Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Подрастающая гуманность

Писарев Дмитрий Иванович - Подрастающая гуманность


1 2 3

  

Д.И. Писарев

  

Подрастающая гуманность

(Сельские картины)

  
   Д.И. Писарев. Литературная критика в трех томах.
   Том третий. Статьи 1865-1868
   Л., "Художественная литература", 1981
   Составление, подготовка текста и примечания Ю. С. Сорокина
  

I

  
   Последнее десятилетие нашей литературы было посвящено акклиматизированию европейского либерализма на обширных и холодных равнинах России, или, другими словами, прививанию гражданских доблестей и гуманных идей к девственным умам и сердцам наших возлюбленных соотечественников. Успех гуманизирующих операций превзошел самые смелые ожидания. Во всех наших городах и почти во всех наших селах уже томятся, изнывают, лепечут, грациозничают и миндальничают тысячи тщедушных субъектов, в которых все почтенные европейские либералы, от графа Росселя до Юлиана Шмидта, будут принуждены узнать своих младших братцев, еще робких и неопытных, но уже способных выводить тоненьким дискантом1 некоторые модуляции общелиберального мяуканья. Теперешняя робость и неопытность наших подрастающих либеральчиков. не должна внушать ни малейших опасений за будущее процветание российского либерализма. Роль либерала так многосложна, труд его так утомителен, путь его усеян сплошь такими крупными и острыми терниями, что в одно десятилетие нет никакой возможности усвоить себе ту невозмутимую ясность взоров и (ту безукоризненную солидность поведения, которыми непременно должен отличаться опытный либерал, созревший в великой школе балансирования, мистификаторства и самоуверенного переливания из пустого в порожнее. - Главная обязанность либерала состоит, как известно, в том, чтобы всем выражением своей физиономии, всеми своими словами и всем внешним видом своих поступков заявлять постоянно и ежеминутно свою пламенную и безграничную преданность великим идеям и интересам, которые возбуждают в нем почти такие же чувства, какие персидская ромашка возбуждает в клопе. Все усилия либерала должны постоянно направляться к тому, чтобы все его поступки противоречили всем его словам и чтобы это противоречие оставалось постоянно совершенно незаметным для той бесхитростной сермяжной публики, которую следует ублажать и растрогивать либеральными представлениями. Если же противоречие сделается чересчур очевидным, то либерал должен тотчас объяснить, с надлежащею торжественностью, что уважение его к великим принципам остается неизменным, но что обстоятельства места и времени, к сожалению, требуют себе довольно значительных уступок, из которых, однако же, для всей почтенной публики не произойдет ничего, кроме существенной пользы и великого удовольствия. Либерал должен постоянно стремиться и порываться вперед, не двигаясь с места и тщательно удерживая других людей от всего того, что становится похожим на действительное движение. Кто из либералов поумнее, тот проделывает все эти артикулы совершенно сознательно, зная очень хорошо, кого он надувает2. Кто попроще - и таких несравненно больше - тот либеральничает чистосердечно, не замечая в своей особе и в своей доктрине никаких внутренних противоречий, рассуждая понаслышке, поступая по привычке и с детскою беспечностью глядя на то, что слова и поступки взаимно уничтожают друг друга и что знамя великих идей водружается над кучей сора.
   Можете ли вы себе вообразить смиренную корову, украшенную хорошим кавалерийским седлом? - Я полагаю, что эта корова представила бы нам зрелище довольно комическое, но в то же время и печальное; затянутая подпруга сильно угнетала бы ее коровью натуру и приводила бы ее в такое крайнее смущение, которое, конечно, выражалось бы во всей ее огорченной наружности; глядя на такую обиженную корову, каждый добродушный человек должен был бы сжалиться над ее несчастием и снять с ее спины совершенно несвойственное ей украшение. Но представьте себе, для усиления комизма и для уничтожения плачевности, что в оседланную корову вселился бес гордости и самодовольства; представьте себе, что она, жестоко перетянутая подпругою, желает изумить и очаровать вас тонкостью своей коровьей талии и легкостью своей коровьей походки; представьте себе, что она подражает манерам кровного английского скакуна, старается принять молодцеватый вид и бравурную осанку, раздувает ноздри, поднимает хвост колом и пробует пуститься с правой ноги галопом. Представьте себе такую картину, и вы получите некоторое слабое понятие о том неистощимом комизме, которым переполнены все слова, движения и поступки добродетельного либерала, самодовольно навесившего на себя то, что давит и гнетет его и что на каждом шагу произносит строжайший приговор над самыми неистребимыми поползновениями его мелкой душонки. Этот уморительный тип добродетельного либерала, или оседланной коровы, разобран с замечательным успехом в повести г. Слепцова "Трудное время", в которой мучеником либерализма является юный и просвещенный помещик, Александр Васильевич Щетинин. Об этом господине Щетинине, изнывающем под тяжестью собственной гуманности, я и поведу теперь разговор с читателями.
  

