м... И в моем воображении живо встала поразительная картина, которую я позволю себе напомнить читателю, так как, странным образом, ей суждено было стать рамкой для небольшого последующего эпизода...
Это было в 1689 году... В бурный, кажется осенний вечер разбойничье суденышко "Матутина" оставило пустынные берега Портленда. Спасаясь от преследования властей, шайка бродяг-компрачикосов покинула на угрюмом берегу беспомощного ребенка. Ребенок долго смотрел на море, по которому, утопая в сумраке, светился трепетный огонек, прыгая по гребням волн... Это "Матутина" уходила в глубь темной и беспокойной ночи навстречу своей судьбе...
На палубе разбойничьего судна находился странный человек, которого называли доктором и одни считали мудрецом, другие - сумасшедшим. Доктор Гергардус Гестемунде олицетворял совесть корабля, оставившего за собой преступление и шедшего навстречу буре... Он стоял на носу корабля, всматривался в надвигающуюся бурную тьму и читал намерения бури, точно в открытой книге... "Слишком мало звезд, и слишком много ветра..." Повернувшись к капитану судна, доктор спросил:
- Который рейс ты совершаешь по Ламаншу?
- Первый,- ответил капитан.
- Он будет и последним... Слушай... Если в эту ночь, когда мы будем в море, ты услышишь звуки колокола,- знай: мы погибли... Пришло время обмыть черные души...
"Сумасшедший!" - подумал капитан, отходя, и продолжал вести судно в сгущающуюся темноту, на восток, вопреки совету доктора Гергардуса...
Всякий, кто читал это произведение Виктора Гюго, помнит замечательные главы, посвященные поэтом священному ужасу ночи и моря. Nix et nox Снег и ночь (лат.).{}. Не стало ни протяжения, ни пространства. Была только ночь и бездна... Ночь - это присутствие. Чье?.. Таинственного начала природы, которое в этом уединении говорит с душой человека... В бесконечном пространстве раздавался только рев бури... Это были крики, в которых бездна перекликалась с бездной... Они неслись от воды к воздуху, от ветра к волнам, будя какую-то таинственную связь между глубинами природы и глубиной человеческой совести...
Экипаж "Матутины" еще не понимал скрытого значения этих голосов. Бандиты радовались только свободе от человеческого преследования, пока среди шума и криков не раздался торжественный голос доктора Гергардуса Гестемунде:
- Слушайте.
Все притихли... И тогда всем ясно послышались в густой тьме бурной ночи размеренные удары колокола...
- Колокол! - крикнул капитан.- У нас земля за штирбортом.
- Нет у вас земли за штирбортом,- ответил доктор,- это... звонит море.
Тогда дрожь прошла по спинам моряков, а доктор продолжал:
- Среди моря укреплен на якоре буек цепями ко дну, на буйке помещен колокол. В сильную бурю, когда волны значительно раскачивают буек, колокол звонит... Если бы мы шли правильным курсом, ветер отнес бы звуки в сторону от нас, и мы бы не слышали звона. Слышать его - значит идти на смерть... Это буря звонит нам панихиду над водяной бездной.
И, пока говорил доктор Гергардус Гестемунде, колокол звонил, удар за ударом, и этот размеренный звон, казалось, подтверждал слова старика. Бездна звонила над покойниками...
Вся эта картина ярко встала в моей памяти в этот предвечерний час на Немецком море, когда наша "Ботния" неслась по темнорыжим волнам, грядами выбегавшим из Ламанша...
- Теперь уже так не пишут,- сказал Софрон Иванович, очевидно занятый теми же мыслями.
- Да,- подумал и я,- теперь уже так не пишут, может быть потому, что наши отношения к природе меняются. Свистки пароходов разогнали "священный ужас", залегавший целыми тысячелетиями над морями. Одиссей целые годы скитался на своем плоту, чтобы доплыть от Трои до Итаки. Он видел священный ужас много раз лицом к лицу, осязал его, говорил и боролся с ним, и, по пути в Итаку, был вынужден спускаться в преисподнюю и советоваться с духами умерших... Теперь дрянной греческий пароходишко проходит это расстояние в несколько дней, и вы испытаете в пути разве одно неудобство - от излишнего обилия оливкового масла в греческой кухне.
В 1689 году экипаж "Матутины" еще слышал священный ужас в голосах ночи, перекликавшихся от бездны к бездне, а поэт прошлого века еще умел передать его с осязательностью живого ощущения. Наверное, впрочем, еще и теперь многие из той части человечества, которая пускается в море на утлых шхунах, вверяясь изменчивой власти хаоса,- слышат эти голоса в Ламанше, у берегов Бретани или на Нью-Фаундлендских мелях среди океана... Но эта часть человечества еще ничего не пишет. А те, кто пишут, уже не слышат их. Садясь на пароход в Гавре или Галифаксе, счастливцы плотно завтракают или ужинают и поскорее засыпают в своих каютах, если грозит качка или морская болезнь... А просыпаясь на другом берегу Ламанша,- они выходят на благоустроенный дебаркадер и торопятся узнать, не ушел ли поезд и можно ли еще взять билеты до Лондона или Парижа, чтобы поспеть к деловому собранию...
