И. Л. Леонтьев-Щеглов
Нескромные догадки
(по поводу "Каменного гостя" Пушкина)
Характерная черта, отличающая всякого искреннего человека, заключается, как известно, в том, что искренний человек всегда говорит то же, что думает. Та же основная драгоценная черта отличает и всякого искреннего художника, то есть он пишет то же самое, что думает и переживает. И чем выше писатель как художник, тем труднее уловима эта реалистическая основа, тем менее обнажены глазу корни цветущего классического древа, спасительной тенью которого мы беспечно наслаждаемся. Поэтому пытливому исследователю классического писателя приходится положить немало труда, прежде чем доискаться этих таинственных животворящих корней, невредимо сохраняющих такое древо жизни на долгие века на радость и удивление потомства.
С первого взгляда казалось бы, что Пушкин в этом отношении представляет наименее затруднения для подобного изыскания... Из немногочисленного наличного состава русских классических писателей трудно указать другого, натура которого заключала бы в себе столько блестящего ума, широкой отзывчивости и высокого вдохновения и вместе такую пленительную открытость характера, столько беспечного добродушия и чисто детской искренности. Это простодушно-тесное единение в Пушкине реальной жизни в самых, по-видимому, прозаических ее мелочах с самой глубокой поэзией подчас прямо умилительно... Например, в письме Пушкина к жене от 25 сентября "1835 года - письме чисто домашнего характера, встречаются между прочим такие строки: "В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась во время моего отсутствия молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу"... И почти одновременно с письмом выливается из-под того же волшебного пера знаменитая элегия: "Вновь я посетил тот уголок земли..." со знаменитыми строфами, которые по сличению с означенным прозаическим письмом оказываются до некоторой степени старыми знакомыми:
Уже старушки нет - уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни утренних ее дозоров...
И потом то же о соснах:
......................Они всё те же,
Все тот же их, знакомый слуху шорох -
Но около корней их устарелых
(Где некогда все было пусто, голо)
Теперь младая роща разрослась,
Зеленая семья; кругом теснится
Под сенью их; как дети... - и т. п.
Я взял случайный, нарочно несколько наивный пример, чтобы ярче отметить черту означенного искреннего единения. Этой реальной подкладки, подбивающей и отогревающей все наиболее зрелые произведения Пушкина, лишены, по общераспространенному мнению, лишь высочайшие создания поэта, относящиеся к последнему периоду его творчества: "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери" и "Каменный гость" - "Каменный гость" в особенности... По какому-то странному предубеждению это, по выражению Белинского, "совершеннейшее произведение искусства, роскошный алмаз в венце Пушкина" занимает в ряду созданий поэта какое-то совсем исключительное место по своей, так сказать, классической отвлеченности, точно настоящий Каменный гость, забравшийся в толпу своих живых собратьев...
Но откуда же, спрашивается, тогда неотразимая жизненность, чарующая неувядаемость этого действительно редчайшего перла искусства? Живая вода может быть только из живого источника, и теория Достоевского о "всечеловечестве" русского гения, подпирающая пьедестал "Каменного гостя", мало вяжется с истинными законами поэтического творчества, неизменными с начала мира, как законы деторождения... Что Пушкин обладал способностью "перевоплощаться вполне в чужую национальность" и что фабула "Каменного гостя" навеяна пьесами Тирсо де Молина и Мольера, очень мало доказывает, ибо прочность всякой одежды, точно так же, как и художественной формы, зависит не от фасона и цвета, а от добротности материи, то есть в художественном отношении от большей или меньшей прочувствованности данного произведения. "Школа женщин" Мольера оттого так жизненна и популярна, что сюжет ее пережит самим автором и под оболочкой Арнольфа и Агнессы выведена живая история самого Мольера и его легкомысленной возлюбленной (Мадлены Бежар). "Перечтите "Каменного гостя", - восторженно восклицает Достоевский, - и если б не было подписи Пушкина, мы бы никогда не узнали, что это написал не испанец!"
