Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Литературно-критические статьи и исторические очерки, Страница 3

Короленко Владимир Галактионович - Литературно-критические статьи и исторические очерки


1 2 3 4 5

о теперь нам ставится в вину в истории Федора Кузьмича.
   Кто же, однако, захочет видеть в этом эпизоде что-нибудь оскорбительное для царственной фамилии Габсбургов? В русской литературе есть и другие произведения, разрабатывающие тот же мотив. В "Борисе Годунове" Пушкина отшельник Пимен говорит послушнику:
  
   Задумчив, тих сидел меж нами Грозный.
   Мы перед ним недвижимо стояли,
   И тихо он беседу с нами вел,
   Он говорил игумну и всей братьи:
   "Прииду к вам, п_р_е_с_т_у_п_н_и_к о_к_а_я_н_н_ы_й,
   И схиму здесь честную восприму".
   И плакал он, и мы в слезах молились,
   Да ниспошлет господь любовь и мир
   Его душе страдающей и бурной.
  
   И в другом месте:
  
   Подумай, сын, ты о царях великих:
   Кто выше их? Единый бог. Кто смеет
   Противу них? Никто. А что же? Часто
   Златой венец тяжел им становился,
   Они его меняли на клобук.
  
   В этих нескольких поэтических строчках почти вся психологическая история Федора Кузьмича. Только клобука Александру в изображении Толстого показалось мало: он взял долю не просто скромного подданного; он спустился в низы, наиболее презираемые, считаемые преступными. Если эту легенду с ее настроением считать оскорблением верховной власти вообще, то нужно выкинуть очень много мест из псалтыря, из экклезиаста, из творений Марка Аврелия и просто из исторических учебников.
   Оскорбление верховной власти?.. Но вот что говорит историк Александра, Шильдер. Он считает, что, если бы эту легенду можно было перенести на реальную почву, "то установленная этим путем действительность оставила бы за собой самый смелый поэтический вымысел... В этом новом образе, созданном народным творчеством, император Александр Павлович, этот "сфинкс, не разгаданный до гроба", представился бы самым трагическим лицом в русской истории, и его тернистый жизненный путь устлали бы небывалым загробным апофеозом, осиянным лучами святости".
   Облик человеческий, господа судьи,- явление чрезвычайно сложное. Его нельзя охватить одним мгновенным негативным изображением; для этого нужен ряд моментов и ряд изображений. И вот за то, что в портретной галерее Александра I мы поставил", может быть, иллюзорный в несогласный с исторической действительностью, но возвышенный образ кающегося подвижника, "осиянного лучами святости",- редактор "Русского богатства" сидит на этой скамье в качестве подсудимого.
   Что касается центрального места обвинения, то есть шестнадцати строк, начинающихся словами: "Кто не имел несчастья родиться в царской семье..." - то этот эпизод освещен уже моим уважаемым защитником. Почему, в самом деле, считать, что это характеристика для всех времен, для всех условий? Времена меняются и условия также. У Александра I воспитателем был "лукавый князь Салтыков и ворчливый дядька Протасов". Мы знаем, что воспитателем будущего императора Александра II, например, был уже приглашен поэт Жуковский, написавший замечательное стихотворное пожелание воспитаннику:
  
   ...Да славного участник славный будет
   И на чреде высокой не забудет
   Святейшего из званий - человек.
  
   Очевидно, этот воспитатель понимал опасность для будущего питомца от условий придворных отношений и придворной лести, о которой говорит в отношении к Александру I не только герой Толстого, но и великий князь Николай Михайлович... Всегда ли удавалась эта задача, поставленная поэтом-воспитателем, насколько и в каком направлении изменились условия воспитания,- об этом скажет история, когда придет ее время и для последующих царственных поколений. Мы останавливаемся перед этой задачей, еще не доступной суждению литературы, и говорим только, что эти условия менялись и что инкриминируемое журналу место рассказа Толстого не подлежит распространительному толкованию.
   Господа судьи! Если вы просмотрите напечатанную в "Русском богатстве" статью Л. Н. Толстого, вы увидите, что в нескольких местах она испещрена многоточиями. Это мне, писателю, и моим товарищам по редакции выпало на долю... цензуровать рассказ гениального русского художника. И, если бы в заграничных газетах появилась телеграмма о том, что редактор журнала предан суду за помещение с купюрами рассказа Толстого, то очень вероятно, что заграничные писатели увидели бы преступление не в том, что этих купюр оказалось недостаточно, а в том, что я осмелился посягнуть на произведение гения!.. У нас другие условия. Для того, чтобы рассказ мог появиться, мы должны были провести его между Сциллой и Харибдой; нужно было принимать в соображение суровые законы, ограждающие верховную власть от проявления "дерзостного неуважения", но, с другой стороны, предстояло сделать это в пределах необходимых и достаточных, не нарушая также уважения к правам народного гения. Мы были уверены, что выполнили эти условия, и все-таки журнал наткнулся на препятствия, коренящиеся в привычных нравах русской цензуры. Закон, о котором я уже упоминал, снял долго стоявшие преграды, и историческая истина хлынула уже многоводной рекой. Обвинитель говорил о разнице между объемистым, солидным и спокойным историческим трудом и художественным рассказом, помещенным в книжке журнала. Но, господа судьи, эта разница исчезает, если принять во внимание, что выводы автора становятся достоянием периодической прессы и популярной литературы.
   И, тем не менее, наш журнал остановлен, редактор подвергся обвинению. Это похоже на то, как если бы на средине многоводной реки был поставлен небольшой шлюз, среди ничем неогражденного течения. Это неудобно для какого-нибудь отдельно плывущего судна, которое, как наш журнал, может случайно на него наткнуться. Но течения это остановить не может. Целая историческая эпоха, знаменательное царствование императора Александра I стало уже достоянием исторической и общей литературы, и мы ждем, что приговор суда снимет и эти последние, ни для чего не нужные преграды на пути исторической правды, научной и художественной.
  
