Меморандум В. Ф. Одоевского
"Тезисы Хомякова" - так называется публикуемая рукопись В. Ф. Одоевского, представляющая без всякого преувеличения огромный живой, а не академический только интерес. Одоевским зафиксирован важный и до сих пор не учтенный факт идейного противоборства, дорисовывающий драматическую историю перерастания дружеских, начавшихся еще в двадцатые годы отношений в неприязнь; значительнее однако другое - в споре петербургского "мистика"-"прогрессиста" (так многими очерчивалась его позиция) Одоевского и московского славянофила Хомякова с предельной отчетливостью обозначились принципиально разные подходы к проблеме национальной самобытности, определились формулы, громко прозвучавшие в пору "Вех", а ныне - в период наивного западничества и вульгарного славянофильства - ставшие расхожими штампами.
К середине 1840-х годов, как ранее уже отмечалось1, стало ясно, что в понимании сути народной жизни Одоевский резко разошелся со своими друзьями-славянофилами. "Неужели же нам суждено, наконец, быть противниками? - 9 июля 1845 года писал "любезному" другу Одоевскому Хомяков. - Разумеется, если бы и так, то это нисколько не изменило бы наших старинных дружеских отношений, но прибавило бы много горечи к делу, которое и само по себе уже не больно отрадно. Да неужели это необходимо?"2 Как видим, у Хомякова все еще теплилась надежда на то, что можно сблизить позиции, о многом договориться, что ему удастся привлечь Одоевского на свою сторону, поскольку в "Русских ночах" "Фауст у него сделался славяно-руссом"3. "Мне кажется, все дело в недоразумении, - писал Хомяков. - Ни ты, любезный Одоевский, ни другие, которые вместе с тобою всегда желали добра и подвизались за него (как, напр<имер>, Жуковский), вы не вполне оценили минуту современную ни в России, ни вне России. Дело всех людей, всех народов решается собственно у нас, а не на Западе, дело истинное, дело просвещения и жизни, которое гораздо выше и важнее всех так называемых практических вопросов"4. Однако противостояние возникло вовсе не из-за недоразумения или недопонимания - искания Одоевского шли в ином направлении. Провозгласив, что "девятнадцатый век принадлежит России"5, он вместе с тем прекрасно понимал опасность самоизоляции, высокомерно-презрительного взгляда на Европу, пренебрежения достижениями науки и техники и ратовал за совершенствование форм и условий народного быта, за скорейшее разрешение назревших "практических" вопросов. Писатель считал нелепым "разделение на русских иностранцев и на русских-русских"6, культивировавшееся Хомяковым и его единомышленниками: очевидный смысл такого противопоставления, высказанный еще в 1832 году в стихотворении Хомякова "Иностранка" - "... ей чужда моя Россия"7, - Одоевский категорически отвергал. Не признавая такого разделения соотечественников ("все любим Россию"8, - возражал он Хомякову), Одоевский не мог объяснить себе, как его московские друзья, стремящиеся обнаружить некие самобытные, естественные, созидательные начала русской жизни, чтобы затем способствовать их органическому развитию, оказались в то же время людьми, не осознающими в полной мере природной силы нации. По его убеждению, болезненный опыт петровских реформ убедительно показал, что можно и должно есть не "наш собственный желудок", а переваривать чужое9, иначе говоря, что не следует, осваивая европейские достижения, бояться утраты самобытности. Этого не может и не должно произойти.
Вера Одоевского в силы России, в ее великое будущее не была обусловлена представлениями об исчерпанности, завершенности экономического и духовного развития Европы. Он исходил из того, что каждому народу суждено сыграть свою несомненно важную роль в истории, и был убежден, что пришло время России внести свой вклад в жизнь других европейских наций, возглавить их.
Воспринимая историю как всё изменяющий процесс, как путь прогресса, Одоевский не без удивления обнаруживал, что его московские друзья склонны идеализировать минувшее и в соответствии со своими представлениями, опираясь на отдельные исторические извлечения, пытаются отыскивать в прошлом неизменные, исконно славянские (архетипические, если так можно сказать) черты, хотят таким образом "посредством дотатарской Руси найти закон русской жизни в настоящую минуту": "Мечта! Мечта!" - упрекал он Хомякова, не допуская возможности обустроить страну "на элементах допотопной Руси, еще не открытых"10.
Однако эти устремления Хомякова, его занятия "историческими призраками" (готфами, венедами и т. п.)11 затронули писателя за живое, и Одоевский наметил для себя план работы:
"Трилогия: Россия и монголы.
1-я часть. Россия до татарского владычества.
2-я часть. Переход к татарским нравам и понятиям.
Борьба нравственная.
3-я часть. Россия под игом татар. Борьба материальная"12.