Беру на себя дерзость признаться, что, перечитывая в последнее время много раз Пушкина, я пришел к очень обыкновенному, а пожалуй, если хотите, к очень необыкновенному убеждению, что "Каменный гость" написал нисколько не испанец (несмотря на волшебный обман внешней колоритности), а именно и, так сказать, реально неизбежно... Александр Сергеевич Пушкин, собиравшийся повенчаться на Наталье Николаевне Гончаровой и пророчески перестрадавший, переживший и изобразивший роковую судьбу свою в этом высочайшем произведении своем... Повторяю, оно именно оттого и высочайшее, что Пушкин вложил в него как бы "итог своей жизни" и, точно в фокусе, в волшебном зеркале искусства отразил, и притом с гениально целомудренной сжатостью, высочайшее потрясение и чувство своей личной жизни!..
Смешно в самом деле полагать, что Пушкин, очутившись в 1830 году в селе Болдине, очутившись вдобавок в самом тяжелом состоянии человеческого духа, зорко и меланхолично углубленный в себя и, по собственному признанию, "обеспокоенный и волнуемый своим будущим" (накануне роковой женитьбы и в петле разных денежных затруднений), принявшись за "Каменного гостя", сказал бы себе беззаботно: "А дай-ка попробую настрочить что-нибудь из испанского быта?" Но, надо отдать справедливость, завернулся он в свой символический испанский плащ так ловко и живописно, что все приняли его за настоящего испанца, начиная с Анненкова и Белинского и кончая Достоевским, и не заметили - правда, тщательно скрытого под классическими складками - глубоко страдающего лица поэта. (Также едва ли верно мнение Анненкова, что мотив "Каменного гостя" навеян представлением оперы "Дон Жуан" Моцарта. Вернее всего, что внешняя, анекдотическая сторона "Дон Жуана" и "Моцарта и Сальери" подхвачена Пушкиным из беседы с автором биографии Моцарта Улыбышевым, с которым, судя по запискам А.О. Смирновой, поэт встречался у Карамзиных и который мог случайно натолкнуть его на оба мотива. Как все великие поэты, Пушкин инстинктивно тяготел к общечеловеческим мотивам, стремясь слить свое "личное" с "вечно-мировым", коего зерно он носил в себе по самому существу гения.)
Усиленное старание Пушкина в последние годы скрывать лучшие вещи свои (иначе говоря, "лучшие чувства" свои) под таинственным Anonume (Анонимом (фр.)) и самый факт, что "Каменный гость" появляется в печати лишь через два года после смерти поэта, - все это глубоко знаменательно. Горьким опытом он убедился, что драгоценнейшие сокровища души своей приходится оберегать не только от толпы, но также и от друзей, ибо чем выше рос поэт и в своих произведениях, и в своем собственном сознании, тем мелко-придирчивее становились к нему окружающие.
"Поэт, не дорожи любовию народной!" - пишет он той же осенью 1830 года и замыкается, как истый чародей, в волшебном замке своих поэтических сновидений. В этом случае село Болдино, где он замыкался в полнейшем уединении не только от друзей, но и от соседей, сыграло в деле пушкинского творчества благодетельнейшую роль. "Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верхом сколько душе угодно, пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов", - пишет он Плетневу 9 сентября 1830 года. А уже 9 декабря того же года, то есть всего через три месяца, докладывает ему же из Москвы, что именно приготовил: "Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы "Онегина", 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать, повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonume. Несколько драматических сцен или маленьких трагедий, именно: "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и "Дон Жуан". Сверх того написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не всё (весьма секретное, для тебя единого). Написал я прозою 5 повестей...".
Кроме того (в особенности осенью 1830 года), Болдино играло в жизни Пушкина как бы роль своего рода "душевной контрольной палаты", где он на свободе один на один размышлял о юности своей...
Утраченной в бесплодных испытаньях,
О строгости заслуженных упреков,
О дружбе, заплатившей мне обидой
За жар души доверчивой и нежной, -
И горькие кипели в сердце чувства...
Но из этого скорбящего сердца вырастали затем чудесные сказочные цветы, нежнейший и удивительнейший из которых есть бесспорно "Каменный гость"...
Давно-давно, еще в бытность мою в гимназии - и притом в самых первых классах, - учитель словесности, пояснявший нам, малышам, красоты пушкинского "Медного всадника", задал по этому поводу классные сочинения. Как теперь помню, на мою долю досталось сочинение на тему: "О чем думал Петр Великий, стоя на берегу пустынных волн". Признаться, много потел я над этим мудреным вопросом и так и не додумался до того, о чем Петр Великий думал, за что и был наказан единицей. И вот спустя с лишком тридцать лет вырастает передо мной вопрос не менее любопытный: "О чем думал Пушкин осенью 1830 года, сидя в селе Болдине?!.."
