Я не знал, что отвечать знакомым, когда они предлагали мне какую-нибудь общую прогулку, от которой отказаться прежде у меня не было повода. Я не сожалел, проводя время с Элеонорой, об этих удовольствиях, которые никогда особенно не интересовали меня, но я бы желал, чтобы она более свободно позволила мне от них отказаться. Мне было бы приятнее возвращаться к ней по собственному желанию, не говоря себе, что час настал, когда она с тревогой ждала меня; я хотел бы, чтобы к мысли о счастье, ожидавшем меня с нею, не примешивалась мысль о ее тоске. Конечно, Элеонора была живой радостью моей жизни, но она не была больше целью: она меня связывала.
Кроме того, я боялся скомпрометировать ее. Мое постоянное присутствие должно было удивлять ее слуг, ее детей, которые могли наблюдать за мной. Я трепетал от мысли, что могу разрушить ее жизнь. Я чувствовал, что мы не можем быть соединены навсегда и что моей священной обязанностью было уважать ее покой. Итак, я давал ей советы быть осторожной, уверяя ее в то же время в моей любви. Но чем больше я подавал ей такого рода советов, тем меньше она была расположена выслушивать меня. Вместе с тем, я страшно боялся огорчить ее. Лишь только я видел на ее лице выражение печали, как ее воля становилась моей волей. Я чувствовал себя хорошо, когда она была мною довольна. Когда, настояв на необходимости удалиться на несколько минут, я покидал ее, мысль о причиненном ей страдании преследовала меня всюду. Мною овладевала лихорадка раскаяния, которая увеличивалась каждую минуту и, наконец, становилась невыносимой. Я летал к ней, я был счастлив при мысли утешить, успокоить ее. Но по мере приближения к ее дому к моим чувствам примешивалось и чувство негодования против этой странной власти надо мной. Элеонора была вспыльчивой. Я верю, что она чувствовала ко мне то, чего не чувствовала ни к кому. В прежних отношениях ее сердце было оскорблено тяжелой зависимостью. Со мной она чувствовала себя совершенно свободно, потому что мы оба были в совершенно одинаковом положении. Она выросла в собственных глазах благодаря любви, чуждой всяких расчетов, всякой корысти; она знала, что я был уверен в том, что она отдалась мне всецело, она не скрывала от меня ни одного из своих душевных порывов, и когда я входил в ее комнату, радуясь, что пришел раньше срока, я находил ее печальной или раздраженной. Вдали от нее я страдал два часа при мысли, что она тоскует без меня; возле нее я страдал два часа, прежде чем мне удавалось ее успокоить.
Однако я не был несчастлив... Я говорил себе, что сладостно быть любимым, даже если эта любовь требовательна. Я знал, что делаю ей добро, ее счастье было мне необходимо, и я знал, что я был необходим для ее счастья.
Кроме того, смутная мысль что, по самому ходу вещей, наша связь не может быть длительной, мысль во многих отношениях печальная, все же успокаивала меня во время приступов усталости или нетерпения. Отношения Элеоноры с графом П., несоответствие нашего возраста, различие положений, мой близкий от'езд, хотя и замедленный всевозможными обстоятельствами, - все эти соображения заставляли меня давать ей и брать от нее возможно больше счастья. Я был уверен в годах, я не оспаривал дней.
Граф П. возвратился. Он не замедлил заподозрить мои отношения с Элеонорой. С каждым днем он принимал меня все холоднее и мрачнее. Я живо рисовал Элеоноре грозившие ей опасности, я умолял ее позволить мне прервать на несколько дней мои посещения, я говорил ей о необходимости сохранить ее репутацию, ее состояние, ее детей. Она долго слушала меня в молчании. Она была бледна, как смерть.
- Так или иначе, - сказала она наконец, - но вы скоро уедете.
Не будем ускорять этой минуты, не огорчайтесь за меня. Будем ловить дни, будем ловить часы. Дни и часы - вот все, что мне нужно. Какое-то предчувствие говорит мне, Адольф, что я умру в ваших об'ятиях.
Итак, мы продолжали жить попрежнему: я - всегда беспокойный, Элеонора - всегда печальная, граф П.- всегда молчаливый и озабоченный. Наконец пришло письмо, которого я ждал. Отец приказывал мне приехать к нему. Я принес это письмо Элеоноре.
- Уже! - сказала она, прочитав его. - Я не думала, что это случится так скоро. - Потом, заливаясь слезами, она взяла меня за руки и сказала: - Адольф, вы видите, что я не могу жить без вас. Я не знаю, что будет со мной в будущем, но заклинаю вас не уезжать еще. Найдите предлог, чтобы остаться. Попросите отца раз решить вам еще на шесть месяцев продолжить ваше пребывание здесь. Шесть месяцев, разве это так много?