II

  
   Щетинин живет в своем имении и старается уверить себя и других в том, что он занимается хозяйством, гуманизирует сельских обывателей, интересуется европейскою политикою и следит очень внимательно за развитием научной агрономии. Занятия хозяйством заключаются в том, что Щетинин по вечерам беседует с своим приказчиком, который из этих конференций выносит, по всей вероятности, то утешительное убеждение, что надувать и обирать молодых агрономов очень сподручно и совершенно безопасно. Гуманизирование земледельцев производится посредством тщательного взимания установленных штрафов за потравы; это взыскивание четвертаков и полтинников клонится вовсе не к тому, чтобы вознаградить помещика, а собственно и единственно к тому, чтобы воспитать в земледельцах уважение к принципу собственности, чтобы развить в них чувство законности, чтобы вложить в грубые умы понимание человеческих прав и обязанностей и чтобы, наконец, сделать человека царем окружающей его зоологической природы, то есть чтобы вооружить земледельца хворостиною, при содействии которой он развивал бы чувство законности и подавлял бы коммунистические инстинкты во всех деревенских коровах, телятах, баранах и свиньях. Поглощенный великим житейским делом народного воспитания, Щетинин, конечно, не может уже посвящать много времени политике и теоретической агрономии; поэтому и не мудрено, что книжки ученых журналов лежат неразрезанные и что пачки русских и иностранных газет остаются нераспечатанными. Орошая потом лица своего обширную и еще нетронутую ниву русских народных сил, Щетинин принужден отказывать себе даже в тех скромных умственных наслаждениях, которые для образованного человека составляют насущную потребность. Понятно, что, при таких условиях, неразрезанность журналов и нераспечатанность газет должны быть вменены Щетинину в особенно высокую патриотическую заслугу.
   У нашего гуманизатора есть жена, Марья Николаевна, женщина молодая, честная, горячая и энергическая, принявшая за чистую монету либеральные разговоры доблестного супруга и постоянно ожидающая, во все время своего трехлетнего замужества, что вот-вот начнется какая-то не совсем известная ей, но великая и святая работа, которой все честные люди с наслаждением отдадут весь свой ум, всю свою волю, всю свою жизнь. Но время идет, Щетинин занимается потравами, и Марья Николаевна начинает недоумевать. Ей представляется, что благосостояние всех русских людей вообще и сельских обывателей в особенности еще не бог знает как далеко подвинется вперед, если даже труды Щетинина утвердят господство мужицких хворостин над всеми деревенскими телятами. Ей кажется, что в этой работе очень мало великого и святого и что не такими подвигами наполняется жизнь тех людей, которые действительно умели понять всю тяжесть долга, лежащего на них в отношении к их бедному и невежественному народу. В то время, когда Марья Николаевна недоумевает и тревожится, к Щетинину приезжает на лето его товарищ по университету, Рязанов, один из блестящих представителей моего возлюбленного базаровского типа. Появление этого нового лица ускоряет неизбежную развязку. Прислушиваясь к разговорам Рязанова с Щетининым, Марья Николаевна начинает смотреть на своего мужа совершенно трезвыми глазами и отдавать должную дань презрения его игрушечному либерализму. Добродетельное собирание четвертаков и полтинников становится для нее невыносимым, и она решается уехать от мужа, чтобы устроить себе полезную и разумную жизнь. Для тех проницательных читателей, которые пустятся в лукавые соображения, я замечу тотчас же, что она уезжает не с Рязановым, а одна, и уезжает вовсе не за тем, чтобы предаваться удовольствиям взаимной любви. Повесть г. Слепцова оканчивается тем, что Рязанов и Марья Николаевна холодно прощаются между собою в доме Щетинина, который, внезапно очутившись на развалинах своего семейного счастия, начинает мечтать о наживании капитала и о расходовании его на пользу человечества, словом, перекладывает маниловские фантазии на язык современного образованного общества. - Как видите, между тремя главными действующими лицами повести разыгралась простая, но мучительная драма, тем более интересная и замечательная, что ее составные элементы - грошовый либерализм, беспощадный анализ и неподкупная честность - находятся уже теперь во многих русских семействах. Не вдаваясь в подробный разбор замечательной повести г. Слепцова, я постараюсь бросить беглый взгляд на основную причину разыгравшейся драмы.
   При первом же свидании Щетинина с Рязановым читателю становится заметно, что Щетинин боится Рязанова и совершенно безуспешно старается держать себя с ним развязно и самостоятельно. Читатель тотчас усматривает также и причины щетининской трусливости. Щетинин во всех отношениях чистейший нуль, существо безличное, бесцветное, бесформенное, не способное ни любить, ни верить, ни сомневаться, ни знать, ни мыслить, ни действовать, а способное только вяло и бесстрастно повиноваться, по силе инерции, данному толчку. Щетинину, как и всякому другому нулю, вовсе не хочется признать себя нулем; он старается заглушить в себе мучительное ощущение собственного ничтожества; он усиливается втянуть себя в мысли, в чувства и в стремления; не имея ни к чему определенных влечений, он кидается на все, что его окружает, и обнаруживает очень много внешней подвижности и суетливости именно потому, что все идеи и все отрасли деятельности для него совершенно одинаковы; подвижность и суетливость его находятся в тесной связи с его вялостью и бесстрастностью; он суетится потому, что надо себя обманывать; а потребность обманывать себя происходит от того, что во всем его существе господствуют пустота и холод, которые его самого привели бы в ужас, если бы он осмелился заглянуть в самого себя спокойным и внимательным взглядом. Будь у него какие-нибудь страсти, он полюбил бы тот или другой строй понятий, и тогда он потерял бы возможность суетиться и разыгрывать роль услужливого казачка перед каждою новою вариациею жизни или мысли. Щетинин принадлежит к числу тех людей, которые никогда не могут быть искренни, потому что у них нет ничего такого, что они могли бы назвать своею умственною или нравственною собственностью; их мысли, их чувства, их желания - все это прицеплено, пришито и приклеено к ним; при случае старый слой этой драпировки покрывается новым слоем, и это наклеивание и нашивание производится ими так давно, с такой ранней юности, что они уж и сами не знают и не спрашивают, есть ли у них что-нибудь свое под грудою истлевших лохмотьев. Но что верхний слой драпировки, тот слой, которым они парадируют, составляет для них постороннюю массу, вовсе не приросшую к их телу, это они сами чувствуют, и это ощущение отравляет все их существование. Представьте же себе теперь, какое множество кошек скребут их сердце, когда они встречаются, с такими людьми, которые сами, со всеми своими чувствами и убеждениями, вылиты как будто из одного куска металла и которые вследствие этого с первого взгляда замечают в других людях каждую малейшую искусственность или придуманность. - Рязанов видит насквозь Щетинина и понимает его так, как сам Щетинин себя понять не может. Щетинин об этом догадывается, хотя, впрочем, и не может себе представить, до каких размеров простирается понимание его товарища, и хотя вряд ли даже считает возможным, чтобы его, Щетинина, кто-нибудь умел созерцать в том совершенно мизерном и голеньком виде, в каком он представляется Рязанову. Но уже и неопределенных догадок Щетинина достаточно для того, чтобы вогнать его в лихорадочное состояние, при котором он и говорит, и ходит, и смеется совершенно неестественным образом, как будто бы все это делается у него совсем не по собственному желанию, а по какому-то постороннему заказу. Рязанов все это видит и, с неумолимостью искреннего и цельного человека, разными хладнокровными репликами и замечаниями на каждом шагу дает чувствовать, своему собеседнику, что все его слова и движения не клонятся ни к чему и появляются на свет неизвестно зачем. Так, например, Щетинин, после первых объятий, начинает упрекать Рязанова в том, что тот не писал к нему. Рязанов очень хорошо понимает, что эти упреки делаются для разговорца и что Щетинину на самом деле вовсе даже и не хотелось получать от него писем. Поэтому на кисло-сладко-любезный вопрос: "и не стыдно?" Рязанов отвечает: "Нет, брат, не стыдно. Да что толку писать? Нынче эту манеру бросают совсем". Щетинин пробует из дружески-сентиментального тона перейти в дружески-шутливый и снова берет такую ноту, в которой звучит фальшь и пустота. "Эх ты! - говорит он, - а еще сочинитель называешься". - Шутка натянута и поэтому никуда не годится. Рязанов тотчас и обнаруживает эту натянутость. "Так что ж, что сочинитель? Что ж мне для тебя письма, что ли, сочинять?" Щетинин желает поправиться и продолжает говорить ненужные слова, которых ненужность немедленно разоблачается. Наконец, в крайнем смущении, он объявляет, что путается в словах от радости, причиненной ему свиданием. И, разумеется, врет, потому что на самом деле он почти совсем не рад, и во всем его поведении нет ничего, кроме условных знаков радости, изображаемой неизвестно для чего. Если бы на месте Рязанова был другой Щетинин, то, услышав известие о причине путаницы и зная наверное ложность' этого показания, этот другой Щетинин все-таки счел бы своею обязанностью прижать чувствительного друга к груди своей или по крайней мере крепко стиснуть его руку и взглянуть на него сладостными глазами. Но Рязанов, как бесчувственный скот, только ворочается на диване и на просьбу друга извинить его радостное замешательство отвечает спокойно: "Ничего. Это даже хорошо, что ты путаешься". - То есть: галопируй, корова, на тебя смотреть забавно. - Можно сказать наверное, что в эту минуту в душе радующегося Щетинина проползло что-то похожее на ненависть к тому другу, который посмотрел с таким убийственным спокойствием на рассыпанные перлы его поддельных чувств. Он задумался, потом, сказавши несколько загадочных плоскостей, начал ходить по комнате и, наконец, пустил новую демонстрацию нежности: "нет, ведь я тебе рад, очень рад!" - точно будто бы ему приходилось отвечать "утреннему голосу, который говорил ему: ты совсем не рад. Но, чтобы перлы дружеские не остались не подобранными и на этот раз, Щетинин торопится насильно всунуть их в руки Рязанова. Производится крепкое пожатие рязановской руки, и Щетинин становится спокойнее потому что таким образом нежная демонстрация получает по крайней мере внешний вид приличной обоюдности.
  