В этом есть, конечно, много утешительного в смысле победы человека над природой. Но иногда становится немного скучно при мысли, что великий, таинственный и загадочный мир начинает нам представляться лишь в виде каменных городов или удобной каюты. И невольно хочется думать, что, овладев пространством, отвоеванным у бесконечности, человек опять подойдет к новым ее граням и опять бесстрашно, с живым ощущением величия и тайны взглянет в глаза неведомому священному ужасу живой бесконечности...
Все эти мысли более или менее смутно бродили в моей голове в этот вечер, и мы обменивались короткими замечаниями на эту тему с Софроном Ивановичем. Евгения Семеновна не принимала участия в разговоре и только, облокотясь на борт парохода, смотрела вдаль своими задумчивыми глазами...
Солнце еще не село, но небо все плотнее закутывалось густыми, некрасивыми и почти неподвижными облаками, которые тяжело налегали на бледную полоску вечерней зари на горизонте, светившуюся печальным красно-оранжевым светом. Свежий ветер, как будто прорываясь в эту щелку, гнал, как покорное стадо, целые гряды бурых волн, взбивал на них пену, и наш пароход мерно разрезывал эту зыбь... Берега Англии вырастали и затягивались дымною полоской бриза. На фоне свинцовых туч резались несколько парусов, сильно накренившихся по ветру, и густой хвост грязного дыма из нашей трубы волочился по верхушкам волн... Я смотрел на эти паруса и думал о разнице, существующей между человечеством, путешествующим в удобных каютах первоклассных пароходов, и теми невидимыми мне рыбаками, которые на этих суденышках, быть может, еще в эту ночь очутятся лицом к лицу с священным ужасом. И невольно мысль бежала дальше, к тем временам, когда сила пара, электричества, света будет служить одинаково всему человечеству... Что же будет тогда? Навеки ли смолкнут голоса мировой тайны, как шум бессильного ветра за крепкой стеной, и человечество будет продолжать свой путь, самодовольно отгородившись от них в своем мире, похожем тоже на удобную каюту без разделения на классы,- или оно сознательно встанет навстречу новым тайнам бесконечности, великой и грозной?..
И вдруг, среди этих мыслей и этих разговоров, странная иллюзия поразила наш слух... Первый насторожился Софрон Иванович и обратил на нее наше внимание: среди ритмического шума волн, какой-то однообразной мелодией звучавших по бортам нашей "Ботнии", ясно слышался звон колокола...
Евгения Семеновна вздрогнула и вопросительно посмотрела на Софрона Ивановича, который взял бинокль и направил его на море.
- Бездна звонит панихиду,- сказал я шутливо...
Софрон Иванович отнял бинокль от глаз и передал его мне.
Сначала я ничего не видел, кроме пенистых гребней, беспорядочно бившихся, казалось, у самого стекла. Однако через некоторое время в поле моего зрения мелькнул большой красный буй, свободно качавшийся на волнах. На его верхушке был прикреплен колокол, и волна, качая буек, раскачивала вместе и колокол, который звонил размеренно и громко. Видимо, колокол говорил о чем-то проезжающим, к чему-то старался привлечь наше внимание. И действительно, когда волна качнула буй и промчалась дальше, на выпрямившемся боку его совершенно ясно выступила надпись.
Она заключала только два слова:
"Pears Soap!"
Что значит в переводе: "Мыло Пирса".
Ничего больше на буйке не было: ни адреса, ни цены, ни рекомендации полезного фабриката, о котором, признаюсь, я не имел до тех пор ни малейшего понятия. "Мыло Пирса". С этими двумя словами, краткими, определенными, несложными, современная бездна обращалась к нам, современным путникам...
Я невольно засмеялся и передал бинокль Евгении Семеновне... Она посмотрела на буек, посылавший нам свой звон как бы вдогонку, и затем с привычным ожиданием обратила глаза на мужа. Софрон Иванович был серьезен...
- Что вы об этом думаете? - спросил он, как будто не заметив моей улыбки.
- Что ж, Софрон Иванович,- ответил я все так же шутливо.- Мне это очень нравится. Во-первых - остроумно, а во-вторых, как хотите, в этом есть много утешительного... Вместо зловещих Nix et nox, вместо священного ужаса, вместо голосов, вещающих из тьмы о гибели и загробной тайне,- здесь стоят два простых слова, выражающих полное доверие к нашему будущему... Вы чувствуете, что неведомый вам Пирс ни мало не сомневается в благополучном окончании вашего путешествия и переносит ваше воображение к тому времени, когда, в удобной гостинице на берегу, вы почувствуете потребность в куске хорошего мыла... и portentosum mare {Необыкновенное, удивительное море (лат.).}, некогда столь ужасное, теперь дружелюбно предупреждает вас от ошибки: помните - лучшее мыло есть мыло Пирса...
Повидимому, господин Череванов был мало доступен юмору. Он сдвинул свои густые красиво очерченные брови и дослушал мою шутливую речь с видом сурового неудовольствия, которое на лице его молодой подруги приняло форму явного осуждения...
- Извините,- сказал Софрон Иванович.- Я смотрю иначе... Природа есть все-таки храм... А эти господа оскверняют храм своим торжищем.
В глазах его вспыхнуло какое-то особенное одушевление, и он посмотрел на Евгению Семеновну, как будто напоминая ей о чем-то, известном им обоим.
- И я уверен,- настанет время... и оно близко... когда торгующие будут изгнаны из храма...