Одоевскому, конечно, хотелось бы понять, что есть собственно русскость и какой была в действительности национальная жизнь до татарского владычества, но он сомневался в возможности сделать это. По его мнению, творческое воображение могло бы представить картины минувшего ("восстановить их поэтически")13, но достоверно определить первоначальные черты нации препятствуют не запечатлевшиеся в истории ряды веков до татарского ига и сложность требующего критического анализа материала, который постепенно входит в научный оборот. Поэтому Одоевский не без иронии заметил: "Новые сведения об истории монголов должны бы заслуживать предпринять следующий труд: отыскать, что есть монгольского в наших преданиях, нравах и обычаях, чтобы, отделивши это, определить, в чем могли состоять истинно Русские нравы и обычаи, а равно и до какой степени наши Летописцы смотрели на происшествия сквозь монгольскую призму" (20, 82).
Автор "Русских ночей" считал национальное конституирующим началом. Потому в новелле о Бахе говорится, что итальянская музыка открыла Магдалине, жене композитора, "новый, неразгаданный мир": "Итальянская кровь, в продолжение сорока лет... сорока лет! обманутая воспитанием, образом жизни, привычкою, - вдруг пробудилась при родных звуках..."14. Пробуждаются "полуденные страсти", которые Магдалина старается подавить, и, хотя она продолжает заботиться о Бахе, поздно проснувшееся чувство и мысль о недостижимости счастья терзают ее до самой смерти. По Одоевскому, национальное непреодолимо как в человеке, так и в государстве. В 30-е годы он даже заявлял, что важен не тип государственного устройства, а его национальная природа, что "есть правление русское, английское, французское, а отнюдь не представительное, монархическое или республиканское" (38, 20). Однако, по мнению писателя, изначальные свойства народа не могли не претерпеть в течение веков существенных перемен, а потому он предлагал Хомякову искать русские черты в действительности - "в настоящей жизни народа во всех его классах"15. Весьма скептически относясь к намерениям друга постичь, изучая патриархальное прошлое, самобытные формы быта и коренные национальные черты, Одоевский советовал поступать по-другому: "...ищи в себе, во мне", - и продолжал вызывающе: "даже в Булгарине"16. Одоевский, будучи человеком деятельным, не мог не удивляться тому, что его московские друзья, люди, безусловно, горячо любящие родной народ, в сущности, ничего не делают для улучшения его жизненных условий и просвещения. Поэтому особенно несправедливым и обидным должно было показаться ему замечание Хомякова о книгах для народа: и "Сельское чтение", издававшееся Одоевским вместе с А. П. Заблоцким, в статье "Мнение иностранцев о России" Хомяков причислил к числу неудач, вызванных "отсутствием живого сочувствия и живого сознания"17, непониманием действительных потребностей крестьянства. Получалось, что Хомяков обвинял Одоевского в том, в чем тот в свою очередь не мог не упрекать московских приятелей-славянофилов. Каким бы ни было "Сельское чтение", но отсутствие "живого сочувствия" Одоевский усматривал как раз в неучастии в деле улучшения народного благосостояния и быта. Одоевский, впрочем, считал, что в москвичах вообще много беззаботной лени - "одного из старых славянских элементов"18, и это его настораживало. Он написал о своих опасениях Хомякову 20 августа 1845 года, сравнив недвижность славянофилов с неподвижностью камня, препятствующего органическому развитию под ним или преграждающему реку.
Одоевский, оставаясь верен друзьям и не желая разрыва отношений с ними, однако не одобрял тех идей, которые они выдвигали. Побывав в мае 1842 года в Москве, он почувствовал перемены в умонастроениях и сразу же стал противником возникшего здесь нового направления, окрещенного им "православным мистицизмом". "1842. Москва изменилась. Прежде в мыслящей ее половине жили немцы, теперь мыслящие люди православны в высшей степени, - читаем в одной из записных книжек писателя. - Изучение памятников, возбужденное скептицизмом школы Каченовского, произвело род православного фанатизма, который дошел до того, что умные люди почитают нужным давать разумный смысл всему нелепому застывшему в Москве. Молодежь donne en plein la dedans <попала прямо в ловушку. - фр.>: Хомяков, диалектический ратоборец, очень рад, что нашел поприще бесконечное для своего игривого ума и разумной шутки. Боюсь, чтобы это направление не дошло до апотеозма московских тетушек. Между тем учение ex officio <обязывает. - лат.>, так, н<апример>, Морошкин отыскивает заповедную Русь, и их изыскания весьма замечательны" (95, 112). По всей видимости, чтобы не упрекать себя в предвзятости. Одоевский побывал на лекциях Ф. Л. Морошкина и окончательно укрепился в своей к нему неприязни. По его словам, Ф. Л. Морошкин, высокий человек простой наружности, "говорит красноречиво к нелепому наслаждению, но это не мешает профессору" (95, 112)19.
В приведенной выше яркой, полной сарказма характеристике московской интеллигенции и Ф. Л. Морошкину, одному из ее вдохновителей, противопоставлен Хомяков как действительно крупная и симпатичная личность. Его новые увлечения Одоевский по-дружески готов оправдать: открылось новое поприще для интеллектуальной, хотя и не безобидной игры. В свою очередь Одоевский был желанным собеседником Хомякова. "Насилу дождался я слушателя"20, - сообщал он А. В. Веневитинову.
Очевидно, взаимная приязнь не позволила резко обозначить разногласия, тем более, что пребывание писателя в Москве было кратковременным. Одоевский "все прежний, даже в лице мало перемены; я, - писал Хомяков, - как будто вчера с ним виделся, так с первого раза он мне представился Одоевским 32-го года21. <...>В умственном отношении точно то же. По-прежнему хочет самых свежих устриц и самого гнилого сыра. т. е. современности индустриальной и материальной, и древних знаний Алхимии и Каббалы"22. Однако ни Одоевский, ни Хомяков, осознававший себя борцом за идею патриархального, безыскусственного "быта областного с глубоким смыслом государства, представляющего нравственное и христианское лицо"23, уже не были прежними.
Вскоре выявилось между ними, пользуясь словами Хомякова, "много разрывов", возникла угроза вражды, однако поскольку ни тот, ни другой не желали стать противниками и надеялись сохранить душевное тепло и взаимное расположение, то становилось необходимым до конца высказать свои убеждения и обсудить их; "грех не стараться об устранении всех возможных недоразумений и разрывов"24, - писал в 1845 году Хомяков Одоевскому. И хотя, судя по опубликованной переписке, избежать противоборства было уже невозможно, все же стремление вопреки всему достичь взаимопонимания или, на худой конец, избежать публичных столкновений привело к той встрече, отчет о которой составил В. Ф. Одоевский со всею возможной тщательностью, памятуя о "диалектическом наездничестве" друга.
Листы переплетенной рабочей тетради, на которых записан меморандум, разделены надвое: правая часть отведена собственно тезисам, левая же имеет название "Поправки Хомякова". Это, хотя все поправки и запись сделаны рукой Одоевского, думается, дает основания предполагать, что, во-первых, документ был известен Хомякову, а следовательно, точно фиксирует его суждения, и, во-вторых, что он не предназначался лишь для личного архива. Можно только гадать, почему Одоевский счел нужным зафиксировать суть и логику спора: то ли чтобы избежать в дальнейшем упреков в неточности, искажении деталей или смысла и т. п., то ли чтобы познакомить с полемикой знакомых (может быть, Н. Ф. Павлова, Е. П. Ростопчину). К сожалению, меморандум не датирован, однако, судя по другим соседствующим материалам, в частности, и по записи нового адреса Ф. М. Достоевского ("на углу Малой Морской и Вознесенского пр<оспекта>, дом Шиля, в квартире Бреммера>, куда, как известно, писатель переехал весной 1847 года), можно предполагать, что встреча произошла не ранее 1846-го. а скорее всего перед отъездом Хомякова за границу в 1847 году.
Привожу текст документа, воспроизводя его особенности: вычеркнутое карандашом дается в квадратных скобках, сделанные сразу же поправки - в фигурных скобках, дописанное выделяется курсивом, подчеркнутое - разрядкой, конъектуры обозначаются угловыми скобками; * - значок и сноска Одоевского.
Поправки Хомякова
Живое, целое в Русском народе имеет лишь хорошие стороны, а дурные суть напрасны.
|
Тезисы Хомякова
[В русском народе есть хорошие и дурные стороны. Те и другие произошли от исторического развития, а потому те и другие составляют живое целое.]
Под русским народом надобно разуметь простой народ, но не так называемое просвещенное общество, ибо оно образовалось по западному направлению и, как все извне образованное, мертво, не имеет жизни и соединение его равно соединению зерен песка.
Всякая деятельность, всякое улучшение, которое не развилось прямо из [обеих сторон] живого целого народа [т. е. хорошей и худой], вредно, ибо нарушает живой организм народа, и от того народ не принимает [{Простой народ в высшей ст<епени>}] извне сих улучшений. [{Те из простого на<рода>}]
Посему: приюты,
[школы,]
рукодельные,
разумная, сознательная
милостыня,
[гражданская грамота,]
книги для народа
|
[ибо приюты отучают дитя от семейства ибо дитя привыкнув в приюте к чистоте, порядку получит дурное понятие о своей семье, находя отца пьяным, а мать нечесаную и во вшах]
|
Не должно вводить улучшения нарушающего историческую жизнь народа, хотя бы это улучшение и предохраняло от некоторых бедствий. Н<а>п<ример>, лучше, чтобы ребята ломали себе ноги, угорали и производили пожары, или (в деревнях) валялись на траве возле матери-жницы, или (в городах) оставались под присмотром слепой и пьяной старухи, - нежели посылать их в приют, пришедший к нам с Запада.
|
Дети понимают и часовник и псалтырь
|
Лучше, чтобы дети выучивали наизусть часовник и псалтырь, не понимая в них ни слова, чем читали бы гражданские книжки хотя бы о механике, физике, земледелии, технологии, ибо хотя из сих книжек они и почерпнут некоторые сведения, но потеряют ту жизнь, которую они почерпнут из часовника.
[Лучше оставить ребенка при безнравственных и пьяных родителях, нежели удалить его от дурных примеров, оторвав его от семейства и поместив в школу, образованную по Ланкастерской или другой западной методе.
|
Милостыню стараться подавать с разбором
|
Лучше раздавать по воскресеньям милостыню зря, кому попадется, пьяному и безнравственному, нежели подавать милостыню с разбором, потому что простой народ не разбирает кому он подает милостыню]
|
<потому> что эта работа есть привилегированное соперничество против настоящих работников
|
Лучше давать милостыню даром, чем доставлять работу в Рукодельнях, по Западному примеру, ибо на Западе пролетарием и пауперизм произошли от Рукоделен, приютов, школ и проч. т. п.
Русский простой народ соединяет в себе в высшей степени: любовь, религиозность и художественность.
Это доказывается следующим:
|
Нет, ибо они тотчас усыновляются.
Московской, Рязанской
|
1. Сироты в деревнях [приручаются целой деревней.]
2. В Тульской губернии во время голода сотни людей просили милостыни, но не нападали на возы с хлебом.
3. Ходебщикам поручаются десятки тысяч на слово без записи.
|
Долгое житье в сих городах развращает.
|
Простой народ принял западные улучшения в некоторых городах, как н<а>пр<имер>, в Петербурге, в Одессе, в Астрахани, но там уже народ потерял свою живую организацию, развратился ( Балуй-города).
|
мы не можем и не умеем, потому что мы сами народ испорченный.
|
Для народа писать [не должно, ибо народ все знает лучше нас, хотя никому еще не высказал, что он такое знает.]
Русскому простому народу недостает некоторых отрицательных добродетелей, которыми {напрасно} [так славится] обилует Запад, а именно
1. Уважение к чужой собственности: н<а>пр<имер>, немец не срубит дерева в чужом лесу и не приимеет чужой пашни.
2. Заботливость о будущем - она не сродна нашему народу-поэту.
3. Добросовестность в работе, а не на авось и не на ж и в е т .
|
Любознательность в высшей степени является в нашем народе.
|
4. {Желание} Любознательность. Апатии в простом народе нет.
Деятельность человека, желающего добра своей земле, должна ограничиваться следующим:
перевоспитать себя сообразно направлению простого народа, принять все его убеждения {даже предрассудки,} - словом, перейти в его жизнь, но отнюдь не стараться вводить в нее каких-либо улучшений, порожденных западным просвещением, за исключением положительных знаний, которые вводить позволяется.
|
Противупоставляемые тезисы
Совершенствование способов нашей победы над враждебными силами вещественной природы, сообразно указаниям положительной науки.
Совершенствование нашего быта вообще, разумно направляемого не минутными страстями или увлечениями толпы, но высшею, законною властию - вот в кратких словах поприще, которое достойно может быть названо человеческим; в этом начале, против коего не существует и не может существовать никакого возражения, вся жизнь человека и, следственно, основа воспитания (37, 10-19).
Так очерчены позиции сторон.
Как видим, Одоевского не убедили уверения Хомякова в том, что только простой люд, не испорченный городской жизнью, является хранителем созидающего, продуктивного самобытного начала ("живого целого") и что потому не следует людям просвещенным, а следовательно, развращенным цивилизацией и оторванным от национальных ценностей, нарушать своим вмешательством сложившийся бытовой уклад. Он, не отрицая самобытных начал, присущих народу, и даже как будто допуская, что его "дурные" стороны вовсе не участвуют в развитии "живого целого", не соглашался с тем, что эти естественные свойства могли остаться вопреки времени вовсе неизменными, стабильными, раз и навсегда данными, и вследствие этого оспаривал возможность - пусть и по-новому - "в просвещенных и стройных размерах, в оригинальной красоте общества" воскресить "древние формы жизни Русской"25.
Конечно же, Одоевский, как и Хомяков, осознавал, что перемены (с его точки зрения, неизбежные) приведут к пролетарскому пауперизму, который уже мучительно сказался в Европе. "За просвещением влачится пауперизм, как болезнь за возрастом, констатировал писатель и, помня, что, по Хомякову, в отличие от обустроенного Запада Россия выросла как живая сущность, продолжал: - Не следует ли из того, что человек должен и тем более может оставаться вечно ребенком" (41, 109). По мысли Одоевского, коль скоро вступление в новый возраст естественно как для человека, так и для общества, нужно не противиться жизни, а стараться по мере сил и знаний ослабить отрицательные последствия возрастных изменений. "Дело все в том, - заключает он, - что гигиена младенца, взрослого и старика различны" (41, 109).
Не случайно Одоевский активно участвовал в работе "Общества посещения бедных", требовавшей огромного напряжения душевных сил. В благотворительной деятельности, - признавался потом тайный советник, - "закалилась душа моя", но "и теперь каждый день молюсь: да идет мимо меня чаша сия" (74, 53). Он многих сотрудников раздражал искренним стремлением оказывать помощь действительно бедным, нежеланием ограничиваться формальным администрированием; в то же время нелегко было писателю знакомиться с фактами "примитивного", как он выражался, пауперизма. Работая в "Обществе посещения бедных", Одоевский убедился, что социальная гигиена не сводима к благотворительности, без которой все же нельзя обойтись, что она должна главным образом состоять в обучении работника, в создании, как теперь бы сказали, квалифицированной рабочей силы. Он писал в конце 1850-х годов, когда стала ощутимой возможность трансформации русской бедноты в "опасный класс" (89, 113) пролетариат, следующее: "Жалуются на безнравственность наших мастеровых, они чаще всего попадаются в шайках воров: причина сего состояния - бедность: бедность от недостатка или дешевизны работы: недостаток в работе - от ее неискусства; неискусство работы - от недостатка и дурного устройства школ, неустройство школ - от недостатка государственных доходов" (34, 110). Как видим, Одоевский остался верен себе: Хомякову, безусловно, задевшему в споре приятеля за живое, так и не удалось убедить его ни в том, что именно город с его соблазнами развращает мастеровых, ни в том, что устройство мастерских, нарушая нормальное течение народной жизни, ведет к вражде создаваемой таким образом прослойки ремесленников с "настоящими" (для Одоевского - плохими, неискусными) работниками. "Сделайте усилие, - продолжает Одоевский, - рискните, как в торговом предприятии, улучьте школы - и вышеозначенная прогрессия обратится в отрадную, последним членом коей будет образование и лучшего и большего труда, след<овательно>, возможность обложить его высшими податями, след<овательно>, увеличение госуд<арственных> доходов" (34, 110). Чтобы избежать пролетарского пауперизма, кроме обучения работников, Одоевский предлагал пока не поздно создать необходимое число "земледельческих колоний - акционерных обществ" (89,114).
Деятельность Одоевского определялась стремлением к "современности индустриальной и материальной", жаждой совершенствования, а потому он не мог и не хотел понять, как можно возражать против улучшения жизни, против внедрения (пусть и не всех, но многих) научных достижений, "против просвещения простого народа" (89, 431), против, как ему казалось, развития отечественной науки. Потому уже после объяснений своих принципов (см. <Противупоставляемые тезисы>), у него возникло намерение "писать к Хомякову, как он определился в полицмейстеры и готов подвергнуть остракизму Линнея" (47, 36 об.). Понять смысл этого замысла позволяет другая заметка Одоевского, сделанная, по-видимому, много позже. "Помню также, как поразил меня анекдот о Линнее, - рассказывает писатель. - Великий естествоиспытатель прикрыл однажды рукою пригоршню земли и сказал своим ученикам, что жизни человеческой не достанет для полного изучения того, что у него было под ладонью. Ученики захотели проверить слова учителя - и оказалось, что действительно жизни их всех недостало бы для изучения всех минералов, растений и животных, которые нашлись в Линнеевой пригоршне. С тех пер, продолжает Одоевский, - мне стало досадно слушать людей, которые уверяли, что они уже всё порешили, все знают, все ведают, что природа очень проста, истина - также и добыть ее вовсе не трудно н проч. т. п. Эти люди, вероятно, прочли чудодейственную дощечку, но как они до сих пор никому еще ее не сообщили, то нам остается лишь Линнеева пригоршня" (41, 39 об.). Этот набросок, свидетельствующий о верности писателя романтической идее бесконечности познания ("снятия покровов") и о его приверженности опытным наукам, возник, несомненно, вследствие спора с Хомяковым.
Несмотря на то, что Хомяков много писал и говорил о развитии, движении, непредсказуемости последствий того или иного начинания и т. п., Одоевский, как свидетельствует его меморандум, упрекал друга не только в нежелании "совершенствования нашего быта вообще", но и в отказе от исследования природы, от пополнения и углубления знаний, в боязни нового и чужого, в консерватизме, иначе говоря. Безусловно. Одоевский понимал, что Хомяков не рутинер; Одоевский не мог не знать, что его антагонист не допускал даже мысли будто когда-нибудь достижения европейской научной мысли могут стать "нам совершенно бесполезными", и, конечно же, помнил, что Хомяков писал о необходимости принять все, "чем может укрепиться земля, расшириться промыслы, улучшиться общественное благосостояние"26. Однако подобных суждений, сделанных, впрочем, со многими оговорками, из которых важнейшей оказывалась та, согласно которой "случайные открытия Запада" должны были обрести в России истинный или хотя бы "более глубокий" смысл, было для Одоевского недостаточно, тем более что они не определяли главного - намерения воскресить, а не только уяснить, древнюю Русь, "подвигаясь вперед"27. Дело в том, что Хомяков и Одоевский по-разному представляли себе будущее России: один мечтал о преображенной на этнической основе великой державе, не знающей катаклизмов, другой - о процветающем, благоустроенном по-европейски государстве, успехи которого, предопределенные добродетелями народа, заставят и европейские страны облагородиться, очиститься от пороков. По Одоевскому, прошлое так или иначе реализовалось уже в настоящем, а потому нет для России иного пути, кроме начатого, нет условий для адаптации современного жизнеустройства к нормам минувшего. В такой связи, очевидно, он говорил Хомякову о необходимости сотрудничать с властью.
Одоевский, подобно С. П. Шевыреву и М. П. Погодину, не видел иной силы, способной вести страну к благоденствию по пути реформ, кроме законного правительства. Опасаясь проникновения в Россию социалистических идей не менее Хомякова, он со всей определенностью утверждал: "Нам нужен не метафизический, а потому мертвый и отсталый социализм какого-нибудь Герцена, но [живое] положительное разумение общих условий человечества, в [его] их живом применении к далекой стране, ее местности, ее нравам, степени просвещения, словом, ко всему тому, что называют народностью" (34, 3). Мысль о возможности и необходимости органического внедрения в национальную жизнь несомненных общечеловеческих ценностей была дорога для Одоевского; он неизменно отстаивал ее энергично и последовательно.
Состоявшаяся беседа не привела к сближению позиций, но еще некоторое время дружеская привязанность и хорошее воспитание удерживали спорщиков от открытой полемики. Спор продолжался без излишней огласки, заочно: проблемы, затронутые во время встречи, вновь и вновь обдумывались, усиливалась аргументация, оттачивались формулировки.
В 1847 году Одоевский работал над "Русскими письмами", намереваясь систематически изложить в этом цикле свои воззрения. Невозможно определить, возник ли этот замысел до или после встречи с Хомяковым - а думается, что именно разгоряченность и желание договорить все до конца и побудили писателя взяться за перо, - однако антиславянофильская направленность "Русских писем" очевидна. Подобно многим другим его начинаниям, этот замысел не был доведен до конца, но сохранившиеся фрагменты позволяют с достаточной точностью очертить исходные позиции Одоевского.
"Для России два исхода, - словно продолжая спорить с Хомяковым, пишет Одоевский, - или развивающееся просвещение, которое с каждым годом будет более давать правительству надежных исполнителей и знающих советников, которых присутствие дает возможность прочных и постепенных улучшений; или - постепенное ослабление от натуги сил, от вредного разрушительного действия невежественных агентов и, может быть, при некоторых обстоятельствах усобицы. Для истинно русского выбор не труден, и нечего тут заботиться о том, как и откуда должно придти просвещение, или знание, славянское ли, петровское ли, западное - все равно - было б знание, которое одно образует надежных исполнителей закона и опытных начертателей закона" (48, 105). Примечательно, что Одоевский отвергает как несостоятельный и бесперспективный путь, избранный славянофилами, с позиций "истинно русского" человека, прибегая к этой любимой москвичами формуле, чтобы избежать упреков в космополитизме, а следовательно, в неискренности и незаинтересованности в судьбах народа. По схожему поводу и по-прежнему решительно выступая в защиту образования и технического прогресса, в 1850-е годы он назовет противников просвещения "врагами России", резко и безоговорочно будет утверждать, что "нападают на науку, на грамотность, на железные дороги" "враги ее благоденствия и устройства" (41, 20).
Одоевский подчеркивал безусловную ценность истинного знания и, очевидно, памятуя, что Хомяков допускал восприятие лишь того, что "полезно и честно в своем начале" и что не унижает достоинства народа, а именно науки отвлеченные и прикладные28, отвергал в противность Хомякову какую-либо избирательность: "было б знание". Однако писатель, постоянно пристально следивший за состоянием европейской научной мысли, ясно сознавал, что она находится в преддверии нового подъема, что накопленный естественными науками материал требует переосмысления. В отличие от позитивистов, для Одоевского наука не была рациональным делом, сферой специального интереса - она несла в себе и с собой надежды, перспективы, человеческие устремления; ожидание нового научного подъема, вполне в преддверии открытий А. М. Бутлерова и публикации "Происхождения видов" Ч. Дарвина обоснованное, во многом определяло пафос "Русских писем". "Мы достигли в эту минуту, - констатирует Одоевский, - того состояния науки, когда мы можем решительно сказать, что мы ничего не знаем; лет десять тому назад мы думали, что знаем химию, что знаем ботанику, - теперь все ниспровергнуто, - в химии, в физиологии растений - каша! <...> счастливое мгновенье! - продолжает он. - Как хорошо увериться, что мы врали! Это залог успеха!" (48, 120). "Русские письма", несомненно, должны были стать книгой о судьбах науки и необходимости просвещения, о невозможности изъять Россию из интеграционного процесса, о надеждах на успехи русских ученых, о размытости границ между различными формами духовной деятельности человека.
Важно учесть, что в конце сороковых годов не было в кругу московских славянофилов неприязни к Одоевскому, с его мнениями считались. А. И. Кошелев, в частности, воспринимал их сочувственно. Более того, он готов был признать, что Хомяков и сблизившийся с ним С. П. Шевырев ошибаются, недооценивая достижения европейской цивилизации и отрывая национальные корни от общечеловеческих. Будущий редактор-издатель "Русской беседы" не только не соглашался с тем, что европейские народы утратили великие христианские ценности, сохраненные в православии, но и смело утверждал, что не на Западе, а в России они не включены в жизнь. Об этом он откровенно писал С. П. Шевыреву 8 марта 1848 года, обдумывая первые сведения о событиях Французской революции:
"Происшествия во Франции имеют огромную важность для всей Европы. Гизо в этом деле первый и главный виновник. Речь, которую он заставил короля произнести при открытии палат, есть или жестокая глупость, или преступление. Когда я прочел эту речь, то Jornal des Debats y меня выпал из рук. Людвига Филиппа извиняет одно: 17-летние труды истощили его силы и 75-летняя старость взяла верх над огромными его способностями. Людвига Филиппа жаль; монархия еще нужна была для Франции. Кризисы во всех болезнях трудны, и чем тело крепче, тем переломы опаснее. Франции провидением кажется назначено быть в Европе станциею пробуждения, тревоги. Шибко опасаюсь, что завяжутся во всей Европе сильные борьбы.
Что касается до начала тобою восхваляемого, начала любви, разума и свободы, хранящегося в Слове Божием, то и в этом вполне с тобою согласен. В нем жизнь, всякий успех и всякое благополучие. Не думаю, чтоб на Западе считали бы его за бред и чтоб оно уцелело у нас одних. У нас это начало сокрытый талант, а там оно действует и приносит плоды.
Не думай, друг Шевырев, чтоб я был нерусский душою; нет, я готов пожертвовать всем для блага моего отечества. Русский народ ценю я высоко и вижу в нем зародыш будущего его величия; но мы разумеем вещи иначе. Мне крайне больно быть разных мнений и с тобою, Хомяковым и пр. и с Одоевским, Павловым и пр. Мне кажется, что вы все односторонни; конечно, это свойство людей гениальных, но мы, люди посредственные - народ толпа, мы не изобретательны, но истинное дело чувствуем живее. Будь уверен, любезный друг, что одна История Русская не раскроет нам будущности нашей. В мире западном живут начала общечеловеческие, которые должны проникнуть в нашу жизнь, и тогда только мы выйдем из скорлупы, которая теснит нашу индивидуальность"29. Многое в этом не учтенном исследователями письме (требование терпимости, признание ценности и необходимости для России европейских - "общечеловеческих" - начал, в частности) созвучно идеям Одоевского, и это позволяет утверждать, что А. И. Кошелеву не так легко далось участие в хомяковском кружке, как это изображается в его "Записках"30.
Позиция А. И. Кошелева, тяготевшего к западничеству, не была, конечно, ординарной. В Москве господствовали иные настроения, да и представления о Европе были, как свидетельствует Е. П. Ростопчина, "вообще очень сбивчивыми и неопределенными"; с горечью и раздражением сообщала она 15 января 1848 года Одоевскому, что "для Хомякова и его шумливых, нечесаных, нелепых приверженцев бледный заграничный мир только сцена, на которую они поглядывают покойно с своего тепленького местечка, зеваючи или припеваючи, как кому случится, покуда бедные арлекины и паяцы, действующие единственно для вящей их, зрителей, забавы, стукаются, дерутся и суетятся, а славяне глядят презрительно да поглаживают свою бородку"31. Осуждая отношение Хомякова и его сподвижников к европейским делам, поэтесса, глубоко потрясенная революционными событиями, фактически сошлась с ними в своих выводах: "Нам только должно, - уверяла она, - повторять слова Христовы: "Да мимо идет чаша сия!" - и не допустить нашу Русь, еще здоровую и молодую, отравляться мнимым просвещением, где яд сокрытый и тлетворный подносится ей злоумышленно или неосторожно. Если бы нам теперь себя оградить духовно китайскою стеною..."32 Одоевский не мог с этим согласиться. Он по-прежнему настаивал на необходимости энергичной научной и просветительской деятельности и разумного реформирования. "Лишь вовремя произведенными реформами, - замечал, обдумывая происходившее в Европе, Одоевский, - можно остановить вторжение гибельных, фантастических нововведений" (34, 3). Писатель оставался верен себе, и это не могло не вызывать раздражения в славянофильском лагере.
Время показало, что сблизить позиции, достичь компромисса не удастся, так что в конце концов в 1856 году Хомяков, выступая как идеолог "Русской беседы", счел нужным подвергнуть взгляды некогда "любезного друга" нелицеприятной критике. Во второй книжке журнала без указания имени автора был опубликован памфлет Хомякова "Разговор в подмосковной"; в нем под маской Николая Ивановича Запутина, человека, безусловно, порядочного, но принадлежащего к числу "людей безродных", хотя сам он считает себя русским вполне, выведен В. Ф. Одоевский, а блистательный полемист, умный и, конечно же, побеждающий в споре Иван Алексеевич Тульнев - alter ego автора. В этом легко убедиться, хотя, чтобы хоть слегка завуалировать своего антагониста, Хомяков пишет, что Запутин, не чуждающийся журналистики, замечательно служил не только на гражданской службе, но и по военному ведомству.
Вспомним меморандум Одоевского, - в "Разговоре в подмосковной" Хомяков заставляет Запутина по-своему сформулировать суть спора десятилетней давности. "Вы, - обращаясь к Тульневу, произносит его искренне заблуждающийся оппонент, - говорите Русскому народу, чтобы он сохранял народность: а ему просто надобно говорить: учись!"33 Запутин, живущий не по-русски и не признающий "особенной необходимости холить свою народность", в связи с этим замечает: "Крепка она, так не в опасности; слаба, так Бог с нею! В истории одно правило: "Vae victis""34. Несмотря на свою безусловно искреннюю любовь к народу, Запутин не ощущает его органически, не испытывает естественного для русских людей, по мысли Тульнева, безотчетного доверия к мудрости народа. Он не может понять достоинств самобытного уклада, таящего в себе неисчерпаемый духовный потенциал. Пытаясь возражать Тульневу, доказывающему, что успехи русской науки невозможны без пробуждения национальных начал, ибо "народность одна только дает нашему уму материал самой мысли"35, Запутин говорит: "Дорого только общечеловеческое - истина. Национальное есть ограничение общечеловеческого..."36 Не узнать в Запутине, все устремления которого "имеют одну цель, цель педагогическую"37, Одоевского было невозможно.
Легко победив в вымышленном диалоге, Хомяков тем не менее нисколько не убедил в своей правоте Одоевского, но, несомненно, возмутил его. Можно предполагать, что возражения в связи с публикацией "Разговора в подмосковной", в которой, кстати сказать, задета была и пристально следившая за новинками французской литературы Е. П. Ростопчина. Одоевский высказал в письмах к А. П. Кошелеву35. Памфлет Хомякова побудил Одоевского вернуться к начатому в "Русских письмах"39 обстоятельному изложению своих воззрений и к последовательной критике взглядов своего оппонента. "Не признавать бытовых явлений с Хомяковым значит отрицать, что в бытовом явлении есть закон, который стоит над всеми и потому уважаем, - записывает он в начале января 1857 года в памятную книжку. - Не уважать бытовых явлений - значит ставить свою фантазию на место закона" (47, 36-36 об.). В такой связи и возник замысел трактата "Житейский быт", над которым писатель работал до конца жизни. Судя по сохранившимся в архиве писателя материалам, он намеревался, привлекая сведения по истории науки, статистические данные, газетные и журнальные публикации и т. п., показать, как совершенствующиеся условия быта влияют на человека, с тем, чтобы помочь молодым людям найти в жизни правильные ориентиры. В преамбуле Одоевский подчеркивал, что предпринял этот труд "по поводу вопросов, возникавших в душе молодого человека при разных событиях: нравственных, ученых, художественных, общественных, - какие только могут быть при встрече человека с людьми и наукой, с искусством, с задачами собственной личной жизни" (89, 3). Объектом исследования становилась жизнь обыкновенного человека во всей ее полноте. В этом труде, обреченном на незавершенность уже в силу поставленной задачи, - писатель не зря называет "Житейский быт" записками для родственника и друга (89. 3), - Одоевский намеревался высказать принципиально важные, с его точки зрения, подходы к действительности. Прежде всего, он учил терпимости, считая, что "дух нетерпимости (intoleranse) может быть лишь в том, кто не изучал ни человека, ни природу, ни самого себя" (59, 184).
По мысли Одоевского, для каждого, кто в линнеевой пригоршне видит нечто неисчерпаемое, чей взгляд не скользит по поверхности, безапелляционность так же невозможна, как и бездоказательность. Так что затевая книгу размышлений о человеке, о его приспособляемости к жизни и способности совершенствовать ее, он не мог не стремиться как к фактической достоверности, так и к учету происходящих в обществе и науке процессов. "История назовет годы 1848-1852 годами чистого опыта, экспериментальными, - пишет Одоевский. - Прошел век метафизических бредней, вольнодумных произвольных умствований и фанатических теорий; Европа и в политическом мире окунулась в действительность, как в мире науки. Не алхимическое мудрствование - чистый химический и анатомический опыт; разрезан каждый нерв, вымерен и взвешен; сердце сожжено сухою возгонкою; ум растворен в крепкой кислоте. Будут ли люди умнее?" (59, 159-160). Хотелось, несомненно, чтобы поумнели, но едва ли Одоевский намеревался и мог дать однозначный, простой ответ на этот напоминающий знаменитое задание Дижонской академии "Становятся ли люди счастливее с развитием просвещения" вопрос. Любопытно в такой связи, что, обдумывая письма к Хомякову, готовя материал для полем