Я хотел доказать ей, что надо ехать, но она плакала так горько и она так дрожала, в ее чертах было выражение такого мучительного страдания, что я не мог продолжать. Я бросился к ее ногам, я сжал ее в об'ятиях. Я уверил ее в моей любви и вышел, чтобы написать отцу. Я действительно написал ему, побуждаемый печалью Элеоноры. Я приводил тысячу доводов в доказательство необходимости моего задержания, подчеркнул полезность для меня продолжить в Д. изучение некоторых предметов, чего я не мог сделать в Геттингене, и, когда я отправил свое письмо на почту, я горячо хотел получить просимое согласие.
Вечером я вернулся к Элеоноре. Она сидела в кресле. Граф П. находился у камина и довольно далеко от нее. Дети были в глубине комнаты. Они не играли, и на их лицах было то выражение детского изумления, когда ребенок замечает волнение, о причине которого он не подозревает. Я жестом показал Элеоноре, что исполнил то, что она хотела. Луч радости засветился в ее глазах, но скоро исчез. Мы ничего не говорили. Для всех троих молчание становилось тягостным.
- Меня уверяют, сударь, - сказал наконец граф, - что вы уезжаете.
Я ответил ему, что не знал об этом.
- Мне кажется, - возразил он, - что в ваши годы не нужно откладывать выбора своей карьеры. Впрочем, - прибавил он, посмотрев на Элеонору, - здесь, может быть, не все придерживаются моего мнения.
Ответ отца не заставил себя ждать. Распечатывая письмо, я дрожал при мысли о горе Элеоноры в случае отказа. Мне даже казалось, что я с одинаковой горечью разделил бы с нею это горе, но когда я читал о его согласии, все неудобства продления моего пребывания здесь внезапно представились моему уму.
"Еще шесть месяцев стеснения и принужденности! - воскликнул я. - Шесть месяцев я буду оскорблять человека, который выказал мне дружбу, подвергать опасности женщину, которая меня любит. Я рискую лишить ее того единственного положения, в котором она может жить спокойно и пользоваться уважением. Я обманываю своего отца. И для чего? Для того, чтобы на одно мгновение не пойти навстречу печали, которая рано или поздно все равно неизбежна. Разве мы не испытываем эту печаль каждый день понемногу и капля за каплей? Я причиняю Элеоноре одно зло. Мое чувство, такое как оно есть, не может удовлетворять ее. Я жертвую собой бесплодно для того, чтобы сделать ее счастливой, а сам живу здесь бесполезно, лишенный независимости, не имея свободной минуты, не имея возможности вздохнуть спокойно".
Я вошел к Элеоноре, поглощенный этими размышлениями. Я нашел ее одну.
- Я остаюсь еще на шесть месяцев, - сказал я ей.
- Вы очень сухо сообщаете мне эту новость.
- Потому что, признаюсь вам, я очень боюсь для нас обоих последствий этого промедления.
- Мне думается, что для вас, по крайней мере, они не могут быть чересчур неприятными.
- Вы прекрасно знаете, Элеонора, что я не о себе думаю больше всего.
- Но и не о счастьи других.
Разговор принял бурный характер. Элеонора была оскорблена моими сомнениями, она думала, что я разделяю ее радость! Я был оскорблен той победой, какую она одержала над моими недавними решениями. Страсти разгорелись. Мы разразились взаимными упреками. Элеонора обвиняла меня в том, что я обманул ее, что у меня было лишь мимолетное увлечение ею, в том, что я лишил ее привязанности графа, что я снова поставил ее в глазах общества в то двусмысленное положение, из которого она всю жизнь стремилась выйти. Я рассердился, увидев, что она поставила мне на вид то, что я делал только из повиновения ей, из страха огорчить ее. Я жаловался на постоянную принужденность, на то, что молодость моя проходит в бездействии, на ее деспотический контроль над всеми моими поступками. Говоря так, я вдруг увидел ее лицо, орошенное слезами. Я остановился, я готов был взять свои слова обратно, отрицать сказанное, об'яснять. Мы обнялись, но первый удар был нанесен, первая преграда была перейдена. Мы оба произнесли непоправимые слова; мы могли молчать, но не могли забыть их. Есть вещи, о которых долго не говоришь себе, но раз окажешь, то никогда не перестанешь повторять их.
Таким образом, мы прожили еще четыре месяца в отношениях натянутых, иногда сладостных, всегда не вполне свободных, еще находя в них наслаждение, но уже не видя в них очарования. Тем не менее, Элеонора не отдалялась от меня.
После ссор наиболее сильных она все так же стремилась меня увидеть и столь же заботливо назначала время наших свиданий, как если бы наш союз был самым мирным и нежным. Я часто думал, что даже самое мое поведение способствовало пребыванию Элеоноры в таком настроении. Если бы я любил ее, как она меня, у нее было бы больше спокойствия, и она бы, в свою очередь, думала о тех опасностях, которые презирала. Но всякая осторожность была ей непосильна, потому что осторожность исходила от меня; она не учитывала размеров своей жертвы, потому что делала усилия для того, чтобы заставить меня принять ее. У нее не было времени охладеть ко мне, потому что все ее время и все силы шли на то, чтобы удержать меня.