III

  
   Если Щетинин очень мил, когда рассуждает о приятностях погоды и дружелюбия, то, без сомнения, он становится вдесятеро милее, когда заводит речь о предметах возвышенных и мудреных. Рязанов спрашивает у него мимоходом: "а дети есть у тебя?" Вопрос, кажется, очень невинный, но Щетинин находит удобным распространиться по этому поводу насчет родительских обязанностей. Оказывается, что обзаводиться детьми позволительно только тогда, когда для них кое-что заготовлено3. Рязанов этого мнения нисколько не оспаривает и спрашивает очень добродушно: "успешно ли идет заготовка?" Щетинин, чувствующий в присутствии Рязанова хроническое смущение, сначала замечает, что нельзя не копить, а вслед за тем начинает в чем-то оправдываться: "Понимаю, понимаю, - говорит он, - да только вовсе я не такой человек, как ты думаешь". - Хотя Рязанов ни одним своим словом не выразил того, что считает Щетинина за какого-то особенного человека, однако он ему не противоречит и даже изъявляет полное согласие выслушать от самого Щетинина, какой же он именно человек. Щетинин приступает к делу очень храбро. "А вот я какой человек... Я человек..." Но тем все объяснение и кончается. "Да нет, - продолжает Щетинин гораздо скромнее, - я не могу о себе говорить. Черт знает, я как-то не умею". Рязанов молчит. Тогда Щетинин вызывается рассказать ему, что он делал в деревне. Рязанов на все согласен. Рассказ оказывается очень несложным. Все дело в том, что Щетинин подарил крестьянам землю, которою они владели, а крестьяне, подозревая в этом подвиге братолюбия какую-нибудь военную хитрость, не хотели брать подарок, но потом, склонившись на увещания посредника, взяли землю и подписали уставную грамоту. Слушая этот трогательный рассказ, Рязанов, по-настоящему, должен был бы умилиться над бескорыстием и великодушием своего либерального друга. Но Рязанов, к удивлению чувствительного читателя, выслушал все повествование с невозмутимым хладнокровием и потом произнес следующие убийственные слова: "Ну, таким манером, стало быть, ты совершил в пределе земном все земное?"4 - Я называю эти слова убийственными, потому что в них заключается для Щетинина и для всех подобных ему оседланных коров вообще страшная правда. Самое лучшее, что могут сделать эти люди, имеет чисто отрицательное значение и состоит в том, что они отказываются от права парализировать чужую деятельность и отравлять лишними заботами чужое существование. Отнявши у себя возможность вредить другим или по крайней мере ослабив эту возможность, эти люди действительно могут умереть совершенно спокойно, не огорчая и не волнуя себя тою мучительною мыслью, что они оставляют на земле какое-нибудь недовершенное дело, что жизнь их еще нужна их согражданам и что смерть их причинит обществу какой-нибудь, хотя бы даже микроскопический, убыток. Обеспечив за своими крестьянами средства питаться, при самом напряженном труде, черным хлебом, луком и квасом, Щетинин действительно совершил в пределе земном все земное. Но, к счастию для самого себя, Щетинин не способен понять, какое глубокое значение заключается в словах Рязанова; вследствие этого Щетинин принимает эти слова за одну из обыкновенных шутливых выходок Рязанова и отвечает очень весело: "Какое? Нет, брат, это еще только начало". - Рязанов с очень естественною недоверчивостью спрашивает: "а еще-то что же?" - потому что действительно, что же еще может сделать Щетинин, когда земля уже подарена? - Оказывается, что тут-то вот и начинается настоящее дело, - и притом какое дело! - "Социальное, любезный друг, социальное". - Услышав от своего либерального друга такое мудреное слово, Рязанов уже прямо начинает над ним смеяться, так точно, как засмеялся бы над Хлестаковым обитатель Петербурга, которому случилось бы присутствовать при рассказе о балах и обедах испанского посланника5. "Ничего я противозаконного не затеваю, - продолжает Щетинин, - никаких я теорий не провожу, я делаю только то, что всякий из нас обязан делать". - Приступ очень недурен. Во-первых, выражено полное уважение к закону; во-вторых, заявлено столь же полное недоверие к неосновательным теориям; в-третьих, обнаружено сознание гражданских обязанностей, лежащих на каждом из нас. Словом, все было бы превосходно, если бы только Щетинин сумел повести эту речь дальше, приставляя один округленный период к другому и тщательно наблюдая за тем, чтобы во всех этих периодах не выразилось ни одной сколько-нибудь определенной идеи. Но я уже заметил в самом начале этой статьи, что в одно десятилетие невозможно сформировать таких либералов, которые были бы посвящены во все тайны европейского шарлатанства. Кроме того, надо принять в соображение, что Рязанов не такая публика, перед которою было бы особенно удобно изливать чувствительные фразы, не заключающие в себе осязательного смысла. Сознавая свое печальное положение, Щетинин умолкает и с горя начинает царапать клеенку на диване, - чего никогда не делал покойник Пальмерстон и чего не делают в настоящее время ни Россель, ни Гладстон, когда им приходится говорить публично о красотах английской конституции и о непомерном благосостоянии английского пролетария. - Хотя Щетинину еще далеко до великих западных образцов, однако же и он не сразу признает себя побежденным и делает еще несколько попыток озадачить Рязанова балами и обедами испанского посланника. "Прежде всего, - говорит он, - ты должен согласиться с тем, что всякое общественное дело тогда только может быть прочно, когда оно основано на чисто народных началах". - Рязанов, по доброте души своей, соглашается беспрекословно. "Пока народ не подал своего голоса, - продолжает Щетинин, - пока он молчит и только слушает, - никакая пропаганда не поведет ни к чему". - Так как Рязанов никогда не предлагал Щетинину сделаться миссионером какой бы то ни было, умной или глупой, идеи, то, сохраняя строго-выжидательное положение, Рязанов спрашивает только: "ну так что ж?" - Эта сдержанность Рязанова окончательно губит его либерального собеседника. Вздумай Рязанов возражать, Щетинин тотчас воспрянул бы, и бесконечная трескотня слов благополучно устранила бы вопрос 0 том, чем занимался юный землевладелец в деревне и может ли он вообще совершить в пределе земном еще хоть что-нибудь путное. Но Рязанов только соглашается и ждет; поэтому Щетинин принужден приступить к делу, которого, к сожалению, не оказывается в наличности. "А то, - говорит он, - что, следовательно, мы должны все наши силы направить на то..." Но на что именно господа Щетинины должны направить все свои силы и какие такие силы у них имеются - этого мы, конечно, не узнаем никогда, потому что этого не знает и сам оратор, который, в своем отчаянии, прерывает свою возвышенную речь самою неуклюжею диверсиею, совершенно равносильною смиренной мольбе о пощаде. "Да ты, может быть, спать хочешь?" - спрашивает Щетинин, решительно не зная, на какое то должны быть направлены все силы господ Щетининых. Рязанов, конечно, достаточно насмотрелся в Петербурге на милых людей, царапающих клеенку и направляющих на какое-нибудь непонятное и неизвестное им то все свои несуществующие силы. Потому он отпускает щетининскую душу на покаяние и произносит великодушно: "да, брат, хочу". - Щетинин оправляется и придает своему отступлению приличный вид, выражая надежду, что они еще успеют обо всем переговорить. - Рязанову в скором времени удалось познакомиться довольно близко с щетининскими мы и с нашими силами, которые все должны быть направлены на то.
   Действие происходит в городе, в бывшем дворянском, а ныне соединенном клубе всех сословий, во время мирового съезда, заседающего в одной из комнат того же клуба.
   Картина первая: Наши силы направляются.
  
