л, что для христианского Бога несть эллин, ни иудей...
За вычетом этой двусмысленности, этой совершенно неприличной игры слов, воззрения г. Достоевского-Шатова сводятся к следующему. Веками сложилась русская почва и русская правда, сложились известные понятия о добре и зле. Петровский переворот разделил народ на две части, из которых одна, меньшая, чем далее, тем более теряла смысл русской правды, а другая, большая, только слегка подернулась этим движением. Когда первая часть, меньшинство, образованные классы обратили наконец свое внимание на большинство, на народ, обратились к нему даже с любовью и желанием добра, они уже не понимали его. Если они и любили народ, то не тот, который тут возле них реально существовал, а народ идеальный, созданный их воображением по западно-европейским образцам. А любить идеальный народ, любить "общечеловека" значит презирать или ненавидеть народ, существующий в действительности. Этого мало. По мере удаления от народной правды, народных понятий о добре и зле, образованные citoyens du monde теряли всякое чутье в различении добра и зла, потому что вне народных преданий нет почвы для такого различения, на него не способны ни разум, ни наука. А между тем некоторых, по крайней мере, тянет к этому различению, и вот они мечутся, ищут и ничего не находят, а назад вернуться уже не могут. Они и погибнут. Может быть, они увлекут за собой временно и народ, может быть, уже и увлекают, но в конце в концов Власы скажут свое слово и спасут себя и нас.
Такова теория г. Достоевского-Шатова. Шатов говорит, что это "или старая дряхлая дребедень, перемолотая на всех московских славянофильских мельницах, или совершенно новое слово, последнее слово, единственное слово обновления и воскресения". Увы! кажется, и сомнения не может быть в том, что это дребедень. Теория эта, да простит мне почтенный автор, и слишком стара, и слишком ребячески молода, чтобы из нее стоило вытаскивать ту крупицу истины, которая в ней заключается. Г. Достоевский справедливо говорит, что барство извращает понятия о добре и зле, но с Петра ли оно началось? Автор, по-видимому, и сам догадывается, что гораздо раньше и что с Петра оно только явилось в другой форме. Он говорит, что бесы и бесенята, миазмы и нечистота накопились в "нашем милом больном за века, за века!". Известно, что это один из камней преткновения славянофильского учения, и мы его трогать не будем. Мы воспользуемся только приведенной теорией для объяснения идеи "Бесов" и некоторых любопытных соображений г. Достоевского в "Дневнике писателя".
Бесноватый больной - это Россия, в которую вселились бесы, в точности неизвестно когда. Бесы - это утрата способности различать добро и зло. Стадо свиней, пасущееся недалеко, - это оторванные от народной почвы citoyens du monde, это "мы, мы и те, и Петруша et les autres avec hii" Все они сохранили в себе одну черту русского народного характера - потребность дерзости, жажду отрицания и разрушения. Весь роман представляет ряд более или менее дерзких выходок и подвигов отрицания и разрушения, совершаемых разными типами citoyen'ов. Один пускает мышь в киоту образа, другой надругивается над самыми святыми чувствами, третий херит всю вековую русскую историю, четвертый бесцельно и бессмысленно оскорбляет людей, пятый объявляет себя богом, шестой проповедует всеобщий разврат и проч., и проч., и проч. Все это совершается в силу особенной черты русского характера, заставившей и дерзостного мужика Власа покушаться на расстреляние причастия. Но из Власа бес забвения границ добра и зла немедленно выходит, Влас не теряет чувства греха и жаждет искупления, страдания. Citoyen'ы неспособны к этому. Отрицая, разрушая, дерзая не только в силу народной, бессознательной особенности, а и во имя чуждых, общечеловеческих идеалов, они не чувствуют греха, они гордятся им, а если и чувствуют, то не в силах понести искупающее страдание. Они вешаются, стреляются, окунаются в омут разврата и подлости, впадают в систематическое, хроническое преступление, словом, так или иначе, одолеваемые вселившимся в них бесом, бросаются со скалы в море и тонут. Возврата, спасения нет даже для Шатова, который с болезненною ясностью сознает ужас своего положения. Он предлагает Ставрогину нелепость, которую и сам готов назвать "кунстштюком": "добыть Бога мужицким трудом".
Хоть убей, следа не видно.
Сбились мы, что делать нам?