Снова приближалось время, назначенное для моего от'езда. Думая о нем, я испытывал чувство радости и сожаления, похожее на то, какое испытывает человек, которому предстоит верное излечение посредством болезненной операции. Однажды утром Элеонора написала мне, прося притти к ней немедленно.
- Граф, - сказала она, - запрещает мне принимать вас. Я не хочу повиноваться этому деспотическому приказанию. За этим человеком я последовала в изгнание, я спасла его состояние, я помогала ему во всех его делах. Теперь он может обойтись без меня. Я же не могу обойтись без вас.
Легко можно отгадать, как я настаивал, чтобы отвратить ее от намерения, которого я не понимал. Я говорил ей об общественном мнении.
- Это мнение, - ответила она, - никогда не было ко мне справедливым. В продолжение десяти лет я исполняла свои обязанности лучше, чем какая-либо другая женщина, но, тем не менее, общественное мнение не давало мне занять заслуженное мной положение.
Я напомнил ей о детях.
- Мои дети - дети господина П. Он признал их, он будет о них заботиться. Для них будет счастьем забыть мать, с которой они могут разделять только стыд.
Я удвоил свои мольбы.
- Послушайте - сказала она, - если я порву с графом, откажетесь ли вы меня видеть? Откажетесь ли вы? - повторила она, схватив меня за руку с силой, которая заставила меня затрепетать.
- Нет, конечно - ответил я. - И чем более вы будете несчастливы, тем больше я буду вам предан, но взвесьте...
- Все взвешено, - прервала она. - Он сейчас вернется, уходите и не возвращайтесь больше сюда.
Я провел остаток дня в неиз'яснимой тревоге. Прошло два дня, и я ничего не слышал об Элеоноре. Я страдал от неизвестности о ее судьбе, я страдал даже, что не мог ее видеть, и я был удивлен болью, причиняемой мне этим лишением. Тем не менее, я хотел, чтобы она отказалась от решения, которого я так боялся, и я уже начал радоваться этому, когда какая-то женщина передала мне записку, в которой Элеонора просила меня притти навестить ее, - такая-то улица, такой-то дом, в третьем этаже. Я помчался туда, еще надеясь, что, не имея возможности принять меня у господина П., она в последний раз хотела встретиться со мной в другом месте. Я нашел ее, готовящейся к длительному устройству. Она подошла ко мне с видом одновременно довольным и робким, желая прочитать в моих глазах впечатление от ее слов.
- Все кончено, - сказала она. - Я совершенно свободна. Я имею свое личное состояние в семьдесят пять луидоров ренты. Этого мне достаточно. Вы пробудете здесь еще шесть недель. Когда вы уедете, я смогу, быть может, поехать к вам; может быть, и вы вернетесь навестить меня.
И как бы страшась ответа, она стала вдаваться в тысячу подробностей относительно своих планов. На тысячи ладов она старалась убедить меня, что будет счастлива, что она ничем для меня не пожертвовала, что решение, которое она приняла, было для нее удобным независимо от меня. Было ясно, что она делала большое усилие и лишь наполовину верила тому, что говорила. Она опьянялась своими словами из страха услышать мои, она напряженно тянула свою речь, чтобы отдалить момент, когда мои возражения вновь ввергнут ее в отчаяние. Я не мог найти в своем сердце ни одного возражения. Я принял ее жертву, я благодарил за нее. Я сказал, что счастлив от ее поступка, я сказал ей еще больше: уверил ее, что всегда хотел, чтобы какое-нибудь непоправимое решение поставило меня в необходимость никогда не покидать ее; я приписал мою нерешительность чувству деликатности, не позволявшему мне согласиться на то, что перевернуло бы всю ее жизнь. Одним словом, у меня не было иного желания, как отогнать от нее всякую боль, всякий страх, всякое сомнение, всякую неуверенность в моем чувстве. Пока я говорил с ней, я имел в виду только эту цель и был искренен в своих обещаниях.
Разрыв Элеоноры с графом П. произвел в обществе впечатление, которое было не трудно предвидеть. Элеонора в одно мгновение потеряла то, что было ею достигнуто десятилетней преданностью и постоянством. Ее отнесли к женщинам той категории, которые легко переходят от одной привязанности к другой. То, что она оставила своих детей, заставило смотреть на нее, как на порочную мать, и женщины безупречной репутации с удовольствием повторяли, что пренебрежение добродетелью, наиболее важной для их пола, быстро влечет за собой и пренебрежение всеми другими. В то же время ее жалели, чтобы не лишиться удовольствия осуждать меня. В моем лице видели соблазнителя, неблагодарного, поправшего закон гостеприимства и для удовлетворения мгновенной прихоти принесшего в жертву спокойствие двух лиц, из которых я был обязан уважать одно и беречь другое. Некоторые друзья моего отца выразили мне серьезное порицание, другие, не столь откровенные, скрытыми намеками дали мне почувствовать свое осуждение. Молодые люди, наоборот, были восхищены ловкостью, с которой я занял место графа, и в своих многочисленных шутках, от которых я тщетно пытался удержать их, поздравляли меня с победой и обещали подражать мне. Я не могу описать всего, что мне пришлось выстрадать и от этой строгой критики, и от этих постыдных похвал. Я убежден в том, что если бы я любил Элеонору, то я сумел бы обратить общественное мнение в нашу пользу. Такова сила истинного чувства: когда оно говорит, все ложные толкования и условные приличия смолкают. Но я был лишь слабым человеком, признательным и подчиняющимся, меня не поддерживало ни одно побуждение, которое бы исходило из сердца. Поэтому я высказывался принужденно, старался прекратить разговор, а если он затягивался, я резко обрывал его, показывая собеседникам, что я готов поссориться с ними.