   Судебная палата не нашла состава преступления в "Записках старца Федора Кузьмича" и вынесла В. Г. Короленко оправдательный приговор, постановив снять арест с книжки "Русского богатства", в которой были напечатаны эти "Записки".
  
   1912
  

СУММИСТСКИЕ РЕБУСЫ

  

- Книга, которую вы читаете, интересна?

- Вздор.

- Зачем же вы ее читаете?

- Мне интересно,- до какой степени она вздорна.

Из старой повести

  

I

  
   Двадцать первого февраля закрылась в Полтаве выставка "художника-суммиста", г-на Подгаевского.
   За два дня до этого события "Полтавский день" поместил статью г-на Лебединского под заглавием: "Мученик идеи".
   "Редакция рекомендует с своей стороны г-на Лебединского, как лицо, компетентное в трактуемом вопросе".
   Правда, нельзя не заметить, что статья г-на Лебединского наполовину повторяет саморекламу художника; но так как и г-н Подгаевский, по обычаю многих "новаторов-модернистов", сам себя превозносит очень усердно, то это обстоятельство не может ослабить восторженного тона панегирика.
   Еще через день в "Полтавском дне" появилось письмо "группы посетителей" в духе статьи г-на Лебединского... Можно подумать, что в Полтаве новоявленный суммизм и его "пророк" имел якобы шумный успех.
   Ну, а публика?
   Интересно было бы знать количество посетителей за все время выставки.
   Но... даже письмо "группы посетителей" является совершенно анонимным. И как многочисленна эта группа - неизвестно.
   Сказать правду, я пошел на выставку только потому, что прочел громкую статью г-на Лебединского и "открытое письмо". Самовосхваления художника в рекламе не показались мне ни заманчивыми, ни интересными, хотя бы как курьез. Это уже так "не ново". Столько их уже было в последние годы... Но теперь, раз я побывал уже на выставке,- мне хочется сказать несколько слов о том, что я видел и какие впечатления я вынес о "пророке" и его "пророчествах".
  

II

  
   "Даже Илья Ефимович Репин был в свое время дерзким новатором и также вкусил критической брани",- предостерегает нас г. Лебединский.- Едва ли можно сказать, что это является характерной чертой в биографии И. Е. Репина. Публика живым чутьем быстро оценила то новое, что несли тогдашние молодые художники, и сочувственно отнеслась к веянию, в котором чувствовалось отрицание "академизма". Несомненно, однако, что в истории можно почерпнуть примеры и более убедительные, когда новое в искусстве или в науке признавалось не сразу. В этом - главный аргумент господ нынешних новаторов. Бойтесь смеяться над тем, что вам теперь кажется несомненно смешным. Вы рискуете сегодня осмеять завтрашнего признанного гения.
   И публика действительно робеет. Перед ней стоит человек, заявляющий весьма решительно: Я гений. Я принес вам мировое откровение... Откуда-то явившийся "компетентный" критик поддерживает его, и оба вместе приглашают публику преклониться перед... "воспоминаниями копченой воблы". Я ни мало не утрирую: это суммистсксе произведение No 368. На куске картона приклеена "натуральная" копченая вобла из мелочной лавки, а кругом расположена непонятная и безвкусная неразбериха, о коей, несмотря на свое копченое состояние, якобы вспоминает бедная вобла.
   Это несомненно смешно или, если хотите, не смешно, а противно. Но - что, если ваше непосредственное чувство вас обманывает?.. И вы не видите тут ни живописи, ни скульптуры, ни поэзии, ни здравого смысла только потому, что вы еще слепы, как щенок после рождения?.. А завтра, быть может, новый пророк откроет вам глаза, и вам станет стыдно своего непонимания...
   И вот находится всегда некоторое количество слишком осторожных людей, которые соглашаются не верить тому, что видят их глаза сегодня, а верят тому, что они "быть может, увидят" завтра...
  

III

  
   В холодном балаганчике стоят несколько десятков преимущественно молодых людей и слушают, как г. Подгаевский "наизусть" произносит заученные тирады, напечатанные уже в его рекламе, умиляясь, восторгаясь или грустя в одних и тех же местах... С недоумением глядят зрители, как суммистский "пророк" в надлежащем месте обнажает голову перед собственным автопортретом... Этот "автопортрет" - представляет опять картон побольше, чем для воспоминаний воблы... Неразбериха такая же. Рамка с чем-то вроде визитной карточки художника за стеклом; кругом, в виде второй рамы, кусок пилы, костыль, кусок багета... И г-н Подгаевокий объясняет символическое значение каждого из этих ничего не говорящих предметов: из них должно явствовать, что г-н Подгаевский пророк нового искусства и мученик. На большей части лиц, слушающих эту вызубренную лекцию,- бродит улыбка, на некоторых недоумение и вопрос. Не все могут определить для себя,- при чем они присутствуют: при непозволительном кощунстве, как думает, например, автор статьи "Полтавского вестника", или при возвышенном экстазе пророка... В своем "скульптурном" ребусе г. Подгаевский водрузил среди пил, костылей и багетов - маленькое распятие, как составную часть того же автопортрета,- и... на этом основании считает возможным совершать перед ним нечто вроде молитвенных действий. Если "Полт. в-к" обвинял его на этом основании в кощунстве, в грубом уголовно наказуемом смысле,- то это, конечно, напрасно. Но признаюсь, что эта часть трафаретной саморекламы производит самое тягостное впечатление.
  