Но вот свиньи бесноватые побросались со скалы в море и потонули. Что же, больной исцелился? сидит у ног Иисусовых? Нет, не исцелился, не сидит. Иначе г. Достоевский не писал бы своего "Дневника". Может быть, потому не исцелился, что еще не все свиньи перетонули, а может быть, и потому, что народились новые, особенные, которых г. Достоевский просмотрел. Да, он многое просмотрел, он все просмотрел...
Г. Достоевский очень ясно видит, что больной не исцелился. Он говорит, что Власы "кутят" - пьянствуют, кривят душой, грабят, убивают. Но особенное внимание г. Достоевский обращает на забвение Власами народной правды в качестве присяжных заседателей. Подталкиваемые citoyen'ами, либеральничающими прокурорами и философствующими о влиянии среды адвокатами, присяжные, по замечанию г. Достоевского, слишком склонны к оправданию преступников. Г. Достоевский весьма желает отделить сантиментальность и философию среды от того воззрения народного, в силу которого народ зовет наказанных преступников "несчастными". Кстати, я не знаю, почему г. Достоевский везде пропускает подчеркнутое мною слово: сколько мне известно, народ не зовет несчастными воров, убийц, поджигателей; он зовет несчастными каторжников, заключенных в тюрьму, арестантов, вообще терпящих наказание. Это простое соображение помогло бы г. Достоевскому без всяких диалектических тонкостей отделить воззрения народа на "несчастных" от философии среды и сантиментальности. Но эта простота и ясность затруднили бы г. Достоевского в другом отношении. Ему нужно доказать, что русская народная правда состоит главным образом в стремлении к страданию. Обобщив несколько патологических случаев в этом направлении, г. Достоевский доходит почти до смешного в том жаре, в той ревности, с которыми он охраняет свой вывод. Он приводит, например, стихотворение Некрасова "Влас", критикует его с той и с другой стороны, но за всем тем признает, что Некрасовым верно понята страстная жажда страдания, обуявшая бывшего грешника Власа. Некоторые строки стихотворения приводят г. Достоевского даже в восторг, и он замечает: "Чудо, чудо как хорошо. Даже так хорошо, что точно и не вы писали; точно это не вы, а другой кто заместо вас кривлялся потом "на Волге" в великолепных тоже стихах про бурлацкие песни. А впрочем, не кривлялись вы и на Волге, разве только немножко: вы и на Волге любили общечеловека в бурлаке и действительно страдали по нем, то есть не по бурлаку собственно, а, так сказать, по общебурлаку". Чтобы видеть, чем удовлетворяется и против чего возмущается г. Достоевский, я напомню читателю те стихи Некрасова про бурлацкие песни, о которых идет речь:
Унылый, сумрачный бурлак!
Каким тебя я в детстве знал,
Таким и ныне увидал.
Все ту же песню ты поешь,
Все ту же лямку ты несешь.
В чертах усталого лица
Все та ж покорность без конца...
Прочна суровая среда,
Где поколения людей
Живут бессмысленней зверей
И мрут без всякого следа
И без урока для детей!
Отец твой сорок лет стонал,
Бродя по этим берегам,
И перед смертию не знал
Что заповедать сыновьям.
И как ему - не довелось
Тебе наткнуться на вопрос:
Чем хуже был бы твой удел,
Когда б ты менее терпел?
Как он, безгласно ты умрешь,
Как он, бесплодно пропадешь...18
Я думаю, я не ошибусь, если скажу, что г. Достоевский возмущается именно подчеркнутыми мною строками. В них выражается протест против страданий бурлака, и может быть, протест против отсутствия протеста с его стороны. И заметьте, как зорко ревнив и подозрителен г. Достоевский. Добро бы поэт представил русского человека, не желающего страдать, терпеть, тянуть вековечную лямку, и окружил бы его каким-нибудь ореолом или представил бы его каким-нибудь всенародным русским типом. Ну, тогда так. Тогда г. Достоевский мог бы поднять оружие за терпение и страдание, как за истинные и великие атрибуты русского народа; это было бы законно с его точки зрения. Но ничего подобного нет. Поэт изобразил людей, страдающих молча, почти не сознающих своего страдания, а тем паче не протестующих. И г. Достоевский все-таки недоволен. Для объявления войны ему достаточно чисто отрицательного явления: человек только не поэтизирует страдания, покорности и терпения, и г. Достоевскому чудится уже здесь и презрение, и ненависть к русскому народу во имя общечеловеческих идеалов, презрение и ненависть к бурлаку во имя "общебурлака". И заметьте еще, как оригинально вяжутся мысли в голове г. Достоевского. Он готов не видеть разницы между добровольным искупительным страданием Власа и невольными страданиями неповинных бурлаков. Страдание есть - и конец: благоговейте и не пытайтесь хотя бы мысленно вычеркнуть его, в нем вся суть народного характера и все спасение народа.
