гу Евфратского русла. Вся каменистая долина реки пестрела курдскими толпами. Гул голосов, неясные вскрики, ржанье коней раздавались от реки. Повсюду были цели для поражения огнем и так велика была вера в технику, в силу артиллерийского и пулеметного огня, что полковник. Тускаев приказал артиллерийскому взводу выехать вперед цепей и огнем прогнать курдов.
Лихо, по конно-артиллерийски, вылетел по узкой тропинке к берегу подъесаул Певнев, развернулся за двумя небольшими буграми у самого берега и сейчас перешел на поражение, ставя шрапнели на картечь.
Курды не дрогнули. Нестройными конными лавами, сопровождаемыми пешими, с непрерывной стрельбой, они повели наступление на головную сотню, стоявшую в прикрытии батареи, и на орудия.
Терцы Волгского полка не выдержали атаки. Три взвода сотни оторвались и ускакали. Под берегом остался один взвод, человек пятнадцать, и два орудия, яростно бившие по курдам.
Им на помощь был послан пулеметный взвод сотника. Артифексова.
Широким наметом, имея пулеметы на вьюках, пулеметчики выехали вперед орудия и сейчас же начали косить пулеметным огнем курдские толпы. Курды отхлынули. Пулеметный огонь был меткий на выбор, но курды чувствовали свое превосходство в силах и, отойдя на фронте, они скопились на левом фланге и, укрываясь холмами Евфратского берега, понеслись на бывшие сзади батареи сотни волгцев полковника Тускаева. Курды обходили их слева и сзади. Волгцы подали коноводов и ускакали, оставив орудия под речным обрывом.
В величавом покое сияло бездонное синее небо над розово-желтыми кремнистыми скатами Малоазиатских холмов. Тысячам курдов противостояла маленькая кучка казаков, едва насчитывавшая тридцать человек. Орудия часто стреляли, непрерывно трещали пулеметы, отстреливаясь во все стороны и осаживая зарывавшихся курдов. Телами убитых лошадей и людей покрывались скаты холмов, но крались и ползли курды, и меток и губителен становился их огонь.
Два молодых офицера, подъесаул Певнев и сотник Артифексов с горстью все позабывших и доверившихся им казаков, бились за честь русского имени.
Пулеметные ленты были на исходе. Взводный урядник Петренко-красавец и силач-доложил Артифексову полушепотом:-Ваше благородие, остались три коробки...
В то же мгновение первый пулемет замолчал. Номера были ранены, а сам пулемет поврежден. И сейчас же ранило 1-й номер второго пулемета. Огонь прекратился.
Сотник Артифексов сам сел за пулемет, тщательно выбирая цели и сберегая патроны.
Из тыла прискакал раненый казак Волжец.
- Командир полка приказал отходить!-крикнул он. Из-за бугра показался Певнев.
- Сотник, прикрывайте наш отход, а мы прикроем ваш.
- Ладно. Будем прикрывать отход.
Заработал пулемет.
Сзади звонко звякнули пушки, поставленные на передки. Загремели колеса. Орудия, со взводом Терцев, поскакали назад... На месте батареи остался зарядный ящик с убитыми лошадьми, трупы казаков и блестящие медные гильзы артиллерийских патронов.
На береговом скате офицер и десять казаков отстреливались от курдов пулеметом и из револьверов. Курды подходили на сто шагов. В неясном гортанном гомоне толпы уже можно было различать возгласы:
- Алла... Алла...
Одному Богу молились люди и молились о разном.
Прошло минут десять. Сзади рявкнул выстрел и заскрежетал снаряд. Подъесаул Певнев снял орудия с передков. Пулеметчикам надо было отходить. Курды бросили пулеметы, и конная масса, человек в пятьсот, поскакала стороною на батарею. Нечем было их остановить. Орудия стояли под прямым углом одно к другому и часто били, точно лаяли псы, окруженные волками... Артиллерийский взвод умирал в бою.
- Вьючить второй пулемет,- крикнул Артифексов и сел на свою лошадь. Сознание силы коня и то, что на нем он легко уйдет от курдов, придало ему бодрости.
Курды кинулись на казаков.
- Ребята, ко мне!
И тут, в двадцатом веке, произошло то, о чем пели былины на пороге девятого века. Петренко, как новый Илья Муромец, врубился в конные массы курдов и крошил их, как капусту. На бескровном лице его дико сверкали огромные глаза и сам он непроизвольно, не отдавая отчета в том, что он делает, хрипло кричал:
- Ребята, в атаку... Ребята, в атаку.. в атаку... Рядом с ним, на спокойной в этом хаосе людских страстей
лошади, стоял казак 3-го Волгского полка Файда и с лошади из винтовки почти в упор бил курдов.