IV

  
   Наше искусство несомненно находится в периоде застоя и смуты. Среди этого тумана то и дело слышатся истерические выкрики: "Я, я, я, нашел выход. Я гений! Идите за мной". И публика (особенно жадная к новизне молодежь) идет порой на эти зовы и попадает в лучшем случае на настоящих истериков, в худшем - даже на шарлатанов. И очень трудно определить, с кем именно имеешь дело в каждом данном случае. Публика боится верить своему непосредственному чувству.
   Она опасается проглядеть какое-нибудь гениальное откровение... А между тем есть ведь и другая опасность. Многим еще памятен эпизод, случившийся несколько лет назад на одной из парижских выставок. Еще недавно г. Редько возобновил его в памяти читателей "Русских записок". Какая-то веселая компания решила подшутить над смешным доверием публики к самоновейшим откровениям крайних модернистов в живописи. Они привели ослика, пригласили судебного пристава, принесли ведерки с разными красками и чистое полотно на подрамнике. Затем шалуны поочередно погружали хвост осла в разные краска и приводили артиста в состояние легкого оживления, водя около морды разными ослиными лакомствами. "Осел реагировал на это помахиванием хвостовой конечности", как сухо-канцелярски выразился об этом судебный пристав в протоколе. Оставалось только направить эти движения хвостовой конечности на холст. В результате этого ослиного (в самом буквальном смысле) творчества получились разноцветные мазки и полосы, "ни на что не похожие", как определил судебный пристав. Шутники подписали картину ("Солнце, заснувшее над Адриатическим морем") и представили ее на выставку новаторов от имени несуществующего итальянского художника Боронали. Картина была принята, занимала свое место среди других картин "новейшего искусства" и даже обратила некоторое внимание критики. При этом один из критиков сделал ей упрек, что "это... уже не ново"... То есть, что было уже много картин, похожих на эту. А эта, как удостоверено напечатанным затем протоколом, была написана ослом, ослом не в переносном, а в точнейшем значении, ослом с ослиными ушами и хвостом!
   Так вот, к каким результатам приводит иной раз излишнее недоверие к своим непосредственным чувствам.
   Правда, существует правило: "Лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного". Это вполне верно в области правосудия... Мы, разумеется, и не рекомендуем применять к этим, громко кричащим о себе "гениям" даже легчайших статей о нарушении общественной тишины и порядка. Пусть чудачат, и пусть кто хочет платит им за чудачества. Но... есть другой закон, который применим всецело в этих случаях. Он гласит просто, что "смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно"...
   Всякое произведение искусства, как общественное явление, создается двумя факторами: художником и средой. Основное требование от искусства - искренность, и это требование должно быть предъявлено одинаково и зрителям. Прежде всего будьте искренни - говорим мы художнику. Говорите правду, говорите то, что видите и чувствуете,- требуем мы от зрителя. Только в этом выход из смуты. Будьте искренни, и тогда вы во всяком случае правы. Гораздо лучше добросовестная ошибка, даже в отрицании, чем легкомысленная поддержка всякого новшества только потому, что оно само кричит о своей гениальности. Боясь раз опоздать преклонением перед новой ожидаемой святыней искусства, вы рискуете сотни раз участвовать в кощунственном шутовстве вместо священнодействия.
   А это опасность не меньшая...
  