Тон его становился торжественным, а на лице Евгении Семеновны опять вспыхнуло и застыло то самое выражение, с каким и она и неизвестный мне белесый господин слушали слова Софрона Ивановича в копенгагенском музее...
Признаюсь, этот оборот нашей беседы и удивил и заинтересовал меня, хотя не скажу, чтобы он был способен сразу вспугнуть юмористический оттенок, окрасивший для меня весь этот маленький эпизод. Во всяком случае мне хотелось продолжить разговор, но в это время отвратительно резкий, колеблющийся и завывающий звук гонга напомнил нам, что стюарт парохода "Ботния" считает себя обязанным предложить оплаченный уже нами ужин ранее, чем мы пристанем к берегам Англии, тянувшимся уже на северо-западе заметной грязно-синей грядою.
Софрон Иванович как-то задумчиво поднялся и пошел по направлению к рубке, как будто совершенно забыв о своей молодой спутнице, которая была все еще несколько слаба после вчерашней "утраты веры"... Я предложил ей свою помощь, которую, с некоторым колебанием, она застенчиво приняла, предварительно кинув на меня из-под опущенных ресниц смущенный взгляд, как будто выпытывавший - замечаю ли я неловкость поведения Софрона Ивановича и не осуждаю ли его за это... Я по возможности просто протянул ей руку.
Пароход все-таки покачивался... Она ступала немного неловко, наступая на платье и запинаясь, как человек, глубоко страдающий за другого и смущенный.
- Вы знаете,- сказала она вдруг тихо и как бы невольно уступая какому-то внутреннему, сильно волнующему побуждению...- Софрон Иванович... это такой человек... Конечно, он мой муж и может... вы подумаете, что мне бы не следовало... Но я не могу... Скоро вы услышите... я хочу сказать, скоро все услышат и тогда узнают... и вообще...
Она окончательно смутилась... К счастью, мы были уже у порога каюты, который и переступили при последних словах. Софрон Иванович уже сидел на дальнем конце стола, кажется, беззаботно заняв чужое место. По крайней мере, долговязый англичанин подошел было туда, остановился и, видя, что Софрон Иванович его не замечает, направился к трем свободным приборам, назначавшимся, очевидно, для нас, троих земляков.
Евгения Семеновна еще гуще покраснела своим мучительно нервным румянцем и заняла место между мною и долговязым англичанином. И мне опять пришлось сделать вид, что я не замечаю новой неловкости Софрона Ивановича, который, как ни в чем не бывало, вступил уже в разговор со своим соседом.
По-английски он говорил хорошо. В его манере держаться, несмотря на рассеянность, проглядывала привычная благовоспитанность. И было заметно, что за нашим столом все признавали Софрона Ивановича, быть может, несколько эксцентричным, но во всяком случае наиболее интересным джентльменом из нашей случайной пароходной компании.
В этот вечер мы высадились в приморском городе Гарвиче, откуда нам надлежало по железной дороге ехать в Лондон. Этот переезд мы опять совершили вместе...
За это время мне удалось узнать из коротких разговоров и намеков, что Софрон Иванович с женой остановятся в Лондоне недели на две, а может быть, и дольше. Может быть, даже они и совсем не поедут дальше, хотя... едва ли. Это будет зависеть от того, найдутся ли в Лондоне какие-то подходящие люди для какого-то пока для меня таинственного дела, которое Софрон Иванович пытался осуществить на родине. "Но вы знаете... у нас все это так трудно..." - тихо и таинственно сказала мне раз в вагоне Евгения Семеновна. И ее глаза с восхищением и лаской глядели при этом на Софрона Ивановича, в это время высунувшегося из окна и наблюдавшего английский пейзаж.
- Все разделено на клочки... ничего общего...- сказал он, повернувшись к нам и указывая за окно, где под лунным светом лежали равнины, кое-где сверкало белое электричество и вились в ночном воздухе клубы дыма...
Наконец поезд побежал между рядами зданий, то ныряя в туннели, то выбегая на подъемы,- причем ряды однообразных, похожих на каменные ящики зданий оказывались под нами,- то опять скрываясь в узких каменных коридорах, освещенных огнями. Поезд летел быстро, и по стенам мелькали какие-то надписи. Сначала они проносились перед глазами точно струи, сливавшиеся в одну пеструю полоску, потом, когда поезд стал замедлять ход,- можно было разобрать отдельные буквы, слова...
Они опять были чрезвычайно несложны. По одной стене беспрерывно бежали, чередуясь, два слова:
- Stephens inks, Stephens inks, Stephens inks.
И так без конца... На другой стене с такой же настойчивостью лезла в глаза, в воображение, в память знакомая уже нам фраза: Pears soap... Pears soap... Pears soap...
Это были первые понятия, которые величайшая столица в мире старалась внедрить в умы иностранцев, с благоговением въезжавших в ее пределы...
"Чернила Стефенса"... "Мыло Пирса"...
На дебаркадере мы расстались... Я сказал, что мне рекомевдовали остановиться на Piccadilly, в отеле..... {Пропуск автора. (Ред.).}, надеясь, что мои соотечественники, быть может, выразят желание остановиться там же. Но ни Софрон Иванович, ни Евгения Семеновна не обратили ни малейшего внимания на мой намек, и я скоро потерял их в сутолоке и толчее лондонского вокзала.