Понятно, как должна возмущать г. Достоевского подмеченная им наклонность присяжных к оправдательным вердиктам; они отнимают у преступников искупительное страдание, спасительный крест. "Прямо скажу: строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы их, а не отяготили. Самоочищение страданием легче, легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим из них сплошным оправданием их на суде. Вы только вселяете в его душу цинизм, оставляете в нем соблазнительный вопрос и насмешку над вами же, над судом вашим, над судом всей страны. Вы вливаете в его душу безверие в правду народную, в правду божию". Эти слова произвели некоторую сенсацию, так что, по собственному рассказу г. Достоевского, к нему приходил с репримандом один приятель, человек им уважаемый. Г. Достоевский ответил приятелю, что он вовсе не против суда присяжных и вовсе не желает административной опеки. Пусть сам народ свободно творит суд, пусть он именно творит его свободно, и тогда, если бы и произошла какая-нибудь большая общая беда, народ спасет и себя, и нас. Не знаю, остался ли доволен этим объяснением приятель г. Достоевского, но, по-моему, оно слишком туманно, и до него дело стояло даже как будто яснее: г. Достоевский желал спасти народную правду от опеки citoyen'ов прокуроров и адвокатов. Кажется, так. Но в развитии этой мысли г. Достоевский раздваивается. С одной стороны он твердо стоит на своем: страдание есть атрибут русского народа, он любит, он хочет страдать, а следовательно, тем паче должен страдать преступник, во искупление своего греха, для своего собственного счастья. Это одна струя в аргументации г. Достоевского. Другая же состоит из положений, от которых не отказались бы многие citoyens du monde. Рядом с народной правдой г. Достоевский самым общечеловеческим языком и с самых общечеловеческих точек зрения доказывает, что учение о среде в своем крайнем развитии обезличивает и нравственно унижает человека. Он предполагает нелепою речь адвоката, защищающего "развитого" убийцу тем, что он убил "неразвитого", и находит, что она нелепа. Еще бы не нелепа, но при чем же тут народная правда? Он рассказывает (и мучительно превосходно рассказывает) историю мужика, который варварством своим довел жену до самоубийства и объявлен по суду виновным, но достойным снисхождения. Этот приговор возмущает г. Достоевского, но только отчасти, потому что варвар лишен возможности искупить свой грех соответственным страданием. Главным образом его заботит судьба девочки, которая свидетельствовала против отца и которая, когда он через восемь месяцев вернется домой из острога, будет им истиранена и замучена, как и мать. А это совершенно уже общечеловеческое рассуждение. С точки зрения народной-то правды девочке, может быть, даже и хорошо пострадать, вот как бурлаку волжскому.