   - Как поживаете? - говорил Щетинин, раскланиваясь с другим, только что вышедшим из буфета, помещиком.
   - Вот как видите, - отвечал тот. - Закусываем. Как же нам еще поживать? Ха, ха, ха! Вот с Иван Павлычем уж по третьей прошлись. Да, черт, их не дождешься, - говорил он, указывая на посредников. - Господа, что же это такое, наконец? Скоро ли вы опростаетесь? В буфете всю водку выпили, уж за херес принялись.
   - Да велите накрывать, - заговорили другие.
   - Стол нужен.
   - Господа, тащите их от стола!
   - Эй, человек, подай, братец, ведро воды, мы их водой разольем. Одно средство.
   - Ха, ха, ха!
   - Нет, серьезно, господа. Ну, что это за гадость! Все есть хотят. Кого вы хотите удивить?
   - Что тут еще разговаривать с ними! Господа, вставайте! Заседание кончилось. Дела к черту. Гоните мужиков! Эй, вы, пошли вон.
   Таким образом кончилось заседание. Посредники, с озабоченными и утомленными лицами, складывали дела, снимали цепи, потягивались и уходили в буфет.
  
   И после этого есть еще люди, осмеливающиеся говорить, что у нас нет инициативы!
   Картина вторая: Наши силы направлены.
  
   Через час после обеда дворяне ходили по комнатам, как во сне: псе что-то говорили друг другу, кричали, пели и требовали всё шампанского и шампанского... В одной комнате хором пели какую-то песню, но потом образовалось два хора, так что уж никто ничего не мог разобрать, никто никого не слушал...
   - Кубок янтарный...
   - Чтобы солнцем не пекло...
   - Полон давно...
   - Чтобы сало не текло...
   - Господа, это подлость! Ура-а! шампанского!.. Пей, пей, пей!.. Позвольте вам сказать... Чтобы солнцем... Поди к черту... Ура! Шампанского!
   - Во-о-дки! - вдруг заорал кто-то отчаянным голосом.
   В другой комнате сидел судья на кресле, а прочие стояли. Судья произносил какие-то слова, а хор повторял их. Два посредника держали под руки купца Стратонова и заставляли его кланяться судье. Купец кланялся в ноги и просил ручку. Судья накрывал его полою своего сюртука и произносил какие-то слова; хор подхватывал; третий посредник махал цепью.
   Щетинин с Рязановым вышли на крыльцо. Смеркалось. У ворот клуба их уже дожидался запряженный тарантас. На дворе видно было, как один помещик стоял, упершись в стену лбом, и мучительно расплачивался за обед.
  
   Тотчас после этой панорамы наших сил Рязанов имел неслыханную жестокость напомнить либеральному другу в самом безобидном тоне о том разговоре, который остался недоконченным по случаю отхода собеседников ко сну.
   "Что ты такое начал рассказывать, когда я приехал, помнишь? - про какое-то социальное дело, - спросил Рязанов своего товарища, когда они выехали в поле".
   Щетинин мог бы очень резонно ответить своему другу, что Рим не в один день построился; что необходимо мешать приятное с полезным; что песни, пропетые хором, принадлежат к области чистого искусства, которое, как доказал г. Антонович, разгоняет мрачные мысли, ослабляет своекорыстные инстинкты и обуздывает неестественные порывы;6 что, впрочем, мы вообще не созрели;7 что наши молодые силы бродят и кипят; что светлое вино творится из мутного брожения; и что вследствие этого даже тот господин, который мучительно расплачивался за обед, может еще со временем сделаться всяких социальных дел мастером. Словом, Щетинину представлялся отличный случай наговорить три короба разных либеральных бессмыслиц; но неопытность Щетинина была слишком велика, и блестящая панорама наших сил подействовала на него слишком подавляющим образом. Он даже не попробовал барахтаться и на ядовитый вопрос товарища ответил самым покорным и болезненным стоном, в котором слышалось и пардон и караул. "Нет, оставь это, - прошу я тебя: сделай милость, оставь, - ответил Щетинин". Корова начинает признаваться, что седло сильно намозолило ей спину.
  