Таким образом лондонские впечатления нам пришлось переживать порознь. Это было в 1894 году, когда великая драма Гладстона, связавшего политическую судьбу своих последних годов с ирландским биллем, была в апогее. Газеты, листки, карикатуры носились по Лондону, как листья в осеннюю бурю, дебаты в парламенте становились все напряженнее и страстнее, и наконец..... {Пропуск автора (Ред.).} июля напряжение разразилось небывалым скандалом: джентльмены "высокого дома" подрались в палате, и лондонские улицы с каким-то злорадством звенели на все лады: "драка, драка в доме", "уличная драка в доме".
В этот самый день я получил надежду проникнуть в парламент. Это - не так легко для туриста, но некоторые мои знакомые уладили это дело, и я очень пожалел, что не могу в свою очередь оказать протекцию моим случайным спутникам по "Ботнии".
Вечером этого дня я сидел на скамье, в сквере у памятника Веллингтона, отдыхая от дневных впечатлений и глядя на улицу и на пешеходов, проходивших мимо меня по панели. Это была по большей части деловая лондонская толпа, спешившая по домам после дневной работы...
Вдруг в этой незнакомой толпе появилась фигура Софрона Ивановича. Он шел один и казался чем-то сильно озабоченным. Когда я окликнул его, он остановился, оглядываясь с недоумением вокруг, и двинулся было далее, так что мне пришлось повторить свой оклик.
- А, это вы? - сказал он как-то рассеянно, садясь рядом со мною.- Осматриваете Лондон?
- Да,- ответил я,- я еще многого не видал. А вы, Софрон Иванович?
- Что? Я? Да у меня, знаете, дела... особые... Мне некогда осматривать достопримечательности... Впрочем, был... в Вест-Энде...
- А Евгения Семеновна?
Он ответил не сразу, как будто не поняв вопроса, и потом сказал рассеянно:
- Благодарю вас...
Я невольно улыбнулся, но тотчас же вспомнил с некоторой грустью свой номер в Эссбиерге и два черных глаза, с нетерпением глядевшие в щель приоткрытой двери... Мне представилось, что теперь молодая жена этого седого господина опять так же нетерпеливо глядит в коридор лондонской гостиницы...
- Читали вы, Софрон Иванович, о сегодняшнем событии?
Он посмотрел на меня недоумевающими глазами и спросил:
- Что такое?.. Ах, вот что! Да, слышал, что-то кричали на улице.
Лицо его несколько оживилось, и, повернувшись ко мне, он сказал:
- Прежде, когда-то, меня это все интересовало, то есть вся эта политика там и суета в этом старом мире...
- А теперь?
- А теперь нет... Все это от ветхого человека... Спасение не там...
Я ждал с понятным нетерпением, что он скажет, в чем именно спасение, и, таким образом, я узнаю, наконец, с кем, собственно, имею дело в лице этого загадочного соотечественника, но он замолк. И вдруг лицо его опять изменилось: густые брови сдвинулись, синие глаза засветились прежнею бодростью и почти детской надеждой.
- Да, положительно!.. Старый мир сгнил, или вернее - замер, застыл, одервенел в своих старых формах... Надо ехать в Америку... Положительно... отрясти старый прах от ног. Здесь все насквозь прохвачено этой конкуренцией, и за суетливыми криками этих... негодяев люди не услыхали бы даже Христа, если бы он вторично явился в мир... Посмотрите вот сюда... Видели вы эту картинку?..
Невдалеке, на транспаранте красивого киоска, освещенного изнутри, виднелся недурно исполненный снимок с известной мраморной группы: старая женщина моет губкой мальчишку, который противится и старается вырваться. Фигуры дышали необыкновенной правдой и искрящимся, захватывающим юмором. Внизу большими буквами стояли знакомые два слова: "Pears soap...", и надпись помельче гласила, что статуя знаменитого скульптора, удостоенная на выставке золотой медали и обратившая на себя внимание всех ценителей искусства,- приобретена фабрикантом мыла, мистером Пирсом. "Воспроизведение запрещено".
Художник мог, пожалуй, чувствовать некоторое удовлетворение: его группа в миллионах снимков разного достоинства, от настоящих художественных эстампов до простых литографий, мелькала теперь всюду. Я вспомнил, что видел ее еще в Копенгагене, а теперь в Лондоне она кидалась в глаза на столбах, стенах, заборах, ограждающих новостроящиеся дома. Мистер Пирс прибавил к произведению художника только один интересный комментарий: очевидно, старая женщина в своей заботе о чистоте лица любимого внука предпочитает мыло Пирса всякому другому фабрикату того же рода... Я много раз проходил на улицах мимо этой группы, правду сказать, не обращая внимания и не замечая ее, как Софрон Иванович не заметил события в парламенте. Очевидно, у него был свой угол зрения и свое избирательное внимание среди пестрой лондонской жизни...
- Да, вот вам,- сказал Софрон Иванович,- эмблема этого старого мира: все в жертву конкуренции и рекламе. И вы думаете, что его мыло действительно лучшее?.. Сочтите, сколько он тратит на эти рекламы, на то, чтобы загадить землю, море и даже небо своими зазываниями... ведь все это трата в общей экономии человечества... Вы знаете... ведь он теперь действительно пытается поместить свою рекламу на небе.
- Вы смеетесь?..- сказал я, улыбаясь.