Пулеметчики ушли... От отряда оставалось только трое: сотник Артифексов, Петренко и Файда. Петренко был ранен в грудь и шатался на лошади...
-Уходи!-крикнул Артифексов, отстреливаясь из револьвера, и как только Петренко и Файда скрылись в балке, выпустил своего могучего кровного коня...
Впереди было каменистое русло потока. Сзади нестройными толпами, направляясь к агонизировавшей батарее, скакали курды. Часто щелкали выстрелы.
Большие камни русла заставили сотника Артифексова задержать коня, перевести его на рысь и потом на шаг. Лошадь Артифексова вдруг как-то осела задом, заплела ногами и грузно свалилась. Сейчас же вскочила, отпрянула и упала на Артифексова, тяжело придавив ему ногу.
Мимо проскакали курды. Они шли брать батарею. Иные соскакивали у трупов казаков и обирали их. Громадный курд увидал Артифексова, бившегося под лошадью, соскочил с коня и с ружьем в руках бросился на офицера. Он ударил Артифексова по голове прикладом, торчком. Мохнатая кубанская шапка предохранила голову и тяжелый удар вызвал только минутное помутнение в голове. Артифексов схватил курда одною рукой за руку, другою за ногу и повалил, зажав его голову под мышкой правой руки, а левой рукой старался достать револьвер из-под лошади. Курд зубами впился в бок Артифексова, но тому удалось достать револьвер и он, выстрелом в курда, освободился от него.
Мутилось в голове. Как в тумане увидал Артифексов двух Волгских казаков, скакавших мимо.
- Братцы,- крикнул он,- помогите выбраться. Казак по фамилии Высококобылка остановился.
- Стой, ребята, пулеметчиков офицер ранен.
- Я не ранен, а только не могу встать...
Высококобылка закричал что-то и стал часто стрелять по наседавшим курдам. Другой казак, Кабальников, тоже что-то кричал Артифексбву. Артифексов рванулся еще раз и выкарабкался из-под лошади. Но сейчас же на него налетело трое конных курдов. Одного убил Артифексов, другого - кто-то из казаков, третий поскакал назад.
- Ваше благородие, бегите сюды, - крикнул Артифексову Высококобылка.
Казаки из-за больших камней русла не могли подъехать к офицеру.
Артифексов подошел к ним. Они стали по сторонам его, он вставил одну ногу в стремя одному, другую - другому и, обнимая их, поскакал между ними по дороге. Но дальше шла узкая тропинка. По ней можно было скакать только одному. От удара по голове силы покидали Артифексова.
- Бросай, ребята. Все равно ничего не выйдет.
- Зачем бросай,- сказал Высококобылка и спрыгнул со своей лошади.
- Садитесь, Ваше благородие. Кабальников, веди его благородие. За луку держитесь. Ничего, увезем.
На мгновение Артифексов хотел отказаться, но машинально согласился. Высококобылка опустился на колено у покрытой в холме тропы и изготовился стрелять. И как только курды сунулись в промоину, меткими выстрелами стал их класть у щели.
Выпустив пять патронов, он догнал Кабальникова, вскочил на круп лошади и все трое поскакали дальше. Но не проскакали они и двухсот шагов, как курды прорвались в щель и стали стрелять по казакам. Высококобылка соскочил с лошади, лег и остался один против курдов, выстрелами на выбор он опять остановил их преследование, потом подбежал к Кабальникову и, взявшись за хвост лошади, бежал за Артифексовым.
Они уже выходили из поля боя. Стали попадаться казаки отряда. Курды бросили преследование. Сотник Артифексов был опасен.
Глухою ночью он проснулся. Нестерпимо болела ушибленная нога. Кошмары давили. В пустой хате, где его положили, было темно и страшно. Шатаясь, он вышел на воздух. В бескрайной пустыне горел костер. Кругом сидели казаки.
- Братцы, дайте мне побыть с вами, страшно мне одному. Голова болит, - сказал Артифексов.
Молча подвинулись казаки. Офицер сел у костра. Он прилег. Чья-то заботливая рука прикрыла его ноги буркой.
Тихо горел костер. Трещали чуть слышно мелкие сучья.
В стороне жевали кони. Высоко в небе ткали невидимый узор звезды, точно перекидывались между собою лучами-мыслями.
