Русский фельетон. В помощь работникам печати.
М., Политической литературы, 1958.
Даровой труд
Студенты
Доверчивый читатель
Закон Плевако
Суворины сыны
Бойкое перо
Александр Серафимович Попов, писавший под псевдонимом Серафимович (1863-1949), начал свою публицистическую деятельность в середине 1880-х годов. В 1887 г. Серафимович был арестован и выслан за революционную прокламацию, написанную им в связи с покушением А. Ульянова на Александра III.
Понимание насущных задач борьбы с самодержавием и всеми его порождениями придавало резко оппозиционный характер рассказам и многочисленным фельетонам Серафимовича, печатавшимся в столичных и провинциальных газетах в 1890-1900 гг. С 1902 г. Серафимович становится постоянным сотрудником газеты "Курьер", в которой участвовали М. Горький, Л. Андреев, И. Бунин, В. Брюсов. Цикл фельетонов Серафимовича "Заметки обо всем" - это дневник человека с горячим сердцем, протестующего против угнетения, несправедливости, подавления человеческой личности. Эти фельетоны говорят о крепнущем художественном мастерстве и глубоких демократических убеждениях автора, так ярко сказавшихся позднее в очерках Серафимовича 1905 г.
Серафимович всю свою жизнь не порывал связей с журналистикой; и в дальнейшем, став крупным писателем, он много сил отдавал публицистике.
{* Фельетоны печатаются с сокращениями.}
Из всех неправд жизни самая большая, самая жестокая неправда - это когда сильному, здоровому, рвущемуся к труду человеку нет места на арене труда.
- Я молод, силен, здоров, у меня крепкие руки и голова, полная знаний, и я хочу работать.
А жизнь, усмехаясь страшной, слепой, никогда не сходящей с ее лица усмешкой, говорит:
- Ну так что ж.
- Я хочу работать, я хочу тратить энергию, силы, знания, я хочу работать,- жить.
- Так что ж.
- Боже мой!.. Молодость, силы уходят, а я их трачу не на прямой производительный полезный труд, а на то, чтобы, вцепившись зубами и когтями в кого-либо из ближних, столкнуть его и, заняв его место, вместо него трудиться, работать. Ведь это же бессмысленно!
- Так что ж.
Когда в последнем думском заседании поднялся вопрос о гражданке Тютневой, среди гласных распространилось замешательство, растерянность. Почтенные, искусившиеся в обсуждении всяких вопросов гласные вдруг стали шататься, испуганно в недоумении оглядывались, ища опоры. И я с удивлением глядел: отчего это?
История гражданки Тютневой чрезвычайно проста. Гражданка Тютнева в одной из городских больниц девять месяцев работала в качестве массажистки, надрывалась, отдавала больнице силы, Здоровье... Бывали дни, когда через ее руки проходило по восемнадцати-двадцати больных. И гражданка Тютнева сказала:
- Господа, заплатите мне за мой труд.
Было чрезвычайно просто и понятно: раз человек работал, надо заплатить; но как только она сказала это, все гласные пришли в величайшее волнение, беспокойство и растерянность. И не потому, что гласным было жаль денег,- нисколько, вовсе нет. Я с удивлением слушал, как, заикаясь, путаясь, с растерянными глазами бормотали они: с одной стороны, нельзя не сознаться, что заплатить нужно; с другой, нельзя не признаться, что заплатить невозможно. Наконец я понял; в зале почудился страшный беззвучный смех, бессмысленная слепая усмешка:
- Ну так что ж.
- Господа,- говорили гласные,- молодые, только что окончившие, жадные до работы врачи, фельдшера, фельдшерицы, акушерки, массажистки с удивлением видят, что недостаточно только приобрести знания, что надо еще бороться за право на труд. Но как? И вот они идут в больницы и говорят: "Разрешите нам работать у вас без жалованья. Мы будем работать и терпеливо ждать, быть может, у вас откроется штатное место. Ради бога, рекомендуйте нас для частной практики - с голоду умираем. Помимо этого, мы подучимся у вас, а это даст возможность скорее отыскать место". Их пускают. И таких экстернов всегда масса в больницах всех больших городов. Работают они в высшей степени добросовестно, работают годы; намного облегчают труд штатного персонала и... не получают ни гроша. Справедливо ли это? Допустимо ли, чтобы город, большой богатый город, отнимал крохи у слабых, беззащитных, голодных людей, отнимал бы только потому, что они слабы, беззащитны, голодны? Как можно пользоваться чужим неоплачиваемым трудом!
Это было просто и ясно, все загомонили, и гласные с облегчением закивали головами; но в зале почудился бессмысленный, жестокий, неслышный смех, и все смешалось, спуталось.
- Так эти люди отдают больницам свой труд,- вы говорите,- нужно его оплачивать. Посмотрите. Город ассигнует на врачебный персонал определенную сумму. Но вот в больницу является масса врачей, фельдшериц, массажисток. Они работают добросовестно, усердно. Им платят, им отдают все, что предназначено на больничное дело; им отдают все, что ассигнуется на народное образование, им отдают все, что получается с конок, с рядов, с трактиров, да, да, да, это не преувеличение, потому что к вам потянутся и из Петрограда, из Варшавы, из Казани. Они съедят вас.
Да, и это правда, и это жестокая, неумолимая правда, и опять слышится чей-то беззвучный страшный смех, и опять растерянные, сбитые с толку гласные беспомощно озираются, ища выхода.
И чтобы спастись, укрыться от преследующего их злорадного смеха, они перенесли вопрос с принципиальной почвы на чисто формальную и здесь поступили по отношению к г-же Тютневой крайне жестоко и несправедливо.
Русское образованное общество к каждому высшему учебному заведению должно бы относиться, как мать к своему ребенку, прислушиваться к его дыханию, всеми мерами смягчать его нужды, поскольку это возможно, ибо там залог будущего, залог всей судьбы народа.
Что же мы видим в действительности? При платонических симпатиях - довольно равнодушное отношение на деле к учащейся молодежи. Трюизмом стала та полуголодная, усталая, измучивающая, надрывающая жизнь, которую ведет большинство студенчества, задавленное нуждой. И вот то, что это стало трюизмом, избитым, общим местом, что, стало быть, к этому привыкли, что это обычно, ложится несмываемым укором на наше общество. Какое это равнодушное, какое это вялое, какое это черствое общество! <...>
Вот яркая страшная иллюстрация преступной холодности и равнодушия нашего общества: "за невзнос платы за слушание лекций из Петербургского женского медицинского института исключены пятьдесят семь слушательниц".
Пятьдесят семь девушек, с величайшими усилиями попавшие на курсы, исключены! Но как же могло допустить это так называемое общество? Как оно не поддержало, не пришло вовремя на помощь? Ежегодно сотни девушек не попадают в учебное заведение за отсутствием вакансий, а здесь уже попавшие по непростительному равнодушию общества потеряли, быть может, единственный, уже невозвратимый случай получить высшее образование.
А вот еще характерная иллюстрация нашей чуткости, нашей отзывчивости к нуждам учащейся молодежи.
Уроженка Донской области подает прошение в Петербургский медицинский институт. Там ей говорят: вакансий нет, но если бы вы имели какую-либо стипендию, вас бы приняли.
Та обратилась в донское областное правление с просьбой назначить ей имевшуюся в данный момент свободную стипендию. Там ответили: если вы представите нам удостоверение института о том, что вы приняты, мы дадим вам стипендию. Та бросается в институт, там опять то же: "Примем, если представите удостоверение областного правления о том, что вам дана стипендия". Но областное правление без удостоверения института ни за что не хотело выдать своего удостоверения. И только по личному распоряжению помощника наказного атамана области правление, наконец, выдало это удостоверение. Но это не конец.
Институт заявил, что в удостоверении не ясно, дана ли постоянная стипендия или временное пособие, и заявил, что просительница будет принята, если областное правление подтвердит, что это стипендия, а не пособие.
Измученная девушка опять бросилась в правление (имейте в виду, что женский медицинский институт находится в г. С.-Петербурге, а донское областное правление в г. Новочеркасске - не больше четырех дней пути по железной дороге), но секретарь его, от которого зависело дать требуемую справку в несколько строк, на дыбы поднялся, наотрез отказался - никаких справок. Человек с университетским образованием. Мало того, он накинулся на своего подчиненного, выдавшего первую справку, и помирился только тогда, когда ему разъяснили, что справка выдана по личному распоряжению самого помощника наказного атамана, но выдать вторую справку все-таки отказался. Не знаю, чем кончилась эта история.
Не правда ли, характерно?
Известно, что печатный лист, независимо от содержания, вызывает со стороны большой публики известное почтение к себе. Самый факт, что мысли облечены в доступную видимую форму и запечатлены привычными значками, придает им особенную ценность. Для массовой, все возрастающей публики - это известного рода гипноз. Разумеется, всегда находились лица, эксплуатирующие эту особенность читающей публики.
Мы хорошо знаем типы бульварной прессы: кровавые убийства, грабеж, насилия, невероятные происшествия, лубочные романы, гоготанье по поводу всего, к чему только прикасается перо лубочного писателя. Но ...tempora mutantur et nos in illis mutamur {Времена меняются, и мы меняемся (лат.).- Ред.}. Читающая массовая публика незаметно уходит вперед. Два ее требования постепенно определяются: она не удовлетворяется лубком, она переросла его, ей нужно нечто не такое грубое, более тонкое, изящное, и она жаждет знания. Она, это спавшая до сих пор публика, хочет знать, учиться, она хочет широко раскрыть сомкнутые до сих пор глаза на мир. <...>
Как я уже сказал, в теперешнем массовом читателе растет жажда знания. Дельцы сию же минуту утилизируют это стремление. Добывают профессорские имена, добавляют к ним сотни премий, и насос для откачки подписных денег готов.
Один из подписчиков "Самообразования" письмом в редакцию горько жалуется на журнал.
Журнал этот, вооружившись, как тяжелой артиллерией, именами профессоров и ученых в качестве редактора-издателя и сотрудников, стал стрелять по подписчикам необыкновенно красноречивыми обещаниями и настрелял их целую кучу. Он счел, что миссия его окончилась, дал из 19 обещанных премий 6 и успокоился. Номера доставлялись неаккуратно или совсем не доставлялись, на письма контора не снисходила отвечать.
Так как дичь была напугана пальбой и нужно было переменить орудие или, быть может, других дельцов завистью лукавый мучил, только появилось широковещательное объявление о выходе нового журнала: "Вестник и библиотека самообразования". Приемы те же, те же громкие имена в качестве руководителей и сотрудников, та же масса приложений, та же широкая программа.
Подписчику, как пуганому зайцу, приходится озираться во все стороны: положение его тем затруднительнее, что весьма почтенные профессорские имена вольно или невольно помогают уловлять в тенета подписки в достаточной мере обстриженного и общипанного зайца.
Но одно такое чистенькое, хорошенькое дельце сорвалось. Некий господин Сенигов, приват-доцент, соорудил огромный невод, назвал его "Саморазвитие", насажал туда, в виде приманки, профессора Глазенапа, сенатора Фойпицкого, писателя Вейнберга и других, за шесть рублей подписной платы обещал премий на шестьдесят рублей и уж совсем собрался забрести и вытащить богатейший улов, как вдруг... невод прорвало, и едва ли теперь хоть одна рыбина попадется. Господа Глазенап, Фойницкий, Вейнберг заявили в печати, что с изумлением увидели свои имена в объявлениях о выходе "Саморазвития", что они категорически отказались сотрудничать в этом журнале... А счастье было так близко, так возможно! Невольно возникает вопрос: почему же невода, именуемые "Самообразованием" и "Вестником и библиотекой самообразования", поддерживаются и направляются почтенными именами, которым доверяет публика? Почему на обложке журнала с двумя красными фонарями красуются имена писателей, которых публика привыкла уважать и ценить?
Дуракам и гениям закон не писан. То, за что заклеймили бы обыкновенного среднего человека, совершенно сходит с рук людям силы, поскольку эта сила проявляется в тех или иных выдающихся их качествах. Это - на каждом шагу.
Вы хотите доказательств?
В Новочеркасском окружном суде разбиралось дело о коннозаводчике Королькове. Обвинительный акт передает следующие подробности. Рабочий Карпенко пустил на землю коннозаводчика Королькова волов. Корольков задержал волов. Карпенко явился к Королькову и стал просить возвратить волов, а Корольков стал бить его. Он бил его по шее, бил о землю, за волосы, бил по-китайски тяжелой чабанской палкой по пяткам, а когда устал и перестал бить, Карпенко лежал на земле с отнявшимися руками и ногами,- у него был паралич от разрыва вещества спинного мозга. Через три дня Карпенко умер, а Корольков попал на скамью подсудимых и... выписал себе Плевако.
На суде вполне выяснилась сцена убийства, да и Корольков не отрицал этого факта, и только говорил, что произошла маленькая ошибочка: он хотел избить, но не убить.
Король русской адвокатуры тонко наводящими вопросами старался выяснить, не получился ли разрыв вещества спинного мозга просто вследствие падения с высоты, или не перекусил ли себе Карпенко сам спинной мозг. Но, несмотря на вдохновенную речь художника-оратора, суд приговорил Королькова к восьмимесячному тюремному заключению за убийство без заранее обдуманного намерения и к церковному покаянию.
В Ставрополе-Кавказском разбирался наделавший на всю Россию шум процесс миллионера Меснянкина. Служил у Меснянкина некий Суббота, служил верой и правдой, наконец, пришло время ему отправляться на родину к семье, ради которой он далеко на чужбине работал не покладая рук.
- Пиши расписку,- проговорил Меснянкин, доставая деньги. Суббота написал, что получил двадцать рублей, и подал расписку. Меснянкин спрятал расписку и... деньги и проговорил:
- Теперь убирайся к черту.
И пошел Суббота, не получив ни гроша из потом и кровью заработанных денег, а миллионер Меснянкин разбогател ровно на двадцать рублей. Так бы эта история и канула, если бы не нашлись люди, которые встали на защиту обобранного Субботы. Меснянкин попал на скамью подсудимых за мошенничество и... выписал Плевако.
Титан русской адвокатуры, если не разрушил обвинения, то вырвал из мировых учреждений и затянул дело, и все думали, что оно сведено на нет, но и конце концов Меснянкин был приговорен к двухмесячному тюремному заключению.
Ну, так что же такое? Плевако не совершил ничего дурного не только формально, но и по существу. Ведь каждый обвиняемый, какое бы он преступление ни совершил, имеет право на защиту, на этом зиждется сущность нашего судебного процесса, заключающего в себе элемент состязательности.
Две правды есть на свете, читатель: одна - писанная, другая - неписанная. За несоблюдение писанной правды виновные караются каторгой, тюрьмой, ссылкой, лишением прав. За несоблюдение неписанной правды люди могут только сказать: вы поступили нечестно, несправедливо, жестоко.
Но если бы все руководствовались только писанной правдой, давным бы давно мы друг другу перегрызли горло на... законном основании.
Писанная правда необходима, но это - застывшая, остеклевшая правда, не охватывающая всей жизни, живой, изменяющейся жизни, во всем ее объеме, во всех ее изгибах; неписанная правда сама жива и тончайшими извилинами проникает всю нашу жизнь, наши поступки, наше сердце, наши отношения.
И вот против этой-то правды, против этой живой правды Плевако и преступил.
Почему?
Надо только представить себе эти степи, этих людей, живущих в этих степях, их быт, нравы, мировоззрение - жестокие, грубые, не знающие пределов своему произволу. Рабочий для этих людей - хам, вьючное животное, которое не должно выходить из-под кнута. Вышибить зуб, своротить скулу, раскровянить лицо чабану - то же, что выкурить папиросу. Это делают даже не в сердцах, не в раздражении, а так - мимоходом, потому что рука "чешется". Сколько убийств, сколько увечий молчаливо таит безграничная степь, по которой крутятся горячие смерчи, ходят бесчисленные отары овец и табуны лошадей.
У себя на зимнике коннозаводчик - полновластный князек, вольный в животе и смерти тех, кто бережет его овец, кто ходит за его лошадьми и скотом. До города, до станции "три года скачи, не доскачешь", да и кому охота ввязываться и подымать историю. Своя рубашка ближе к телу.
Но вот убийство или бесчеловечное избиение всплывают. Власти извещены, начинается следствие.
Так что же такое? Эка невидаль... Из-за этого хамья да еще беспокоиться? Телеграмму дать Плевако.
Сколько за выезд? Три тысячи... Не едет? Пять. Мало? Ну, восемь, десять, наконец, эка невидаль - нашему брату это просто тьфу!
Вся округа взволнована.
- Слыхал? Тянут ведь соседа-то за хама за этого, за самого.
- Пожалуй, плохо придется - убийство.
- Пустяки, ничего не будет! Плеваку выписал.
- Ну-у?! Неужто выписал?
- Выписал.
- Ну, значит, ничего не будет. -- Конечно, ничего.
Здесь царит непоколебимая уверенность, что законы пишутся для того, чтобы обходить их.
Плевако своей известностью, своей славой, своим обаянием, своим авторитетом только поддерживает эту уверенность. Деньги есть, значит - чист. Подумайте только, какую жизнь, какие нравы, какие отношения создает эта уверенность.
Но позвольте, скажут, а обвинительные приговоры?
Ничего не значит. Это грубый, жестокий и в высокой степени наивный народ. По поводу дела Королькова будут такие разговоры:
- Слыхал, Королькова на восемь месяцев упекли?
- А кто защищал?
- Да Плевако.
- Плевако? Ну, это хорошо. Кабы не Плевако, быть бы на каторге.
- Непременно бы на каторге.
По поводу дела Меснянкина говорили:
- Старика-то на два месяца в тюрьму.
- А кто защищал?
- Да то-то и есть: в первый раз Плеваку выписал, ну, он его вызволил, дело затянули, а в другой-то раз поскупился, ну, и попал в тюрьму.
Нужды нет, что все отлично знают, что Корольков убил беззащитного человека, а Меснянкин обмошенничал еще более беззащитного человека. Дело вовсе не в факте, не в нравственной стороне его, а в том, как увернуться от опасности.
Такие дела имеют огромное общественное значение.
Пастух пас овец. Овцы разбрелись, собаки, растянувшись, мирно дремали, было скучно и нечего делать. Пастух захотел позабавиться и заорал благим матом:
- Ой, батюшки... ай-ай-ай... волки режут!..
Услыхали люди, бывшие в поле, и соседние пастухи,- прибежали, кто с колом, кто с вилами, а пастух закатывается:
- Хха-ха-ха!..- а ничего нету, я вас надул.
Опять скучно, опять нечего делать, бродят овцы, дремлют собаки, и опять страшным голосом вопит пастух:
- Помогите, режут волки!..
Прибежали люди, кто с колом, кто с вилами, а пастух хохочет. Пришла ночь, забрались волки в стадо и стали резать одну за одной овец. Не своим голосом стал кричать пастух:
- Помогите... ой, помогите!.. Никто не пришел.
- Врет!..
С "Новым временем" стряслась подобная же история. Прославившийся издательством гр. Рамм утверждает, что передал круглую сумму некоему лицу для вручения редактору "Нового времени". Конечно, "Новое время" яростно отрицает получение этих денег. Публике прежде всего должно было притти в голову соображение, что тут просто месть со стороны гр. Рамма за разоблачения и нападки газеты на его издательскую деятельность.
Но это соображение почему-то не приходит, а приходят другие соображения.
- После этого в разгаре подписки одиннадцать дней в "Новом времени" не появлялось на меня никаких нападок,- говорит многозначительно гр. Рамм.
- Гм! - говорит публика,- понимаем...
В связи с этим делом гр. Рамма привлек за клевету некий Черман, бывший сотрудник "Нового времени". Гр. Рамм вызывает в суд в качестве свидетеля редактора "Нового времени".
Редактор благоразумно уклоняется от явки, а присылает заявление, что он нервно болен и просит допросить его на дому.
- Да ведь редактор "Нового времени" ежедневно бывает в редакции газеты и работает там по пяти, по шести часов; это нервнобольной-то! - восклицает гр. Рамм,- я докажу это.
- Дда-а! - думает публика,- это неспроста... Отчего бы ему и не явиться в суд, раз он чист...
И все мелкие факты, все замечания, полунамеки, все обстоятельства дела,- все ставится в счет не гр. Раммом, нет (что гр. Рамм?), а публикой, обществом, ставится в счет "Новому времени".
Но почему, почему же?
Ложь не проходит безнаказанно. Четверть века лжет газета, лжет во всех областях, во всех сферах, которых она только касается. Четверть века она развращает читателя, четверть века газета торгует совестью, правдой, торгует всем, что только дорого обществу. Чего бы ни коснуться - политики, внутренней жизни, оценки литературных произведений, вопроса об учащейся молодежи,- везде та же ложь, тот же общественный разврат, стекающий широким и грязным потоком со страниц знаменитой газеты
Так лжет оно ["Новое время"]. Но от времени до времени приходит расплата, и взоры всех обращаются на лгуна.
Да, господа, четвертьвековая общественная ложь стоит над вами, как проклятие. Не смыть вам ее всей вашей черной жизнью, и достаточно малейшего намека, малейшего повода, чтобы поверили самому тяжкому обвинению вас. Ведь общество не знает, когда вы говорите правду.
Талантливый журналист сидел за работой, смотрел в потолок, наклонился, перо быстро бегало по бумаге, и узкие длинные листки, исписанные быстрым небрежным почерком, так и летели.
- Петр!
Входил человек, бережно и почтительно брал листки, осторожно ступая, уносил в типографию. Журналист затянулся и опять посмотрел в потолок.
- Нда-а!.. Случай нужен.
Приятель, сидевший у окна, посасывал пахучую сигару.
- А?
- Ничего... случай, говорю, нужен какой-нибудь. У меня, видишь ли, на каждую тему - случай из жизни. Необходимо.
Фельетонист снова небрежно стал бегать по бумаге.
- Пожар волжского парохода... Гм... гм... чтобы это?.. Человеческие жертвы, все такое... чтобы это... Разве об утонутии каком-нибудь таком-этаком, особенном... Нда...
Он опять затянулся.
- Нда-а... ну вот "Вера", скажем, ага... отлично!..
И, сунув в чернила перо, он опять бойко и торопливо стал бегать по бумаге.
- Мне вспоминается почти тождественная гибель парохода "Вера" в восьмидесятых годах. Молодой человек, один из спасшихся пассажиров, рассказывал мне:
"Треск, свист... пламя бурно металось по палубе... Люди кидались в воду, их втягивало под работавшие колеса, било лопастями, и они, как ключ, шли ко дну... Молодой человек прыгнул в воду.
Кругом ходили волны от колес. Колотит со всех сторон. Так и прибивает, так и тянет к колесам... Выгребаю, что есть мочи. Из сил выбиваюсь. Не могу из этой толчеи выгрести...",- рассказывал потом молодой человек.
Около себя он увидал плавающую доску. Схватился. Ну, думает, спасен. В ту же минуту доска погрузилась: с другой стороны за нее схватился человек. При огненном свете от пожара молодой человек узнал... отца. Началась смертельная борьба из-за доски. Отец и сын с звериными лицами рвут друг у друга доску. Сын улучил минуту, рванул, отец пошел ко дну. Вздохнул радостно, вдруг слышит, кто-то схватил его за пояс. Утопающий. Молодой человек его по морде, по морде, держится, цапает, себя не помнит. Молодой человек изловчился в висок, и этот пошел ко дну.
Журналист откинулся на минутку на спинку кресла, затянулся, побарабанил по столу.
- Петр!
Через некоторое время приносят корректуру. Приятель, пуская синий дымок сигары, тоже интересуется и просматривает гранки. Лицо его расплывается.
- Милый, ну скажи откровенно: ведь... врешь?
- Вру,- с невыразимым спокойствием проговорил журналист.
- Ничего, конечно, этого не было. Да и странно бы было, чтобы человек, утопивший, правда, во время смертельной опасности, но тем не менее утопивший родного отца и пустивший ко дну ударом в висок другого человека,- чтобы он так спокойно и обстоятельно рассказывал об этом тебе. Такие вещи мучительно помнят, но не рассказывают.
- Разумеется.
- При всех других событиях, крупных и мелких, у тебя непременно рассказывается "собственный" случай на ту же тему. Сербский переворот,- оказывается, ты встречался с самыми удивительными сербами, которые рассказывали тебе самые удивительные вещи. Правда, в глаза невольно бросается то обстоятельство, что эти удивительные вещи ты передаешь публике не раньше, а именно после переворота, но это ничего, все хорошо, что делается кстати; где бы, когда бы, что бы ни совершилось, у тебя непременно собственный случай. Ясно, ты выдумываешь.
Друг мой, зачем это? Ты талантлив, известен, и без тою богат массой фактов, самых разнообразных, интересных. Зачем это мелкое, пошловатое лганье?
Журналист поправил слегка воротник на шее, потом заложил за спину руки и прошелся по комнате.
- Видишь ли,- заговорил он спокойно и самоуверенно,- случаи, мои собственные случаи я выдумываю, то есть попросту вру. Есть вранье и вранье. Есть вранье пошловатое, бесцельное, ненужное или преследующее мелкие, пошлые цели. Это - вранье дураков, посредственностей и пошляков. Есть ложь вдохновенная, талантливая, ложь, от которой загораются глаза, ложь, от которой бьются сердца. Это - ложь великих вождей. Есть, наконец, ложь - тонкая артистическая резьба. Это - ложь артиста, художника, творца. Он, как орнамент, кладет ее тонким резцом на факты, и голые, костлявые, грубые в своей простоте и неинтересные факты вырастают перед толпой, на которую истинный художник смотрит как на стадо, причудливо узорчатым рисунком, поражающим и приковывающим глаз. Да знаешь ли ты, что, быть может, мимо половины моих блестящих статей, при всей признанности моего таланта, тупо прошла бы толпа, не обратив внимания, если бы я не вкраплял золотые блестки тонко и художественно выполненной лжи. Если хочешь запечатлеть в умах, солги, но солги, как художник, солги талантливо, а не как бездарность. Мы слишком привыкли смотреть на понятие ложь с лицемерно-фарисейской точки зрения прописной морали. Нет, ложь, выдумка имеют такие же права гражданства, как и добродетельная правда. Одно только условие: лги талантливо. Кто врет талантливо - художник, кто врет бездарно - лгун. Это раз. Второе - по нынешним временам правдой не проживешь.
- Но, милый, ты смешиваешь разные вещи. Выдумка, что собственно есть ложь, вполне уместна и имеет полный raison d'etre {Смысл, разумное основание (фр.). - Ред.} в так называемой художественной литературе; в публицистике же... согласись, это отдает глубоким неуважением к читателю.
- А кто же тебе сказал, что я его уважаю? Я его глубоко презираю. Разные бездарные поэты вечно кричат, что презирают толпу. Крикуны. Я этого ни-ког-да не позволю себе сказать читателю. Но я глубоко презираю его самым делом, самым процессом творчества, своей литературной деятельностью: я ему лгу. Я презираю его за то, что он не может подойти к голому факту, как бы он ужасен ни был, что ему нужен орнамент, форма, украшения. Я презираю его за то, что лгу талантливо, что это порабощает его, что это сходит мне безнаказанно. Я его презираю за то, что лгу.
Он снова сел за стол и стал бегать пером. И Петр то и дело входил в комнату и таскал в типографию узкие длинные листы с собственными случаями из жизни.
В составлении комментариев принимал участие Л. Н. Арутюнов.
Серия фельетонов, печатавшихся в газете "Курьер" в 1902-1903 гг.
Впервые опубликованы:
"Даровой труд" - "Курьер", 1902, 22 августа.
"Студенты" - "Курьер", 1902, 17 сентября.
"Доверчивый читатель" - "Курьер", 1902, 26 октября.
"Закон Плевако" - "Курьер", 1902, 8 декабря.
"Суворины сыны" - "Курьер", 1903, 15 марта.
"Бойкое перо" - "Курьер", 1903, 7 июля.
1) А. С. Суворин - см. коммент. к стр. 283.