- Что вы? - ответил Софрон Иванович с удивлением.- Да ведь весь Лондон заинтересован этими попытками... Жаль, мне надо идти,- прибавил он торопливо, поглядев на часы,- а вы вот посидите еще полчасика и посмотрите на небо... Да...- прибавил он, поглядев кверху,- небо облачно, наверное вы увидите.
Он пожал мне руку и сказал:
- Да, да! в Америку, положительно. Вы слыхали: Бус тоже переносит в Америку центр тяжести своей деятельности. И отлично, я давно ему писал об этом. Он шел старой дорогой и старался перекричать этих негодяев. Нет... нужно проложить новые пути... Положительно... Однако прощайте. Мы - в Америку!
- Я тоже, Софрон Иванович. Вы когда?
- Да вот скоро пойдет "Aurania"... Из Ливерпуля...
И, еще раз пожав мою руку, он смешался с толпой. Его походка опять была попрежнему уверенная, и выражение некоторой подавленности, которую я заметил в первую минуту, совершенно исчезло. Очевидно,- подумал я,- в Лондоне нет "подходящих" людей для загадочного дела, о котором обмолвилась в вагоне Евгения Семеновна, и Софрон Иванович несет свои надежды за океан...
Однако слова его о попытках мистера Пирса начертать на небесах свое достославное имя заинтересовали меня, и я решился остаться в сквере еще некоторое время...
Между тем опыты мистера Пирса, повидимому, были действительно широко известны, и по мере того, как вечерний сумрак все более сгущался, небольшой круглый сквер наполнялся людьми. Они входили с улицы, садились на скамейки или останавливались группами и часто поглядывали на небо. Слышались разговоры, шутки и смех, но общая нота всего этого шума было все-таки внимание.
Я тоже посмотрел кверху. Небо было сумрачно. Облака передвигались тихо, почти незаметно, и мне чудилось в этом движении что-то сознательно угрюмое и затаенное...
И вдруг в этой тьме, казавшейся еще глубже от уличного света, пронесся, быстро колеблясь, синевато-белый столб электрического света... Он промчался гигантским радиусом от края до края неба, потом, вздрагивая, поднялся кверху и как бы уперся в сумрачную пелену облаков...
В толпе, которая к этому времени густо набилась в сквере, послышался какой-то особенный ропот. Все головы поднялись кверху и застыли в этом положении. Даже, казалось, немолчный грохот Лондона на несколько мгновений ослабел. Взглянув на улицу, я увидел, что густой поток уличного движения ударился точно в плотину... Невдалеке от панели проезжал омнибус, огромный, как корабль, и кучер, в клеенчатом шлеме, сильно напоминавший сложением, а также ярким цветом лица и носа прославленного Диккенсом мистера Уэллера старшего,- инстинктивно затянул вожжи и глядел кверху... Кебы наезжали на эту уличную баржу, как бы севшую на мель, и кебмены, в свою очередь, задергивали лошадей. Только величавый полисмен в остроконечной черной каске уже бодрствовал, подымая кверху свой жезл, да высоко на вершине колонны статуя Веллингтона стояла в застывшей позе...
За первым столбом света промчался другой, за ним третий, потом все они слились в одну широкую полосу, точно гигантская колоннада, и стали неподвижно.
И было видно, что их вершины упирались в туманный полог, который так же тихо продвигался в своей воздушной дали, колеблясь в освещенном пространстве неровной поверхностью... Казалось, какая-то призрачная армия проходила в небесной глубине, молчализая и медлительная - под этим враждебным ей светом...
И вдруг - новый ропот толпы отметил новое явление... На туманной пелене в одном месте загорелось пятном что-то чуждое ее очертаниям, какие-то линии и формы. Но тотчас же эти не успевшие определиться линии исчезли, как будто чья-то невидимая рука стирала их по мере появления.
Это длилось минут двадцать, в течение которых уличное движение рокотало замедленным темпом, а толпа в сквере смотрела в глубоком молчании на борьбу, происходившую в небесной вышине... Светлые линии и темные промежутки возникали на туманном фоне облаков, ломались, исчезали, опять загорались, но невидимая рука все так же неуклонно стирала буквы, прежде чем они успевали определиться хотя бы ясным намеком... Потом, как будто им надоели эти настойчивые попытки, облака задвигались быстрее. Клок тумана поплыл ниже общей массы, ворвался в огненный столб, затенил верхушки, потом тучи расступились, и свет проник точно в глубокий провал... Все пришло в беспорядок и сумятицу... Становилось ясно, что, по крайней мере, в этот вечер господину Пирсу не удастся начертать свое славное имя огненными буквами на лондонском небе...
Столбы электрического света тронулись с места и погасли где-то за высокими крышами, улица загудела обычным ритмом, народ расходился со сквера, перекидываясь громкими шутками. Кое-где слышался свист, и звонкий мальчишеский голос выкрикнул несколько раз:
- Hip! Hip! Hurra!..
Другие подхватили. Неизвестно было, однако, к кому относятся эти одобрения: к господину Пирсу за его смелую попытку или к туманному небу, так победоносно ее разрушившему.
Теперь оно опять было темно... Тучи шли куда-то своим путем, молчаливыми толпами, и как будто спускались все ниже... Через час улицы Лондона были окутаны густым туманом...
"Чернила Стефенса"... "Мыло Пирса"... "Мыло Пирса"...
Этими же словами, изображенными вдоль ограждений железной дороги, напутствовала меня великая столица Англии, когда поезд уносил меня от центра города по направлению к Ливерпулю и океану...
Наконец это кончилось... Надписи, туннели, трубы, серые крыши домов остались назади, Лондон затягивался какой-то тучей мглы и дыма, а в окно вагона повеял вольный ветер полей...
И невольно особенности английского пейзажа стали завладевать моим вниманием.
По небу быстро неслись разорванные облака, яркобелые, рыжеватые, синие, то закрывая, то опять открывая глубокую лазурь неба... А вдали были видны в разных местах косые столбы дождя. По временам крупные капли, как бы шаля, стучали по стенкам нашего курьерского поезда и опять проносились дальше, уступая место яркому солнцу, золотившему свежую зелень омытых дождями лугов...
И мне казалось, что во всей стране есть какое-то особенное, трудно уловимое, но нигде еще мною не виданное выражение...
Земля всюду обработана, разделена до последнего клочка. И однако, мой русский глаз напрасно искал этих бесконечных нив, по которым наш ветер такой свободной волной проносится от горизонта до горизонта. Здесь всюду зелень деревьев преграждала дорогу жадному до простора взгляду. А между тем, в сущности, нигде не было также видно наших лесов, лежащих такими определенными дремотными пятнами на желтом фоне полей... Вглядываясь внимательно, я разглядел, что здесь, действительно, нет уже ни нашего поля, ни нашего леса. Земля разбита вся на маленькие участки, и каждый участок обнесен живою изгородью. И эти-то линии изгородей, состоящих из старых деревьев и изрезавшие всю страну, сливаются в далях в сплошные массы, зеленые, бурые, фиолетовые, глубоко синие на самом горизонте... И что ни дорога - то белая утрамбованная аллейка в зеленых стенах, что ни коттедж, то подобие беседки, выглядывающей из зелени сада... И вся страна действительно производила впечатление сплошного сада, где всякий клочок уже возделан человеком.
Я долго следил глазами за небольшой речушкой, которая с некоторых пор бежала рядом с насыпью железной дороги. Теперь уже трудно было сказать, что это такое - природная речка или искусственный канал. Когда-то, очевидно, это была небольшая речонка, из тех, что бурлят у нас веснами и совершенно пересыхают летом, теряясь в бочажинах и кочковатых болотах, населенных комарами и лихорадкой. Но здесь давно уже, быть может сотню лет назад, человек взял ее под свое покровительство, оградил в низинах, выровнял берега, прорезал холмы, поднял в долинах на высокие насыпи, так что узенькие барчонки с тонкими мачтами проплывали порой над нашими головами...
В одном месте поперечная гряда холмов перегородила нашу дорогу, и впереди зачернело зияющее отверстие туннеля. Я с некоторым участием следил за нашей речушкой, и как только поезд, прогудев в темной трубе туннеля, вырвался на волю, и перед моими глазами раскинулась новая равнина,- я опять нашел светлую полоску воды. Она выходила невдалеке, тоже из туннеля, и опять плавными линиями подходила к железной дороге... А на ее искусственных берегах густо и роскошно раскинули свои зеленые шапки столетние осокори, ветлы и вязы, как бы свидетельствуя о том, что у этой укрощенной речушки есть уже своя история, измеряемая несколькими поколениями людей, быть может давно истлевших в могилах...
В этом была своя красота, тихая, своеобразная, невольно просившаяся в душу... Над этими разделенными полями, над изгородями, сливавшимися в леса, над аллейками дорог и над обработанными речками раскинулось то же небо, веяли те же ветры, светило то же солнце, и проносились, как и над нашим простором, божьи грозы... И теперь вдали облака набрались в огромную задумчивую тучу, переливавшуюся огнями зарниц, а в другой стороне горел закат, как-то любовно и ласково прощаясь с землею...
И мне казалось, что во всем этом своеобразном пейзаже чувствуется новая стихия,- человеческий труд, изменяющий поколениями самое лицо земли...
Но все-таки из-за этой тихой прелести проглядывало какое-то смутное ощущение печали и неудовлетворенности... Вечер давно спустился на землю, яркие звезды горели меж облаками в синем небе, разрозненные огоньки коттеджей сверкали на потемневшей равнине. Порой огни сходились большими стаями, и из темноты, обвеянный дымом фабрик и мутными пятнами электрического света, навстречу поезду выдвигался какой-нибудь город... А за ним опять темный простор и отдельные огоньки над отдельными клочками засыпающей земли...
Мне невольно вспомнился Софрон Иванович и его восклицание в первый день нашего пребывания в Англии. И, сидя против открытого окна в пустом купе, в котором я теперь ехал один, я отдавался очарованию чудной ночи и ее особенной печали, невольно приплетая сюда воспоминания о загадочном соотечественнике. Я уже знал наверное, что ему не понравился бы этот пейзаж и что он смотрел бы на него особенным взглядом. И я чувствовал в своем настроении отражение этого взгляда - в этом оттенке неудовлетворенности и грусти...
"Что это такое? - думал я, анализируя свои впечатления.- Привычный романтизм "пустынных мест" и нетронутой природы, отрицание культуры, "искажающей" красоту божьей земли..." - Нет. Я ясно ощущал в душе величие и мирную красоту труда, новой грандиозной стихией залегшего над этой страной и давно уже не искажающего, а только преображающего лицо земли...