V

  
   Что же все-таки представляет этот "суммизм" и в чем сущность гениального открытия его пророка и "мученика" г-на Подгаевского? Компетентный критик даже не пытается ответить на наши недоумения. Он просто повторяет ничего не объясняющую рекламную лирику г-на Подгаевокого. Новое слово, последний крик новейшего искусства,- и кончено. Мы же видим ва выставке лишь ряд пестрых пятен, искаженных фигур, карандашный портрет художника, без намека на сходство, с одним глазом во всю щеку и т. д. Это предварительная эволюция, своего рода преддверие храма. Затем идут уже совершенно непонятные бесформенности, и... мы вступаем в область суммизма.
   Что значит это слово? Повидимому, новое откровение суммирует все откровения прежних новаторов. Это - во-первых. Во-вторых - оно дает синтез живописи, скульптуры и... поэзии. Живопись - в непонятных, аляповатых пятнах красками, скульптура - в сочетании пилы, костыля, багетов, в чучеле птицы, наклеенной на картон, в копченой вобле и тому подобных несообразностях, из которых нельзя даже судить, способен ли этот "художник" вылепить простейшие фигуры хотя бы как ученик среднего класса художественной школы. Поэзия - в сочетании всего этого ("воспоминания воблы"!) и в рекламе.
   Мы, конечно, не станем разбирать все эти произведения в отдельности. Ограничимся общей характеристикой, которая ясна всякому непредубежденному глазу.
   Передвижникам делали упреки, что их картины представляют в сущности иллюстрации к разным явлениям общественной жизни. Суммизм - не иллюстрация. Он должен быть причислен к другому еще более прозаическому жанру. Во всяком иллюстрированном журнальчике, кроме картинок,- есть еще отдел... ребусов. Отдел этот не претендовал до сих пор на звание искусства, как шарада - на поэзию. Здесь просто более или менее замысловато сочетаются фигуры, внешнесловесное значение которых, правильно угаданное, дает фразы, поговорки или пословицы. Достоинство ребуса - не столько в рисунках, сколько в остроумном их сочетании.
   Суммизм г-на Подгаевокого - это ребус и шарада самого худшего сорта, ребус без остроумия, составленный человеком, как будто не умеющим порядочно рисовать и совершенно лишенным изобретательности. Разгадать хоть един из этих ребусов - невозможно. Необходимо выслушать объяснение всякого в отдельности, что, конечно, бесцельно, тем более, что объяснение произвольно. При известной "игре ума" воспоминания копченой воблы могут отлично сойти за что угодно другое, хотя бы, например, за "депутата" (No 369)... На этой последней "картине-скульптуре" мы видим уже не воблу, а чучело птицы, окруженное надписями: "Сургуч... или, вонючь... бель... Пей... мри... Ач... Бельмо" и т. д. Тут же отчасти замазанное краской печатное объявление, на котором остались части надписи: "...я жидкость заключает в себе вещества, от которых не ...ить нельзя"...
   Не правда ли, что это "говорит само за себя"...
   Впрочем, есть один такой ребус-шарада, который в известной степени наводит все-таки на размышление. Тут прежде всего кидаются в глаза надписи: "Чушь", "Аша", "Раш", а затем совершенно членораздельная фраза: "Здравомыслящий опомнись"...
   Этим мы и закончим свою заметку... Гм... "Здравомыслящий, опомнись"... Как хотите,- это дает намек (хотя и смутный), что разгадка ребуса более лестна для остроумия г-на Подгаевского, чем для нас,- его простодушных посетителей.
   Если мы ошиблись и приписали суммистскому пророку более остроумия, чем у него есть в действительности,- просим извинения.
  
   1916
  

ИСТОРИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ

  

К ИСТОРИИ ОТЖИВШИХ УЧРЕЖДЕНИЙ1

1768-1771 гг.

  
   1 Очерк этот составлен на основании подлинных дел бывшего балахонского городового магистрата.
  

I

  
   Ранним осенним утром 1768 года выборные из балахонского купечества, судьи словесного суда Михайло Сыромятников стоварыщи, приведены были в немалое смятение. У дверей земской избы, опершись о косяк и руки держа на рукоятке своего палаша, стоял нижегородского баталиона сержант Митрофан Маслов, в выжидательном положении, а на столе лежали некие документы, на которые судьи взирали с неохотою и сумнительством.
   Нужно сказать, что и вообще, когда в купеческом магистрате или в подведомственном магистрату словесном суде появлялись из Нижнего солдаты, то это не предвещало ничего хорошего. Это значило, что по поводу какой-нибудь волокиты и кляузы высшая нижегородская команда, то есть губернский магистрат, губернская канцелярия или какая-нибудь из многочисленных "кантор" решились прибегнуть к наивящшему купеческих судей принуждению, дабы, оставив лакомство и к одной стороне поноровку, они не чинили бы на другую сторону посягательства и притеснений, а дело решили бы всеконечно в указные сроки. В те времена не церемонились относительно средств к такому понуждению. "Для сего, писалось в указах, посылается штатной команды сержант по инструкции: доколе то дело решением произведено не будет, дотоле того магистрата присутствующих и повытчика держать при их местах без выпуску". Порой, когда высшая команда приходила во всеконечное нетерпение или когда в деле замешаны были интересы сильных персон,- на бедного повытчика приказывали, вдобавок, надевать кандалы; приходившие по делам в магистрат обыватели имели тогда случай видеть своего выборного подьячего {В магистратах подьячие и канцеляристы выбирались купечеством.} за письменным столом, с гусиным пером за ухом, с кандалами на ногах.
   Немудрено поэтому, что и на сей раз, когда, после оживленной беготни из земской избы (где заседали словесные судьи) в магистрат и обратно сержант Маслов, позвякивая палашом, прошел через канцелярию и "впущен был перед присутствие", то между пищиками и канцеляристами пошел говор и разные догадки: по какому делу явился сержант и кого будет понуждать? Случаев для этого, конечно, всегда было в изобилии. То "бывший балахонский посадник, что ныне города Алаторя публичной нотариус", Андрей Щуров, давно и с великим успехом боровшийся с магистратом, подносил магистратским законникам какую-нибудь неожиданную затейную кляузу, то другой исконный магистратский враг, соляной промышленник, а стеклянной фабрики содержатель, Филипп Городчанинов, человек богатый и со связями, требовал себе, через высшие команды, законного удовольствия, обвиняя магистратских судей в неправедных к стороне купечества послаблениях, а ему, промышленнику, в утеснении, "отчего уже и приходит во всеконечное разорение"... Вообще, трудно было бы перечислить все случаи, которые могли подать повод к той или другой невзгоде, и, поистине, без традиционной подьяческой пронырливости, ставшей притчею во языцех, приказные дела вести в те времена было бы "весьма невозможно".
  