Молчали казаки.
Подвиг братской Христианской любви и самопожертвования был совершен.
По уставу.
Как офицер "дома" учил. Как наказывал отец. Как говорила, провожая, мать. Как обязан был поступать каждый казак, как поступали тогда все...
Теперь...
Высококобылка и Кабальников, где вы? В белой армии, на тяжелых работах в чужой неприятной стране?.. Или дома, я разоренном хуторе под чужой властью?.. Или служите III Интернационалу, не за совесть, а за страх, выколачивая из русских мужиков продналог...
Откликнитесь, где вы?..
Или спите в безвестной могиле, в широкой степи, без креста и гроба похороненные, и души ваши, со святыми у Престола Всевышнего... славою и честью венчанные...
Ибо подвиг ваш, награжденный Царем земным, не останется без награды и у Господа Сил.
III. КАК ОНИ ТОМИЛИСЬ В ПЛЕНУ
Есть еще на войне страшное место. Страшное и больное - Плен.
Так много грязного и тяжелого рассказывали про пленных, так много ужасного.
В марте 1915 года были бои на р. Днестре, под Залещиками. Я со своим 1-м Донским казачьим полком занимал позицию впереди Залещиков, на неприятельском берегу. Перед нашими окопами, шагах в шестистах, был редут, занятый батальоном 30-го Александрийского пехотного полка. Это был ключ нашей позиции.
Австро-германцы - против нас была венгерская пехота и германская кавалерийская бригада - сосредоточили по этому редуту огонь двух полевых и одной тяжелой батареи. Нам были видны разрывы снарядов и темные столбы дыма подле редута. Это продолжалось полчаса. Потом огонь стих. В бинокль мы увидали большую белую простыню над редутом, а потом серую толпу, перевалившую к неприятелю.
Я никогда не забуду того отвратительного чувства тоски, обиды и досады, что залили тогда сердце. Эта сдача александрийцев дорого стоила нам, принужденным отстаивать позицию без них и без их редута.
И еще помню.
На Стоходе, на рассвете, мы увидали, как два солдата армейского запасного полка прошли из окопа к копне сена, бывшей между нами и австрийцами. Что-то поговорили между собою, навязали на штык белый платок и ушли... к неприятелю.
И потому к пленным было у нас нехорошее чувство. Такое чувство было и у той сестры (рассказы которой про солдатскую смерть я записал), когда она в 1915 году была назначена посетить военнопленных в Австро-Венгрию. Она знала, что неприятель там вел противорусскую пропаганду и потому приступила к исполнению своего поручения без страха.
"После всего, пережитого мною на фронте, в передовых госпиталях, после того, как повидала я все эти прекрасные смерти наших солдат,- рассказывала мне сестра, - было у меня преклонение перед русским воином. И я боялась увидать пленных... И увидела... подошла к ним вплотную... Вошла в их простую, томящуюся душу... И мне не стало стыдно за них".
С тяжелым чувством ехала сестра к немцам. Они были виновниками гибели стольких прекрасных русских. Они убили ее жениха. Когда пароход, шедший из Дании, подошел к Германии, сестра спустилась вниз и забилась в свою каюту. Ей казалось, что она не будет в состоянии подать руки встречавшим ее немецким офицерам. Это было летом 1915 г. На фронте у нас было плохо. Армии отступали, враг торжествовал.
У маленького походного образа в горячей молитве склонилась сестра. Думала она: "Я отдала свою жизнь на служение русскому солдату. Отдала ему и свои чувства. Переборю, переломлю себя. Забуду Германию в любви к России".
Тогда еще не всплыли в армии шкурные интересы, не торопились делить господскую землю, не говорили: "Мы пензенские, до нас еще когда дойдут, чаво нам драться? Вот, когда к нашему селу подойдут, тады покажем". Тогда была Императорская Армия и дралась она за Веру, Царя и Отечество, а не за землю и волю, отстаивала Россию, а не революцию.
С верою в русского солдата вышла сестра к немцам и поздоровалась с ними.
Сейчас же повезли ее в Вену. Если у нас шпиономания процветала, то не меньше нашего были заражены ею и враги. За сестрою следили. Ее ни на минуту не хотели оставить с пленными наедине, чтобы не услышала ничего лишнего, не узнала ничего такого, что могло бы повредить немцам. Пленным было запрещено жаловаться сестре на что бы то ни
было, и уже знала сестра стороною, что тех, кто жаловался, наказывали, сажали в карцер, 'подвешивали за руки, лишали пищи.