Да, г. Достоевский, и вы citoyen du monde, как и мы все, грешные. И тут, пожалуй, не об чем печалиться, потому что разные бывают citoyens, точно так же, как и народная правда бывает разная. Элементы народной правды растут как грибы, стихийно, по направлению наименьшего сопротивления, и на одной и той же полянке можно найти и съедобный гриб, и поганку. Ведь варвар мужик в основании своем (я не говорю во всем своем существе) тоже имел правду народную, - право мужа бить жену, "учить". Что касается специально уголовной правды народной, то я напомню вам "Народные русские легенды" Афанасьева, где вы можете найти подвиги искупления почище подвигов Власа и дерзостного мужика. Вы найдете там еще две замечательные легенды, помещенные почти рядом (No 28 "Грех и покаяние" и No 30 "Крестный отец"). В одной идет речь о великом грешнике, который долго нес крест, но однажды не вытерпел и убил разбойника, хваставшего убийствами. Он думал, что он совсем пропал, совершив убийство, когда и старых грехов не успел замолить. А оказалось, что именно убийство разбойника и спасло его: "мир за него умолил Бога". В другой легенде совершенно наоборот: человек из таких же побуждений, как и герой первой легенды, убивает разбойника, и Господь ему говорит: "этот разбойник убил в свою жизнь девять человек, а ты его грех теперь на себя снял; ступай и трудись, пока грехов своих не замолишь. Вот вы тут и рассуждайте. Спрашивается, что же делать citoyen'ам, людям, нюхнувшим правды "общечеловеческой", ввиду стихийности и разнородного состава правды народной. Делают они вот что, и не могут они не делать либо того, либо другого: или они выбирают из народной правды то, что соответствует их общечеловеческим идеалам, тщательно оберегают это подходящее и при помощи его стараются изгнать не подходящее; или же навязывают народу свои общечеловеческие идеалы и стараются не видеть не подходящего. Г. Достоевский, к сожалению, избирает второй путь, путь очень легкий. Ему хорошо жить. Он знает, что, что бы с народом ни случилось, он в конце концов спасет себя и нас. Г. Достоевский очень часто повторяет эту фразу, и не подозревая, вероятно, до какой степени она citoyen'ская: в народной правде этой фразы нет, народ ждет спасения от Бога, от "царей с царицами", от "купцов московских", но ничего подобного не ждет от себя. Как бы то ни было, но с этою мыслью легко жить. Легко тоже жить с мыслью о том, что мой народ любит страдать. Но опять-таки это мысль citoyen'ская. Народ рот разинет, если ее ему представить. Народ может с почтением смотреть на принимающих мученический венец, он может сочувственно относиться к добровольно несущим искупительный крест, он может наконец страдать, не замечая этого или не зная выхода, но только citoyen'у может прийти в голову, что народ хочет, любит страдать и притом citoyen'у наклонному к эксцентрическим идеям и к обобщению патологических явлений. Однако, при всей легкости этих двух citoyen'ских мыслей, они имеют и некоторое неудобство: с ними легко жить, но трудно действовать. Каждый шаг citoyen'а, проникнутого этими мыслями, связан: с одной стороны, он знает, что народ, и только народ скажет последнее слово, значит, ему, citoyen'у, и соваться нечего; с другой стороны он знает, что он, чего доброго, может неосторожно лишить народ его святыни - страдания. Не значит ли это броситься со скалы в море? Сказать, что русский народ есть единственный народ "богоносец" в обоих смыслах слова Бог, отрицать все созданное человечеством - значить "дерзать" не меньше, чем дерзал Лямшин или Петр Верховенский, пуская мышь в киоту, и чем вообще дерзают герои "Бесов". Границы добра и зла забыты здесь не меньше, чем у Ставрогина, Шпигелева, Верховенских. И, как и они, г. Достоевский-Шатов грешник нераскаянный, гордящийся своим грехом и не помышляющий об искуплении.
Я вам скажу, г. Достоевский, как смотрят на вещи другие citoyen'ы, придерживающиеся первого способа воззрения на народ и народную правду. Мы - я говорю "мы", потому что вменяю себе в честь стоять в рядах этих citoyen'ов, - мы поняли, что сознание общечеловеческой правды и общечеловеческих идеалов далось нам только благодаря вековым страданиям народа. Мы не виноваты в этих страданиях, не виноваты и в том, что воспитались на их счете, как не виноват яркий и ароматный цветок в том, что он поглощает лучшие соки растения. Но, принимая эту роль цветка из прошедшего, как нечто фатальное, мы не хотим ее в будущем. "Логическим ли течением идей", как вы смеетесь над Герценом, или непосредственным чувством, долгим ли размышлением или внезапным просиянием, исходя из высших общечеловеческих идеалов или из прямого наблюдения, - мы пришли к мысли, что мы должники народа. Может быть, такого параграфа и нет в народной правде, даже наверное нет, но мы его ставим во главу угла нашей жизни и деятельности, хоть, может быть, не всегда вполне сознательно. Мы можем спорить о размерах долга, о способах его погашения, но долг лежит на нашей совести, и мы его отдать желаем. Вы смеетесь над нелепым Шигалевым и несчастным Виргинским за их мысли о предпочтительности социальных реформ перед политическими. Это характерная для нас мысль, и знаете ли, что она значит? Для "общечеловека", для citoyen'а, для человека, вкусившего плодов общечеловеческого древа познания добра и зла, не может быть ничего соблазнительнее свободы политической, свободы совести, слова устного и печатного, свободы обмена мыслей (политических сходок) и проч. И мы желаем этого, конечно. Но если все связанные с этою свободой права должны только протянуть для нас роль яркого и ароматного цветка, - мы не хотим этих прав и этой свободы! Да будут они прокляты, если они не только не дадут нам возможности рассчитаться с долгами, но еще увеличат их! А, г. Достоевский, вы сами Citoyen, вы знаете, что свобода вещь хорошая, очень хорошая, что соблазнительно даже мечтать об ней, соблазнительно желать ее во что бы то ни стало, для нее самой и для себя самого. Вы, значит, знаете, что гнать от себя эти мечты, воздерживаться от прямых и, следовательно, более или менее легких шагов к ней - есть некоторый подвиг искупительного страдания. Конечно, г. Достоевский может тут пустить в ход иронию и посмеяться над пожертвованием, происходящим исключительно в области мысли. Впрочем, я знаю, г. Достоевский над этим не посмеется...