II

  
   Дело, по которому сержант Маслов утруждал словесных судей, а теперь, по сумнительству, впущен был перед ясныя очи бургомистра Латухина и ратманов, было очень просто и, повидимому, не требовало особых соображений. В мае 1768 года титулярный советник Колокольцов, застигнутый трудными обстоятельствами, занял 70 рублей 50 копеек и выдал вексель. В августе наступил срок, титулярный советник платежа не учинил, почему нижегородский публичный нотариус, во охранение вексельного права, сыскивал его в Нижнем Новегороде, приходя к его дому с понятыми. Но дома его не изошел, а домашние объявили, что имеется оный должник в Балахне. Вот почему протестованный вексель и появился на столе балахонекого магистрата.
   В те времена сословные разграничения были чрезвычайно резки, и каждое сословие судилось особым судом. Ратуши и таможенные суды, а с половины прошлого столетия магистраты сосредоточили в себе в уездных и провинциальных городах все дела, относившиеся до купечества, как уголовные, так и гражданские. Промышленники и фабриканты ведались еще в мануфактур-коллегии, крестьяне, помещики и разночинцы - в воеводских канцеляриях, духовенство - в своих духовных правлениях. Вот почему у словесных судей и возникло первое сумнительство: как ответчик, так и истцы по векселю, предъявленному сержантом Масловым, были персоны не купеческого звания, и словесный суд охотно отослал бы и сержанта и его векселя в воеводскую канцелярию, как это и делалось прежде.
   В присутственной комнате магистрата, за столом, обильно закапанным чернилами, заседали выборные, из купечества, бургомистр с двумя ратманами. Бургомистр Петр Семенов сын Латухин крепко держал бразды градского правления в течение целой четверти века. За это время он переполнил магистрат своими сродниками, свойственниками, кумовьями и крестниками до такой степени, что, казалось, в балахонском магистрате на веки вечные водворилась латухинская династия. Один из ратманов, Михайло Рукавишников, был ему родной племянник.
   Другой - Федор Ряхин, человек совершенно безличный и подавленный, ограничивался подписью бумаг. Пищики, подканцеляристы и канцеляристы, подьячие просто и подьячие с приписью ожидали только мановения латухинской главы, чтобы разорвать кого угодно в переносном и даже в буквальном смысле.
   Осмотрев вексель и выслушав молчаливо "сумнительство" словесных судей, Латухин подал знак канцеляристу Победимцеву. Латухинский кум, человек невзрачный и потертый, нередко "обращавшийся в пьянственном случае", во хмелю строптивый и даже буйный, канцелярист этот был в то же время великий законник, видавший всякие переделки. Поэтому ему многое прощалось, и балахонское купечество много лет содержало его "на изрядном от себя трактаменте". Никто лучше Сергея Победимцева не мог разобраться в хаосе уложений, регламентов, морских и военных артикулов и указов, загромождавших огромный черный шкап, из коего магистрату приходилось почерпать свои аргументы. Мигом найдя, что было нужно, подканцелярист вынул из недр шкапа вексельные уставы и прочитал:
   "Когда кто из воинских, статских, духовных или иных чинов сам себя привяжет в купечестве, в переводе денег векселями иди другими какими домовными книгами под образом векселя, таким нигде инде, но точию... как на купцах, так и купцам на них просить и удовольствие чинить в ратушах и таможнях, несмотря ни на какие их представления, что они не того суда, понеже купцам несносно есть потеряние времени и повреждение купечества... И для того, кто не хочет себя подвергать под суд ратушной и таможенной, то да не дерзает сам себя векселями и другими письмами под образом векселя с купечеством привязывать или неисправным показывать" {Вексельного устава пункт 38.}.
   Выдержка эта сразу разрешила все сомнения: словесные судьи покорно взяли со стола принесенные Масловым бумаги и вместе с сержантом пошли опять в земскую избу "для начатия тому делу разбирательства и указного решения", что, как увидим, сопряжено было для них с немалыми трудностями.
  

III

  
   В_е_к_с_е_л_ь! Едва ли есть еще какой-либо документ, который и в наше время пользовался бы меньшею симпатиею, чем эта немецкая выдумка, занесенная к нам реформою Петра. Сколько на этих клочках бумаги, в этих немногих словах заключено человеческого горя, слез, нужды и даже крови,- об этом могут и теперь рассказать судебные пристава, печальная обязанность которых состоит в "осуществлении" скрытого в этой бумажке реального смысла. Поистине, за одно это немецкое словечко "вексель", вошедшее в обиход русской жизни, память великого преобразователя {Вексельный устав издан в 1729 году, то есть после смерти Петра. Однако, как и многие меры того времени, начало свое он получил при Петре.} заслуживала бы всех тех проклятий, которыми отягчают ее славянофилы, если бы... если бы это немецкое слово не заменило собою некоторых чисто русских, имевших обращение в допетровской патриархальной Руси. Эти самобытные, но страшные слова: к_а_б_а_л_а, к_а_б_а_л_ь_н_а_я з_а_п_и_с_ь, п_р_а_в_е_ж!
   Как бы то ни было, слово в_е_к_с_е_л_ь было в прошлом столетии гораздо страшнее нынешнего. В случае неплатежа или спора должника сыскивали и для разбирательства отсылали под караулом по месту жительства истца, например, из города Балахны в С.-Петербург, Москву или Астрахань, где в таких случаях сторонам давался "суд по форме суда", и это порою из-за десятка рублей. Во второй половине столетия процедура является уже значительно упрощенною... векселя предъявлялись по месту жительства ответчика на словесные суды, в которых разбирательство происходило исключительно устное. В случае же спора и вообще, когда дело доходило до письменного разбирательства, описей и продажи имущества, оно поступало в магистраты.
   Таким образом выборные из балахонского купечества словесные судьи состояли "по апелляции" непосредственно в ведении магистрата. Словесный суд помещался в одном с магистратом здании, его колодники сидели в магистратской тюрьме, и вообще, наравне со всем магистратом и со всею купеческою Балахною, словесный суд являлся покорным орудием всевластного купеческого бургомистра. Выбранный в 1749 году Петр Семенов Латухин правил Балахною около тридцати лет. Только уже в 1770-х годах, когда, после пугачевской грозы, в воздухе появились какие-то новые веяния, когда Екатерина писала, что теперь, сломав рога Пугачева, мысли множеством вдруг приходят {Дубровин. Пугачев и его время, III, 324.}, а губернаторы стали рассылать во все учреждения невиданные прежде указы и письма, дабы "все места старались не сильным чинить потакательство, но наипаче слабым и обидимым защищение", только тогда Латухин, еще крепкий и бодрый, должен был покинуть насиженное место. И после этого перед гуманными губернаторами стали вскрываться удивительные обстоятельства. Оказалось, например, что один балахонский посадник явился к губернатору Ступишину, бежав из тюрьмы, где его содержали семь лет словесные судьи за долг Латухину,- долг, который вдобавок давно был покрыт, так как в течение этого времени Латухин держал у себя в работе двух сыновей должника. Когда же губернатор сделал об этом запрос, требуя объяснения, чего для толь долговременное задержание учинено, то оказалось, что по справке в делах не найдено никаких следов какого бы то ни было постановления об аресте.
   Вот какова была власть купеческого бургомистра П. С. Латухина в уездном городе Балахне и вот что могли учинить с балахонцем, выдавшим заемное письмо или вексель. И если теперь простое предъявление векселя ко взысканию поставило в тупик словесных судей, и сам бургомистр Латухин измышлял средства, дабы неофициально склонить обе стороны к уступкам и примирению, то это объясняется только теми "персонами", которые являлись тяжущимися в этом несложном деле.
   Прежде всего это был нижегородский комендант Трофим Степанович Иевлев.
   В замечательном историческом документе,- язвительной "бумажке", которую комиссар Лодыженский послал бравому саратовскому коменданту Бошняку накануне пугачевского разгрома,- так охарактеризована роль коменданта: "В Российском государстве есть два сорта комендантов, из коих первые... по справедливости, могут назваться комендантами крепостей. Другой же сорт комендантов определяется для сыску воров и разбойников и для препровождения из них пойманных от места и до места и для других надобностей и караулов, и то по требованиям губернских провинциальных и воеводских канцелярий, тако ж и прочих присутственных мест" {Дубровин. Пугачев и его время, III, 191.}.
   Мы не можем теперь сказать, к какому "сорту" комендантов причислил бы Лодыженский "нижегородского коменданта Трофима Иевлева". В командовании и защите нижегородской крепости, сохранившей поныне свои старые стены и башни, в то время едва ли уже предстояла какая-нибудь надобность. Ничего также неизвестно о трудах его по искоренению воров и разбойников. Несомненно, однако, что у него под командою было немалое число солдат и сержантов, которых он рассылал в разные учреждения с доверенностями по всяким кляузным искам. Когда дело затягивалось и становилось сомнительным, то нередко истцы считали выгодным уступить свои права коменданту, который имел сильные связи в губернском магистрате. Таким образом, в Нижнем-Новгороде возникла в комендантском управлении своеобразная дисконтная контора, и когда губернский магистрат прибегал к мерам "понуждения присутствующих", о которых говорилось выше, то комендант Иевлев давал для исполнения этих мер солдат своей команды. Поистине, чем-то юпитеровским отзываются краткие напутствия, которыми комендант снабжал при этом свою команду. В делах балахонского магистрата сохранилось, например, следующее "верющее письмо", предъявленное сержантом Заварзиным 18 декабря 1777 года:
   "Федор Заварзин
   по посылке твоей в балахну о взыскании долгов нотариуса Щурова имей крепкое старание, а не так как сержант Маслов, дабы на вас какой в поноровке жалобы не произошло. Пишу тебе я Трафим Иевлев".
   Итак, если Петр Латухин являлся в Балахне представителем власти несомненно сильной, то и комендант Иевлев олицетворял ее в своей особе в степени отнюдь не меньшей. За ним, на той же стороне, то есть в качестве истцов, являлись еще две персоны с очень длинным и неуклюжим титулом: "Нижегородских питейных и протчих сборов коронный поверенный господин обер-директор Михайло Гусятников и таковых же сборов коронный поверенный директор Григорий Лихонин". В нашем столетии, отказавшемся от длинных и кудреватых наименований, персоны эти носили бы не менее, однако, внушительное название откупщиков, и уже по тому, что видело от них наше столетие, мы легко можем судить, какова была их сила в провинциальной среде прошлого века.
   И, однако, обе эти персоны предпочли перевести вексель на имя коменданта Иевлева, поводимому, плохо надеясь на своего поверенного Василья Теремнова, не обладавшего никакими уже титулами. Кто же был противник, против которого сплачивались такие солидные силы, на предмет простого взыскания с него 70 рублей с указными рекамбиею и процентами?
   Мы уже видели, что это был просто титулярный советник Николай Потапович Колокольцов. Титул, конечно, не из особенно еще знатных, и если все-таки словесный суд и магистрат так неохотно принимали его векселя, то на это были особые причины: у Колокольцова были связи и, что самое главное, он был в данное время "града Балахны воеводским товарищем". Нужно прибавить, что незадолго перед тем господин Колокольцов имел уже немалую прю с балахонским купечеством по вопросу об отводе ему приличной званию квартиры, и мы легко поймем, какая туча нависала над балахонским купеческим управлением в лице сержанта Маслова, за коим виднелись персоны директоров и коменданта, с одной стороны, и воеводского товарища - с другой. Всем до последнего пищика было ясно, что тут предстоят немалые затруднения, чреватые всякими огорчительными неожиданностями и "репремантами".
  