IV

  
   На другой день после приезда Рязанова к Щетинину разыгрывается одна из самых обыкновенных деревенских сцен. Мужицкая телушка забрела в барский хлеб; ее поймали и заманили на барский двор; мужик приходит к Щетинину, просит об ее освобождении; Щетинин требует установленного штрафа. Разговор между мужиком и Щетининым происходит в присутствии Рязанова и Марьи Николаевны. За несколько секунд до начала этого разговора Щетинин усердно рисовался перед Рязановым трудностями своей общественной деятельности.
   "Поживи-ка, брат, здесь, - говорил он, - да погляди на нас, чернорабочих, как мы тут с сырым материалом управляемся". - "Вот ты тогда и увидишь, - говорил он далее, - что мы должны мало того что помогать им, но еще убеждать и упрашивать, чтобы они нам позволили им же быть полезными". - Слова Щетинина тотчас находят себе блистательное оправдание. Кусок сырого материала вваливается к нему в переднюю и становится перед ним на колени. Чернорабочий Щетинин приходит в негодование и настоятельно требует от мужика, чтобы он уважал в себе свое человеческое достоинство. Мужик согласен уважать, лишь бы только ему отдали его телушку, не взыскивая с него штрафа. Щетинин начинает убеждать и упрашивать мужика, чтобы он ему позволил быть полезным сырому материалу. "Ну слушай! - говорит Щетинин. - Пойми, что мне твоих денег не нужно; я от этого не разбогатею! Я беру с тебя штраф для твоей же пользы, для того, чтобы ты был вперед осмотрительнее, зря не распускал бы скотины. Сами же вы благодарить будете, что вас уму-разуму учат". Возмущаясь мужицкими коленопреклонениями, как поруганием человеческого достоинства, Щетинин в то же время сам требует от мужика умственного раболепства, гораздо более вредного, опасного и унизительного, чем всевозможные коленопреклонения. В старину бывали такие воспитатели, которые заставляли ребенка нюхать розгу и спрашивали у него, чем пахнет? Ребенок должен был отвечать: "умом". И, разумеется, ребенок отвечал именно таким образом, потому что знал заранее, чего от него требуют и чему он может подвергнуться в случае своего нежелания дать формальный ответ, намекающий на спасительные свойства телесного наказания. Щетинин поступает с мужиком точь-в-точь так, как поступали с ребенком старинные воспитатели, которые по крайней мере были совершенно последовательны, то есть нимало не заботились о человеческом достоинстве и очень благосклонно смотрели на коленопреклонения ребенка, желающего изъявлениями покорности избавить себя от приближающейся розги. В самом деле, с одной стороны, нет никакой возможности предполагать, что мужик убедится аргументацией Щетинина; а с другой стороны, не подлежит сомнению, что мужик во всем будет поддакивать Щетинину, чтобы обезоружить его своим смирением. Все слова Щетинина мужик только и может понимать в том смысле, что барину желательно видеть мужицкую покорность, которая должна проявляться не в целовании барских ручек, а в скромном и почтительном выслушивании бестолковых барских речей. Мужик, конечно, готов принять на себя и эту епитимию, так точно, как он готов был валяться в ногах и обливаться слезами. Но мужик, очевидно, должен считать себя обманутым и обиженным, когда он видит, что перенесенная епитимия не вменяется ему ни во что и что вся его покорность не уменьшает требуемого штрафа ни на одну полушку. Как было два рубля десять копеек, так и осталось два рубля десять копеек. А что барин заставлял его нюхать розги и хвалить их превосходный запах - это все составляет вторую шкуру, содранную с вола вопреки здравому смыслу и букве закона. Чего хотел Щетинин от мужика? Мог ли он надеяться на то, Что мужик поймет и прочувствует его рассуждения?
   Конечно, человеческим надеждам закон не писан, но если бы Щетинин потрудился сам обдумать смысл своих слов, то он увидел бы немедленно, что, обращаясь с ними к мужику, он предполагает в своем собеседнике знание таких вещей, о которых тот не может иметь никакого понятия. Щетинин говорит мужику: "мне твоих денег не нужно". - "Чудесно, - думает мужик. - А мне мои деньги нужны. Значит, они при мне и останутся". - Но тут Щетинин объясняет далее: "я беру с тебя штраф для твоей же пользы". - "Вот тебе раз! - думает мужик. - Да какое тебе дело до моей пользы? И с каких это пор тебе припала охота думать о моей пользе? Так я тебе сейчас взял и поверил!" Эти вопросы, в той или другой форме, непременно должны промелькнуть в уме мужика в то самое время, когда он отвечает Щетинину умиленным голосом: "И так много довольны, батюшка, Ликсан Васильич. Благодарим покорно!" - И на эти вопросы, очень невыгодные для Щетинина, мужик не может найти в своей голове такие ответы, которые могли бы доказать ему, что Щетинину действительно есть дело до его пользы. Чтобы решить вопросы в этом смысле, мужику надо знать, что в западной Европе происходили обширные народные движения, что над этими движениями принуждены были задуматься высшие классы общества, что это раздумье породило целые отрасли литературы, что новые идеи залетели, наконец, в Петербург, что к этим новым идеям прислушался Ликсан Васильич и что вследствие этого у Ликсана Васильича явилось стремление заботиться о мужицкой пользе. Ничего этого мужик не может знать, и поэтому в словах Щетинина он не может видеть ровно ничего, кроме самого бессовестного и топорного лицемерия, которое он, мужик, по зависимости своего положения, обязан принимать за чистейшее великодушие. Можно сказать наверное, что, выслушав медовые речи Щетинина с горьким заключением: "подавай 2 р. 10 к.", мужик унесет с собою более неприязненное чувство, чем в том случае, когда. Щетинин прямо и резко ответил бы ему