Главная » Книги

Одоевский Владимир Федорович - Тезисы Хомякова

Одоевский Владимир Федорович - Тезисы Хомякова


1 2

  
  

Меморандум В. Ф. Одоевского

  
   "Тезисы Хомякова" - так называется публикуемая рукопись В. Ф. Одоевского, представляющая без всякого преувеличения огро­мный живой, а не академический только интерес. Одоевским зафиксирован важный и до сих пор не учтенный факт идейного противоборства, дорисовывающий драматическую историю пере­растания дружеских, начавшихся еще в двадцатые годы отношений в неприязнь; значительнее однако другое - в споре петербургского "мистика"-"прогрессиста" (так многими очерчивалась его позиция) Одоевского и московского славянофила Хомякова с предельной отчетливостью обозначились принципиально разные подходы к проблеме национальной самобытности, определились формулы, громко прозвучавшие в пору "Вех", а ныне - в период наивного западничества и вульгарного славянофильства - ставшие расхожи­ми штампами.
   К середине 1840-х годов, как ранее уже отмечалось1, стало ясно, что в понимании сути народной жизни Одоевский резко разошелся со своими друзьями-славянофилами. "Неужели же нам суждено, наконец, быть противниками? - 9 июля 1845 года писал "любез­ному" другу Одоевскому Хомяков. - Разумеется, если бы и так, то это нисколько не изменило бы наших старинных дружеских отношений, но прибавило бы много горечи к делу, которое и само по себе уже не больно отрадно. Да неужели это необходимо?"2 Как видим, у Хомякова все еще теплилась надежда на то, что можно сблизить позиции, о многом договориться, что ему удастся привлечь Одоевского на свою сторону, поскольку в "Русских ночах" "Фауст у него сделался славяно-руссом"3. "Мне кажется, все дело в недо­разумении, - писал Хомяков. - Ни ты, любезный Одоевский, ни другие, которые вместе с тобою всегда желали добра и подвизались за него (как, напр<имер>, Жуковский), вы не вполне оценили минуту современную ни в России, ни вне России. Дело всех людей, всех народов решается собственно у нас, а не на Западе, дело истинное, дело просвещения и жизни, которое гораздо выше и важнее всех так называемых практических вопросов"4. Однако про­тивостояние возникло вовсе не из-за недоразумения или недопони­мания - искания Одоевского шли в ином направлении. Провоз­гласив, что "девятнадцатый век принадлежит России"5, он вместе с тем прекрасно понимал опасность самоизоляции, высокомерно-презрительного взгляда на Европу, пренебрежения достижениями науки и техники и ратовал за совершенствование форм и условий народного быта, за скорейшее разрешение назревших "практиче­ских" вопросов. Писатель считал нелепым "разделение на русских иностранцев и на русских-русских"6, культивировавшееся Хомяко­вым и его единомышленниками: очевидный смысл такого противо­поставления, высказанный еще в 1832 году в стихотворении Хомя­кова "Иностранка" - "... ей чужда моя Россия"7, - Одоевский категорически отвергал. Не признавая такого разделения соотече­ственни­ков ("все любим Россию"8, - возражал он Хомякову), Одоевский не мог объяснить себе, как его московские друзья, стремящиеся обнаружить некие самобытные, естественные, сози­дательные начала русской жизни, чтобы затем способствовать их органическому развитию, оказались в то же время людьми, не осознающими в полной мере природной силы нации. По его убеж­дению, болезненный опыт петровских реформ убедительно показал, что можно и должно есть не "наш собственный желудок", а переваривать чужое9, иначе говоря, что не следует, осваивая европейские достижения, бояться утраты самобытности. Этого не может и не должно произойти.
   Вера Одоевского в силы России, в ее великое будущее не была обусловлена представлениями об исчерпанности, завершенности экономического и духовного развития Европы. Он исходил из того, что каждому народу суждено сыграть свою несомненно важную роль в истории, и был убежден, что пришло время России внести свой вклад в жизнь других европейских наций, возглавить их.
   Воспринимая историю как всё изменяющий процесс, как путь прогресса, Одоевский не без удивления обнаруживал, что его московские друзья склонны идеализировать минувшее и в соответ­ствии со своими представлениями, опираясь на отдельные истори­ческие извлечения, пытаются отыскивать в прошлом неизменные, исконно славянские (архетипические, если так можно сказать) черты, хотят таким образом "посредством дотатарской Руси найти закон русской жизни в настоящую минуту": "Мечта! Мечта!" - упрекал он Хомякова, не допуская возможности обустроить страну "на элементах допотопной Руси, еще не открытых"10.
   Однако эти устремления Хомякова, его занятия "историческими призраками" (готфами, венедами и т. п.)11 затронули писателя за живое, и Одоевский наметил для себя план работы:
   "Трилогия: Россия и монголы.
   1-я часть. Россия до татарского владычества.
   2-я часть. Переход к татарским нравам и понятиям.
   Борьба нравственная.
   3-я часть. Россия под игом татар. Борьба материальная"12.
   Одоевскому, конечно, хотелось бы понять, что есть собственно русскость и какой была в действительности национальная жизнь до татарского владычества, но он сомневался в возможности сделать это. По его мнению, творческое воображение могло бы представить картины минувшего ("восстановить их поэтически")13, но достове­рно определить первоначальные черты нации препятствуют не запечатлевшиеся в истории ряды веков до татарского ига и слож­ность требующего критического анализа материала, который посте­пенно входит в научный оборот. Поэтому Одоевский не без иронии заметил: "Новые сведения об истории монголов должны бы заслу­живать предпринять следующий труд: отыскать, что есть монголь­ского в наших преданиях, нравах и обычаях, чтобы, отделивши это, определить, в чем могли состоять истинно Русские нравы и обычаи, а равно и до какой степени наши Летописцы смотрели на происшествия сквозь монгольскую призму" (20, 82).