Думы эти были, как известно, весьма невеселого свойства. Приближение холеры, денежные затруднения и разные волнения и огорчения, вызванные предстоящей свадьбой, - все это настраивало мысль и лиру поэта на самый скорбный лад... И вот, под влиянием грозного призрака смерти он пишет потрясающие сцены - "Пир во время чумы"; денежный гнет вызывает в нем злые мысли о предательской власти денег, что отражается более чем прозрачно в "Скупом рыцаре". Его собственное высокое положение как писателя и вместе оскорбительная тяжкая материальная зависимость весьма недалеки от положения благородного рыцаря Альбера, вынужденного обращаться за презренным металлом к "презренному жиду". А трагическая сцена барона с сыном, разыгрывающаяся в присутствии герцога, весьма недвусмысленно намекает на известную тяжелую сцену, происшедшую в селе Михайловском между Пушкиным-сыном и Пушкиным-отцом в присутствии брата Льва (послание поэта к В.А. Жуковскому по этому поводу до сих пор нельзя читать без щемящего сердце чувства)*. Наконец, "Моцарт и Сальери" и "Каменный гость"?..
Останавливаюсь на "Каменном госте"...
Не будучи присяжным пушкиньянцем и не имея под рукой рукописи "Каменного гостя", я отнюдь не покушаюсь на точное исследование его реальных основ - мое дело лишь поверить читателю ряд некоторых своих "нескромных догадок", поставив на этом таинственном пути посильные вехи...
Я уже говорил, что поэт в этом, по-видимому, чисто фантастическом произведении свел чисто реальные счеты своей жизни не только в настоящем, но и в будущем. Это, так сказать, самое "сгущенное" пушкинское произведение и оттого такое скульптурно-неотразимое по впечатлению с первой строки до последней (на сцене, впрочем, только один покойный Эрнесто Росси сумел удивительно подчеркнуть эту скульптурность).
Однако как же это так - вдруг "реализм" и "личные счеты", когда героем является Дон Жуан. Позвольте, а разве сам Пушкин не был Дон Жуаном и, подводя "итоги", не мог разве всмотреться попристальнее в собственное зеркало? Да ведь если б портреты всех реальных увлечений Пушкина (не говоря уже о платонических) можно было собрать в особом отделении при Пушкинском музее, так ведь, пожалуй, одной залы показалось бы мало. Не говоря уже об известном "Ушаковском альбоме", где перечислен чуть не весь алфавит женских имен**, бывших предметом его временного обожания. Он сам признается накануне женитьбы своей княгине В.Ф. Вяземской, что его любовь к Nathalie "счетом сто третья". И исто русскому человеку, каковым был Пушкин (хотя как Дон Жуан мало чем уступавшему своему испанскому прототипу), так естественно было подумать в ожидании "холеры морбус" о грехах молодости, о спасении души, даже об аде кромешном... Но не будем забегать вперед.
Сцена первая. Дон Жуан и Лепорелло.
По-вашему, и Лепорелло тоже реальная личность, то есть списана с кого-нибудь из живых лиц? Непременно... И, знаете, мне сдается, с кого? С собственного лакея Пушкина, известного Ипполита, служившего ему неизменно в Петербурге, путешествовавшего с ним в Михайловское и Оренбург, бывшего невольным доверенным его любовных шалостей и, наконец, принявшего из кареты угасающего поэта по возвращении с дуэли. К сожалению, крепостное право наложило свою крепостную печать и на мемуары о Пушкине, пренебрежительно опустившие на своих страницах характеристику прислуг, - и о няне, и камердинере Пушкина мы знаем сравнительно мало, большей частью из писем самого же Пушкина. Но, судя по немногим добродушно-снисходительным строкам, относящимся к означенному Ипполиту, тип был несомненно комический, весьма сродный по чертам с Лепорелло. Возьмите, например, строки из письма Пушкина к жене из Оренбурга: "Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом. Бесит меня, да и только свет-то мой Ипполит!" В другом месте: "Важное открытие: Ипполит говорит по-французски!.." И далее: "Кто-то ко мне входит. Фальшивая тревога: Ипполит принес мне кофей"...