Первый раз увидела она пленных в Вене, в большом резервном госпитале. Там было сосредоточено несколько сот русских раненых, подобранных на полях сражений.
С трепетом в сердце, сопровождаемая австрийскими офицерами, поднялась она по лестнице, вошла в коридор. Распахнулась дверь, и она увидела больничную палату.
О ее приезде были предупреждены. Ее ждали. Первое, что бросилось ей в глаза, были белые русские рубахи и чисто вымытые, бледные, истощенные страданием, голодом и тоскою лица. Пленные стояли у окон с решетками, тяжело раненные сидели на койках, и все, как только появилась русская сестра в русской косынке и апостольнике, с широким красным крестом на груди, повернулись к ней, придвинулись и затихли страшным, напряженным, многообещающим молчанием.
Когда сестра увидела их, столь ей знакомых, таких дорогих ей по воспоминаниям полей Ломжи и Ивангорода, в чуждом городе, за железными решетками, во власти врага, - она их пожалела русскою жалостью, ощутила чувство материнской любви к детям, вдруг поняла, что у нее не маленькое девичье сердце, но громадное сердце всей России, России-Матери.
Уже не думала, что надо делать, что надо говорить, забыла об австрийских офицерах, о солдатах с винтовками, стоявших у дверей.
Низко, русским поясным поклоном, поклонилась она всем и сказала:
- Россия-Матушка всем вам низко кланяется.
И заплакала.
В ответ на слова сестры раздались всхлипывания, потом рыдания. Вся палата рыдала и плакала.
Прошло много минут, пока эти взрослые люди, солдаты русские, успокоились и затихли.
Сестра пошла по рядам. Никто не ./палии алея ни на что, никто не роптал, но раздавались полные тоски вопросы:
- Сестрица, как у нас?
- Сестрица, что в России?
- Сестрица, чья теперь победа?
Было плохо. Отдали Варшаву, отходили за Влодаву и Пинск.
- Бог милостив... Ничего... Бог поможет... - говорила сестра и понимали ее пленные.
- Давно вы были в церкви? - спросила их сестра.
- С России не были!- раздались голоса с разных концов палаты.
Сестра достала молитвенник и стала читать вечерние молитвы, как когда-то читала их раненым. Кто мог - встал на колени, и стала в палате мертвая, ничем не нарушаемая тишина. И в эту тишину, как в сумрак затихшего перед закатом леса, врывается легкое журчанье ручья, падали кроткие, знакомые с детства слова русских молитв.
Молитвою была сильна Императорская Православная Россия, сильна и непобедима.
На секунды оторвалась от молитвенника сестра и оглядела палату. Выражение сотни глаз пленных ее поразило. Устремленные на нее, они видели что-то такое прекрасное и умиротворяющее, что стали особенными, духовными и кроткими. Сердца их очищались молитвою. "Блаженны чистые сердцем, яко Бога узрят", - подумала сестра и поняла, что они Бога видели.
Когда настала молитвенная тишина, один за другим стали выходить из палаты австрийские офицеры, дали знак и ушли часовые. Сестра осталась одна с пленными.
Она кончила молитвы. Надо было идти на следующий этаж, а никого не было, кто бы указал ей дорогу.
Сестра вышла на лестницу и там нашла всех сопровождавших ее.
- Мы вышли,- сказал старший из австрийских офицеров, - потому что почувствовали Бога. Мы решили, что вы можете ходить по палатам и посещать пленных без нашего сопровождения.
Они поверили сестре.
Сестра боялась, что пленные, жаловавшиеся ей, будут наказаны. Она знала, что, хотя австрийцы и не следят более за нею по палатам, но в каждом помещении есть свои шпионы и доносчики. Эту роль на себя брали по преимуществу евреи, бывшие почти везде переводчиками.
Генерал-инспектором лагерей военнопленных был генерал Линхард. Он отлично относился к сестре и был с нею рыцарски вежлив.
- Генерал, - сказала сестра, отдавая ему отчет о первом посещении пленных, - теперь такое ужасное время. Я послана как официальное лицо, и вы являетесь тоже лицом официальным. Но забудем это... Будем на минуту просто людьми. Мы, русские, любим жаловаться, плакаться, преувеличивать свои страдания, клясть свою судьбу, это нам облегчает торе. Солдаты видят во мне мать, и как ребенок матери, так они мне хотят излить свое горе. Верьте мне - я не буду пристрастна, я сумею отличить, где правда и где просто расстроенное воображение. Я не позволю использовать себя во вред вам. Я даю вам слово русской женщины. Но мне говорили, что тех, кто жалуется, будут жестоко наказывать... Так вот, генерал, дайте мне честное слово австрийского генерала, что вы отдадите приказ не наказывать тех, кто будет мне жаловаться.
Генерал встал, поклонился, коротко и сурово сказал:
- Даю вам это слово.
Сестра посетила более ста тысяч пленных. Жаловавшиеся ей наказаны не были.
IV. ЧТО БЫЛИ ДЛЯ НИХ РОССИЯ И ЦАРЬ
Российской Империи - нет. Самое слово - Россия - не существует, и все-таки "мы в изгнании сущие" тоскуем по ней и жаждем вернуться.
Что же испытывали пленные, заточенные по лагерям и тюрьмам и оставившие Россию целою с Государем, с ее великой, славной Армией. Их тоска была неописуема.
Любили они горячей, страстной любовью то, за что принимали страдания...
Высокого роста, красивый солдат в одном из лагерей отделился от строя и тихо сказал сестре:
- Сестрица, мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз.
Сестра перевела его просьбу сопровождавшему ее генералу. Генерал разрешил.
- Пожалуйста, - сказала сестра, - генерал позволил. Они отошли в сторону, за бараки. Солдат смутился, покраснел и заговорил теми красивыми русскими певучими словами, что сохранились по деревням вдали от городов и железных дорог, словами, подсказанными природой и жизнью среди животных, зверей и птиц.
- Сестрица, дороже мне всего на свете портрет Царя-Батюшки, что дал Он мне, как я служил в его полку. Зашит он у меня в сапоге. И ни есть, и ни пить мне не надо, а был бы цел Его портрет. Да вот горе-беда, пошли помежду нами шпионы. Проведают, пронюхают, прознают про тот портрет. Как бы не отобрали? Как бы не попал он в поганые вражеские руки? Я, сестрица, думал: возьми и свези его на Родину я дай, куда сохранить... Али опасно?
Сестра сказала ему, что все ее бумаги и документы просматриваются австрийскими властями и скрыть портрет будет невозможно. Задумался солдат.
- Тогда не могу его вам отдать. Неладно будет. Присоветуйте... хочу записаться я, чтобы в полях работать. И вот, скажем, ночь тихая, погода светлая, и наклею я портрет на дерево и пущу его по тихим водам речным и по той реке, что с какой ни есть русскою рекою сливается, чтобы причалил он к русским берегам. И там возьмут его. Там-то, я знаю, сберегут.
(Бог спасет, оставь у себя в голенище,- сказала сестра.
У сестры на груди висели золотые и серебряные Георгиевские медали с чеканным на них портретом Государя. Когда она шла вдоль фронта военнопленных по лагерю, ей подавали просьбы.
Кто просил отыскать отца или мать и передать им поклон и привет. Не знает ли она, кто жив, кто убит? Кто передавал письмо, жалобы или прошения.
И вдруг, - широкое крестное знамение... Дрожащая рука хватает медаль, чье-то загорелое усталое лицо склоняется и целует Государев портрет на медали.
Тогда кругом гремит "ура"! Люди метались в исступлении, чтобы приложиться к портрету, эмблеме далекой Родины-России.
И бывал такой подъем, что сестре становилось страшно, не наделали бы люди чего-нибудь противозаконного.
Положение военнопленных в Германии и Австрии к концу 1915 г. было особенно тяжелым, потому что в этих странах уже не хватало продовольствия, чтобы кормить своих солдат, а чужих пленных едва-едва кормили, держали их на голодном пайке.
И вот что мне рассказывала сестра о настроении голодных, забытых людей.
Это было под вечер ясного осеннего дня. Сестра только что закончила обход громадного лазарета в Пурк-Штале, в Австро-Венгрии, где находилось 15 тысяч военнопленных. Они были разбиты на литеры по триста человек и одной литере было запрещено сообщаться с другой. Весь день она переходила от одной группы в 100-120 человек к другой. Когда наступил вечер и солнце склонилось к земле, она пошла к выходу.
Пленным было разрешено проводить ее и выйти из своих литерных перегородок. Громадная толпа исхудалых, бедно одетых людей, залитая последними лучами заходящего солнца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.
Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.
- Какой ты губернии?
- В каком ты полку служил?
- Болит твоя рана?
У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:
- Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная... Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи России-Матушке, чтобы не думала о нас... Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.
Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
- Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы... - и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"... Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю. ца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.
Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.
- Какой ты губернии?
- В каком ты полку служил?
- Болит твоя рана?
У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:
- Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная... Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи Россин-Матушке, чтобы не думала о нас... Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.
Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.
И сказала сестра.
- Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы... - и, заплакав, пошла к выходу.
Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"... Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.
Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.
Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю.
Мир во что бы то ни стало. Мир через головы генералов. Мир, заключаемый рота с ротой, батальон с батальоном по приказу никому неведомого Главковерха Крыленко.
Без аннексий и контрибуций...
Когда была правда? Тогда, когда за Пуркштальским лагерем, за чужую землю закатывалось ясное русское солнце, или тогда, когда восходило кровавое солнце русского бунта?
Гимн и молитва были тем, что наиболее напоминало Родину, что связывало духовно этих несчастных, томящихся на чужбине людей со всем, что было бесконечно им дорого. Дороже жизни.
Это было в одном громадном госпитале военнопленных. Весь австрийский город был переполнен ранеными, и пленные, тоже раненные, помещались в здании какого-то большого училища.
В этом госпитале было много умирающих и те, кто уже поправился и ходил, жили в атмосфере смерти и тяжких мук.
Когда, сестра закончила обход палат и вышла на лестницу, за нею вышла большая толпа пленных. Ее остановили на лестнице и один из солдат сказал ей:
- Сестрица, у нас здесь хор хороший есть. Хотели бы мы вам спеть то, что чувствуем.
Сестра остановилась в нерешительности. Подле нее стояли австрийские офицеры.
Регент вышел вперед, дал тон и вдруг по всей лестнице, по всем казармам, по всем палатам, отдаваясь на улицу, величаво раздались мощные звуки громадного, дивно спевшегося хора.
- "С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог", - гремел хор по чужому зданию, в городе, полном "чужих" языков.
Лица поющих стали напряженные. Какая-то странная решимость легла на них. Загорелись глаза огнем вдохновения. Скажи им сейчас, что их убьют, всех расстреляют, если они не перестанут петь, они не послушались бы.
А кругом плакали раненые. Сестра плакала с ними... После отъезда сестры весь госпиталь, все, кто только мог ходить, собрались в большой палате. Калеки приползли, слабые пришли, поддерживаемые более сильными. Делились впечатлениями пережитого.
- Ребята, сестра нам хорошего сделала. Надоть нам так, чтобы беспременно ее отблагодарить. Память, какую ни на есть, ей по себе оставить.
- Слыхали мы, остается сестрица еще день в нашем городе, давайте сложимся и купим ей кольцо о нас в напоминание.
- Или какое рукоделие ей сделаем?
Посыпались предложения, но все не находили сочувствия. Все казался подарок мал и ничтожен по тому многому, что оставила сестра в их душах.
И тогда встал на табуретку маленький, невзрачный на вид солдат, совсем простой и сказал:
- Ей подарка не нужно, не такая она сестра, чтобы ей подарок, или что поднести. Мы плакали о своем горе и она с нами плакала. Вот если бы мы могли из ее и своих слез сплести ожерелье - вот такой подарок ей поднести.
В палате после этих слов наступила тишина. Раненые молча расходились. Все было сказано этими словами.
Вольноопределяющийся, бывший свидетелем этого, рассказал сестре. Говорила мне сестра:
- Когда мне делается особенно тяжело, и мысли тяжкие о нашей несчастной Родине овладевают мною, и болезни мучат, мне кажется тогда, что на шее у меня лежит это ожерелье из чистых русских солдатских слез - и мне становится легче.
Молитва в сердцах этих простых русских людей всегда соединялась с понятием о России. Точно Бог был не везде, но Бог был только в России. может быть это было потому, что у Бога было хорошо, а хорошо было только в России.
В Венгрии, в одном поместье, где работали четыреста человек пленных, к сестре, после осмотра ею помещений и обычной беседы и расспросов, подошло несколько человек и один из них сказал:
- Сестрица, мы построили часовню. Мы хотели бы, чтобы ты посмотрела ее. Но не суди ее очень строго. Она очень маленькая. Мы хотели, чтобы она была русской, совсем русской, и мы строили ее из русского леса, выросшего в России. Мы собрали доски от тех ящиков, в которым нам посылали посылки из России, и из них построили себе часовню. Мы отдавали последнее, что имели, чтобы построить ее себе.
Было Крещение. Сухой, ясный, морозный день стоял над скованными полями. Жалкий и трогательный вид имела крошечная постройка в пять шагов длины и три шага ширины, одиноко стоявшая в поле. Бедна и незатейлива была ее архитектура.
Но когда сестра вошла в нее, странное чувство овладело ею. Точно из этого ящика дохнула светлым дыханием великая в страдании Россия. Точно и правда русские доски принесли с собою русский говор, шепот русских лесов и всплески и журчанье русских рек.
- Когда нам бывает уж очень тяжело, - сказал один из солдат, - когда за Россией душа соскучится, захотим мы, чтобы мы победили, чтобы хорошо было Царю-Батюшке, пойдешь сюда и чувствуешь точно в Россию пошел. Вспомнишь деревню свою, вспомнишь семью.
Солдаты и сестра сели подле часовни. Почему-то сестре вспомнились слова Спасителя, сказанные Им по воскресении из мертвых: "Восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и к Богу вашему".
- Не погибнут эти люди, не может погибнуть Россия, пока в ней есть такие люди, - думала сестра - Если мы любим Бога и Отечество больше всего, и Бог нас полюбит и станет нашим Отцом и нашим Богом, как есть Он Бог и Отец Иисуса Христа.
Сестра, как умела, стала говорить об этом солдатам. Они молча слушали ее. И, когда она кончила, они ей сказали:
- Сестрица, споем "Отче наш".
Спели три раза. Просто, бесхитростно, как поют молитву Господню солдаты в ротах. Казалось, что это было не в Венгрии, а в России, не в плену, а на свободе.
В стороне стоял венгерский офицер, наблюдавший за пленными в этом поместье. Он тоже снял шапку и молился вместе с русскими солдатами.
Провожая сестру, он сказал ей:
- Я венгерский офицер, раненный на фронте. Когда вы молились и плакали с вашими солдатами, и я плакал. Когда теперь так много зла на земле, и эта ужасная война и голод, я вдруг увидел, что есть небесная любовь. И это меня тронуло, сестра. Не беспокойтесь о них. Я теперь всегда буду относиться к ним сквозь то чудное чувство, что я пережил сейчас с вами, когда молился и плакал.
В одном большом городе, в больнице, где администрация и сестра очень хорошо и заботливо относились к пленным, сестра раздавала раненым образки.
Они вставали, кто мог, крестились и целовали образки. Один же, когда она к нему подошла, сел.
- Сестрица, - сказал он, - мне не надо вашего образка. Я не верю в Бога и никого не люблю. В мире одно мученье людям, так уж какой тут Бог? Надо одно, чтобы зло от войны прекратилось. И не надо мне ни образов, ни Евангелия - все зло и обман.
Сестра села к нему на койку и стала с ним говорить. Он был образованный, из учителей. Слушал ее внимательно.
- Спасибо вам, - сказал он. - Ну, дайте мне образок. Из немигающих глаз показались слезы. Сестра дала ему образок, поднялась и ушла.
Прошло много времени. Сестра вернулась в Петербург. Однажды в числе других писем, она получила открытку из Австрии. Писал тот солдат, которому она дала образок.
- Дорогая сестрица, откуда у вас было столько любви к нам, что когда вы вошли в палату, я почувствовал своим ожесточенным, каменным сердцем, что вы любите каждого из нас. Я благословляю вас, потому что вы - сердце, поющее Богу песнь хвалы. У меня теперь одна мечта - вернуться на Родину и защищать ее от врагов. Хотелось бы увидеть еще раз вас и мою мать.
V. ОНИ БЕЖАЛИ ИЗ ПЛЕНА, ЧТОБЫ СНОВА СРАЖАТЬСЯ ЗА РОССИЮ
Эта мечта - снова увидеть Родину и драться, защищая ее от врагов, была наиболее сильной и яркой мечтой у большинства пленных. Как ни сурово было наказание за побеги, из плена постоянно бежали. Бежали самым необыкновенным образом и, что замечательно, при поимке никогда не говорили, что бежали для того, чтобы повидать семью или жену, или детей, но всегда заявляли, что бежали для того, чтобы вернуться в родной полк смыть позор плена и в рядах полка сражаться против неприятеля.
Особенно много бежало казаков. Надо и то сказать, что с казаками в плену обращались строго. В Австро-Германской армии было убеждение, что казаки не дают пощады врагу, что они не берут пленных и потому в лагерях мстили казакам. И еще одно. В казачьих частях плен, по традиции, считался не несчастьем, а позором и поэтому даже раненые казаки старались убежать, чтобы смыть с себя позор плена.
В Данию был интернирован казак, три раза убегавший из плена в Германии. У него была одна мечта - вернуться в полк и снова сражаться. Чтоб бежать, он прибегал к всевозможным уловкам. Притворялся сумасшедшим. Сидел на койке и выдергивал из себя волосы, по одному волосу в минуту, ничего не ел, бросался на приходящих. Его отправили в сумасшедший дом. Он связал из разорванной простыни канат и ночью бежал из окна уборной. На границе его поймали. Его мучили, держали в карцере, подвешивали к стенке. Он притворился покаявшимся и устроился на полевые работы. Едва затянулись реки, бежал снова глухой осенью. Более недели скитался, питаясь только корнями, оставшимися. в полях, упал от истощения и был пойман. Его отправили в Данию.
- Убегу и отсюда, - говорил он - Надо смыть позор. Я казак, а во время войны в плену сижу.
И бежал...
В Моравии, на сахарном заводе, у помещика работало двести русских военнопленных. Партией заведовал русский еврей. Русский же еврей был и поваром при партии. Евреи переводчики, евреи-заведующие партиями - это было одним из самых тяжелых бытовых явлений плена. Они контролировали почту, они читали письма пленных, они доносили на строптивых, и из-за них были цепи, подвешивания, карцеры, бичевания и расстрелы. Они знали язык, но не были русскими, они не любили России. Суровое молчание и глухое недовольство было на заводе. Голодные, забитые люди только что кончили рассказы о своем горе и, мрачно столпившись, стояли около завода.
Вдруг тишину вечера нарушили крики, грубая брань и стук. Пленные тревожно заговорили...
- Ах, ты, Боже мой... Царица Небесная... Он попался. Он ушел, а его-таки поймали.
Сестра увидела: два австрийских солдата волочили какого-то, почти голого человека. На худом, грязном, изможденном теле болтались обтрепанные лохмотья шинели, и шатаясь, как пьяный, он брел. В глазах горела мука.
Увидав сестру, он остановился.
- Сестрица, ты свободная? - спросил он хриплым голосом.
- Да, я свободная, я приехала, чтобы передать вам поклон от Матушки России.
- Ты вернешься в Россию?
- Да...
- Так вот... Я знаю, что меня убьют... Мне расстрела не избежать. Скажи там на Родине, что я хотел пробраться туда, чтобы воевать, чтобы смыть с себя срам плена...
Он вдруг повернулся к лесу. Его лицо просветлело. Загорелись внутренним огнем большие, в темных веках, глаза. Несколько секунд смотрел он на прекрасные дали и вдруг воскликнул с таким чувством, с такою силою, что никогда не могла забыть этого сестра.
- Вот поле, вот лес... а за вами... Россия-Матушка... И не видать мне тебя...
Кругом все замерли. В крике этого пойманного пленного было столько силы, столько мольбы, что казалось, лес расступится, холмы распадутся и за ними, в зеленых далях покажутся низкие домики русских деревень и купола православных церквей, казалось, что дали ответят на этот призыв я примут в себя беглеца..
VI. ОНИ УМИРАЛИ В ПЛЕНУ, ПОМНЯ РОССИЮ
Но еще тяжелее было положение, еще тяжелее настроение у пленных больных, умирающих, у тех, кто не мог надеяться, когда бы то ни было увидеть Родину.
Там было одно отчаяние, одна молитва, одна вера в будущую жизнь, и нельзя было видеть тех людей без тоски, без слез.
Когда сестра навещала лазарет туберкулезных пленных в Моравии - это были одни сплошные слезы. Там лежали люди, которым оставалось 3-4 недели жизни. Каждый день из палат уносили мертвецов и остававшиеся знали, что их час был близок.
- Сестрица, сделай так, чтобы нам Россию еще повидать... Тяжело умирать со срамом плена на душе... Ты скажи там, что мы больные, что умираем, а свое помним... Все одно, как на фронте - за Веру, Царя и Отечество.
На одной из коек лежал солдат, Васильев. Он был очень плох. Сестра села к нему на койку.
- Чувствую я, сестрица, что умираю. До конца был верен Царю и Отечеству и в плен не по своей воле попал. Все сдались. Я и не знал, что это уже плен. Так хотел бы жену свою и детей повидать. Шестеро их у меня. Что с ними будет? - одному Богу известно. Ни коровы, ни лошади, ничего у них нет. По миру пой