IV

  
   Как бы то ни было, сержанту отведена на коште купечества квартира, а словесный суд приступает к предварительным по щекотливому иску мероприятиям.
   Обыкновенно меры принимались в таких случаях самые простые. Двум дюжим магистратским "розсыльщикам" (тоже выбиравшимся из купечества), давали сыскную, и они сыскивали должника в дому или где "улучить было возможно". Если это удавалось, то они, не приемля отговорок, волокли искомого к разбирательству и объявляли "при доезде". Если же проницательный должник укрывался, то розсыльщики "получали" кого-либо из домашних: мать, отца, жену или сына (малолетки женска полу от привода избавлялись), и волокли их в суд, который подвергал их задержанию под караулом, доколе "винный не являлся собою" на выручку своих близких. В данном, однако, случае процедура эта признана была не совсем удобною, и потому словесный суд возлагает тонкое поручение на одного из своих судей Федора Рукавишникова, человека хорошей балахонской фамилии и потому знавшего обращение с персонами знатного ранга. Рукавишников, в ноябре месяце 1768 года, ходил к господину Колокольцову троекратно, и по тому троекратному хождению принес от его благородия обещание, что он по делу имеет выслать в словесный суд своего поверенного.
   "Точию за многопрошествием времени того доверенного не выслал". Между тем, по вексельному уставу, все дела по вексельным искам строго повелевалось решать "конечно, в двухнедельный срок", под опасением взыскания всего иску с самих судей. Так как вдобавок и сержант Маслов о "удовольствии" своего начальника требовал неотступно, угрожая непременным по команде доношением, то словесный суд усиливает первую меру: он посылает к Колокольцову двух розсыльщиков, Федора Мартюшева и Дмитрия Неслухтина, которые привыкли к решительным поступкам и не боялись сурового отпора. Оба эти розсыльщика к его благородию "неоднократно ходили и получали его видеть на квартире, точию его благородие ответствовал, якобы он на тот вексель сочиняет некакой документ". Так как никаких документов словесный суд принимать был от ответчиков не вправе, то розсылыцикам дается еще более решительная инструкция: "Его благородия в словесный суд требовать им неотступно, а ежели сам не пойдет и поверенного не отдаст (sic!), то взять из людей его, кого улучить можно".
   Его благородие принял свои меры, и розсыльщики, за конечным незпущением их в квартиру для взятия людей его и за неполучением их нигде в городе, никого при доезде объявить были не в состоянии. Но зато 29 октября того же года в земскую избу, где словесный суд имел заседания, явился с превеликою надменностию балахонской воеводской канцелярии подканцелярист Попов (один из бесчисленных Поповых, которыми кишели все канцелярии), который "бросил на стол гербовой бумаги, повидимому, лист один", и затем удалился, сказавши только, что это и есть "его благородия на вексельный иск объявление".
   В объявлении было написано просто, что хотя те по векселю деньги им, Колокольцовым, и подлинно взяты, точию к уплате винным себя не признавает, ибо-де уже уплатил, отославши оную сумму сестры своей родной Татьяны Толстой с крестьянином. Ни платежной расписки, ни свидетелей уплаты при этом не представлено и показание относительно уплаты (впоследствии совершенно опровергнутое) ничем не подтверждалось. А так как, кроме того, письменные объяснения, по инструкции словесного суда, не подлежали даже рассмотрению,- то судьи вновь посылают розсыльщика. Злополучный Мартюшев, возвратясь, показал, что его благородие окончательно ему отказал, "дабы розсыльщикам более к нему в дом ни за чем не ходить, а словесному суду производить по тому объявлению". Словесный суд записал слова розсыльщика в протокол, закончив его следующими словами: "а он, Мартюшев, в сем доезде, показал чистую правду, подвергая себя в противном случае законному истязанию", и затем решил, что теперь дело словесного суда кончено, так как довелось уже до письменного разбирательства, подлежащего ведению магистрата. Почему 3 ноября дело и препровождено при доношении на усмотрение господ балахонского магистрата.
   Таким образом, первый акт борьбы кончился и господину Колокольцову, титулярному советнику и воеводскому товарищу, не пришлось предстать перед низшею инстанциею выборного суда балахонских купчишек. Теперь ему предстояло иметь дело с самим магистратом.
  