Очевидно, между слугой и барином существовали самые благодушные отношения, весьма близкие к тем, какие мы видим между Дон Жуаном и Лепорелло. Ипполит, как и подобный же тип слуги в лице камердинера отца Пушкина Гаврилы ("le beau Gabriel" (прекрасный Габриель (фр.))), питал слабость к столичной жизни, и ему, конечно, были не по душе ссылка и иные причины, заставлявшие его странствовать с барином по разным захолустьям. Словом, возглас Лепорелло:
Проклятое житье! Да долго ль будет
Мне с ним возиться? Право, нет уж сил! -
весьма сродни настроению Ипполита. Вообще ощущение личной ссылки, пережитой Пушкиным, играет не последнюю роль в первой сцене "Каменного гостя"... Например, декабрьская попытка Пушкина явиться самовольно в столицу из Михайловского явно нашла отражение в словах Лепорелло:
А завтра же до короля дойдет,
Что Дон Гуан из ссылки самовольно
В Мадрит явился, - что тогда, скажите,
Он с вами сделает?
Иду далее. Дон Жуан вспоминает о своих любовных приключениях - и на первом месте Инеза...
Бедная Инеза!
Ее уж нет! как я любил ее! -
вздыхает задумчиво Дон Жуан. Не нахожу препятствия, почему бы этот глубокий вздох, исходящий из самого сердца, не отнести по адресу красавицы Ризнич, так много заставлявшей страдать поэта от ревности, имя которой он обессмертил двумя перлами поэзии ("Для берегов отчизны дальной", "На смерть Ризнич"). Возьмем теперь из сокровищницы воспоминаний Льва Павлищева отрывок характерной беседы между Пушкиным и его сестрой Ольгой Павлищевой (беседа происходила за год до женитьбы Пушкина). Сестра уверяет поэта, что он до сих пор не испытал искренней любви и что все его увлечения были капризы, восхищения, все, что угодно, но не искренняя любовь... и тоска его по Ризнич тоже временная... И вот подлинные слова поэта: "Никогда, мне кажется, я не в состоянии забыть мою любовь к этой прелестной одесской итальянке... Бедная Ризнич! Никого я так не ревновал, как ее, когда в моем присутствии, что мне было хуже ножа, она кокетничала с другим; а раз если никого так сильно не ревновал, то и никого так сильно не любил... Любовь, по-моему, измеряется ревностью. А ревновал я ее, быть может, и неосновательно. Никого, никого так искренно до сих пор не любил"... И далее: "Что там ни говори, сестра, без глубокой печали не могу вспомнить о бедной Ризнич!"
Муж у ней был негодяй суровый,
Узнал я поздно... Бедная Инеза!..
Опять реальный факт. Богатый помещик Собаньский, с которым Ризнич уехала из Одессы в Вену, как известно, скоро ее бросил, и она умерла в нищете и одиночестве. Лишь в описании наружности Ризнич поэт как бы преднамеренно отступает от оригинала, сливая описательные черты с воспоминанием о Екатерине Раевской, умершей в чахотке. И Ризнич и Раевская, по-видимому, были предметом наиболее глубокого увлечения поэта:
И нет отрады мне - и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые - два данные судьбой
Мне ангела во дни былые!
Воспоминание
Но Лепорелло (так же, как и сестра поэта) относится скептически к тоске Дон Жуана по Инезе...
Лепорелло. Что ж, вслед за ней другие были.
Дон Гуан. Правда.
Лепорелло. А живы будем, будут и другие.
Дон Гуан. И то.
Лепорелло. Теперь которую в Мадрите
Отыскивать мы будем?
Дон Гуан. О, Лауру!
Я прямо к ней бегу являться.
И вот опять живой список. Характер Лауры, веселой, легкомысленной, живущей одной любовью и не думающей о завтрашнем дне, кружащей головы испанским грандам, одинаково и мрачному Дон Карлосу и жизнерадостному Дон Жуану, как нельзя более сходен с характером тригорской Лауры А.П. Керн, стоит только перенестись воображением из комнаты Лауры в окрестности Тригорского. Там - та же гитара, то же пение, те же восторги веселой компании, и только вместо испанского романса Лаура-Керн очаровательно поет романс Козлова на голос венецианской баркароллы. А.П. Керн, в которую Пушкин так страстно влюбился в Тригорском, которой, несмотря на это, не раз изменял и которую затем посещал в Петербурге, уже женатый, как "только друг", когда она впала в нужду, вполне могла применить к нему слова Лауры, относящиеся к Дон Жуану... Гости восхищаются пением Лауры:
Какие звуки! сколько в них души!
А чьи слова, Лаура?
Лаура. Дон Гуана.
(...) Их сочинил когда-то
Мой верный друг, мой ветреный любовник.
(Что касается Дон Карлоса, мрачный силуэт которого весьма сродни меланхолической фигуре поэта Боратынского, он мог быть в то же время двойником самого Пушкина, символически отразив его тогдашний мрачный взгляд на жизнь с непрестанной мыслью о смерти и бренности всего земного!)
Но вот на сцену появляется Донна Анна... Под черным покрывалом Дон Жуан не мог разглядеть ее вполне, но успел заметить маленькую ножку - и уже в восторге, совершенно как Пушкин, питавший, как известно, непреодолимую слабость к маленькой женской ножке, не раз им воспетой. Но хотя Пушкин и увлекался маленькими ножками, у него была слишком умная голова, чтоб не сознавать про себя, что, беря в жены женщину светскую, избалованную, вдобавок редкую красавицу, он ставит на карту свою будущность как поэта. И проникновение поэта на ухо подсказывает ему, что эта женитьба как бы последний пир его жизни, и Каменный гость - смерть, может быть, уже недалеко от его житейского порога!.. Денежная запутанность, строгие заветы великого призвания, невольно попираемые ради личного, весьма сомнительного, счастья, наконец, болезненные припадки ревности, которым поэт был подвержен, - все это сулило весьма неутешительную перспективу. Но, вы знаете, есть одно предательское русское слово - слово "наплевать". Ну и пускай смерть... наплевать! Зато наслажусь вволю... "Эй, Лепорелло... ступай, зови ее на ужин!" И потом чисто художническая черта:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Пир во время кумы
Недаром этот стих выливается почти одновременно с созданием "Каменного гостя" - этим, быть может, слишком дорогим залогом поэтического бессмертия.
И в отношении Дон Жуана к Донне Анне опять все те же "пушкинские черты" молитвенного отношения к красоте; а в речах прямо проскальзывают знакомые слова, которые мы находим в письмах Пушкина - жениха и мужа - к Наталии Николаевне Гончаровой...
Вы, говорят, безбожный развратитель,
Вы сущий демон. Сколько бедных женщин
Вы погубили? -
говорит Донна Анна Дон Жуану, то есть то же самое, что думала сначала Наталья Николаевна о Пушкине со слов своей родни (для которой, судя по тем же письмам, Пушкин на словах, так сказать, переодевался монахом, как Дон Жуан в "Каменном госте" переодевается на самом деле).
Ни одной доныне
Из них я не любил, -
признается Дон Жуан-Пушкин. И говорит на этот раз сущую правду. Теперь его захватила настоящая роковая любовь, любовь-гибель, ради которой он не отступает даже перед призраком смерти:
Что значит смерть? за сладкий миг свиданья
Безропотно отдам я жизнь.
И когда смерть приходит... у него вырываются только три слова:
Я гибну - кончено - о Донна Анна!
Пророчески неотразимые слова, определившие всю дальнейшую скорбную судьбу поэта. Это тоскливое предчувствие смерти с тех пор не оставляет его, и накануне написания "Каменного гостя" в сценах "Моцарта и Сальери" оно же просачивается в словах Моцарта:
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Сидит.
Ах, что это за удивительный перл "Моцарт и Сальери"! Обе фигуры так заразительно жизненны и в то же время так классически безукоризненны по воспроизведению, точно две античные статуи, изваянные резцом Фидия. Трудно, кажется, более выпукло передать в образе то пленительное добродушие и беззаботность, которые отличают истинного гения, - черты, приравнивающие его по душевной прозрачности к детям. Этого чисто детского добродушия и счастливой беспечности было слишком много в самом Пушкине, чтобы он не почерпнул из своей душевной сокровищницы для создания родственной ему тонко-сложной фигуры Моцарта.
Относительно Сальери дело обстояло, надо полагать, несколько проще. Литература, как всякая область искусства, достаточно кишит всегда подобными Сальери, и уловление типических "сальеревских" черт не могло представлять затруднения. Как теперь встречаются самомненные писатели, которые скрежещут зубами от самомненного убеждения, что Чехов и Толстой стали поперек дороги их популярности, так и во время Пушкина немало было таких "сальеристов", поэтов и прозаиков, тонувших в лучах славы Пушкина и Гоголя и, если не наружно, то внутренно и в интимных кружках брюзжавших по адресу своего гениального современника. В особенности много потонуло поэтов, и между прочими талантливейший и умнейший из них - Боратынский. Гордые крылья его меланхолической музы, красивой, но холодной, как бы растопились на солнце живой пушкинской поэзии. Теперь это имя принадлежит истории, и да позволено будет вплести его в психологическую сеть наших нескромных догадок...
На днях как раз мне попалась любопытнейшая книга, изданная Обществом ревнителей русского исторического просвещения, - "Татевский сборник", составленный известным любителем русского народа и русской литературы С.А. Рачинским, и одним из интереснейших вкладов сборника являются письма Е.А. Боратынского к И.В. Киреевскому. Письма в общем очень красивые по форме, очень умны... и очень холодны. Самые интересные в данном случае - те строки, где упоминается о Пушкине. "Ты первый из всех знакомых мне людей, с которым изливаюсь я без застенчивости", - пишет Боратынский Ивану Киреевскому и изливает... по адресу Пушкина ряд замечаний, обнаруживающих, невзирая на внешнюю оболочку корректности и философского спокойствия, чувство, весьма недалекое от скрытой ненависти на чужой громкий успех. Как, например, иначе прикажете объяснить его интимный отзыв о "Евгении Онегине" Пушкина. Если б все, что есть в "Онегине", было собственностью Пушкина, то без сомнения он ручался бы за гений писателя. "Но форма принадлежит Байрону, тон - тоже. Множество поэтических подробностей заимствовано у того и у другого. Пушкину принадлежат в "Онегине" характеры его героев и местные описания России. Характеры его бледны. Онегин развит неглубоко.
Татьяна не имеет особенности. Ленский ничтожен. Местные описания прекрасны, но только там, где чистая пластика. Нет ничего такого, что бы решительно характеризовало наш русский быт. Вообще это произведение носит на себе печать первого опыта, хотя опыта человека с большим дарованием. Оно блестящее, но почти все ученическое, потому что почти все подражательное. Так пишут обыкновенно в первой молодости, из любви к поэтическим формам более, нежели из настоящей потребности выражаться. Вот тебе теперешнее мое мнение об "Онегине". Поверяю его тебе за тайну и надеюсь, что она останется между нами, ибо мне весьма некстати строго критиковать Пушкина...".
Однако это не помешало Боратынскому вскоре после появления "Евгения Онегина" написать поэму "Бал", где он явно подражает Пушкину и даже заметно старается с ним конкурировать... а это бы, казалось, уже совсем некстати. Сцена, например, между княгиней Ниной и мамушкой - претенциозный сколок с знаменитого диалога Татьяны и няни в третьей главе "Евгения Онегина", только у Пушкина живая жизнь и живые типы, а здесь плохая мелодрама и Нина-Татьяна и Арсений-Евгений - бледные тени по сравнению с фигурами Пушкина. (Даже в пресловутой "Эде", так товарищески великодушно превознесенной Пушкиным, нельзя не видеть довольно прозрачного отражения "Кавказского пленника".)
Не менее беспощадны и остальные замечания Боратынского по адресу Пушкина. Например, сказки Пушкина, по мнению Боратынского, переводя изящную прозу его письма на простой язык, - ни к черту не годятся: "Что за поэзия слово в слово привести в рифмы "Еруслана Лазаревича" или "Жар-Птицу"? - пишет он по поводу "Царя Салтана". - И что это прибавляет к литературному нашему богатству? Оставим материалы народной поэзии в их первобытном виде или соберем их в одно полное целое, которое настолько бы их превосходило, сколько хорошая история превосходит современные записки. Материалы поэтические иначе нельзя собрать в одно целое, как через поэтический вымысел, соответственный их духу и по возможности все их обнимающий. Этого далеко нет у Пушкина. Его сказка равна достоинством одной из наших старых сказок - и только (?). Можно даже сказать, что между ними она не лучшая. Как далеко от этого подражания русским сказкам до подражания русским песням Дельвига. Одним словом, меня сказка Пушкина вовсе не удовлетворила".
Подумаешь, что осталось от Дельвига... тогда как русские сказки Пушкина, по собственным словам составителя сборника (как известно, близкого родственника Боратынского), послужили волшебным мостом, впервые соединившим народную речь с литературной. От "Бориса Годунова" взыскательный корреспондент Киреевского тоже не в особенном восторге и рад верить на слово своему брату, слышавшему трагедию Хомякова, что она далеко превосходит пушкинский шедевр.
И в других местах, где слышится имя Пушкина, - ни тени теплоты или проблеска восторга перед очарованием пушкинской музы. В одном месте: "Давно с тобой не виделся оттого, что занят был Пушкиным". И только. В другом месте: ""Повести Белкина" я знаю. Пушкин мне читал их в рукописи. Напиши мне о них свое мнение". И тут же рядом в соседнем письме: "Я послал Пушкину свое то и то...". А ниже явно обличительная черта, намекающая на тайного червяка, который сосет современника Пушкина: "Я не отказываюсь писать, но хочется на время и даже долгое время перестать печатать. Поэзия для меня не самолюбивое наслаждение. Я не имею нужды в похвалах (разумеется, черни), но не вижу, почему обязан подвергаться ее ругательствам"...
И сопоставьте теперь с этими скупыми, почти пренебрежительными строками отзывы Пушкина о Боратынском: там что ни слово - истинный восторг, открытая душа, которая детски радуется малейшему дуновению истинного таланта, товарищеская тревога о всяких житейских мелочах, касающихся Е.А. "Сейчас пишу к ней (к П.А. Осиновой) и отсылаю "Эду" - что за прелесть эта "Эда"! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт - всякий говорит по-своему. А описание финляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! Чудо!" (Дельвигу о поэме Боратынского). В другом месте: "Уведомь о Боратынском -свечку поставлю за Закревского, если он его выручит!" (из письма к Л.С. Пушкину) - и т.д. и т.д. Не говоря уже о дружески горячей статье о сочинениях Боратынского и стихотворных посланиях к Е.А. Все это, впрочем, достаточно известно, пожалуй, гораздо более известно, чем самые сочинения Боратынского, что, в т.ч. в официальных письмах самому Пушкину (число коих, кстати сказать, подозрительно ограниченно), Боратынский расточает ему всевозможные похвалы и даже сравнивает в одном месте его деятельность в области поэзии с таковой же деятельностью Петра Великого в области государственной, - то тут уж выходит не только обычное у вторых номеров jalousie de metier (профессиональная ревность (фр.)), но прямо вероломство.
Но для такого большого человека, как Пушкин, дело, надо думать, было не столько в самой личности Боратынского, сколько вообще в самом факте, что в достойном человеке наряду с умом и талантом могло ужиться такое презренное чувство, как зависть, и это дало энергический толчок поэту заклеймить неизгладимо этот гнусный человеческий порок в образе Сальери, как некогда Мольер заклеймил лицемерие именем Тартюфа. Наконец, в данном случае на имя Боратынского указывает "искренний союз, связующий... двух сыновей гармонии", - самый факт дружбы, существовавшей между Пушкиным и Боратынским, их переписка на "ты", самый "умственный" склад дарования Боратынского, глубокое уважение, которое питал Пушкин к мнению Боратынского, которому он читал свои вещи в рукописи, и т. п. Словом, отношения совсем сходные с отношениями между Моцартом и Сальери. И, конечно, отрава, которую бросил Сальери в стакан Моцарта, стоила в своем роде отравы, которую, быть может, бросил в сердце Пушкина его сомнительный друг и поклонник.
Нет сомнения, похвалы Пушкина Боратынскому скорее доходили до ушей последнего, чем завистливые замечания Боратынского по адресу Пушкина. Но, разумеется, раз они дошли, у оскорбленного поэта невольно должен был вырваться глубоко скорбный вздох
О дружбе, заплатившей мне обидой,
За жар души доверчивой и нежной.
И, конечно, "Моцарт и Сальери" недаром был озаглавлен в рукописи первоначально просто "Зависть".
И вот посмотрите! Пушкину дружба заплатила обидой, а как Пушкин отплатил за нее, чем отвечает на смертельную обиду? Пишет бессмертную пьесу и... помещает ее в сборнике, изданном им в пользу семьи покойного Дельвига... своего истинного друга.
Ответ, воистину достойный гения!!
Опубликовано: Щеглов И.Л. Новое о Пушкине. СПб., 1902.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/pushkin/leontyev_neskromn.html.