   Автор "Русских ночей" считал национальное конституирующим началом. Потому в новелле о Бахе говорится, что итальянская музыка открыла Магдалине, жене композитора, "новый, неразга­данный мир": "Итальянская кровь, в продолжение сорока лет... сорока лет! обманутая воспитанием, образом жизни, привычкою, - вдруг пробудилась при родных звуках..."14. Пробуждаются "по­луденные страсти", которые Магдалина старается подавить, и, хотя она продолжает заботиться о Бахе, поздно проснувшееся чувство и мысль о недостижимости счастья терзают ее до самой смерти. По Одоевскому, национальное непреодолимо как в человеке, так и в государстве. В 30-е годы он даже заявлял, что важен не тип государственного устройства, а его национальная природа, что "есть правление русское, английское, французское, а отнюдь не представительное, монархическое или республиканское" (38, 20). Однако, по мнению писателя, изначальные свойства народа не могли не претерпеть в течение веков существенных перемен, а потому он предлагал Хомякову искать русские черты в действите­льности - "в настоящей жизни народа во всех его классах"15. Весьма скептически относясь к намерениям друга постичь, изучая патриархальное прошлое, самобытные формы быта и коренные национальные черты, Одоевский советовал поступать по-другому: "...ищи в себе, во мне", - и продолжал вызывающе: "даже в Булгарине"16. Одоевский, будучи человеком деятельным, не мог не удивляться тому, что его московские друзья, люди, безусловно, горячо любящие родной народ, в сущности, ничего не делают для улучшения его жизненных условий и просвещения. Поэтому осо­бенно несправедливым и обидным должно было показаться ему замечание Хомякова о книгах для народа: и "Сельское чтение", издававшееся Одоевским вместе с А. П. Заблоцким, в статье "Мне­ние иностранцев о России" Хомяков причислил к числу неудач, вызванных "отсутствием живого сочувствия и живого сознания"17, непониманием действительных потребностей крестьянства. Полу­чалось, что Хомяков обвинял Одоевского в том, в чем тот в свою очередь не мог не упрекать московских приятелей-славянофилов. Каким бы ни было "Сельское чтение", но отсутствие "живого сочувствия" Одоевский усматривал как раз в неучастии в деле улучшения народного благосостояния и быта. Одоевский, впрочем, считал, что в москвичах вообще много беззаботной лени - "одного из старых славянских элементов"18, и это его настораживало. Он написал о своих опасениях Хомякову 20 августа 1845 года, сравнив недвижность славянофилов с неподвижностью камня, препятству­ющего органическому развитию под ним или преграждающему реку.
   Одоевский, оставаясь верен друзьям и не желая разрыва отно­шений с ними, однако не одобрял тех идей, которые они выдвигали. Побывав в мае 1842 года в Москве, он почувствовал перемены в умонастроениях и сразу же стал противником возникшего здесь нового направления, окрещенного им "православным мистициз­мом". "1842. Москва изменилась. Прежде в мыслящей ее половине жили немцы, теперь мыслящие люди православны в высшей степе­ни, - читаем в одной из записных книжек писателя. - Изучение памятников, возбужденное скептицизмом школы Каченовского, произвело род православного фанатизма, который дошел до того, что умные люди почитают нужным давать разумный смысл всему нелепому застывшему в Москве. Молодежь donne en plein la dedans <попала прямо в ловушку. - фр.>: Хомяков, диалектический рато­борец, очень рад, что нашел поприще бесконечное для своего игривого ума и разумной шутки. Боюсь, чтобы это направление не дошло до апотеозма московских тетушек. Между тем учение ex officio <обязывает. - лат.>, так, н<апример>, Морошкин отыскивает заповедную Русь, и их изыскания весьма замечательны" (95, 112). По всей видимости, чтобы не упрекать себя в предвзятости. Одо­евский побывал на лекциях Ф. Л. Морошкина и окончательно укре­пился в своей к нему неприязни. По его словам, Ф. Л. Морошкин, высокий человек простой наружности, "говорит красноречиво к нелепому наслаждению, но это не мешает профессору" (95, 112)19.
   В приведенной выше яркой, полной сарказма характеристике московской интеллигенции и Ф. Л. Морошкину, одному из ее вдох­новителей, противопоставлен Хомяков как действительно крупная и симпатичная личность. Его новые увлечения Одоевский по-дру­жески готов оправдать: открылось новое поприще для интеллекту­альной, хотя и не безобидной игры. В свою очередь Одоевский был желанным собеседником Хомякова. "Насилу дождался я слушате­ля"20, - сообщал он А. В. Веневитинову.
   Очевидно, взаимная приязнь не позволила резко обозначить разногласия, тем более, что пребывание писателя в Москве было кратковременным. Одоевский "все прежний, даже в лице мало перемены; я, - писал Хомяков, - как будто вчера с ним виделся, так с первого раза он мне представился Одоевским 32-го года21. <...>В умственном отношении точно то же. По-прежнему хочет самых свежих устриц и самого гнилого сыра. т. е. современности индустриальной и материальной, и древних знаний Алхимии и Каббалы"22. Однако ни Одоевский, ни Хомяков, осознававший себя борцом за идею патриархального, безыскусственного "быта облас­тного с глубоким смыслом государства, представляющего нравст­венное и христианское лицо"23, уже не были прежними.
   Вскоре выявилось между ними, пользуясь словами Хомякова, "много разрывов", возникла угроза вражды, однако поскольку ни тот, ни другой не желали стать противниками и надеялись сохра­нить душевное тепло и взаимное расположение, то становилось необходимым до конца высказать свои убеждения и обсудить их; "грех не стараться об устранении всех возможных недоразумений и разрывов"24, - писал в 1845 году Хомяков Одоевскому. И хотя, судя по опубликованной переписке, избежать противоборства было уже невозможно, все же стремление вопреки всему достичь взаимопо­нимания или, на худой конец, избежать публичных столкновений привело к той встрече, отчет о которой составил В. Ф. Одоевский со всею возможной тщательностью, памятуя о "диалектическом наездничестве" друга.
   Листы переплетенной рабочей тетради, на которых записан меморандум, разделены надвое: правая часть отведена собственно тезисам, левая же имеет название "Поправки Хомякова". Это, хотя все поправки и запись сделаны рукой Одоевского, думается, дает основания предполагать, что, во-первых, документ был известен Хомякову, а следовательно, точно фиксирует его суждения, и, во-вторых, что он не предназначался лишь для личного архива. Можно только гадать, почему Одоевский счел нужным зафиксиро­вать суть и логику спора: то ли чтобы избежать в дальнейшем упреков в неточности, искажении деталей или смысла и т. п., то ли чтобы познакомить с полемикой знакомых (может быть, Н. Ф. Павлова, Е. П. Ростопчину). К сожалению, меморандум не датирован, однако, судя по другим соседствующим материалам, в частности, и по записи нового адреса Ф. М. Достоевского ("на углу Малой Мор­ской и Вознесенского пр<оспекта>, дом Шиля, в квартире Бреммера>, куда, как известно, писатель переехал весной 1847 года), можно предполагать, что встреча произошла не ранее 1846-го. а скорее всего перед отъездом Хомякова за границу в 1847 году.
   Привожу текст документа, воспроизводя его особенности: выче­ркнутое карандашом дается в квадратных скобках, сделанные сразу же поправки - в фигурных скобках, дописанное выделяется курси­вом, подчеркнутое - разряд­кой, конъектуры обозначаются угло­выми скобками; * - значок и сноска Одоев­ского.
  