на первую его просьбу: "пошел вон! неси деньги!" - Тут дело шло бы начистоту, и мужик не видел бы того, что принимает за обман и что действительно должно казаться шарлатанством даже и всякому другому, более развитому и знающему человеку. Щетинин говорит, что он не разбогатеет от 2 р. 10 к. Это верно. Он действительно берет штраф не за тем, чтобы обогатиться. Штрафы совсем не для того и установлены, чтобы обогащать людей, потерпевших убыток от потравы. Но и не для того также они установлены и взыскиваются, чтобы приносить пользу мужикам, распускающим скотину. Штрафы не имеют и не могут иметь никакого педагогического значения. Взыскивая с мужика деньги, Щетинин, конечно, думает про себя: "Нет, брат, шалишь! Попробуй-ка я дать тебе поблажку, так вы у меня все поля дочиста вытравите". - Размышляя таким образом, Щетинин определяет очень верно цель и смысл штрафов, которые, вместе со многими другими видами взыскания, существуют единственно для того, чтобы ограждать собственность от разных умышленных и неумышленных повреждений. Люди смелые и не изуродованные прививными идеями выражают прямо и откровенно те размышления, которые Щетинин, как робкая и безответная жертва либерализма, старается утаить даже от самого себя, несмотря на то, что все его действия обусловливаются именно одними этими размышлениями. Те жалкие плоскости, которые Щетинин говорит о мужицкой пользе и об учении уму-разуму, конечно, никого не обморочат и всего менее способны обмануть мужика, который, как я объяснил выше, застрахован от этого обмана именно своим круглым невежеством. Мужик своим простым ответом: "и так много довольны", опрокидывает всю щетининскую галиматью. Действительно, мужики имеют полное право сказать, что их и так уж чересчур много учили со всех сторон уму-разуму; если это учение принесло мало пользы, то это доказывает ясно, что всякая дидактическая система несостоятельна и что по этой системе, сколько ни учи, все ничему не выучишь. Если бы существовала какая-нибудь возможность развить в бесправном человеке чувство законности посредством взысканий, то мужики наши давным-давно сравнялись бы в этом отношении с самыми просвещенными нациями земного шара. Неужто в самом деле с наших мужиков до сих пор мало взыскивали? Неужели до сих пор позволяли безнаказанно нарушать их обязанности? Неужели до сих пор все желающие могли свободно уклоняться от платежа подушных податей, от несения рекрутской повинности, от барщины, от оброка и от всяких других денежных и натуральных повинностей? Ничего подобного, разумеется, никогда не было и не могло быть. Если же взыскания всегда были очень строги, если послаблений никаких не давалось, то, очевидно, слабое развитие чувства законности обусловливается у наших мужиков не недостаточностью взысканий, а именно тем низким уровнем нравственного развития, которое составляло общий удел всех неимущих классов нашего общества. Значит, какие штрафы ни берите с мужика, ничего вы в нем не разовьете, кроме бедности и ожесточения. В каком направлении должно действовать на ум и чувства мужика денежное взыскание, это мы видим из разговора между тем же самым обладателем телушки и щетининским конторщиком, Иваном Степанычем. "Ну, теперь, позвольте, - говорит мужик, - так будем говорить: ваша скотина зашла ко мне в огород". - "Ну и загоняй ее!" - отвечает Иван Степаныч. "Загнать недолго, да на что ж так-то?" - "Как на что? Барин штраф заплатит". - "Ну, это тягайся там с вами еще! А не замай же, я ей ноги переломаю, она лучше ходить не станет". - "Вот ты поговори еще!" - "Право слово, переломаю. Что в самом деле?"
   Видите, куда дело-то пошло? В мужике начинают шевелиться самые противообщественные и воинственные стремления, пробужденные тою самою мерою, которая, по доктрине Щетинина, должна была образумить и гуманизировать грубого земледельца. Переломает он ноги барской скотине, из этого, разумеется, завяжется дело, гораздо более важное, чем дело о потраве, и мужика накажут строго, как буйного и дерзкого человека. И либералы, подобные Щетинину8, по своей глупости, или по своей подлости, будут возлагать на это наказание разные розовые надежды и будут говорить разоренному или отодранному мужику, что его разорили или отодрали для его пользы, единственно и исключительно для его собственной пользы. Но добродушный Иван Степаныч смотрит на дело гораздо проще и высказывает свои мысли без малейшей утайки. "То есть, я вам скажу, - говорит он тут же, при мужике, обращаюсь к Рязанову, - тут какую нужно дубину!" Вот оно, великое-то слово, решающее задачу! Так или иначе, прямыми или косвенными путями, с тонкими деликатностями или без оных, все сентиментально-лживые либералы, подобные Щетинину, приходят все-таки в конце концов к воздыханию о дубине, которая, впрочем, составляет по-прежнему последнюю и высшую санкцию щетининского авторитета. Мужик говорит: тягайся там с вами еще! Мужик плохо верит в возможность отстоять свое право в суде. Ошибается ли он в этом случае? Уже самый факт его недоверчивости свидетельствует достаточно о тех уроках, которые давало прошедшее ему, его родственникам и всем его предкам. Недоверчивость выработалась из традиции, а традиция составилась из опытов жизни. Прекратилось ли по крайней мере теперь существование тех причин, которые породили эту недоверчивость? В каждом почти номере газет можно найти такие эпизоды, в которых эти причины продолжают действовать. В той же повести г. Слепцова рассказывается один крошечный случай, который, по своей ничтожности, не мог бы попасть ни в какие газеты, который, однако, совершенно оправдывает мужицкую недоверчивость. Волостной старшина говорит с посредником.
  