Но понемногу из смутного тумана новых впечатлений стало выступать в виде вопроса - неясное желание... Мне хотелось думать, что когда-нибудь лицо земли еще раз может преобразиться... Земля опять скинет с себя эту пеструю сеть линий, границ, дорог, дорожек и изгородей... И над освобожденным простором раскинутся новые черты, нанесенные уже по грандиозному плану всего человечества...
И мне казалось, странным образом, что это я угадываю чьи-то мысли и что это мысли Софрона Ивановича, который стоял будто рядом со мною, указывая рукой в темное окно, между тем как Евгения Семеновна смотрела на него своими глубокими восхищенными глазами.
Протяжный свисток вывел меня из этой очарованной дремоты.... Я проснулся, оглядываясь с удивлением в пустом купе. Сон был так ярок, что некоторое время мне не верилось, что я еду один... Поезд замедлил ход, в окно попрежнему веял ветер. Впереди темнота ночи уже была вся пронизана огнями... Мы подъезжали к Ливерпулю... А там за городом чувствовался какой-то особенный таинственный простор, по которому кое-где отдельными точками тихо сновали и передвигались огоньки кораблей... Это уже было море...
Древние, отправляясь в путь на своих весельных кораблях, приносили гекатомбы Посейдону, и, надо сказать правду, коварный бог часто получал свою плату даром, обманывая доверчивых плательщиков. Современный человек приносит свои жертвоприношения мистеру Куку, директору особого агентства, снабжающего путников билетами хоть на северный полюс. Этот современный Посейдон гораздо добросовестнее своего прототипа: подъехав на небольшом катере к борту "Урании", гигантского парохода Cunard and C®, стоявшего в ливерпульской гавани, я имел приятный случай убедиться в могуществе мистера Кука. Я в первый раз видел "Уранию", и "Урания" тоже не подозревала ранее о моем существовании. И, однако, меня здесь уже ждали. На дверях одной из кают на меня взглянула карточка с моей фамилией, а в груде лонгшезов, сваленных пока у пароходного борта, был один, на спинке которого я прочел фамилию: Mississ EugИnie Tcherevanoff.
Итак, я не ошибся: мои соотечественники ехали на том же пароходе. Действительно, с последним рейсом их доставил на борт "Урании" тот же катер, привезший из Ливерпуля последний транспорт пассажиров и их багажа...
Ирландский пролив мы прошли ночью, наутро остановились ненадолго у южного берега Ирландии, и в тот же день нашу "Уранию" уже качала волна открытого океана...
Большинство пассажиров парохода составляли англичане и ирландцы, и это налагало на весь наш пловучий мирок особый отпечаток какой-то чопорной замкнутости и холодности. Первые дни вдобавок дул опять "свежий ветер", вздымавший на океане целые горы, и мы шли среди качки, белых гребней пены, плеска волн и тучи брызг, проносившихся над высокими бортами гигантского парохода. В узких коридорах стояла томительная тишина, прерываемая лишь гулом океана за бортами и заглушёнными стонами в каютах...
Я целые дни проводил на палубе, стараясь глядеть вдаль или на высокое небо, вырабатывать "морской шаг" (отыскивая центр тяготения - по терминологии Софрона Ивановича) и не терять ощущения особенной поэзии этого бесконечного, вечно живого простора. Это помогало, и уже на третий день морская болезнь не имела надо мной никакой власти. Евгения Семеновна совсем не показывалась на палубе, очевидно опять поддавшись "маловерию", а Софрон Иванович пропадал во втором классе, иной раз пропуская сроки обеда и порой по рассеянности занимая чужие места. Чопорный лакей во фраке подходил тогда к нему и с иронической почтительностью уводил его к назначенному для него стулу. Публика, повидимому, не обращала внимания на странного старого джентльмена, которого нередко можно было видеть за цепью, отделявшей фешенебельное общество от низшего класса. Нередко также он проводил целые часы за письменным столом в общей зале, раскидав по столу какие-то исписанные листы и чертежи...
Дня через три-четыре ветер несколько стих, пароход качался меньше и ровнее, а публика понемногу привыкала, и жизнь на пароходе входила в колею: за столами во время обеда и завтрака оставалось менее пустых мест, а на палубе, за ветром, на спокойных лонгшезах появились бледные дамы и джентльмены, плохо выносившие качку и до этого дня скрывавшие свои страдания за дверями кают... Английская молодежь затеяла даже игры в какие-то кольца, кое-где загорался легонький флирт, в небольшом зале раздавались звуки рояля и порой пение... По вечерам, после ужина, в smoking room'e {Курительной комнате (англ.).} стояли непроглядные клубы дыма, и шла своеобразная, но очень азартная биржевая игра. Предметом ее являлся вероятный курс парохода. Каждый день около полудня капитан со своим секстантом производил определение широты и долготы, и перед обедом на стенке общего зала вывешивалась табличка с цифрами пройденного пути. Противный или попутный ветер, туман, встречное волнение - все это влияло на быстроту хода и все учитывалось по вечерам на своеобразной бирже. Проигравшие расплачивались, а затем толстый американец, низкий и круглый, как бочонок, не выпускавший изо рта огромной сигары, садился на председательское место и начинал выкрикивать новые цифры...
Однажды в этой тесной каюте, заполненной клубами сигарного дыма, где я наблюдал игру, появилась вдруг высокая фигура Софрона Ивановича. Очевидно, он зашел сюда случайно, остановился на пороге и с нескрываемым изумлением оглянулся кругом на возбужденные и красные лица игроков, в этот день переживших какой-то особенный курсовой кризис. Его высокая фигура с шапкой кудрявых белых волос, а главное, выражение его лица, сначала изумленного, а потом откровенно наблюдающего, как естествоиспытатель мог бы наблюдать неожиданно встреченное стадо редких животных,- все это было так неординарно и внушительно, что на мгновение толстый американец остановил приподнятую руку с молоточком, которым выстукивал свой аукцион, и как бы застыл в ожидании. Потом он вынул изо рта свою сигару, положил ее около себя на стол и сказал с легкой иронией, обращаясь прямо к Софрону Ивановичу:
- Please, sir... {Пожалуйста, сэр (англ.).} Ваша ставка?
В компании молодых людей, повидимому членов какого-то спортивного общества, принимавших большое участие в игре, послышался довольно неделикатный смех. Было заметно, что Софрон Иванович служил уже предметом разговоров этого общества. Он посмотрел на толстого джентльмена своим наивно светлым взглядом и, ничего не ответив, повернулся к выходу.
Когда заседание кончилось и все вероятные курсы были разобраны, председатель, опять вынув изо рта сигару и окинув собрание своими выпученными глазами, сказал:
- Я хотел бы знать: кто этот седой джентльмен?
- Венгерец,- сказал кто-то.
- Русский,- с уверенностью ответил другой.
- Профессия?
- Не знаю...
- Ставлю пять фунтов: ученый.
- Проиграете, сэр. Я уверен, что он техник. Он занят какими-то чертежами.
- Философ.
- Эсквайр...
- Последователь Леона Толстого...
Начались шутливые прения, в результате которых Софрон Иванович, в свою очередь, послужил предметом пари между председателем и одним из английских спортсменов... Когда пари было заключено, американец повернулся ко мне и сказал на ломаном французском языке:
- Простите, мосье. Вы, кажется, тоже русский и, без сомнения, можете разрешить наш спор.
Я разочаровал достопочтенного джентльмена: я сам ничего не знаю о профессии моего соотечественника.
- Но что вы думаете?
- Ничего определенного, сэр. Мне кажется,- он был в военной службе...
- А теперь?..
- Я думаю, что он изобретатель и едет на выставку.
- Но его фамилия вам известна?
- Она не разрешает вопроса...
- Не разрешает вопроса? - с оттенком удивления сказал американец.- Я готов был держать сто против десяти, что этот джентльмен очень известен в своем отечестве...
Когда я вышел из каюты, океан гудел и заплескивал волнами на верхнюю палубу, которая уже опустела. Только в одном месте, в укромном уголке, защищенном от брызг, виднелась группа людей, слабо освещенная электрическим рожком.
Я узнал их: это был мистер Генри Бус, сын и старший адъютант генерала Буса, вождя Армии Спасения. С ним была его молодая жена, капитан Армии; прелестный белокурый мальчик, еще, повидимому, не имевший никакого чина, спал под грохот океана, положив голову на колени матери, и молодая девушка, бонна, записанная в пароходную книгу как рядовой той же знаменитой Армии, почтительно стояла в стороне. С ними сидел теперь Софрон Иванович, и они о чем-то тихо разговаривали, стараясь не разбудить мальчика...
Я давно уже с большим интересом следил за этими фигурами.
Мистер Бус, адъютант, был высокий, худощавый джентльмен, несколько напоминавший по общему виду благородные черты Дон Кихота. Впрочем, лицо у него было спокойное и серьезное, даже деловитое. Капитан Лилиан Бус, его супруга, была молодая дама, с чрезвычайно приятным лицом и бесконечно добрыми глазами. Они держались всегда в стороне, ни с кем не знакомились и целые дни просиживали вместе, глядя на океан и по временам обмениваясь тихими фразами. Они имели вид людей, с глубоким наслаждением предающихся короткому отдыху. В глазах миссис Бус виднелась какая-то добрая печаль, и только когда к ней подбегал кудрявый белокурый мальчик,- в этих глазах загоралась искра радости, освещавшая все лицо необыкновенно привлекательным светом... Молодая девушка, очевидно, "денщик капитана Армии", относилась к ней с оттенком какой-то ласковой подчиненности... И было так странно подумать, что этот джентльмен и эта молодая дама, в каждом движении которых было столько серьезного достоинства,- едут в Америку, чтобы начать в Новом Свете свою старую кампанию против диавола; что, быть может, еще недавно они шли против devil'а {Дьявола (англ.).} в атаку под бой барабанов, визг рожков, исступленные бесноватые крики "спасенных" ханжей и юродивых разного возраста и пола...
Теперь меня удивила простота и свобода, с которой Софрон Иванович успел примкнуть к этой замкнутой компании. Мне показалось неловким нарушать их уединение в занятом ими укромном уголке, и только раз, пройдя мимо, я услышал, как Софрон Иванович говорит мистеру Бусу:
- Нет, сэр, как хотите... И вы тоже от старого мира... Нужно не это, сэр. Нет, не это...
Мистер Бус молчал, глядя серьезными глазами в светящуюся даль взволнованного океана, а в лице капитана Лилиан Бус, обращенном к Софрон у Ивановичу, я прочел легкую улыбку уверенности... Казалось, она с любопытством смотрит на этого странного человека, который позволяет себе сомневаться в единственном пути спасения, по которому она идет рядом