И Элеонора очень скоро заметила, что общество было против нее. Две родственницы господина П., которых он своим авторитетом принудил сблизиться с Элеонорой, постарались придать как можно больше огласки своему разрыву с него. Они были счастливы проявить свое недоброжелательство, столь долго сдерживаемое суровыми принципами морали. Мужчины продолжали посещать Элеонору, но в их обращение с нею проникла некоторая фамильярность, говорившая о том, что у нее не было больше сильного защитника, не было оправдания связи, почти признанной. Одни приходили к ней потому, что, как говорили, давно ее знали; другие - потому, что она была еще красивой, и потому, что ее недавнее легкомыслие давало им право на домогательства, которые они не старались скрыть от нее. Каждый мотивировал свои отношения с ней, так как считал, что эти отношения требуют об'яснения. Таким образом, несчастная Элеонора увидела себя находящейся всегда в том положении, из которого она всю жизнь хотела вырваться. Все способствовало оскорблению ее души и гордости. На разрыв с одними она смотрела, как на доказательство их презрения, на частые посещения других, - как на признак какой-то оскорбительной надежды. Она страдала в одиночестве, она краснела в обществе. О, конечно, я должен был утешать ее, я должен был прижать ее к своему сердцу и сказать ей: "Будем жить друг для друга, забудем людей, не понимающих нас. Будем счастливы одним нашим взаимным уважением и одной нашей любовью". Я и пробовал поступить так, но разве может вынужденное решение разжечь чувство, которое угасает?
Элеонора и я - мы притворялись друг перед другом. Она не смела раскрывать передо мной свои страдания - результат той жертвы, которой, как она хорошо знала, я не просил ее приносить. Я принял эту жертву. Я не смел жаловаться на несчастье, которое предвидел и которое я был бессилен предотвратить; Итак, мы молчали о том единственном, что нас занимало непрестанно. Мы расточали друг другу ласки, мы говорили о любви, но мы говорили об этом из страха, чтобы не заговорить о другом.
Как только в сердцах двух любящих появляется тайна, как только один из них решился скрыть от другого хотя бы одну мысль, - очарование разрушено, счастье уничтожено. Гнев, несправедливость и даже рассеянность поправимы, но притворство вносит в любовь чуждый ей элемент, который извращает и губит ее в ее собственных глазах.
В силу какой-то странной непоследовательности, в то время, как я с негодованием отвергал малейшие намеки, направленные против Элеоноры, я сам в разговорах содействовал осуждению. Подчиняясь ее воле, я возненавидел власть женщины. Я непрестанно порицал в беседах их слабость, их требовательность, деспотизм их страдания. Я провозглашал самые суровые принципы. И тот же самый человек, который не мог устоять ни перед одной слезой, который уступал молчаливой печали, которого в разлуке преследовал образ причиненного им страдания, во всех речах своих являлся презирающим и безжалостным. Все мои непосредственные похвалы Элеоноре не уничтожили впечатления, производимого подобными речами. Меня ненавидели, ее жалели, но не уважали. Ей ставили в вину то, что она не сумела внушить своему любовнику большего почитания ее пола и большего уважения к сердечным узам.
Один человек, всегда посещавший Элеонору, который со времени ее разрыва с графом П. выказывал ей сильнейшую страсть и благодаря своим нескромным преследованиям вынудивший ее не принимать его больше, позволил по отношению к ней столь оскорбительные насмешки, что мне показалось немыслимым терпеть их. Мы дрались. Я опасно ранил его и был ранен сам. Я не могу описать то выражение волнения, ужаса, признательности и любви, которое отразилось на лице Элеоноры, когда она увидела меня после этого события. Она поселилась у меня, несмотря на мои просьбы, она не оставляла меня ни на минуту вплоть до моего выздоровления. Днем она читала мне вслух, большую часть ночи она бодрствовала около меня, она наблюдала за моими малейшими движениями, предупреждала каждое мое желание. Ее изобретательная доброта увеличивала ее способности и удваивала ее силы. Она постоянно уверяла, что не пережила бы меня. Я был полон нежности, я мучился раскаянием. Я хотел бы найти в себе то, чем вознаградить столь постоянную и нежную привязанность. Я призывал на помощь воспоминания, воображение, даже рассудок и чувство долга. Напрасные усилия! Трудность положения, уверенность в том, что будущее должно нас разлучить, какой-то непонятный протест против уз, которых я не мог разорвать, - все это внутренне с'едало меня. Я упрекал себя в неблагодарности, которую старался от нее скрыть. Я огорчался, когда видел ее сомневающейся в любви, столь для меня необходимой, но я огорчался не менее, когда она верила ей. Я чувствовал, что она была лучше меня, я презирал себя за то, что был недостоин ее. Ужасное несчастье не быть любимым, когда сам любишь, но очень большое несчастье и тогда, когда ты страстно любим, а сам не любишь. Жизнь, которую я только что подвергал опасности ради Элеоноры, я отдал бы тысячу раз за то, чтобы она была счастлива без меня.
Шесть месяцев, подаренных мне отцом, кончились. Нужно было думать об от'езде. Элеонора не воспротивилась моему от'езду, она даже не попыталась отдалить его, но она взяла с меня обещание, что через два месяца я вернусь к ней или позволю ей приехать ко мне. Я торжественно поклялся ей в этом. И какого обещания я не дал бы в эту минуту, когда видел, как она боролась сама с собой и сдерживала свою печаль? Она могла бы потребовать от меня не покидать ее. Я знал в глубине души, что не мог бы устоять перед ее слезами. Я был признателен ей за то, что она не воспользовалась своей властью. Мне кажется, что я больше любил ее за это. Но и я, в свою очередь, расставался не без печали с существом, столь исключительно мне преданным. В долго длящихся связях есть что-то очень глубокое! Они становятся, помимо нас, такой интимной частью нашего существования! Вдали мы принимаем спокойное решение порвать их; нам кажется, что мы с нетерпением ждем этого времени, но когда момент разрыва наступает, он наполняет нас ужасом. И такова причудливость нашего жалкого сердца, что мы с мучительным страданием покидаем тех, возле которых жили без радости.
Во время моего отсутствия я аккуратно писал Элеоноре. Я разрывался между страхом, что мои письма могут причинить ей боль и желанием изобразить ей свое истинное чувство. Я хотел, чтобы она угадала мои переживания, но чтобы она, угадав их, не огорчилась этим. Я радовался, когда мог заменить слова любви словами участия, дружбы, преданности, но вдруг я представлял себе бедную Элеонору печальной и одинокой, не имеющей иного утешения, кроме моих писем, и тогда в конце двух холодных и сострадательных страниц я быстро прибавлял несколько горячих или нежных фраз, которые снова могли обмануть ее. Таким образом, никогда не говоря того, что могло удовлетворить ее, я всегда писал то, что могло бы ввести ее в заблуждение. Странный вид лживости, которая, даже достигая своей цели, обращалась против меня, длила мою муку и была для меня невыносимой.
Я беспокойно считал протекавшие дни и часы; своими желаниями я замедлял ход времени; я дрожал, видя, как приближается срок исполнения моего обещания. Я не представлял себе возможности от'езда. Я не считал для Элеоноры допустимым поселиться в одном городе со мной, может быть, если говорить откровенно, я и не желал этого. Я сравнивал свою независимую и спокойную жизнь с той торопливой, беспокойной и тревожной жизнью, на которую меня осуждала ее страсть. Мне было так приятно чувствовать себя свободным, уходить, приходить, итти куда-нибудь, возвращаться и знать, что никому нет до этого никакого дела! В равнодушии других я, так сказать, отдыхал от утомительности се любви.
Тем не менее, я не смел высказать Элеоноре, что желал отказаться от наших планов. Из моих писем она поняла, что мне было бы трудно оставить отца. Итак, она написала мне, что начала приготовляться к своему от'езду. Я долго не спорил по поводу ее решения; я не отвечал ей по этому поводу ничего определенного. Я неясно намекнул, что буду всегда очень рад ее присутствию, и потом прибавил, что буду рад сделать ее счастливой; жалкие увертки, вынужденные слова, о неясности которых я сожалел и которые страшился сделать более ясными! Наконец, я решил говорить с нею откровенно. Я сказал себе, что обязан это "сделать. Против своей слабости я выставлял совесть, виду ее печали я противопоставлял ее спокойствие. Я ходил большими шагами по комнате, громко произнося все то, что собирался сказать ей. Но едва я написал несколько строк, как мое настроение изменилось. Я не рассматривал больше мои слова по их смыслу, но по тому действию, какое они неминуемо должны будут произвести, и, как бы руководимый некой сверхъестественной силой, я ограничился тем, что посоветовал ей отложить свой приезд на несколько месяцев. Я не высказал то, что думал. В моем письме не было никакой искренности. Доводы, приводимые мной, были слабы, потому что не были правдивы.
Ответ Элеоноры был бурным. Она была возмущена моим желанием не видеть ее. Чего просила она? Жить около меня в полной неизвестности. Почему бы я мог бояться ее присутствия в каком-нибудь скрытом уголке большого города, где ее никто не знал. Она пожертвовала для меня всем богатством, детьми, репутацией; в награду за эти жертвы она не требовала ничего другого, как только ждать моего прихода, подобно смиренной рабыне, проводить со мной ежедневно несколько минут, наслаждаться теми мгновениями, которые я захочу подарить ей. Она покорно приняла двухмесячную разлуку не потому, что эта разлука казалась ей необходимой, но потому, что я, повидимому, желал ее; а когда, наконец, с тоскою, считая день за днем, она дожила до срока, который я сам назначил, я предлагаю ей снова начать эту долгую пытку! Она могла ошибиться, могла отдать свою жизнь жестокому и сухому человеку, я был нолей в своих поступках, но я не имел права обрекать на страдания се, покинутую тем, для кого она всем пожертвовала.
Вскоре за этим письмом приехала сама Элеонора. Она известила меня о" своем приезде. Я зашел к ней с твердым решением выразить большую радость. Мне не терпелось успокоить ее сердце и дать ей, хотя бы на мгновение, счастье и мир. Но она была оскорблена. Она смотрела на меня с недоверием: она заметила мою напряженность. Она раздражала мою гордость своими упреками, она жестоко порицала мой характер, она изобразила меня таким ничтожным в моей слабости, что восстановила меня против себя еще больше, чем против себя же самого. Нами овладела безумная ярость: всякая осторожность была отброшена, всякая деликатность забыта. Можно было сказать, что фурии толкали нас друг против друга. Мы приписывали друг другу все, что самая беспощадная ненависть могла измыслить против нас. И эти два несчастных существа, знавших на земле лишь друг друга, единственные, могущие оправдать, понять и утешить друг друга, казались двумя непримиримыми врагами, готовыми растерзать один другого.
Мы расстались после трехчасовой сцены. И в первый раз в жизни мы разлучились без об'яснения, без примирения. Едва я удалился от Элеоноры, как глубокая печаль сменила мою злобу. Я был как бы в оцепенении, оглушенный всем случившимся. Я с удивлением повторял себе мои собственные слова, я не
Было очень поздно. Я не смел вернуться к Элеоноре. Я дал себе слово пойти к ней завтра рано утром и вернулся к отцу. У него было много гостей, и в этом большом обществе мне было легко держаться в стороне и скрыть свое волнение. Когда мы остались одни, мой отец сказал мне:
- Меня уверяют, что бывшая любовница графа П. здесь, в городе. Я всегда предоставлял вам большую свободу, никогда ничего не хотел знать о ваших связях, но в ваши годы не подобает открыто иметь любовницу, и я предупреждаю вас о том, что я принял меры к ее удалению.
Сказав эти слова, он вышел. Я последовал за ним в его комнату. Он сделал мне знак, чтобы я вышел.
- Отец, - сказал я ему, - бог мне свидетель, что я желал бы видеть ее счастливой, и этой ценой я согласился бы никогда с нею не встречаться, но смотрите, будьте осторожны. Желая разлучить меня с ней, вы легко можете привязать меня к ней навсегда.
Я немедленно позвал к себе своего слугу, сопровождавшего меня во всех путешествиях и знавшего о моей связи с Элеонорой. Я поручил ему сейчас же, насколько ему удастся, разузнать, каковы были те меры, о которых говорил мой отец. Через два часа он вернулся. Секретарь отца сообщил мне под строжайшей тайной, что завтра Элеонора должна была получить приказ о выезде.
- Элеонора изгнана! - воскликнул я. - Изгнана с позором. Она, приехавшая сюда ради меня, она, чье сердце я растерзал, она, на чьи слезы я смотрел без жалости! Где преклонит она голову, несчастная, бездомная и одинокая в обществе, которое из-за меня лишило ее уважения? Кому поведает она свою печаль?
Скоро мое решение было принято. Я подкупил человека, который служил мне, не пожалев золота и обещаний. Я заказал почтовый дилижанс к шести часам утра у городской заставы.
Я строил тысячи планов вечного моего соединения с Элеонорой. Я любил ее, как еще не любил никогда; мое сердце снова обратилось к ней. Я гордился возможностью защищать ее, я жаждал держать ее в об'ятиях. Любовь снова вошла в мою душу, моя голова, сердце, чувства были охвачены лихорадкой, взволновавшей все мое существо. Если бы в этот миг Элеонора захотела порвать со мной, я бы умер у ее ног, чтобы удержать ее.
Наступило утро. Я побежал к Элеоноре. Она лежала, проплакав всю ночь, ее глаза были еще влажны, волосы в беспорядке. Она с удивлением посмотрела на меня, когда я вошел.
- Уедем, - сказал я.
Она хотела отвечать.
- Уедем, - повторил я. - Разве есть у тебя на земле защитник, друг, кроме меня? Разве мои об'ятия - не единственное твое убежище?
Она сопротивлялась.
- У меня важные причины, - прибавил я, - и причины личные. Следуй за мной во имя неба, - и я увлек ее за собой.
Во время пути я осыпал ее ласками, я прижимал ее к сердцу, на ее вопросы отвечал поцелуями. Наконец, я сказал ей, что, заметив намерения отца разлучить нас, я почувствовал, что не могу быть счастливым без нее, что я хочу посвятить ей свою жизнь, хочу соединиться с нею неразрывными узами. Сначала ее признательность была чрезмерной, но вскоре она заметила противоречие в моем рассказе. Своими настояниями она вынудила у меня правду. Ее радость исчезла, ее лицо покрылось мрачным облаком.
- Адольф, - сказала она, - вы ошибаетесь сами в себе. Вы великодушны, вы жертвуете собой для меня, потому что меня преследуют, вы думаете, что любите, но вы только сострадаете мне.
Зачем произнесла она эти злополучные слова? Зачем открыла она мне тайну, которую я не хотел знать? Я постарался разуверить ее, может быть, мне и удалось это, но истина пронизала мою душу, порыв был уничтожен. Я остался твердым в моем самопожертвовании, но уже не был больше счастлив с нею, и опять у меня были мысли, которые я снова должен был скрывать.
Когда мы приехали на границу, я написал отцу. Мое письмо было почтительно, но в нем была горечь. Я чувствовал к отцу неприязнь за то, что, желая разорвать мои узы, он еще более затянул их. Я извещал его, что не оставлю Элеоноры до тех пор, пока она не устроится прилично и не будет больше нуждаться во мне. Я умолял не преследовать ее, чтобы этим не принудить меня остаться навсегда привязанным к ней. Я ждал его ответа, чтобы принять решение относительно нашего устройства. "Вам двадцать четыре года, - отвечал он мне. - Я не стану применять по отношению к вам власть, уже иссякающую, которой я никогда не пользовался. Насколько могу, я даже скрою ваше странное поведение. Я распространяю слух, что вы уехали по моему приказанию и по моим делам. Я буду щедро покрывать ваши расходы. Скоро вы сами почувствуете, что жизнь, которую вы ведете, не для вас. Ваше рождение, способности, богатство предназначали вам иное место в обществе, чем быть другом безродной и непризнанной женщины. Ваше письмо уже доказывает, что вы сами недовольны собой. Подумайте, человек ничего не выиграет, затягивая положение, от которого приходится краснеть. Вы бесполезно тратите лучшие годы вашей молодости, и потеря эта невозвратима".
Письмо отца поразило меня, как тысяча ударов кинжала. То, что он сказал мне, я говорил себе сто раз. Я сто раз стыдился своей жизни, протекавшей в неизвестности и бездействии. Я бы предпочел упреки и угрозы, я бы вменил себе в похвалу сопротивление и почувствовал бы необходимость собрать свои силы, чтобы защищать Элеонору от могущих обрушиться на нее опасностей. Но опасностей не было: меня оставляли совершенно свободным, и эта свобода служила мне лишь для того, чтобы с большим нетерпением нести бремя, которое я как бы сам избрал.
Мы поселились в Канаде, маленьком городке Чехии. Я твердил себе, что, взяв на себя ответственность за судьбу Элеоноры, я не должен был заставлять ее страдать. Я сумел победить себя. Я затаил в себе всякое выявленное недовольство, и все измышления моего ума были направлены на то, чтобы создать в себе искусственную веселость, которая могла бы скрыть мою глубокую печаль. Эта работа оказала неожиданное действие на меня самого. Мы - существа столь восприимчивые, что действительно начинаем переживать те чувства, которые сперва только разыгрываем. Я наполовину забывал горести, которые скрывал. Мои вечные шутки рассеивали мою меланхолию, а уверения в нежности, которые я расточал Элеоноре, проливали в мое сердце сладостное волнение, почти походившее на любовь.
Время от времени меня преследовали досадные воспоминания. Оставаясь один, я предавался беспокойству, я строил тысячи нелепых планов, чтобы немедленно вырваться из сферы, в которую был втянут. Но я гнал от себя эти настроения, как дурные сны. Элеонора казалась счастливой. Мог ли я тревожить ее счастье? Таким образом прошло около пяти месяцев.
Однажды я увидел Элеонору взволнованной. Она старалась скрыть от меня занимавшие ее думы. После долгих просьб она взяла с меня обещание, что я не буду противиться принятому ею решению и призналась мне, что господин П. написал ей: его процесс был выигран, он с признательностью вспоминал услуги, которые она ему оказала, и их десятилетнюю Связь. Он предлагал ей половину своего состояния не для того, чтобы соединиться с ней, что было уже невозможно, но с условием, что она покинет неблагодарного и вероломного человека, который разлучил их.
- Я ответила, - сказала она мне, - и вы догадываетесь, что я отказалась.
Я слишком хорошо догадывался об этом. Я был тронут, но я пришел в отчаяние от новой жертвы, которую мне принесла Элеонора. Однако я ничего не смел возразить ей: мои попытки в этом смысле были всегда такими бесплодными. Я удалился, чтобы подумать о том, что предпринять. Мне было ясно, что наши узы должны быть порваны. Для меня они были тяжкими, для нее они становились вредными. Я был единственным препятствием для того, чтобы она вернулась к подобающей ей жизни и нашла то уважение, которое в свете рано или поздно следует за богатством. Я был единственной преградой между ней и ее детьми. Мне не было больше извинения перед самим собой. Уступка в этом случае являлась не великодушием, а преступной слабостью. Я обещал моему отцу снова стать свободным, как только я перестану быть необходимым Элеоноре. Уже давно пора было выбрать себе занятие, начать деятельную жизнь, приобрести некоторый вес в глазах людей, найти благородное приложение своим способностям.
Я вернулся к Элеоноре. Я считал себя непоколебимым в решении принудить ее не отказываться от предложений графа П. и, если нужно, высказать ей, что я не люблю ее больше.
- Милый друг, - сказал я ей, - мы боремся некоторое время против своей судьбы, но, в конце-концов, мы всегда уступаем ей. Законы общества сильнее, чем воля людей. Чувства самые властные разбиваются о неизбежность жизненных обстоятельств, мы напрасно упорствуем в желании спрашивать только наше сердце. Рано или поздно мы вынуждены слушаться рассудка. Я не могу дольше удерживать вас в положении, одинаково недостойном вас и меня. Я не должен делать этого ни для вас, ни для себя самого.
По мере того как я говорил, не глядя на Элеонору, я чувствовал, что мои мысли становились все более неясными, и что мое решение все больше ослабевало. Я захотел снова овладеть собой и продолжал поспешно:
- Я навсегда останусь вашим другом, я всегда буду чувствовать к вам самую глубокую привязанность. Два года нашей связи не изгладятся из моей памяти - они навеки останутся самым прекрасным временем в моей жизни. Но любовь, этот экстаз чувств, это невольное опьянение, это забвение всех интересов, всех обязанностей, Элеонора... у меня нет ее больше.
Я долго ждал ответа, не поднимая на нее глаз. Когда, наконец, я посмотрел на нее, она была неподвижна. Она глядела кругом, точно ничего не узнавая. Я взял ее за руку, она была холодна; Элеонора оттолкнула меня.
- Что вы хотите от меня? - сказала она мне. - Разве я не одна, не одна на свете? Одна, не имея ни одного существа, которое бы поняло меня? Что можете вы еще сказать мне? Разве вы не все сказали? Разве не все кончено, кончено невозвратно? Оставьте меня, оставьте меня! Разве это не то, чего вы желаете?
Она хотела выйти и пошатнулась. Я попробовал удержать ее, Она упала без памяти к моим ногам. Я поднял ее, обнял, старался привести в чувство.
- Элеонора! - воскликнул я. - Придите в себя, вернитесь ко мне, я люблю вас любовью самой нежной. Я обманул вас для того, чтобы вы могли сделать более свободный выбор.
Легковерие сердца, ты необ'яснимо! Эти простые слова, опровергнутые столькими предыдущими, вернули Элеоноре жизнь и доверие. Она несколько раз заставила меня повторить их. Казалось, она жадно вдыхала воздух. Она поверила мне, она опьянялась своей любовью, которую принимала за взаимную. Она подтвердила свой ответ графу П., и я стал более связанным, чем когда-либо.
Спустя три месяца в положении Элеоноры произошла новая возможность перемены. Одна из тех обычных превратностей, которые постоянно происходят в республиках, раздираемых партиями, призвала ее отца в Польшу и восстановила его во владении его поместьями. Хотя он едва знал свою дочь, которую мать трех лет увезла во Францию, но, тем не менее, пожелал устроить ее вблизи себя. Слухи о похождениях Элеоноры лишь смутно дошли до него в Россию, где он жил все время своего изгнания. Элеонора была его единственным ребенком. Он боялся одиночества, он хотел, чтобы за ним был уход. Он постарался узнать, где находится его дочь, и как только выяснил это, горячо позвал ее к себе. Она не могла иметь действительной привязанности к отцу, которого не помнила. Однако, она чувствовала, что долг ее был послушаться: благодаря этому, она обеспечивала детям большое богатство и сама поднималась до того общественного круга, которого лишилась из-за своих несчастий и своего поведения. Но она решительно об'явила мне, что поедет в Польшу только в том случае, если я буду сопровождать ее.
- Я уже не в том возрасте, - сказала она, - когда душа доступна для новых впечатлений. Мой отец для меня - незнакомец. Если я останусь здесь, другие поспешно окружат его, и он будет этим доволен точно так же. У моих детей будет состояние господина П. Я знаю, что заслужу всеобщее порицание, меня будут находить неблаг