   - А вот, - повествует старшина, - я забыл вашей милости доложить: батюшка тут приходил с садовником. У них опять эти пустяки вышли.
   - Какие пустяки?
   - Из телят. Зашли батюшкины телята к садовнику в огород; садовник их застал, стало быть это, на двор запер. Батюшка, значит, сейчас приходит, так и так, как ты мог полковничьих телят загонять?
   - Каких полковничьих телят?
   - Да то есть это батюшкиных-то. Он так считает, что, мол, полковник я.
   - Да.
   - Ну теперь это теща его выскочила, телят обыкновенно угнали...
   - Ну, что же?
   - Кто их разберет? Садовник жалится: он, говорит, у меня на шесть целковых овощей помял, а батюшка теперь за бесчестие с него то есть требует пятнадцать что ли-то.
   - Пятнадцать целковых, - подтверждает писарь.
   - За какое же бесчестие?
   - Ну, тещу его, слышь, обидел.
   - Как же он ее обидел?
   - Слюнявой, что ли, назвал. Уж бог его знает. Слюнявая, говорит, ты, - смеясь, объясняет старшина. - Ну, а батюшка говорит: мне, говорит, это оченно обидно. Пятнадцать целковых теперь и требует.
   Посредник тоже засмеялся; даже писарь хихикнул себе в горсть.
   - Ну, это я после разберу, - вставая, говорит посредник. - А теперь, брат, вот что: вели-ка ты мне лошадок привести.
   - Готовы-с.
  
   Весь этот веселый разговор очень замечателен. Происшествие кажется старшине до такой степени мелким, что он даже едва не забыл доложить о нем посреднику; далее он называет этот случай пустяками, потом говорит, что телят обыкновенно угнали, и посредник, услышав об этом совершенно противозаконном поступке, спрашивает: ну, что же? Значит, и посредник считает это дело совершенно обыкновенным и не заслуживающим дальнейшего внимания. Наконец вся история разрешается общим смехом, и посредник уезжает, откладывая разбирательство дела до другого раза, вероятно потому, что из-за таких пустяков не стоит себя задерживать. Теперь потрудитесь только себе вообразить, что вся эта история разыгралась в обратном порядке. Не полковницкие телята зашли к садовнику, а, наоборот, садовницкие телята зашли к полковнику. Полковник загоняет их. Садовник с своею тещею идет на приступ отбивать своих пленных телят. Что же из этого выходит? Прежде всего садовнику и его теще накладывают в шею домашними средствами. Потом их обоих, как разбойников, связывают, представляют в волостной суд. Старшина немедленно дает знать посреднику о том, что в волости произошло необыкновенное буйство. Посредник приезжает и тотчас рассматривает дело. В лучшем случае садовник и его теща получают достаточную порцию розог и выплачивают полковнику значительное денежное вознаграждение. В худшем случае дело доходит до уголовного суда, садовник и его теща отправляются в острог, а впоследствии, быть может, и на поселение. Теперь возьмите опять историю в том виде, в каком она рассказана у г. Слепцова, и представьте себе, что садовник вздумал сопротивляться, когда полковник с тещею пришел отбивать у него телят. Происходит драка, в которой садовник играет оборонительную роль. При всем том садовник оказывается виноватым и подвергается строгому наказанию за непочтительное обращение с чиновными особами. После этого, спрашиваю я вас, что же остается делать мужику и всякому другому чиновнику 15-го класса?9 Имеют ли люди действительное основание относиться недоверчиво к судебным разбирательствам? Объясняется ли наклонность этих людей к самоуправству их собственною порочностию, или же она находится в зависимости от каких-нибудь других внешних, то есть общественных условий? Предложивши читателю призадуматься над этими вопросами, я возвращаюсь теперь к разговору Щетинина с хозяином арестованной телушки. В этом разговоре Щетинин унижается, наконец, до явной и наглой лжи. Так как мужик продолжает упрашивать проприэтера10 и никак не хочет понять, что наказание составляет неотъемлемое право преступника, право, которое преступник никому не должен уступать ни за какие блага, то Щетинин говорит наконец мужику: "Закон, понимаешь? закон". Мужик, разумеется, отвечает: "слушаю-с", что он ответил бы и в том случае, когда бы его назвали ослом или дураком. - "Так что ж я могу сделать, а? Ну?" - спрашивает Щетинин. Видите, как это мило! Щетинин представляет мужику дело в таком виде, что закон обязывает его, Щетинина, брать установленный штраф и строго запрещает ему подарить мужику 2 р. 10 к. с<еребром>. Он бы, изволите видеть, и рад был не взять ничего и оказать благодеяние, но тогда он сам сделается преступником и подвергнет себя законному наказанию. Из своего разговора с Щетининым мужик должен, стало быть, вывести то заключение, что в России существуют такие законы, которые запрещают одному человеку дарить свои собственные деньги другому человеку. И вот каким образом Щетинин воспитывает в грубых поселянах чувство законности. Вот каким образом мы, чернорабочие, управляемся с сырыми материалами. Вот каким образом мы мало того что помогаем им, но еще убеждаем и упрашиваем, чтобы они нам позволили им же быть полезными, то есть налгать им в глаза и вытащить из кармана два рубля десять копеек.
  

V

  
   В тот же день, за обедом, Щетинин горько жалуется Марье Николаевне и Рязанову на неблагодарных плотников, которые, за всю его щедрость и доброту, заплатили ему тем, что, по своей лености и небрежности, испакостили ему леса на пятьдесят рублей. Марья Николаевна выслушивает молча излияние огорченного хозяина. Рязанов, с своей стороны, не обнаруживает никакого сочувствия и совершенно хладнокровно напоминает Щетинину о тех законных средствах, которые он может употребить против провинившихся работников; он может отправить их, для надлежащего вразумления, к становому; или же он может, через посредника, взыскать с них деньги за испорченный материал; имея в руках такие действительные средства, Щетинин, очевидно, не должен унывать и оплакивать свою горькую долю. Марья Николаевна, едва знакомая с Рязановым, не понимает того, к чему направляется его тактика, и с великодушным негодованием честной женщины вступается за работников.
   "Но ведь они бедные, - говорит она, - вы забываете... откуда же они возьмут пятьдесят рублей".
   Рязанов нисколько не смущается ее негодованием и ведет свою атаку дальше с несокрушимым хладнокровием.
   "Ежели, - говорит он, - наличных денег не имеют, то, может быть, окажется движимость, скот".
   Негодование Марьи Николаевны, конечно, увеличивается. - "Ну, и..." - спрашивает она.
   "Продадут-с, - продолжает Рязанов добродушно и весело. - Что ж им в зубы-то смотреть".
   "Да ведь это я не знаю, что такое... Это варварство!" - Впоследствии Марья Николаевна объявляет, что она в эту минуту просто готова была убить Рязанова.
   Против слова варварство Рязанов ровно

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 734 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа