ИЗДАНИЕ 2-е (11-25 тысячи)
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
Реакционные жрецы искусства и г. А. В. Стерн 1).
("Свобода", 1888 г., No 15)
1) Письмо Г. Плеханова в редакцию "Свободы":
М. Г. Хотя мы сильно расходимся с Вами в оценке политических задач врагов существующего порядка вещей в России и хотя Ваш разбор сборника "Социал-Демократ" (местами слишком лестный для меня) был в общем, как мне кажется, весьма несправедлив, тем не менее Вы, надеюсь, не откажетесь поместить прилагаемую статейку. Если она имеет какой-нибудь интерес, то интерес этот одинаков для всех нас, независимо от наших направлений и подразделений.
Между тем, как гг. критики "Русского Вестника" всегда были горячими сторонниками так называемой у нас теории искусства для искусства, - гг. беллетристы, подвизавшиеся на страницах этого журнала, никогда не отличались столь идеальным настроением. Правда, и они не упускали случая поговорить о "свободе художественного творчества" и о "вечных законах святого искусства"; и они рады были на все лады повторять знаменитые слова поэта:
Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких, и молитв.
Но замечательно, что слово всегда расходилось у них с делом. Предоставив "сладкие звуки" и "молитвы" г. Фету, беллетристы "Русского Вестника" в действительности не только не избегали "житейского волненья", но охотно принимали участие даже в "битвах" приютившего их органа с людьми враждебного лагеря. Кому не известно, например, как жарко "бились" они с "нигилистами" в своих произведениях? По раз-навсегда заведенному порядку нигилисты фигурировали в этих произведениях не иначе, как в виде физических, нравственных и умственных уродов, развращавших русское юношество единственно в интересах своего "кормления от революции". "Русский Вестник" всегда спекулировал на простодушие читателей. Но даже и самому простодушному читателю не могла не бросаться в глаза грубая тенденциозность "художественных" произведений реакционных беллетристов. Самый горячий сторонник "Русского Вестника" не мог бы отрицать того, что "святое искусство" низводится в этом журнале на степень простого средства для достижения весьма прозаической цели: победы над политическими противниками. Такой образ действий реакционных беллетристов, вероятно, не мало огорчал людей, сочувствовавших направлению названного органа и разделявших взгляды его критиков на условия и задачи "свободного художественного творчества". Но эти люди могли до поры до времени утешать себя верой в правдивость преподносимых им quasi-художествен-ных изделий. Они могли думать, что хотя беллетристы "Русского Вестника" и не способны были удержаться на эфирной высоте чистого искусства, но они покидали ее лишь для изображения и литературного бичевания хорошо изученного ими типа. Выход в свет "Писем" Б. Маркевича разрушает и эту иллюзию. В письме к П. К. Щебальскому от 7. ноября 1884 г. автор "Перелома" посвящает своего друга в "тайны своего творчества", как выражается г. А. М. в сентябрьской книжке "Русского Вестника". И нужно сознаться, что "тайны сии велики суть".
Мы узнаем, что Б. Маркевичу приходилось "угадывать своего нигилиста", так как он совершенно не был знаком с людьми ненавистного ему отрицательного направления. Он завидует Тургеневу, который своего Базарова будто бы "скроил живьем из нравственного содержания близко знакомого ему Добролюбова". Именно незнакомством своим с нигилистической средой объясняет Б. Маркевич то обстоятельство, что созданные им типы, как, например, тип Иринарха Овцына в "Переломе", "вышли деревянными и одноколерными". Ему кажется, что нигилист Буйносов (в "Бездне") удался лучше потому, что черты этого героя дал ему процесс цареубийц, на котором он присутствовал с нарочитой целью изучения нигилистов. Но само собою разумеется, что подобного знакомства с нигилистами было совершенно недостаточно для правильного их изображения, и потому мы можем сказать, что Б. Маркевич в буквальном смысле слова "не ведал, что творил". Но кому же нужно было подобное "творчество"? Оно нужно было редактору "Русского Вестника", который "заказывал" романы Маркевичу, при чем направление этих романов, а следовательно, и карикатурное изображение нигилистов, было "обязательным" для автора. Это милое признание, действительно, открывает пред читателем тайны творчества реакционных беллетристов, и "будущий русский Маколей", о котором; мечтает в том же письме Б. Маркевич, конечно, воспользуется им для характеристики некоторой части печати нашего времени. Но если русский Маколей будет более походить та английского Маколея, чем; на г. Щебальского, то он не преминет заклеймить позором литературных молодцов "Русского Вестника". Он скажет, что для исполнения таких заказов, какие делались Б. Маркевичу, нужно было очень мало "вдохновения" и не мало "корысти", т. е. желания во что бы то ни стало получить условленную полистную плату. Он скажет, что повсюду в разгаре борьбы политическим партиям случалось доходить до самых пристрастных взаимных нападок, а иногда и до заведомо клеветнических взаимных обвинений, и что реакционные партии особенно охотно прибегали к клевете в своей борьбе с людьми прогресса. Он припомнит, может быть, литературные подвиги французской партии порядка, возникшей после июньских дней 1848 года, - партии, которая, по словам Таксиля Делора, не довольствуясь теоретической борьбой с социализмом, поставила себе целью запугать умы и внушить отвращение к социалистам. Друзья порядка быстро собрали целые десятки тысяч франков для этой пропаганды и "наводнили Францию книжонками, полными самых гнусных клевет против сторонников демократии" {См. "Histoire du seconde Empire" par Taxile Delord, tome I, Paris 1869, p. 153. Делор знакомит своих читателей с содержанием некоторых из брошюр, изданных партией порядка. Вот, например, пикантная характеристика красных из брошюры "Lettre d'un maire de village à ses administrés": "Красный не человек; это не более, как красный; он не рассуждает, он не думает, у него нет чувства истины, справедливости, добра и красоты. Не обладая ни достоинством, ни нравственностью, ни умом, он свою свободу, свои инстинкты, свои идеи приносит в жертву самым грубым и скотским страстям. Это совершенно павшее существо. Впрочем, он носит на своем лице печать этого падения: грубая, лишенная всякого выражения, физиономия украшается мутными глазами, которые не смеют глядеть прямо, но вечно бегают подобно глазам свинки". Отсюда видно, что живописующее красноречие французских друзей порядка ни в чем не уступает красноречию гг. Ционов, Незлобивых, Щербаней и проч.}. Но, припоминая все это, "будущий русский Маколей" едва ли найдет в истории всемирной литературы примеры такого злоупотребления "свободным художественным творчеством", какое позволяют себе русские реакционеры. Французские друзья порядка клеветали на своих врагов в произведениях, не имевших ни малейшей претензии на художественность. Честь изобретения или, по крайней мере, замечательного усовершенствования беллетристической клеветы целиком принадлежит русским "художникам" охранительного направления. Б. Маркевич разносил нигилиста в таких произведениях "de longue haleine", которые он охотно, хотя и без малейшего на то права, сопоставлял с произведениями Толстого и Тургенева. Бедное искусство!
Но возвратимся к "будущему русскому Маколею". Нетрудно представить себе, что в одной из своих будущих литературных статей сей будущий критик и историк выскажет приблизительно такое размышление. И по своему материальному положению, и по своим литературным связям Б. Маркевич мог бы быть писателем, независимым от произвола той или другой редакции. Тем не менее и он стоял в таких отношениях к покойному редактору "Русского Вестника", при которых ему приходилось, даже вопреки собственному художественному чутью, чернить людей, о которых он не имел ни малейшего понятия. В каких же отношениях к редакции "Русского Вестника" стояли или стоят теперь другие писатели, зависимые от нее, ну хотя бы в силу той или другой стороны своего прошлого? В каких отношениях к этой редакции стоит теперь г. Д-ов, поместивший в октябрьской книжке названного журнала очерк или, лучше сказать, пасквиль. "В ссылке"? Г. Д-ов был некогда замешан в каком-то политическом деле, так что, по его словам, ему грозила даже смертная казнь. Этому, можно поверить, так как известно, что русский терновый венец не всегда достаточно разборчив. По тем или другим причинам кара эта была заменена для него ссылкой в Сибирь. Прошло несколько лет, и г. Д-ов является в новой роли сотрудника "Русск. Вестника", и притом сотрудника до такой степени "многообещающего", что г. Незлобии имеет все основания бояться его конкуренции. Как совершилось это превращение политического преступника в сотрудника реакционного журнала? Не потому ли взялся за перо г. Д-ов, что ему хотелось загладить "ошибку молодости" и поправить свою испорченную карьеру? У редакции "Русского Вестника" много связей в "правящих сферах", и человек, которому удастся получить от нее свидетельство о политической благонадежности, может вполне рассчитывать на снисхождение со стороны названных "сфер". Но дня получения подобного свидетельства бывший "нигилист" должен проделать приблизительно то же, чего требует, по народному поверью, "нечистая сила" от христианина, вздумавшего разбогатеть на счет сатаны. "Обругай образа", - говорит Ивану босяк в очерке Г. Успенского "Тише воды, ниже травы". Обругай своих бывших товарищей, - говорит раскаявшемуся нигилисту редакция "Русского Вестника", - изобрази их в таком виде, чтобы даже Буйносовы и Иринархи Овцыны показались ангелами в сравнении с теми живыми лицами, с которых ты будешь писать портреты. Если тебе удастся этот первый опыт, то мы удостоим тебя части быть нашим постоянным сотрудником: г. Незлобин может уверить тебя, что мы платим очень недурно. Если же твое произведение будет слабовато, то за ним все-таки останется важное значение, как за показанием "очевидца". Сказано - сделано. Редакция начинает хлопотать за своего нового птенца, а птенец изготовляет несколько листов литературной грязи, которая и печатается затем родителям его на утешение, отечеству же всему на пользу.
Много неприглядных явлений придется отметить "будущему русскому Маколею" в современной нам литературе. Но как человек, который, надо думать, будет отличаться беспристрастием, он, вероятно, отметит также следующее отрадное явление. Г. Берг, заменивший М. Н. Каткова в качестве редактора "Русского Вестника", не унаследовал строгой выдержанности своего предшественника, и потому в его журнале печатаются теперь вещи, могущие служить лучшим возражением грязным пасквилянтам.
В февральской, мартовской и апрельской книжках этого журнала напечатана повесть А. В. Стерна "Из гнезда", в которой автор как будто бы задался целью показать, что не порочные наклонности, а, напротив, самые хорошие побуждения тол-кают русскую молодежь на путь "отрицания" и борьбы с правительством.
Доброе слово, невзначай сказанное в защиту революционеров на страницах "Русского Вестника", представляет собою до того неожиданное и вместе с тем зна-менательное явление, что мы позволим себе обратить на него внимание читателей.
Если читатель, имевший в руках предыдущий No "Свободы", заглянул, между прочим, и в нашу статейку, то он помнит, может быть, что мы обращали его внимание на повесть г. А. В. Стерна "Из гнезда", напечатанную в февральской, мартовской и апрельской книжках "Русского Вестника" за 1888 год.
Повесть эта замечательна не художественными достоинствами своими, которые вообще не велики, несмотря на полную и неоспоримую правдивость ее содержания и какую-то подкупающую задушевность изложения. Она поражает совершенно необычным: для "Русского Вестника" отношением автора к изображаемому предмету. Рассказывая историю молодой девушки, которая постепенно становится в отрицательное отношение к окружающей ее действительности, г. А. В. Стерн не злобствует, не бранится, не бросает грязью в свою героиню, но, напротив, относится к ней с нескрываемой симпатией. Появление его повести на страницах реакционного журнала кажется, поэтому, плодом какого-то странного недоразумения. Невольно начинаешь думать, что автор нес свое произведение в одну редакцию, да по ошибке попал в другую, а редактор "Русского Вестника" по недосмотру напечатал вещь, совсем не подходящую к направлению его работы. Теперь оба они, может быть, и каются, но - уже поздно.
Содержание повести следующее:
В некотором уезде некоторой губернии жил был богатый помещик Степан Алексеевич Волков с женою и дочерью Надей. Родители горячо любили свое детище, и Надя вполне стоила такой любви, потому что была милым, живым и впечатлительным ребенком. К сожалению, однако, уже в раннем возрасте в характере ее стали обнаруживаться некоторые странности. Гувернантка Нади, M-elle Josephine, первая заметила эти странности. "Elle a des idées, cette enfant, oh, mais des idées!" - говорила француженка. Г-жа Волкова вполне признавала справедливость этого замечания. "Идеи" дочери и ее нередко повергали в смущение.
В чем же заключались эти ребяческие "идеи"? Вот судите сами.
Для развлечения дочери Волковы взяли к себе в дом бедную девочку Аню. Они были очень добрые люди, но тем не менее ежеминутно давали чувствовать Ане, что она "нищая", взята из милости и никогда не должна забывать, чем обязана своим благодетелям. Как это само собою разумеется, Аня или одна отвечает за шалости, какие приходят в голову ей с Надей, или подвергается за них более суровым выговорам и более чувствительным наказаниям. Это обстоятельство не ускользает от внимания Нади. Но вместо того, чтобы эксплуатировать его в свою пользу, Надя недовольна, она протестует. "Все это несправедливо... - думает она. - А ведь мама добрая и папа тоже..."
"Мама, люби Аню, - убеждает она, мать, - будь справедлива, я люблю тебя и хочу всегда, всегда любить мою маму".
Мать обещает ей быть справедливой, но понятно, что она не может сдержать своего обещания.
Родители Ани очень бедны. Между нею и Надей происходит по этому поводу такого рода разговор:
"- Разве мы можем делать, чтò хочется, - говорит Аня, - мы ведь бедные, ведь дома-то я лишний рот.
- Что такое "лишний рот"?
- Кормить меня надо.
- Как? Неужели твоя мама так бедна, что и накормить тебя нечем?
- А как бы вы думали, хлеб-то теперь дорог!
- Разве вы кушаете один хлеб?
- Нет, не один: щи тоже варим, - по будням пустые, по праздникам с мясом, - кашу тоже иногда, картофель... Откуда взять-то? - вдруг возвысив голос, продолжала она: - ведь нас семь ртов, да работник, да работница, ведь мамаша дворянка, - она выговорила это с некоторою гордостью: - жать не умеют... вот полоть, - мы все пололи, сено тоже... Иной раз и хлебом одним сыты... Поверите ли, ем я тут, наедаюсь, а у самой сердце выворачивается, хоть бы кусочек один им спрятать!.."
Долго не спала в этот вечер Надя. "Какая несправедливость, - думала она, - сколько мы едим, - и она начинала пересчитывать, - а они только щи, да кашу иногда! Все, все несправедливо..."
А какое дело было Наде до подобных несправедливостей? М-еllе Josephine была права: в голову ребенка каким-то странным образом запали превратные "идеи".
Аня едет навестить свою мать. С нею отпрашивается и Надя. Путешествие это приводит ее в восторг. На бедном хуторе, принадлежащем матери Ани, Надя чувствует себя вполне свободной. Весело бегает она по полям, с наслаждением уписывает кислые лепешки с конопляным семенем и вместе с другими детьми помогает взрослым сажать капусту. Но уже к вечеру первого дня ей приходится испытывать тяжелые впечатления, которые особенно сильно действуют на резвого и впечатлительного ребенка своей новизной и неожиданностью. К Ане приходит ее деревенская подруга, Параша, дочь "бобылихи" Аксиньи, и с грустной покорностью судьбе сообщает о своих крестьянских невзгодах.
- А у нас, девушка, слыхала, - сразу начала Параша, - грех какой случился, т. е. все дотла выгорело.
Она начала обстоятельно, не спеша, рассказывать, как занялась ночью, на третий день Рождества, третья от них изба, как перекинуло к ним на крышу, как проснулись они с матерью от дыму, еле добудились Лисутку-братишку и в одних рубахах выскочили на улицу. Потом; начался последовательный рассказ всех бедствий после пожара: скитание по чужим избам; Христа ради, хождение в кусочки. Картина бедствий в устах этого серьезного, печального ребенка выходила действительно поразительная. К довершению несчастья "руки матушки уж и не знаю как" обгорели и до сих пор болят, работать она почти не может, работницей в семье осталась только она одна, тринадцатилетняя Параша. "Лисутку-то хоть о подпаски отдали, все хоть сыт... Признаться, больно жаль малого: свита-то наша сгорела, - один мужичок дал ему для ради Христа, да признаться, вся рва-аная; придет иной раз малый весь мокрехонек, трясется... так и не высохнет до утра, пока солнышко не высушит. Так-то, деушка, тяжело на свету жить".
"Надя слушала, дрожа, повествование Параши. О, Боже, бывают же такие несчастия. А она, Надя, живет в холе, в тепле, ест вволю и работать ей не надо, все у нее есть. Сколько платьев, белья!" И превратные идеи еще более укрепляются в голове Нади, она лишний раз приходит к тому выводу, что ее собственное благосостояние основано на несправедливости.
Четырнадцати лет отроду Надя решается не носить более богатых нарядов. Это "превратное" решение было принято ею при таких обстоятельствах, которые другую, более благоразумную девушку заставили бы лишь проникнуться благородной гордостью и справедливым сознанием собственного превосходства.
В барском саду Волковых работали крестьянские "девки". Стащивши у экономки Матрены "большущий кубан молока", Надя стала угощать им работниц.
- Ишь добрая какая, - сказала одна из девок.
- Да ведь она богатая, - возразила другая, - это ей ничего не стоит.
- Не стоит! Чай, в городу-то за такой кубан молока копеек. Двадцать надо отдать!
В это время третья девка, около которой села Надя, осматривала ее платье.
- И орядно же ты, девушка, одета, погляжу я, - говорила она. - Ленточек сколько, махорочек, а матерья-то мя-а-гкая - чай дорого за ее давала.
- Дорого, - отвечала сконфузившись Надя. Она как раз помнила, сколько стоила материя.
- Копеек сорок дала?
- Больше, - отвечала Надя.
- Неужто пятьдесят?
- Больше.
- Ну, уж рубля-то не дала, нет, не таковская.
- Полтора рубля стоит.
- Фастаешь, девушка, - возопили все девки разом.
- Ишь сколько на тебе кубанов молока, - сказала одна смеясь, - месяца два сыт будешь!
Чувство стыда и несправедливости носить платье, на деньги которого другие могли быть сыты несколько месяцев, сказалось в ней (т. е. в Наде, а не в крестьянской девке: слог г. Стерна вообще оставляет желать лучшего) так мучительно и так сильно, что она на другой же день отказалась носить его и ему подобные и стала донашивать старенькие ситцевые..."
А вот еще сцена, свидетельствующая о странном характере Нади: К доброму барину, Степану Алексеевичу Волкову, съехалось множество соседних и дальних помещиков. Добрый барин празднует день своего ангела: Гости плотно покушали и ведут шумную беседу, которая скоро принимает хозяйственное направление.
- Хе, хе, - одобрительно смеется один да собеседников, ударяя Степана Алексеевича по плечу, - прибрал, брат, к рукам рабочую-то силу.
- Да-с, и горжусь этим. Все пастбища в моих руках, пейзанам-то курицы некуда выгнать, вот они и почтительны к Степану Алексеевичу. Доволен я ими, - извольте, пользуйтесь, паситесь на моих лугах и полях, я барин добрый. Недоволен, - атанде, братцы. Степан Алексеевич нужный мужикам человек, к нему всегда рады на работу: свое не дожнут, и бегут к стоговскому помещику. И я благодарен, ей Богу благодарен..
"Все смеялись". Степан Алексеевич действительно рассказывал препотешные вещи, но Надя, тогда уже вполне сложившаяся девушка, не смеялась. Делая вид, что слушает тетку, она молча внимала словам своего отца, и "какая-то не то горькая, не то презрительная усмешка пробегала по ее губам", говорит Стерн. "Много таких разговоров выслушивала она бывало еще девочкой и волновалась, спорила со слезами та глазах, кричала: несправедливо, несправедливо. Теперь она уже не спорила более, отца трудно было сбить с раз установившихся убеждений, он только высмеивал добродушно дочь, когда она горячилась". Но и Надю уже трудно было сбить с ее позиции. "Добродушные" насмешки отца не изменяли взглядов ее на его отношения к крестьянам. Они только убеждали молодую девушку в том, что между нею и ее родителями взаимное понимание невозможно. Она вообще не говорила с ними об интересующих ее вопросах. Зато с тем бòльшей жадностью она читала все, что попадалось под руку. Ей хотелось учиться. Она страшно завидовала тем из своих подруг, которым удавалось попасть на курсы.
- Мама, - умоляла она мать, - отпусти меня учиться. Я не знаю, чтò со мною. Я, вероятно, дурная, скверная, но я так больше не могу. Отпусти, поедем вместе... Книги производят сумбур в моей голове; дай мне пораэобраться. Отпусти.
- Дитя мое, ты слышала, чтò говорит отец: никогда он не согласится.
- А ты? Ты ведь любишь меня? Тебе дорого счастье твоей девочки? Ты согласилась бы?
- Боюсь и я, - робко вымолвила Евгения Васильевна.
- Боишься! Да разве здесь не страшно? Там нигилисты какие-то меня погубят, а здесь съест меня тоска. Ведь эти нигилисты, Бог их знает, погубят ли они еще меня, а ведь тоска-то вот она здесь, со мною, вокруг меня, от нее не убежишь, - говорила она страстно. - О мама, спаси меня.
- О Господи, и в кого ты такая уродилась! - восклицала Евгения Васильевна.
Просьбы Нади не привели ни к чему, Степан Алексеевич не пустил ее на курсы. Вероятно, начитавшись наших реакционных журналов, он как огня боялся нигилистов и больше всего заботился о том, чтобы не выпускать свою дочь из-под влияния здоровой и спасительной домашней среды. Но опасения Нади едва не оправдались: ее действительно чуть не "съела тоска". Она кидалась решительно во все стороны, страстно ища исхода; но исхода не было. Правда, в Москве, куда переезжали на зиму Волковы, ей показалось было, что она встретилась, наконец, с человеком, который не станет "добродушно высмеивать" ее порывов. То был некрасивый учитель Спасский, дававший ей уроки. Этот дрянной и дряблый человек любил поговорить о высоких материях и не мало гордился своим происхождением "из народа". Надя приняла его фразы за убеждения и решилась обратиться к нему за разрешением мучивших ее сомнений. "Александр Иванович, - страстно сказала она ему, - я чувствую, что вы, только вы можете научить меня, как надо жить, чтò надо делать... Спасите меня, научите труду и самоотвержению, научите быть справедливой... Так, как мы живем, я больше жить не могу. О, если бы вы знали, как постыла мне жизнь, жизнь тунеядцев и эгоистов... Мы все очень добры и великодушны, пока не беспокоят нас, но в сущности мы думаем только о себе. Научите меня думать о других, - продолжала она еще с бòльшей страстностью. - Вы, вышедший из народа, как вы говорите, вы должны знать, где настоящая нищета и горе, вы должны знать, как можно помочь ему. Я ни перед чем не постою...."
Но бедная девушка напрасно "с упованием глядела своими гире красными глазами" на "сына народа". В своем ответе ей он ограничился пошлыми замечаниями относительно того, что она "все принимает как-то слишком страстно и бурно". Впоследствии она совершенно разуверилась в нем, увидев, что имеет дело с неисправимым трусом. Тогда она попробовала обратиться к религии. Еще с детства на нее нападали иногда припадки религиозности, и она с радостью выносила гонения за веру, т. е. выслушивала выговоры своей гувернантки за излишнюю и неуместную набожность. Ей хотелось воскресить в себе эту наивную веру. В то время светская Москва увлекалась проповедями какого-то иностранного "преподобия" Monsieur К.; Надя "только и мечтала о том, как бы его послушать". Но когда ее желание исполнилось, и она увидела перед собою плотную, буржуазную фигуру знаменитого проповедника, "не изображавшего из себя ничего постного", она немедленно же почувствовала некоторое разочарование. А когда он, на ломаном французском языке, стал говорить на тему: Le Christ est entre nous, ouvrez votre coeur et 41 entrera, с улыбкой показывая обеими руками, как надо открывать сердце, чтобы вошел туда Христос, и обводя собрание своими добродушными главами, с видом человека, желающего выразить: смотрите, как это просто, - Надя пришла к тому убеждению, что у нее каменное сердце. Красноречие M-r К. не оказало на нее решительно никакого влияния. К довершению несчастья, какая-то, очевидно много испытавшая на своем веку, старушка совершенно неожиданно спросила проповедника, чтò нам делать с обуревающими нас искушениями. Застигнутый врасплох M-r К. только разводил руками, присутствующие начали фыркать, а бедная Надя чуть не расплакалась. В этот вечер она утратила еще одну иллюзию.
Но зато тем невыносимее стало ее нравственное положение. Она начала ожесточаться. Даже к матери своей (старик Волков в то время уже умер) она почувствовала тот род "ненависти с примесью жалости", по замечанию г. Стерна, какой возможен только между очень близкими людьми. "Надя обвиняла ее в чем-то, хотя назвать по имени, формулировать вину матери она не могла бы. Но не она ли окружила ее заколдованным кругом этой пустой, никому и да для чего не нужной жизни? И с ней вместе она обвиняла и ненавидела все, ее окружающее. Это Стогово, столь любимое ею когда-то - проклятие ему и ненависть! Оно, как тюрьма, охватило ее со всех сторон и держит в своих объятиях ее кипучую молодость. Ненависть этим деревьям старинного сада! Ей прежде казалось, что они шепчут ей о будущем, а они умеют рассказывать только старью сказки. Ненависть этим весенним ручьям! Пустое бормочут они и не унесут ее к большим вольным рекам! Ненависть этому дому, - это заколдованный замок спящей царевны, все заснуло в нем и десятки лет спит непробудным сном, а ей надо жить и действовать!"
Она была близка к самоубийству.
Наконец, случай столкнул ее с революционерами. Медведевы - муж и жена - уже года полтора проживали около Стогова, арендуя небольшое имение. Какого рода деятельностью занимались они там - этого автор не говорит, да это и неважно. Но интересно отметить здесь, что Медведевы вовсе не похожи на уродов, выдаваемых нашими реакционными беллетристами за революционеров. "Оба красивые, энергичные, но скромные в своих приемах, Медведевы производили на всех приятное впечатление" (помилуйте, г. Берг, на что это похоже!). В отношениях Медведева к Наде, которую он, разумеется, постарался привлечь на свою сторону, нет и следа того бессердечного цинизма, с которым, по уверениям господ Маркевичей, "нигилисты" третируют своих молодых адептов, в особенности если те принадлежат к прекрасной половине человеческого рода. Он относится к ней с мягким; и деликатным сочувствием. С своей стороны, Надя охотно сближается со своими новыми знакомыми, открывающими ей "новый мир волнующих идей", и мало-помалу в ней зреет решение оставить родительский дом и посвятить себя революционной деятельности. Не без сильной внутренней борьбы решается Медведев увести ее из дому, но другого выхода нет: "кроме горя я тебе ничего не приношу, - писала Надя матери в записке, оставленной ей перед побегом, - а сама изнываю. Прощай, я ухожу. Никогда в жизни ты не увидишь меня больше, наши дороги разошлись".
И в самом деле, еще задолго до появления Медведевых можно было с уверенностью сказать, что Надя не пойдет по обыкновенной, торной дороге; Медведевы лишь подсказали ей, на какой именно новый путь ей следует выступить. Да и в этом отношении им выпала очень нетрудная задача: "Почва, на которую они бросали семена, была хорошо подготовлена", - замечает г. А. В. Стерн.
Такая трагическая развязка приводит в грусть и недоумение нашего автора. "О, бедные несчастные отцы и матери! - восклицает он. - Дети бегут от вас, и вы, растерянные, остаетесь с вечным неразрешимым вопросом: зачем, почему нанесена вам эта рана? в чем ваша вина?.. Почему эта рознь? Кто виноват?" Наши "охранители" без запинки отвечают на подобные вопросы: виновата испорченность молодых людей, идущих в роды революционеров; виновато растлевающее влияние революционных подстрекателей, - говорят они, - виновато стремление одних эмансипировать свою плоть и заглушить в себе все требования нравственного долга; виновато желание других воспользоваться этим стремлением для своих преступных целей. Но г. Стерна очевидно не удовлетворяют эти избитые ответы. Он прекрасно видит, что стереотипные фразы "охранителей" не имеют никакого смысла в применении к таким молодым людям, как героиня его повести, девушка с пытливым умом, чуткой душой и благородным сердцем. И вот он снова ставит "вечный, неразрешимый" вопрос: кто виноват?
Но неужели этот вопрос действительно не разрешим? Неужели ответ на него не бросается в глаза г. Стерну? Ведь сама повесть "Из гнезда" служит ответом!
Еще недавно один из публицистов "Русского Вестника", рассуждая о причинах появления "нигилизма" в России, справедливо заметил, что настроение молодых умов находится в большой зависимости от окружающей их домашней среды. Под ее влиянием "образуются характеры, - говорил он, - складываются понятия о явлениях общественной жизни, о взаимных между людьми отношениях, о вражде интересов, гражданском долге и нравственных целях личной деятельности". Отсюда он умозаключал, что не столько школа, сколько домашняя среда должна и может предохранить нашу молодежь от нигилистической заразы. В свою очередь, мы сделаем из его слов тот неоспоримый вывод, что если Надя сделалась революционеркой, то винить в этом нужно окружавшую ее домашнюю среду. Правда, среда эта отличалась такими свойствами, что самый придирчивый и самый зоркий в сыскном смысле "охранитель" признал бы ее вполне "здоровой".
В доме Степана Алексеевича Волкова никогда не велось никаких вольнодумных разговоров. Он крепко не любил либерализма и либералов или, как он презрительно называл их, "либералишек". Он все меры принял к тому, чтобы удалить свою дочь от "вредных" влияний. Мы знаем, что в этих видак он даже не пустил ее на курсы. Однако зараза все-таки проникла в дом Степана Алексеевича и проникла, как мы видели, гораздо раньше появлений на сцену революционеров. Революционеры бросали свои семена на почву уже хорошо подготовленную. Ясно, стало быть, что почва была подготовлена ни кем и ни чем иным, как именно окружавшей Надю "здоровой" домашней средою. Ясно также, что мы имеем право настаивать на своем выводе и утверждать, что о разладе нашей героини с ее родителями виновата именно ее "здоровая" среда.
- Но чем же она виновата? - спросит, может быть, читатель.
А тем, что жить в этой среде значило вести "жизнь тунеядцев и эгоистов"; тем, что, как-то нечаянно разбудивши в молодой девушке жажду разумной и плодотворной деятельности, она сама, эта "здоровая" среда, представляла собою лишь "тюрьму, охватившую ее со всех сторон и державшую в своих объятиях ее кипучую молодость", - лишь заколдованное царство, в котором все заснуло и "спит непробудным сном". Короче, эта среда виновата тем, что решительно никуда не годится.
А если хотите взглянуть на дело с другой стороны, то можете, пожалуй, сказать и так: виновата окружавшая Надю домашняя среда тем, что не умела развить в ней склонности к жизни эгоистов и тунеядцев; тем, что не умела скрыть от нее несправедливости существующих общественных отношений; наконец, виновата тем, что не умела подавить в ней сочувствия к угнетенным и негодования против угнетателей.
В самом деле, в этом отношении нашей помещичьей среде далеко, например, до современной французской буржуазии. Та артистически умеет убивать все благородные инстинкты своих детей. Но не печальтесь, господа, подобное уменье есть дело наживное; живы будете - наживете его и вы.
Теперь одно замечание г. Стерну. Заинтересованный судьбою Нади, читатель невольно опрашивает себя: что же было с нею дальше? Автору следовало поэтому прибавить к своей повести эпилог, в немногих словах знакомящий публику с дальнейшей судьбой героини. Ни мало не греша против вероятности, эпилогу можно было бы дать приблизительно такое содержание. Надю арестуют и, продержавши несколько лет в тюрьме, больную и измученную ведут на "суд скорый и милостивый". Прокурор громит ее в своей речи, судьи мирно дремлют в креслах, а в числе зрителей, собравшихся полюбоваться этой картиной, сидит новый Б. Маркевич, с большим вниманием "изучающий свою нигилистку" и уже задумавший план великолепного романа "de longue haleine", в котором он представит бедную стоговскую барышню настоящей Мессалиной.