Как бы то ни было, но, увлекшись разработкой эксцентрических идей и исключительных патологических явлений, г. Достоевский просмотрел общую и здоровую основу, если не всех их, то, по крайней мере, некоторых. Ухватившись за печальное, ошибочное и преступное исключение - нечаевское дело, он просмотрел общий характер citoyen'ства, характер, достойный его кисти по своим глубоко трагическим моментам. Да, он достоин его кисти даже больше, чем рассказ о дерзостном мужике. Тот сам согрешил, активно. Citoyen'ы же подобны тем героям легенд, которые не зная совершили блуд с матерью, сестрой и кумой и за это несут тяжелую кару. Это несравненно глубже, трагичнее.
Искупление невольного греха при помощи средств, добытых грехом, - вот задача citoyen'ов, я не говорю, конечно, всех.
Если г. Достоевский считает петровский переворот моментом грехопадения, то я готов с ним согласиться, что только с этого момента мы получили возможность познать свою наготу и устыдиться ее, как познали и устыдились наши прародители, Адам и Ева, вкусив древа познания добра и зла. До Петра мы не стыдились и не могли стыдиться, не могли сознавать свою срамоту, хотя из этого не следует, чтобы срамоты не было в действительности или чтобы срамота не была срамотой. Во всяком случае, в настоящее-то время мы, говоря словами, кажется, Винкельмана19, не до такой степени нравственны и в то же время не до такой степени безнравственны, чтобы ходить нагишом. И это сделала петровская реформа. Как и всякая другая, наша цивилизация зачата в грехе. Пот многих позволяет немногим вести благородную жизнь, говорит Ренан и повторяет г. Страхов20. Таково несомненно фактическое условие первых шагов всякой цивилизации. И пока известный народ остается замкнутым и непроветриваемым, это воспитание меньшинства насчет пота и страдания большинства входит в состав народной правды: оно никого не возмущает, оно не сознается, как грех. Так и шло у нас дело до Петра. Допустив приток общечеловеческих идеалов, Петр вычеркнул этот параграф из народной правды, дал возможность отнестись к нему сознательно, тогда как народная правда инстинктивна и бессознательно наивна. Славянофилы клевещут, что Петр внес неправду в русскую жизнь, тогда как он внес только возможность сознания и, следовательно, исправления искони существовавшей неправды. Тут произошло не забвение границ добра и зла, а их открытие. Петр не вычеркнул первородного греха цивилизации и даже не прекратил его развития, хотя и дал ему новые формы. Да он этого и не мог сделать. Наука, искусство, богатство, утонченные понятия, "благородная жизнь" не перестали высасывать силы из народа и после Петра. Петр даже, пожалуй, дал моментально этому порядку вещей сильнейшее напряжение. Но до него порядок этот не возбуждал обвинений и не нуждался в оправданиях, как не возбуждают обвинений и не нуждаются в оправданиях удары грома, рост дерева, падение лавины. После него нужно одно из двух: либо подыскать какие-нибудь разумные основания для продолжения греховной цивилизации, либо подумать об искуплении греха с помощью средств, добытых грехом, каковы наука, искусство, техника. Они не могли быть добыты иначе как потом и страданиями большинства, и, каково бы ни было величие их, ничто не в состоянии сгладить пятна их происхождения. Если мы, citoyens du monde civilise, пишем статьи в "Гражданине" и "Отечественных Записках", то только потому, что досуг нескольких поколений наших предков был обеспечен трудами, может быть голодными смертями тысяч и тысяч людей. На известной ступени развития человек не может не содрогаться при мысли о том количестве жизней, которое оплатило собою его личное развитие. Если он и не в состоянии представить себе с достаточною ясностью всю эту необъятную перспективу невольных жертв его невольной высоты, то его все-таки смутно тянет к уплате долга. Для нас этим стремлением даже измеряется высота развития человека. И заметьте, что несчастный citoyen, находящийся в таком положении, не может отказаться от дальнейшего движения цивилизации. Он не может сказать: довольно науки, не надо искусства, не надо богатства, развития, свободы; поделимся всем, что мы имеем и знаем, с народом - и конец делу. Это простое решение, предлагаемое, кажется, некоторыми из полоумных citoyen'ов г. Достоевского, только полоумных и может удовлетворить. Наш долг народу неисчислим, и того, что мы в настоящую минуту имеем и знаем, не хватит и на уплату процентов, если бы даже предполагаемая полоумными citoyen'ами ликвидация и была возможна. Но она невозможна. Отдавая социальной реформе предпочтение перед политической, мы отказываемся только от усиления наших прав и развития нашей свободы как орудий гнета народа и дальнейшего греха. Отрицая науку для науки, мы требуем только, чтобы она помогла нам расплатиться, но самая эта расплата может совершиться только безостановочным движением Науки вперед. Все эти особенности положения citoyen'ов г. Достоевский просмотрел.
Но вы просмотрели и кроме этого многое, г. Достоевский, просмотрели любопытнейшую и характернейшую черту нашего времени. Если бы вы не играли словом "Бог" и ближе познакомились с позоримым вами социализмом, вы убедились бы, что он совпадает с некоторыми по крайней мере элементами народной русской правды. А раз вы убедитесь в этом, вы уже не повторите, что "девятнадцатым февралем закончился петровский период русской истории, так что мы давно уже вступили в полнейшую неизвестность". Нет, г. Достоевский, мы вступили или, вернее, вступаем в полнейшую известность. Спросите у своего сотрудника, автора экономического фельетона, г. Евгеньева, и он вам, вероятно, подтвердит это. Только он, может быть, разрисует эту известность в слишком розовых красках. Пока вы занимаетесь безумными и бесноватыми citoyen'ами и народной правдой, на эту самую народную правду налетают, как коршуны, citoyen'ы благоразумные, не беснующиеся, мирные и смирные, и рвут ее с алчностью хищной птицы, но с аллюрами благодетелей человечества. Как! Россия, этот бесноватый больной, вами изображаемый, перепоясывается железными дорогами, усыпается фабриками и банками, - и в вашем романе нет ни одной черты из этого мира! Вы сосредоточиваете свое внимание на ничтожной горсти безумцев и негодяев! В вашем романе нет беса национального богатства, беса самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла. Свиньи, одолеваемые этим бесом, не бросятся, конечно, со скалы в море, нет, они будут похитрее ваших любимых героев. Если бы вы их заметили, они составили бы украшение вашего романа. Вы не за тех бесов ухватились. Бес служения нарсуду - пусть он будет действительно бес, изгнанный из больного тела России, - жаждет в той или другой форме искупления, в этом именно вся его суть. Обойдите его лучше совсем, если вам бросаются в глаза только патологические его формы. Рисуйте действительно не раскаянных грешников, рисуйте фанатиков собственной персоны, фанатиков мысли для мысли, свободы для свободы, богатства для богатства. Это ведь тоже citoyens du monde civilise, но citoyen'ы, отрицающее свой долг народу или недодумавшиеся до него. (Таковы у вас только разве Степан Верховенский и Кармазинов.) Значит, они-то именно и составляют искомую вами противоположность Власам и дерзостным мужикам, практикующим искупительное страдание и только в нем находящим примирение со своею измученною совестью. Но если бы вы знали, г. Достоевский, как мучит иногда совесть бедных citoyen'ов, признающих свой долг, особенно в виду того, что кредитор и не сознает себя кредитором. Если бы вы знали, как мучительно напрягается иной раз их мысль, взвешивая способы погашения долга. Я не говорю всегда, но бывают у этих людей минуты страшного страдания, и они не прячутся от него. Лучше бы вам их не трогать, особенно в такую минуту, когда кругом кишат и дают тон времени citoyen'ы с совестью хрустальной чистоты и твердости...
Николай Константинович Михайловский (1842-1904)
Публицист, критик, общественный деятель. Из дворян. Учился в петербургском Горном институте. С 1869 года и до закрытия "Отечественных записок" (1884) был ведущим критиком, а после смерти Некрасова и соредактором журнала. Здесь в 1870-е годы он вел обозрения литературных и журнальных заметок", "Из дневника и переписки Ивана Непомнящего", "Записки профана" и др. Считал себя критиком-публицистом.
Скабичевский видел в нем "чистокровного джентльмена", а женолюбие Михайловского было предметом оживленного внимания современников (он сам называл себя "великим грешником").
Существует современное издание избранных статей Михайловского: Литературная критика: Статьи о русской литературе XIX-XX веков. Л., 1989.
Впервые - Отечественные записки. 1873. Февраль.
Печатается по изд.: Михайловский Н. К. Сочинения. Том первый. СПб., 1896. Стлб, 841-872. Название взято из подзаголовочного указателя содержания этой статьи критика.
1 Ликантроп - душевнобольной, воображающий себя волком.
2 От разг. фр. Macchabee - мертвец.
3 Татаринова Екатерина Филипповна (урожденная Буксгеведен; 1783-1856) пользовалась покровительством Александра I; основала близкий к скопцам и хлыстам "Духовный союз", а потом и колонию под Петербургом, закрытую в 1837 году Николаем I. Сослана в монастырь.
4 Гадяцкий полковой судья Григорий Иванович Травянка (ум. ок. 1735-37) составил историческую хронику казачества (1710), большая часть которой посвящена борьбе Богдана Хмельницкого с поляками. Доведена до 1708 года. Сохранилась во многих списках.
5 М. Стебницкий - псевдоним Н. С. Лескова, под которым он выпустил роман "Некуда" (1864), вызвавший ярость социал-радикальной критики за нелицеприятное изображение "нетерпеливцев". В. П. Ключников (Ключников; 1841-1892) в том же 1864 году опубликовал роман о российском разладе эпохи реформ "Марево", также встреченный бранью в "Искре" и "Русском слове", что заставило молодого писателя навсегда отказаться от злободневной проблематики.
6 Книга "Душевные болезни" выдающегося немецкого психиатра Вильгельма Гризингера (1817-1868) была переведена на несколько языков, в том числе - на русский (неоднократно переиздавалась).
7 В "Бесах" Петр Верховенский говорит Кириллову: "...не вы съели идею, а вас съела идея..." (ч. 3, гл. 4).
8 Пусть нечистая кровь напоит наши нивы! (фр.).
9 "Мой милый Августин" - популярная немецкая песенка вальсового ритма.
10 Ни одной пади нашей земли, ни одного камня наших крепостей! (фр.).
11 Французский министр иностранных дел Жюль Фавр (1809-1880) подготовил и заключил Франкфуртский мир 1871 года с Пруссией.
12 В повести Бальзака "Серафита" (1834) главный персонаж - ангельское существо, имеющее две ипостаси; это Серафита и Серафитус, сливающиеся на небесах в единого Серафима.
13 Да, это Россия, которую я любил всегда (фр.).
14 И другие вместе с ним (фр.).
15 Очерк "Влас".
16 Кириллов, русский дворянин и гражданин мира (фр.).
17 Русский дворянин-семинарист и гражданин цивилизованного мира (фр.).
18 Из стихотворения Н. А. Некрасова "На Волге (Детство Валежникова)" (1860).
19 Историк искусства Иоганн-Иоахим Винкельман (1717-1768) выдвинул, в частности, идею, что искусство возникает, развивается и падает в связи с развитием общества.
20 Подробно книгу французского писателя Жозефа Эрнеста Ренета (1823-1892) "Переустройство духовности и морали" (La reforme intellectuelle et morale) и отзыв на нее Н. Н. Страхова ("Гражданин". 1872. No ) Михайловский разбирает в очередной статье своего литературно-журнального обозрения ("Отечественные записки". 1872. Сентябрь).