   Поправки Хомякова
  
  
   Живое, целое в Рус­ском народе имеет лишь хорошие сторо­ны, а дур­ные суть на­прасны.
  
   Тезисы Хомякова
  
  
   [В русском народе есть хорошие и дурные стороны. Те и другие про­изошли от исторического развития, а потому те и другие составляют живое целое.]
   Под русским народом надобно ра­зуметь простой народ, но не так на­зы­ва­емое просвещенное общество, ибо оно образовалось по западному на­прав­лению и, как все извне обра­зованное, мертво, не имеет жизни и соединение его равно соединению зе­рен песка.
   Всякая деятельность, всякое улуч­шение, которое не развилось прямо из [обе­их сторон] живого целого народа [т. е. хорошей и худой], вред­но, ибо на­­ру­­шает живой организм народа, и от того народ не принимает [{Простой народ в высшей ст<епени>}] извне сих улучшений. [{Те из простого на<ро­да>}]
   Посему: приюты,
   [школы,]
   рукодельные,
   разумная, сознательная
   милостыня,
   [гражданская грамота,]
   книги для народа
   [ибо приюты отуча­ют дитя от семейства ибо дитя привыкнув в приюте к чистоте, по­рядку получит дурное понятие о своей се­мье, находя отца пья­ным, а мать нечеса­ную и во вшах]
  
   Не должно вводить улучшения нарушающего историческую жизнь на­рода, хотя бы это улучшение и пре­до­храняло от некоторых бедст­вий. Н<а>­п<ример>, лучше, чтобы ребята ломали себе ноги, угорали и про­изводили пожары, или (в дерев­нях) валялись на траве возле мате­ри-жни­цы, или (в городах) остава­лись под присмотром слепой и пьяной ста­рухи, - нежели посылать их в при­ют, при­шедший к нам с Запада.
   Дети понимают и часовник и псал­тырь
   Лучше, чтобы дети выучивали на­изусть часовник и псалтырь, не по­нимая в них ни слова, чем читали бы гражданские книжки хотя бы о ме­ханике, физике, земледелии, тех­но­ло­гии, ибо хотя из сих книжек они и по­черпнут некоторые сведения, но по­те­ряют ту жизнь, которую они по­чер­пнут из часовника.
   [Лучше оставить ребенка при без­нравственных и пьяных родителях, нежели удалить его от дурных при­меров, оторвав его от семейства и поместив в школу, образованную по Ланкастерской или другой западной методе.
   Милостыню стара­ться подавать с раз­бором
  
   Лучше раздавать по воскре­сеньям милостыню зря, кому попа­дется, пьяному и безнрав­ственному, неже­ли подавать милосты­ню с разбо­ром, потому что простой народ не разби­рает кому он подает милосты­ню]
   <потому> что эта работа есть при­виле­гированное соперни­чество про­тив насто­ящих работников
  
  
  
   Лучше давать милостыню даром, чем доставлять работу в Рукодельнях, по Западному примеру, ибо на Западе пролетарием и пауперизм произош­ли от Рукоделен, приютов, школ и проч. т. п.
   Русский простой народ сое­диняет в себе в высшей степени: лю­бовь, религиозность и художествен­ность.
   Это доказывается следующим:
   Нет, ибо они тот­час усыно­вля­ются.
   Московской, Рязанской
  
   1. Сироты в деревнях [приру­ча­ют­ся целой деревней.]
   2. В Тульской губернии во вре­мя го­лода сотни людей просили милос­ты­ни, но не нападали на возы с хлебом.
   3. Ходебщикам поручаются десят­ки тысяч на слово без записи.
   Долгое житье в сих городах раз­вра­щает.
  
   Простой народ принял западные улучшения в некоторых городах, как н<а>пр<имер>, в Петербурге, в Одес­се, в Астрахани, но там уже народ потерял свою живую организацию, развра­тился ( Балуй-города).
   мы не можем и не умеем, потому что мы сами народ испорчен­ный.
  
   Для народа писать [не должно, ибо народ все знает лучше нас, хотя никому еще не высказал, что он такое знает.]
   Русскому простому народу недо­стает некоторых отрицательных до­бро­де­телей, которыми {напрасно} [так сла­вится] обилует Запад, а именно
   1. Уважение к чужой собствен­ности: н<а>пр<имер>, немец не срубит де­рева в чужом лесу и не приимеет чу­жой пашни.
   2. Заботливость о будущем - она не сродна нашему народу-поэту.
   3. Добросовестность в работе, а не на авось и не на ж и в е т .
   Любознательность в высшей сте­пе­ни яв­ляется в нашем наро­де.
   4. {Желание} Любознательность. Апа­­тии в простом народе нет.
   Деятельность человека, желаю­ще­го добра своей земле, должна огра­ничиваться следующим:
   перевоспитать себя сообразно на­правлению простого народа, при­нять все его убеждения {даже пред­рас­суд­ки,} - словом, перейти в его жизнь, но отнюдь не стараться вво­дить в нее ка­ких-либо улучшений, порожденных за­пад­ным просвеще­нием, за исклю­че­нием поло­житель­ных зна­ний, кото­рые вводить позво­ля­ет­ся.
  
  
  

Противупоставляемые тезисы

  
   Совершенствование способов нашей победы над вражде­бными силами вещественной природы, сообразно указаниям положительной науки.
   Совершенствование нашего быта вообще, разумно напра­вляемого не минутными страстями или увлечениями толпы, но высшею, законною властию - вот в кратких словах поприще, которое достойно может быть названо человече­ским; в этом начале, против коего не существует и не может существовать никакого возражения, вся жизнь человека и, следственно, основа воспитания (37, 10-19).
  
   Так очерчены позиции сторон.
   Как видим, Одоевского не убедили уверения Хомякова в том, что только простой люд, не испорченный городской жизнью, явля­ется хранителем созидающего, продуктивного самобытного нача­ла ("живого целого") и что потому не следует людям просвещенным, а следовательно, развращенным цивилизацией и оторванным от национальных ценностей, нарушать своим вмешательством сложи­вшийся бытовой уклад. Он, не отрицая самобытных начал, прису­щих народу, и даже как будто допуская, что его "дурные" стороны вовсе не участвуют в развитии "живого целого", не соглашался с тем, что эти естественные свойства могли остаться вопреки времени вовсе неизменными, стабильными, раз и навсегда данными, и вследствие этого оспаривал возможность - пусть и по-новому - "в просвещенных и стройных размерах, в оригинальной красоте общества" воскресить "древние формы жизни Русской"25.
   Конечно же, Одоевский, как и Хомяков, осознавал, что пере­мены (с его точки зрения, неизбежные) приведут к пролетарскому пауперизму, который уже мучительно сказался в Европе. "За просвещением влачится пауперизм, как болезнь за возрастом, констатировал писатель и, помня, что, по Хомякову, в отличие от обустроенного Запада Россия выросла как живая сущность, продол­жал: - Не следует ли из того, что человек должен и тем более может оставаться вечно ребенком" (41, 109). По мысли Одоев­ского, коль скоро вступление в новый возраст естественно как для человека, так и для общества, нужно не противиться жизни, а стараться по мере сил и знаний ослабить отрицательные после­дствия возрастных изменений. "Дело все в том, - заключает он, - что гигиена младен­ца, взрослого и старика различны" (41, 109).
   Не случайно Одоевский активно участвовал в работе "Общества посещения бедных", требовавшей огромного напряжения душевных сил. В благотвори­тельной деятельности, - признавался потом тайный советник, - "закалилась душа моя", но "и теперь каждый день молюсь: да идет мимо меня чаша сия" (74, 53). Он многих сотрудников раздражал искренним стремлением оказывать помощь действительно бедным, нежеланием ограничиваться формальным администрированием; в то же время нелегко было писателю знако­миться с фактами "примитивного", как он выражался, пауперизма. Работая в "Обществе посещения бедных", Одоевский убедился, что социальная гигиена не сводима к благотворительности, без которой все же нельзя обойтись, что она должна главным образом состоять в обучении работника, в создании, как теперь бы сказали, квали­фицированной рабочей силы. Он писал в конце 1850-х годов, когда стала ощутимой возможность трансформации русской бедноты в "опасный класс" (89, 113) пролетариат, следующее: "Жалуются на безнравственность наших мастеровых, они чаще всего попадаю­тся в шайках воров: причина сего состояния - бедность: бедность от недостатка или дешевизны работы: недостаток в работе - от ее неискусства; неискусство работы - от недостатка и дурного устройства школ, неустройство школ - от недостатка государственных доходов" (34, 110). Как ви­дим, Одоевский остался верен себе: Хомякову, безусловно, задевшему в споре приятеля за живое, так и не удалось убедить его ни в том, что именно город с его соблазнами развращает мастеровых, ни в том, что устройство мастерских, нарушая нормальное течение народной жизни, ведет к вражде создаваемой таким образом прослойки ремесленников с "настоящими" (для Одоевского - плохи­ми, неискусными) работ­никами. "Сделайте усилие, - продолжает Одоевский, - рискните, как в торговом предприятии, улучьте школы - и вышеозна­чен­ная прогрессия обратится в отрадную, последним членом коей будет образование и лучшего и большего труда, след<овательно>, возмож­ность обложить его высшими податями, след<овательно>, увеличе­ние госуд<арственных> доходов" (34, 110). Чтобы избежать проле­тарского пауперизма, кроме обучения работников, Одоевский предлагал пока не поздно создать необходимое число "земледельче­ских колоний - акционерных обществ" (89,114).
   Деятельность Одоевского определялась стремлением к "совре­менности индустриальной и материальной", жаждой совершенство­вания, а потому он не мог и не хотел понять, как можно возражать против улучшения жизни, против внедрения (пусть и не всех, но многих) научных достижений, "против просвещения простого на­рода" (89, 431), против, как ему казалось, развития отечественной науки. Потому уже после объяснений своих принципов (см. <Про­ти­ву­поставляемые тезисы>), у него возникло намерение "писать к Хомякову, как он определился в полицмейстеры и готов подверг­нуть остракизму Линнея" (47, 36 об.). Понять смысл этого замысла позволяет другая заметка Одоевского, сделанная, по-видимому, много позже. "Помню также, как поразил меня анекдот о Линнее, - рассказывает писатель. - Великий естествоиспытатель прикрыл однажды рукою пригоршню земли и сказал своим ученикам, что жизни человеческой не достанет для полного изучения того, что у него было под ладонью. Ученики захотели проверить слова учителя - и оказалось, что действительно жизни их всех недостало бы для изучения всех минералов, растений и животных, которые нашлись в Линнеевой пригоршне. С тех пер, продолжает Одоевский, - мне стало досадно слушать людей, которые уверяли, что они уже всё порешили, все знают, все ведают, что природа очень проста, истина - также и добыть ее вовсе не трудно н проч. т. п. Эти люди, вероятно, прочли чудодейственную дощечку, но как они до сих пор никому еще ее не сообщили, то нам остается лишь Линнеева пригоршня" (41, 39 об.). Этот набросок, свидетельствующий о верности писателя романтической идее бесконечности познания ("снятия покровов") и о его приверженности опытным наукам, возник, несомненно, вследствие спора с Хомяковым.
   Несмотря на то, что Хомяков много писал и говорил о развитии, движении, непредсказуемости последствий того или иного начина­ния и т. п., Одоевский, как свидетельствует его меморандум, упре­кал друга не только в нежелании "совершенствования нашего быта вообще", но и в отказе от исследования природы, от пополнения и углубления знаний, в боязни нового и чужого, в консерватизме, иначе говоря. Безусловно. Одоевский понимал, что Хомяков не рутинер; Одоевский не мог не знать, что его антагонист не допускал даже мысли будто когда-нибудь достижения европейской научной мысли могут стать "нам совершенно бесполезными", и, конечно же, помнил, что Хомяков писал о необходимости принять все, "чем может укрепиться земля, расшириться промыслы, улучшиться об­щественное благосостояние"26. Однако подобных суждений, сделан­ных, впрочем, со многими оговорками, из которых важнейшей оказывалась та, согласно которой "случайные открытия Запада" должны были обрести в России истинный или хотя бы "более глубокий" смысл, было для Одоевского недостаточно, тем более что они не определяли главного - намерения воскресить, а не только уяснить, древнюю Русь, "подвигаясь вперед"27. Дело в том, что Хомяков и Одоевский по-разному представляли себе будущее Рос­сии: один мечтал о преображенной на этнической основе великой державе, не знающей катаклизмов, другой - о процветающем, благоустроенном по-европейски госу­дарст­ве, успехи которого, пре­допределенные добродетелями народа, заставят и европейские стра­ны облагородиться, очиститься от пороков. По Одоевскому, про­шлое так или иначе реализовалось уже в настоящем, а потому нет для России иного пути, кроме начатого, нет условий для адаптации современного жизнеустройства к нормам минувшего. В такой свя­зи, очевидно, он говорил Хомякову о необходимости сотрудничать с властью.
   Одоевский, подобно С. П. Шевыреву и М. П. Погодину, не видел иной силы, способной вести страну к благоденствию по пути реформ, кроме законного правительства. Опасаясь проникновения в Россию социалистических идей не менее Хомякова, он со всей определенностью утверждал: "Нам нужен не метафизический, а потому мертвый и отсталый социализм какого-нибудь Герцена, но [живое] положительное разумение общих условий человечества, в [его] их живом применении к далекой стране, ее местности, ее нравам, степени просвещения, словом, ко всему тому, что называ­ют народностью" (34, 3). Мысль о возможности и необходимости органического внедрения в национальную жизнь несомненных об­щечеловеческих ценностей была дорога для Одоевского; он неиз­менно отстаивал ее энергично и последовательно.
   Состоявшаяся беседа не привела к сближению позиций, но еще некоторое время дружеская привязанность и хорошее воспитание удерживали спорщиков от открытой полемики. Спор продолжался без излишней огласки, заочно: проблемы, затронутые во время встречи, вновь и вновь обдумывались, усиливалась аргументация, оттачивались формулировки.
   В 1847 году Одоевский работал над "Русскими письмами", намереваясь систематически изложить в этом цикле свои воззре­ния. Невозможно определить, возник ли этот замысел до или после встречи с Хомяковым - а думается, что именно разгоряченность и желание договорить все до конца и побудили писателя взяться за перо, - однако антиславянофильская направлен­ность "Русских писем" очевидна. Подобно многим другим его начинаниям, этот замысел не был доведен до конца, но сохранившиеся фрагменты позволяют с достаточной точностью очертить исходные позиции Одоевского.
   "Для России два исхода, - словно продолжая спорить с Хомя­ковым, пишет Одоевский, - или развивающееся просвещение, которое с каждым годом будет более давать правительству надеж­ных исполнителей и знающих советников, которых присутствие дает возможность прочных и постепенных улучшений; или - постепенное ослабление от натуги сил, от вредного разрушительного действия невежественных агентов и, может быть, при некоторых обстоятельствах усобицы. Для истинно русского выбор не труден, и нечего тут заботиться о том, как и откуда должно придти просвещение, или знание, славянское ли, петровское ли, западное - все равно - было б знание, которое одно образует надежных исполнителей закона и опытных начертателей закона" (48, 105). Примечательно, что Одоевский отвергает как несостоятельный и бесперспективный путь, избранный славянофилами, с позиций "истинно русского" человека, прибегая к этой любимой москвичами формуле, чтобы избежать упреков в космополитизме, а следовательно, в неискренности и незаинтересованности в судьбах народа. По схожему поводу и по-прежнему решительно выступая в защиту образования и технического прогресса, в 1850-е годы он назовет противников просвещения "врагами России", резко и безоговорочно будет утверждать, что "нападают на науку, на грамотность, на железные дороги" "враги ее благоденствия и устройства" (41, 20).
   Одоевский подчеркивал безусловную ценность истинного знания и, очевидно, памятуя, что Хомяков допускал восприятие лишь того, что "полезно и честно в своем начале" и что не унижает достоинства народа, а именно науки отвлеченные и прикладные28, отвергал в противность Хомякову какую-либо избирательность: "было б зна­ние". Однако писатель, постоянно пристально следивший за состо­янием европейской научной мысли, ясно сознавал, что она находи­тся в преддверии нового подъема, что накопленный естественными науками материал требует переосмысления. В отличие от позити­вистов, для Одоевского наука не была рациональным делом, сферой специального интереса - она несла в себе и с собой надежды, перспективы, человеческие устремления; ожидание нового научно­го подъема, вполне в преддверии открытий А. М. Бутлерова и пуб­ликации "Происхождения видов" Ч. Дарвина обоснованное, во многом определяло пафос "Русских писем". "Мы достигли в эту минуту, - констатирует Одоевский, - того состояния науки, когда мы можем решительно сказать, что мы ничего не знаем; лет десять тому назад мы думали, что знаем химию, что знаем ботанику, - теперь все ниспровергнуто, - в химии, в физиологии растений - каша! <...> счастливое мгновенье! - продолжает он. - Как хорошо увериться, что мы врали! Это залог успеха!" (48, 120). "Русские письма", несомненно, должны были стать книгой о судь­бах науки и необходимости просвещения, о невозможности изъять Россию из интеграционного процесса, о надеждах на успехи рус­ских ученых, о размытости границ между различными формами духовной деятельности человека.
   Важно учесть, что в конце сороковых годов не было в кругу московских славянофилов неприязни к Одоевскому, с его мнениями считались. А. И. Коше­лев, в частности, воспринимал их сочувствен­но. Более того, он готов был признать, что Хомяков и сблизившийся с ним С. П. Шевырев ошибаются, недооценивая достижения европейской цивилизации и отрывая националь­ные корни от общечело­веческих. Будущий редактор-издатель "Русской беседы" не только не соглашался с тем, что европейские народы утратили великие христианские ценности, сохраненные в православии, но и смело утверждал, что не на Западе, а в России они не включены в жизнь. Об этом он откровенно писал С. П. Шевыреву 8 марта 1848 года, обдумывая первые сведения о событиях Французской революции:
   "Происшествия во Франции имеют огромную важность для всей Европы. Гизо в этом деле первый и главный виновник. Речь, которую он заставил короля произнести при открытии палат, есть или жестокая глупость, или преступление. Когда я прочел эту речь, то Jornal des Debats y меня выпал из рук. Людвига Филиппа извиняет одно: 17-летние труды истощили его силы и 75-летняя старость взяла верх над огромными его способностями. Людвига Филиппа жаль; монархия еще нужна была для Франции. Кризисы во всех болезнях трудны, и чем тело крепче, тем переломы опаснее. Франции провидением кажется назначено быть в Европе станциею пробуждения, тревоги. Шибко опасаюсь, что завяжутся во всей Европе сильные борьбы.
   Что касается до начала тобою восхваляемого, начала любви, разума и свободы, хранящегося в Слове Божием, то и в этом вполне с тобою согласен. В нем жизнь, всякий успех и всякое благополу­чие. Не думаю, чтоб на Западе считали бы его за бред и чтоб оно уцелело у нас одних. У нас это начало сокрытый талант, а там оно действует и приносит плоды.
   Не думай, друг Шевырев, чтоб я был нерусский душою; нет, я готов пожертвовать всем для блага моего отечества. Русский народ ценю я высоко и вижу в нем зародыш будущего его величия; но мы разумеем вещи иначе. Мне крайне больно быть разных мнений и с тобою, Хомяковым и пр. и с Одоевским, Павловым и пр. Мне кажется, что вы все односторонни; конечно, это свойство людей гениальных, но мы, люди посредственные - народ толпа, мы не изобретательны, но истинное дело чувствуем живее. Будь уве­рен, любезный друг, что одна История Русская не раскроет нам будущности нашей. В мире западном живут начала общечеловече­ские, которые должны проникнуть в нашу жизнь, и тогда только мы выйдем из скорлупы, которая теснит нашу индиви­дуальность"29. Многое в этом не учтенном исследователями письме (требование терпимости, признание ценности и необходимости для России европейских - "общечеловеческих" - начал, в частности) созву­чно идеям Одоевского, и это позволяет утверждать, что А. И. Кошелеву не так легко далось участие в хомяковском кружке, как это изображается в его "Записках"30.
   Позиция А. И. Кошелева, тяготевшего к западничеству, не была, конечно, ординарной. В Москве господствовали иные настроения, да и представления о Европе были, как свидетельствует Е. П. Рос­топчина, "вообще очень сбивчивыми и неопределенными"; с горе­чью и раздражением сообщала она 15 января 1848 года Одоевско­му, что "для Хомякова и его шумливых, нечесаных, нелепых приверженцев бледный заграничный мир только сцена, на которую они поглядывают покойно с своего тепленького местечка, зеваючи или припеваючи, как кому случится, покуда бедные арлекины и паяцы, действующие единственно для вящей их, зрителей, забавы, стукаются, дерутся и суетятся, а славяне глядят презрительно да поглаживают свою бородку"31. Осуждая отношение Хомякова и его сподвижников к европейским делам, поэтесса, глубоко потрясенная революционными событиями, фактически сошлась с ними в своих выводах: "Нам только должно, - уверяла она, - повторять слова Христовы: "Да мимо идет чаша сия!" - и не допустить нашу Русь, еще здоровую и молодую, отравляться мнимым просвещением, где яд сокрытый и тлетворный подносится ей злоумышленно или неосторожно. Если бы нам теперь себя оградить духовно китайскою стеною..."32 Одоевский не мог с этим согласиться. Он по-прежнему настаивал на необходимости энергичной научной и просветитель­ской деятельности и разумного реформирования. "Лишь вовремя произведенными реформами, - замечал, обдумывая происходив­шее в Европе, Одоевский, - можно остановить вторжение гибель­ных, фантастических нововведений" (34, 3). Писатель оставался верен себе, и это не могло не вызывать раздражения в славянофи­льском лагере.
   Время показало, что сблизить позиции, достичь компромисса не удастся, так что в конце концов в 1856 году Хомяков, выступая как идеолог "Русской беседы", счел нужным подвергнуть взгляды некогда "любезного друга" нелицеприятной критике. Во второй книжке журнала без указания имени автора был опубликован памфлет Хомякова "Разговор в подмосковной"; в нем под маской Николая Ивановича Запутина, человека, безусловно, порядочного, но принадлежащего к числу "людей безродных", хотя сам он считает себя русским вполне, выведен В. Ф. Одоевский, а блистательный полемист, умный и, конечно же, побеждающий в споре Иван Алексеевич Тульнев - alter ego автора. В этом легко убедиться, хотя, чтобы хоть слегка завуалировать своего антагониста, Хомяков пишет, что Запутин, не чуждающийся журналистики, замечательно служил не только на гражданской службе, но и по военному ведомству.
   Вспомним меморандум Одоевского, - в "Разговоре в подмоско­вной" Хомяков заставляет Запутина по-своему сформулировать суть спора десятилетней давности. "Вы, - обращаясь к Тульневу, произносит его искренне заблуждающийся оппонент, - говорите Русскому народу, чтобы он сохранял народность: а ему просто надобно говорить: учись!"33 Запутин, живущий не по-русски и не признающий "особенной необходимости холить свою народность", в связи с этим замечает: "Крепка она, так не в опасности; слаба, так Бог с нею! В истории одно правило: "Vae victis""34. Несмотря на свою безусловно искреннюю любовь к народу, Запутин не ощущает его органически, не испытывает естественного для рус­ских людей, по мысли Тульнева, безотчетного доверия к мудрости народа. Он не может понять достоинств самобытного уклада, таящего в себе неисчерпаемый духовный потенциал. Пытаясь воз­ражать Тульневу, доказывающему, что успехи русской науки не­возможны без пробуждения национальных начал, ибо "народность одна только дает нашему уму материал самой мысли"35, Запутин говорит: "Дорого только общечеловеческое - истина. Националь­ное есть ограничение общечеловеческого..."36 Не узнать в Запутине, все устремления которого "имеют одну цель, цель педагогиче­скую"37, Одоевского было невозможно.
   Легко победив в вымышленном диалоге, Хомяков тем не менее нисколько не убедил в своей правоте Одоевского, но, несомненно, возмутил его. Можно предполагать, что возражения в связи с публикацией "Разговора в подмосковной", в которой, кстати ска­зать, задета была и пристально следившая за новинками француз­ской литературы Е. П. Ростопчина. Одоевский высказал в письмах к А. П. Кошелеву35. Памфлет Хомякова побудил Одоевского верну­ться к начатому в "Русских письмах"39 обстоятельному изложению своих воззрений и к последовательной критике взглядов своего оппонента. "Не признавать бытовых явлений с Хомяковым значит отрицать, что в бытовом явлении есть закон, который стоит над всеми и потому уважаем, - записывает он в начале января 1857 года в памятную книжку. - Не уважать бытовых явлений - значит ставить свою фантазию на место закона" (47, 36-36 об.). В такой связи и возник замысел трактата "Житейский быт", над которым писатель работал до конца жизни. Судя по сохранившимся в архиве писателя материалам, он намеревался, привлекая сведе­ния по истории науки, статистические данные, газетные и журна­льные публикации и т. п., показать, как совершенствующиеся усло­вия быта влияют на человека, с тем, чтобы помочь молодым людям найти в жизни правильные ориентиры. В преамбуле Одоевский подчеркивал, что предпринял этот труд "по поводу вопросов, воз­никавших в душе молодого человека при разных событиях: нравс­твенных, ученых, художественных, общественных, - какие только могут быть при встрече человека с людьми и наукой, с искусством, с задачами собственной личной жизни" (89, 3). Объектом исследо­вания становилась жизнь обыкновенного человека во всей ее полноте. В этом труде, обреченном на незавершенность уже в силу поставленной задачи, - писатель не зря называет "Житейский быт" записками для родственника и друга (89. 3), - Одоевский намеревался высказать принципиально важные, с его точки зрения, подходы к действительности. Прежде всего, он учил терпимости, считая, что "дух нетерпимости (intoleranse) может быть лишь в том, кто не изучал ни человека, ни природу, ни самого себя" (59, 184).
   По мысли Одоевского, для каждого, кто в линнеевой пригоршне видит нечто неисчерпаемое, чей взгляд не скользит по поверхности, безапелляционность так же невозможна, как и бездоказательность. Так что затевая книгу размышлений о человеке, о его приспособ­ляемости к жизни и способности совершенствовать ее, он не мог не стремиться как к фактической достоверности, так и к учету происходящих в обществе и науке процессов. "История назовет годы 1848-1852 годами чистого опыта, экспериментальными, - пишет Одоевский. - Прошел век метафизических бредней, вольно­думных произвольных умствований и фанатических теорий; Европа и в политическом мире окунулась в действительность, как в мире науки. Не алхимическое мудрствование - чистый химический и анатомический опыт; разрезан каждый нерв, вымерен и взвешен; сердце сожжено сухою возгонкою; ум растворен в крепкой кислоте. Будут ли люди умнее?" (59, 159-160). Хотелось, несомненно, чтобы поумнели, но едва ли Одоевский намеревался и мог дать однозна­чный, простой ответ на этот напоминающий знаменитое задание Дижонской академии "Становятся ли люди счастливее с развитием просвещения" вопрос. Любопытно в такой связи, что, обдумывая письма к Хомякову, готовя материал для полем

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 650 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа