ажды Ломоносов заметил: "Музы не такие девки, которых завсегда
изнасильничать можно. Оне кого захотят, того и полюбят". Неудивительно, что
в XVIII веке Ломоносова ценили только как поэта, да еще автора "Риторики" и
"Российской грамматики". Но уже в 1825 году Пушкин, как бы определяя на
полтораста лет вперед иное отношение к Ломоносову, писал: "Жажда науки была
сильнейшею страстью сей души, исполненной страстей" {Пушкин А. С. Собр.
соч., т. 6, с. 12.}. Нынче, в исходе XX века, наивно было бы упрекать
читателей в прохладном отношении к ломоносовской поэзии, если в том же 1825
году тот же Пушкин заметил: "...странно жаловаться, что светские люди не
читают Ломоносова, и требовать, чтобы человек, умерший 70 лет тому назад,
оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого
Ломоносова мелочные почести модного писателя!" {Там же, с. 13.}
Кто же спорит: после Пушкина читать Ломоносова трудно. Между прочим,
гораздо трудней, чем ломоносовских современников Вольтера и Гёте или других
зарубежных поэтов еще более отдаленного времени, с которыми современный
читатель может познакомиться в современных добротных переводах. Несмотря на
то что мы сейчас смотрим на Ломоносова как на ученого по преимуществу,
душа-то ломоносовская, все по тому же пушкинскому слову, была исполнена
страстей. Для такой души обращение к поэзии было совершенно естественным, то
есть и неизбежным и благотворным одновременно.