V

  
   Рассмотрев препровожденное от словесного суда объявление, магистрат, конечно, не мог усмотреть в нем никакого здравого резону, кроме разве намека на родство с Толстыми (из коих один, служивший прежде в Нижнем, был обер-кригс-комиссаром), тем более, что "ежели бы подлинно те деньги им, Колокольцовым, отдаваны были, то бы мог иметь каковой-либо документ". Ввиду этого магистрат начинает против воеводского товарища военные действия с своей стороны.
   Третьего ноября "правящему по выбору от балахонского купечества полицейскую должность", а в торжественных случаях называемому "выборным балахонским полицы-мейстером", купцу Якову Щепетильникову вручена от магистрата инструкция: "Идти тебе в дом, где г. Колокольцов жительство имеет и, оному Колокольцову объявя, требовать, дабы по имеемому на него векселю и по приносимой им спорности в балахонской магистрат явился бы собою в неукоснительном времени или бы прислал поверенного", о чем особо составленную промеморию он же, Щепетильников, имеет объявить в балахонской воеводской канцелярии воеводе или же секретарю. Посылка эта увенчалась столь же малым успехом, как в предыдущие: Колокольцов не являлся, а воевода с секретарем магистратскую промеморию не приняли, "яко гласящую по вексельному делу, каковые дела по регламенту до воеводы не принадлежательны".
   Тогда магистрат обращается в высшую команду, а именно в губернскую канцелярию, требуя доношением, дабы благоволено было тому Колокольцову о явке в магистрат, а воеводской канцелярии о взятии с него подписки подтвердить указами. Кроме того, магистрат просит наложить запрещение на имущество Колокольцова или, наконец, о вычете из его жалования, сообщая, что иначе балахонский магистрат, за упорной неявкой Колокольцова "и как оной находитца здешняго града воеводским товарыщем",- ко взысканию приступить собою не может.
   Этот вопль магистрата, признававшегося в своем бессилии, встречен очень холодно: указав сухо на 38 пункт вексельного устава, в силу коего оный Колокольцов подлинно надлежит быть отослан в магистрат, Петр Рагозин (подписавший указ губернской канцелярии) говорит затем, что до решения дела (!) ни удержания жалования, ни запрещения на имущество и требовать не надлежало, почему на предбудущее время рекомендуется магистрату от таковых недельных предложений себя воздержать.
   Тогда, 22 декабря, правящий полицейскую должность снабжается от магистрата новою инструкциею, составленною в выражениях тонких, но еще более решительных: "Идти тебе в дом к г-ну Колокольцову и, во-первых, объявить учливым образом, требуя ево в балахонской магистрат собою, если ж не пойдет и воспоследует от нево какое тебе препятствие, тогда как возможно к тому позыву и взятью приложить тебе усильное старание".
  

VI

  
   Время было выбрано магистратом в высшей степени удачно, и если бы купеческий полицеймейстер оказался на высоте своей задачи, то его экспедиция на сей раз могла бы разрешиться или торжеством магистрата, или крупною катастрофою. В первом случае воеводский товарищ был бы объявлен "при доезде" в купеческое судилище "усилием", во втором - балахонская воеводская канцелярия во всем составе вынуждена была бы нарушить нейтралитет и вступить в рукопашную, защищая своего "воеводского товарища" от купеческой посылки. Дело в том, что с последних дней перед рождеством и до 8 января обыкновенно прекращались в присутствиях текущие дела и даже,- трогательная черта среди жестоких нравов того века,- раскрывались двери тюрем, и колодники распускались по домам, на подписку и поруки, дабы могли провести святой праздник дома и слушать в церквах божиих молебного пения. В тюрьмах на это время оставались лишь те, относительно которых состоялись постановления: "держать неисходно без выпуску" (что, заметим кстати, далеко не всегда сообразовалось с важностью преступления).
   Колокольцов, понятно, не думал, что в такие дни, перед самым праздником, магистрат откроет решительные действия, и потому спокойно отправился в воеводскую канцелярию и так же беспечно оттуда вышел. Но на выходе был встречен отрядом из пяти балахонцев, под предводительством Щепетильникова, которые уже были в его квартире и теперь ко взятию его намеревались приложить усильное старание. Застигнутый таким образом, его благородие сильно сбавил тон: ссылаясь на самонужнейшие дела по воеводской канцелярии, он самым учливым образом стал уверять, что ныне уже за наступлением праздничных дней тому делу произвождения чинить не можно, но что зато на 8-е число января имеет быть в присутствии магистрата неотменно.
   Купеческий полицеймейстер на эти, многократно уже не сдержанные, обещания сдался. Подействовало ли на купца обаяние барской любезности, а может быть, он просто струсил вблизи воеводской канцелярии, команда которой нередко вступала с представителями магистрата в смертный бой и даже разбивала магистратские двери; как бы то ни было, но и на этот раз он отступил. Воеводский товарищ избег "приводу", хотя и не без урону своей надменности, после любезно тонких отговорок на улице, при собрании народу немалого числа, сбежавшегося поглазеть на взятие купцами во

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 349 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа