редприятия - колеблющийся старик, который ждет успеха только от хитрости, тайны, соображения обстоятельств, который хвалится не храбростью своею, не отвагой впереди полков, но тем, что он "искусная, ношенная птица".
Ни один гетман малороссийский не пользовался такой доверенностью московского правительства, как умный, образованный, любезный старик, Иван Степанович Мазепа. Царь Петр вполне полагался на его приверженность к себе, не верил доносам на него, и действительно, по свидетельству самых близких к гетману людей, он был верен царю. В 1705 году Мазепа стоял обозом под Замостьем; сюда тайком пробирается к нему из Варшавы Францишек Вольский с секретными прелестными предложениями от польского короля Станислава Лещинского. Мазепа спокойно выслушивает Вольского, но, выслушав, немедленно сдает его под караул царскому чиновнику Анненкову, велит подвергнуть пытке, потом в оковах отправляет в Киев, к тамошнему воеводе князю Дмитрию Михайловичу Голицыну, а письма пересылает к царю. Но вот верность гетмана подвергается искушению: в Дубне, где он стоял на зимних квартирах, получает он длинное письмо от наказного гетмана1 прилуцкого полковника Дмитрия Горленко, стоявшего с своим и Киевским полками под Гродно на службе царской; гетман кличет писаря Орлика2 и велит читать ему письмо; Орлик читает горькие жалобы: подробно описывал Горленко обиды, поношения, уничижения, досады, коней разграбление и смертные побои казакам от великороссийских начальных и подначальных людей: "Меня, наказного гетмана,- пишет Горленко,- с коня спихнули, из-под меня и из-под прочих начальных людей кони на подводы забраны!" Тот же курьер, который привез письмо от Горленка, подал другое от полковника Ивана Черныша, также находившегося в Гродне; Орлик распечатал и нашел копию с царского указа, которым будто бы приказывалось Киевскому и Прилуцкому полкам идти в Пруссию для научения и устроения их в драгунские регулярные полки. Выслушав письма, Мазепа сказал: "Какого же нам добра вперед надеяться за наши верные службы, и кто ж был бы такой дурак, как я, чтобы до сих пор не приклонился к противной стороне на такие предложения, какие прислал ко мне Станислав Лещинский?" Скоро после этого приезжает сам Горленко в Дубну к Мазепе и объявляет, что притворился больным из страха, чтоб его не послали с полками в Пруссию и не устроили в драгуны: "Я бы ведь этим возбудил против себя ненависть целого войска,- говорил Горленко,- все бы стали говорить, что от меня пошло начало регулярного строя у нас; вот я и притворился больным и отпросился у генерала Рена в отпуск будто домой, подарил ему за это коней добрых да 300 ефимков".
В то время как гетман смущен был рассказами и жалобами Горленко, краковский воевода, князь Вишневецкий, прислал звать его к себе в Белую Криницу, просил быть крестным отцом у его дочери; крестною матерью была мать князя, княгиня Дольская. Несколько дней пировал Мазепа на крестинах, и, возвратившись в Дубну, велел Орлику написать благодарственное письмо княгине Дольской и послать к ней ключ цифирный для будущей переписки. Ответ не замедлил: через несколько дней приносят от княгини маленькое письмецо, написанное цифрами: "Я уже послала куда следует с известием о истинной приязни вашей милости",- писала княгиня. В 1706 году, будучи в Минске, Мазепа получил от Дольской другое маленькое письмо цифирью с известием, что какой-то король посылает к нему письмо. Когда Орлик разобрал письмо, то Мазепа засмеялся и сказал: "Глупая баба! хочет через меня царское величество обмануть, чтоб его величество, отступая от короля Августа, принял в свою протекцию Станислава и помог ему утвердиться на польском престоле, а он обещает помочь государю в войне шведской; я об этом ее дурачестве уже говорил государю, и его величество посмеялся".
Но долго притворяться было нельзя перед Орликом; в Киев пришло третье письмо от Дольской: княгиня писала прямо, чтобы Мазепа начинал преднамеренное дело и был бы надежен на скорую помощь от целого шведского войска; был бы также уверен, что все желания его исполнятся, на что присланы будут к нему ручательства королей шведского и польского. Когда Орлик разобрал письмо, Мазепа вскочил с постели в страшном гневе и начал кричать; "Проклятая баба обезумела! прежде меня просила, чтобы царское величество принял Станислава в свою протекцию, а теперь другое пишет, беснуется баба, хочет меня, искусную и ношенную птицу, обмануть; погубила бы меня баба, если б я дал ей прельстить себя; возможное ли дело, оставивши живое, искать мертвого и, отплывая от одного берега, другого не достигнуть. Станислав и сам не надеется царствовать в Польше, республика польская раздвоена; какой же может быть фундамент безумных прельщений этой бабы? Состарился я, служа верно царскому величеству, и нынешнему, и отцу его, и брату; не прельстили меня ни король польский Ян, ни хан крымский, ни донские казаки; а теперь, при конце века моего, баба хочет меня обмануть". Мазепа сжег письмо Дольской и велел Орлику написать ответ: "Прошу вашу княжескую милость оставить эту корреспонденцию, которая меня может погубить в житии, гоноре и субстанции; не надейся, не помышляй о том, чтоб я, при старости моей, верность мою царскому величеству повредил". Дольская действительно приостановила переписку на целый год.
Но в 1706 году случилось много событий, которые возобновили переписку между кумом и кумою. Приехал царь Петр в Киев. Гетман задал в честь его большой пир; вино развязало язык царскому любимцу Меншикову, который после стола взял гетмана за руку, посадил подле себя на лавку и, наклонясь к нему, сказал на ухо, но так громко, что стоявшая подле старшина могла все слышать: "Гетман Иван Степаныч! пора теперь приниматься за этих врагов". Старшина и полковники, видя, что любимец царский хочет вести тайный разговор с гетманом, хотели было отойти прочь, но Мазепа дал им знак рукой, чтоб остались, и отвечал Меншикову также на ухо, но громко, чтобы все могли слышать: "Не пора!" Меншиков сказал на это: "Не может быть лучшей поры, когда здесь сам царское величество с главною своею армией".- "Опасно будет,- отвечал Мазепа,- не кончив одной войны с неприятелем, начинать другую внутреннюю". "Их ли врагов опасаться и щадить,- продолжал шумный Меншиков,- какая в них польза царскому величеству? Ты прямо верен государю, но надобно тебе знамение этой верности явить и память по себе в вечные роды оставить, чтоб и будущие государи знали и имя твое ублажали, что один такой был верный гетман Иван Степанович Мазепа, который такую пользу государству Российскому учинил". В это время государь поднялся с своего места и пресек разговор. Проводивши царя, Мазепа отвел старшину и полковников во внутреннюю комнату и спросил: "Слышали все? вот всегда мне эту песню поют, и на Москве, и на всяком месте; не допусти им только, боже, исполнить то, что думают". Между полковниками начался сильный ропот.
До сих пор сам гетман лично еще не был задет; но вот опять является та же искусительница, княгиня Дольская; приходит письмо из Львова цифирью; княгиня описывает, как она была у кого-то восприемницей вместе с фельдмаршалом Борисом Петровичем Шереметевым, за столом сидела между ним и генералом Реном, и в разговоре с последним случайно упомянула имя Мазепы с похвалою. Рен на ее слова отозвался так же хорошо о гетмане и прибавил: "Сжалься, боже, над этим добрым и разумным господином! Он бедный не знает, что князь Александр Данилович Меншиков яму под ним роет и хочет, отставя его, сам быть гетманом в Украйне". Шереметев будто бы подтвердил слова Рена; Дольская спросила: "Для чего же никто из добрых приятелей не предупредит гетмана?" "Нельзя,- отвечал Шереметев,- мы и сами много терпим, да, делать нечего, молчим". Когда Орлик кончил разбор этой цифири, Мазепа сказал: "Знаю я и сам очень хорошо, что они о вас и обо мне думают: хотят меня уконтентовать княжением Римского государства, а гетманство взять, старшину всю выбрать, города под свою область отобрать и воевод или губернаторов в них поставить, а когда бы воспротивились, за Волгу перегнать и своими людьми Украину населить. Сами вы слышали, как Меншиков мне на ухо говорил: пора теперь за этих врагов приняться! Слышали вы и то, как тот же Александр Данилович публично просил себе Черниговского княжества, а чрез это стелет он путь к гетманству". Соединив таким образом свое деле с общим, перекинувши свой страх на всю старшину, Мазепа распространился о собственных обидах: "Вот,- говорил он,- царь послал Меншикова с кавалерией на Волынь, а мне приказал идти за ним следом и что его светлость повелит - исполнять. Не обидно бы еще мне было, если бы меня отдали под команду Шереметеву или другому какому-нибудь великоименитому и от предков заслуженному человеку, а то Меншикову! Тот же Александр Данилович уговорился выдать за племянника моего Войнаровского сестру свою; я несколько лет дожидался, не сватал невесты племяннику, а когда наконец напомнил Меншикову об уговоре, то он отвечал: теперь уже нельзя, потому что царское величество сам хочет жениться на моей сестре". Во сколько все это было справедливо? во сколько сам царь входил в планы своего честолюбивого любимца и во сколько был способен подчиняться его желаниям? Этих вопросов не задал ни Мазепа, ни Орлик; никто из них не предложил вопроса: "Что же, разве Меншиков получил Черниговское княжество? разве царь женился на его сестре?" "Свободи меня, господи, от их господства",- покончил Мазепа свои жалобы и велел Орлику написать Дольской ответ с благодарностью за приязнь и предостережение.
А между тем для Малороссии наступила тяжелая пора: страшный враг был близко; началось сильное движение, шли партии рекрут, мчались начальные люди, тянулись длинные обозы, в Киеве спешили укреплениями. Полковники беспрестанно приходили к гетману с жалобами: приставы у крепостного строения казаков палками по головам бьют, уши шпагами обсекают; казаки, оставивши домы свои, сенокосы и жнитво, терпят на службе царской зной и всякого рода лишения, а там великороссийские люди домы их грабят, разбирают и палят, жен и дочерей насилуют, коней и скотину и всякие пожитки забирают, старшину бьют смертными побоями. Сильнее всех раздавались голоса полковников миргородского Апостола и прилуцкого Горленка: "Очи всех на тя уповают,- говорил миргородский Мазепе,- не дай, боже, над тобою смерти! тогда мы останемся в такой неволе, что и куры нас загребут". Прилуцкий говорил еще сильнее: "Как мы за душу Хмельницкого всегда бога молим и имя его блажим, что Украину от ига лядского освободил: так, напротив, и мы и дети наши в вечные роды душу и кости,твои будем проклинать, если нас по смерти своей в такой неволе оставишь".
В 1707 году царь созвал в Жолкве военный совет; гетман войска запорожского был на совете и возвратился мрачнее тучи: к царю на обед не поехал, дома целый, день не ел; что такое там было на совете, никто не знал; Мазепа никому ничего не рассказывал, сказал; только: "Если б я богу так верно и радетельно служил, то получил бы наибольшее мздовоздаяние, а здесь хотя бы в ангела пременился, не мог бы за службу и верность мою никакой получить благодарности". На другой или на третий день приносят к Мазепе бумагу: то был приказ от Меншикова к полковнику компанейскому Танскому, чтобы тот шел к нему с полком. Мазепа в бешенстве вскочил с места и закричал: "Может ли быть большее поругание, посмеяние и уничижение моей особе: всякий день князь Меншиков со мною видится, всякий час со мною разговаривает, и, не сказавши мне об этом ни одного слова, без моего ведома и согласия, посылает приказания людям, мне подчиненным! И кто же там Танскому, без моего указа, выдаст месячные деньги и провиант? и как он может без моей воли идти куда-нибудь с полком своим, которому я плачу жалованье? А если бы пошел, то я бы его велел как пса расстрелять. Боже мой! Ты видишь мою обиду и уничижение!"
В это время, как нарочно, является иезуит Заленский с предложениями перейти на сторону непобедимого короля шведского; Мазепа начинает с ним тайные совещания; искусная, ношенная птица, гетман недоволен Москвой, но боится Петра, боится в то же время и Карла, не надеется, чтобы Петр сладил с ним, и хочет пробраться между двух огней, не обжегшись.
А между тем ропот полковников усиливался все больше и больше. Возвратившись в Киев, Мазепа получил царский указ об устройстве казаков в пятаки, наподобие слободских полков3, между полковниками только, и было разговору, что выбор пятаков - ступень к преобразованию казаков в драгуны и солдаты; начался сильный ропот; недовольные собирались у обозного Ломиковского, особенно же у полковника миргородского, и советовались, как бы предупредить беду, защитить свои вольности. Мазепа не принимал никакого участия в этих совещаниях. 16 сентября 1707 года, поздно вечером, к нему принесли письмо от Дольской и вместе письмо от польского короля Станислава Лещинского. Прочтя это письмо, Мазепа от страха выронил его из рук и закричал: "Проклятая баба! погубит меня!" Долго сидел он после того молча, в глубоком раздумьи; наконец начал говорить Орлику: "С умом борюся, посылать ли это письмо к царю, или нет? завтра об этом посоветуемся, а теперь ступай в свою квартиру и молись богу, да яко же хочет устроит вещь; может, твоя молитва приятнее богу, чем моя, потому что ты по-христиански живешь. Бог знает, что я не для себя делаю, а для вас всех, для жен и детей ваших". Мазепа и Орлик жили в Печерском монастыре. Орлик, возвратившись на свою квартиру, взял два рубля денег и вышел, чтобы раздать старцам и старицам, нищим и калекам, которые лежали в кущах на улице и жили в богадельнях печерских: писарь надеялся этим добрым делом умилостивить бога, чтоб он спас его от страшной беды и отвратил сердце Мазепы от лукавого предприятия. Старцы и старицы сначала поднимали брань, когда он толкался в их кущи: они вовсе не надеялись получить милостыни в такое позднее время, а скорее боялись воровства; но потом успокаивались, слыша ласковые, не воровские слова, отворяли двери и принимали милостыню.
На другой день рано поутру Орлик пришел к Мазепе и застал его сидящим в конце стола, и перед ним крест с животворящим древом; увидавши Орлика, гетман стал говорить: "Так как вчера дело мое через присылку письма от Лещинского открылось перед тобою, то перед всеведущим богом протестуюся и присягаю, что я не для приватной моей пользы, не для высших гоноров, не для большего обогащения и не для иных каких-нибудь прихотей, но для вас всех, для жен и детей ваших, для общего добра матки моей отчизны, бедной Украйны, всего войска запорожского и народа малороссийского, для повышения и расширения прав и вольностей, хочу, при помощи божией, так сделать, чтобы вы ни от московской, ни от шведской стороны не погибли. А если б я для каких-нибудь приватных моих прихотей дерзнул это сделать, то побей меня, боже, и невинная страсть Христова на душе и на теле". Сказавши это, Мазепа поцеловал крест и потом опять обратился к Орлику: "Крепко я надеюсь, что ни совесть твоя, ни добродетель, ни природная кровь шляхетская не допустят тебя изменить мне, пану своему и благодетелю, однако, для лучшей конфиденции, присягни". Орлик присягнул, но не мог удержаться, чтобы не сказать: "Если виктория будет при шведах, то вельможность ваша и мы все будем счастливы; если же при царе, то и мы пропадем, и народ погубим".- "Яйца курицу не учат,- отвечал Мазепа,- или я дурак, что прежде времени отступлю без крайней нужды? тогда передамся шведам, когда увижу, что царское войско не будет в состоянии оборонить не только Украйны, но и своего государства от шведской потенции. Я говорил в Жолкве царю: если король шведский и Станислав с войсками своими разделятся, и первый пойдет в государство Московское, а другой в Украину, то мы не можем обороняться нашим войском слабым, истощенным частыми походами; я просил царя, чтоб оставил нам на помощь хоть 10000 своего регулярного войска; что ж мне отвечал? не только десяти тысяч, и десяти человек не могу дать, обороняйтесь сами как можете! Это меня и заставило послать ксендза тринитара, капеллана княгини Дольской, в Саксонию, чтобы там, видя какую ни есть мою к себе инклинацию [склонность, расположение] по-неприятельски с нами не поступали. Однако же верность мою к царскому величеству буду продолжать до тех пор, пока не увижу, с какою потенциею Станислав к границам украинским придет, и какие будут прогрессы шведских войск в государстве Московском, и если не в силах будем защищать Украйны и себя, то зачем же сами в погибель полезем и отчизну погубим?"
Согласно с этим планом действий, Мазепа отвечал королю Станиславу 18-го сентября, что указ его не может исполнить и никаких дел не может начинать по следующим причинам: 1) Киев и другие крепости в Украйне осажены великими гарнизонами, под которыми казаки, как перепела под ястребами, не могут голов поднять. 2) Все силы уже сосредоточены в Польше, недалеко от Украйны. 3) В Украйне начальные и подначальные, духовные и мирские, как разные колеса, не в единомышленном находятся согласии: одним хорошо в протекции московской, другие склонны к протекции турецкой, третьи любят побратимство татарское, по природной к полякам антипатии. 4) Самусь4 с прочими полковниками, по недавних бунтах, опасаясь от войск польских мести, навряд склонятся к Речи Посполитой, и потому надобно сперва стараться войско и целый царод к единомыслию приклонить по обеим сторонам Днепра. 5) Он, Мазепа, имеет постоянно подле себя несколько тысяч регулярного великороссийского войска, которое бодрым оком смотрит на все его поступки. 6) Республика польская раздвоена еще. Мазепа обещал только не вредить ни в чем интересам короля Станислава и войскам шведским.
Мысль, что сношения его с неприятелем, по неосторожности Станислава, известны хотя одному человеку на Украйне, Орлику, тревожила Мазепу; на присягу последнего он не вполне полагался и потому хотел еще действовать угрозами: "Смотри, Орлик,- говорил он генеральному писарю,- додержи мне верность; знаешь ты, в какой я милости у царя, не променяют там меня на тебя; я богат, а ты беден, а Москва гроши любит; мне ничего не будет, а ты погибнешь". Угроза действовала на Орлика; с другой стороны, сильно связывала данная Мазепе клятва; постоянно приходил также на мысль покойный Мокриевич, который, будучи, подобно Орлику, генеральным писарем, обвинил гетмана Демьяна Многогрешного в измене, и какую потом за это получил честь? Гетман Самойлович лишил его писарской должности, его вытеснили из Украйны, и везде, во все продолжение жизни, был он укоряем и поносим от мирских и духовных лиц, особенно от архиепископа черниговского, Лазаря Барановича, который где бы ни встретил Мокриевича, в церкви или в гостях, прямо в лицо ему и всем вслух называл Иудою, предателем пана, своего, ехидниным порождением, а когда антидор5 ему давал, то обыкновенно говорил: "И Христос Иуде хлеб дал и по хлебе вниде в он сатана". Наконец, Орлику приходило в голову и то, что, по великороссийскому уложению, доносчику первый кнут. В то время как он колебался таким образом, решилось дело Кочубея6, и Мазепа получил сначала в царском письме к нему, а потом в публичных грамотах милостивое обнадеживание, что не будет дано веры никаким клеветам, на непорочную верность гетмана и всякий клеветник восприимет достойную казнь. Это царское обнадеживание окончательно отвратило Орлика от мысли о доносе.
Мазепа полагал свое спасение в хитрости, тайне, выжидании; но старшина не давала ему покою, торопя к действиям более решительным. В Белой Церкви пришли к нему обозный Ломиковский, полковники миргородский, прилуцкий и лубенский и объявили, чтоб он промышлял о своей и общей безопасности, обещая стоять до крови за него и за свои права и вольности, в чем и клятву дали; Мазепа, с своей стороны, присягнул им в тех же выражениях, в каких присягнул Орлику в Печерском монастыре. Вот почему, когда царь требовал несколько раз, чтобы гетман арестовал давно уже подозрительного ему полковника миргородского, Мазепа не исполнял этого требования, всячески защищая полковника. Мазепа все еще надеялся, что туча пройдет мимо, Украйна останется вне военных действий и ему не нужно будет решиться на страшный шаг прежде, чем успех ясно обозначится на той или другой стороне; но вот приходит весть, что Карл XII от Смоленска повернул к Украйне: "Дьявол его сюда несет! - сказал при этом Мазепа.- Все мои интересы перевернет, войска великороссийские за собою внутрь Украйны впровадит на последнюю ее руину и на погибель нашу". Ожидания сбылись: приходит царский указ, чтобы гетман шел с войском для соединения с генералом Инфлянтом7, посланным для пожжения в Стародубском полку некрепких городков, сел, гумен и мельниц. Но Мазепа, и без того подозрительный, a тeперь знавший за собою страшное дело, понял указ иначе: он подумал, что его хотят приманить к Инфлянту и прибрать к рукам. Он велел полковникам миргородскому, прилуцкому и лубенскому собраться к обозному Ломиковскому и послал к ним Орлика с вопросом: как думают, идти ли ему на соединение с Инфлянтом? Все отвечали единогласно, что не идти; напротив, пусть немедленно же посылает к шведскому королю с прошением о протекции и старается соединиться с ним на границах, чтобы не допустить войск великороссийских в Украину; притом они просили гетмана объявить им, чего им надеяться от шведской протекции и на каком фундаменте заложил он всю эту махину? Мазепа осердился за эту просьбу и при первом свидании сказал им: "Зачем вам об этом прежде времени знать? Положитесь на мою совесть и на мой подлый разумишко, не бойтесь, он вас не сведет с хорошей дороги; у меня одного, по милости божией, больше разума, чем у вас всех; у тебя, Ломиковский, разум уже устарел, а у тебя, Орлик, он еще молод; а к королю шведскому сам знаю когда посылать". Потом вынул из шкатулки универсал короля Станислава, принесенный Заленским, и велел Орлику читать; все были довольны обещаниями королевскими.
Между тем положение гетмана, вследствие его выжиданий, затруднялось все больше и больше. Из Глухова, где находился двор, приходило к нему письмо за письмом, чтобы, сдав команду над войском какому-нибудь верному человеку, сам приезжал в Глухов; но эти призывы Мазепа считал западней, тем более что из Польши дали ему знать, что там всем известно о его сношениях с королем Станиславом. Чтобы не ехать в Глухов, он притворился больным. Однажды вечером, осенью 1708 года, он послал Орлика к Ломиковскому, у которого собрались полковники, спросить, посылать ли к шведскому королю, или не посылать. Ломиковский от имени всех отвечал жалобами на медлительность и нерадение гетмана: "Несмотря на наши частые предложения и просьбы,- говорил обозный,- он не снесся с королем на границах и этою своею медленностью впровадил все силы российские в Украину на разорение и всенародное кровопролитие; а теперь, когда уже шведы под носом, неведомо для чего медлить". Самолюбивый Мазепа, считавший себя умнее всех, сильно рассердился на эти нарекания: "Знаю я, что все это переговаривает лысый черт Ломиковский,- сказал он возвратившемуся Орлику,- позови их ко мне!" Старшины пришли: "Вы не советуете,- встретил их Мазепа,- а только обо мне переговариваете; черт вас побери! Я, взявши Орлика, поеду ко двору царского величества, а вы хоть пропадайте". Старшины молчали; Мазепа поуспокоился и спросил: "Посылать к королю или нет?" - "Как же не посылать! - отвечали все.- Нечего откладывать!" Мазепа тут же велел позвать Быстрицкого, заставил его при всех присягнуть на секрет, Орлику велел написать ему инструкцию к графу Пиперу8 на латинском языке, аптекарь гетманский перевел ее на немецкий язык, и с этим переводом, без подписи, без печати, Быстрицкий отправился на другой день в шведский лагерь. В инструкции Мазепа изъявлял великую радость о прибытии королевского величества в Украину, просил протекции себе, войску Запорожскому и всему народу освобождения от тяжкого ига московского, объяснял стесненное свое положение и просил скорой присылки войска на помощь, для переправы которого обещал приготовить паромы на Десне, у пристани Макошинской. Быстрицкий возвратился с устным ответом, что сам король обещал поспешить к этой пристани в будущую пятницу, то есть 22 октября. Мазепа в тревожном ожидании стоял в Борзне, откуда послал в Глухов войскового канцеляриста Болбота как будто с письмами, а в самом деле наведаться, как о нем там разумеют? Когда Болбот возвратился, то Мазепа объявил всей старшине, что один из министров царских, а другой из канцелярии, истинные его приятели, предостерегли его, чтобы не ездил ко двору, а старался бы о безопасности собственной и всего народа малороссийского, ибо царь, видя шаткость на Украйне, задумал о гетмане и о всем народе что-то недоброе. Но это была ложь: после, в Бухаресте, Болбот, готовясь постричься в монахи, объявил Орлику, что он в Глухове ничего подобного не слыхал, напротив, князь Григорий Федорович Долгорукий велел сказать Мазепе, чтобы ничего не опасался и как можно скорее приезжал в Глухов, предлагая и душу, и совесть свою в заклад, что царь никакого сомнения в его верности не имеет и не слушает никого, кто на него наносит.
Прошло 22 октября: о короле шведском не было слуха. 23-го приезжает в Борзну Войнаровский и объявляет, что ушел тайком от Меншикова, который завтра будет в Борзне к обеду, и что какой-то немецкий офицер говорил другому в квартире его, Войнаровского: "Сжалься, боже, над этими людьми: завтра они будут в кандалах". Мазепа "порвался как вихрь"; в тот же день поздно вечером был уже в Батурине; на другой день рано переправился через Сейм, вечером прибыл в Короп, где переночевал, и на другой день, 24-го числа, ранним утром переправился через Десну, а ночью за Орловкой достиг первого шведского полка, стоявшего в деревне на квартирах. Отсюда отправил к королю Ломиковского и Орлика, а за ними отправился и сам.
Мы видели, как неохотно решился Мазепа объявить себя в пользу шведов прежде решительного перевеса на их стороне. Когда он узнал о взятии и сожжении Батурина Меншиковым, то сказал: "Злые и несчастливые наши початки! Знаю, что бог не благословит моего намерения; теперь все дела инако пойдут, и Украйна, устрашенная Батуриным, будет бояться стать с нами за одно".
Предвидения "искусной, ношенной птицы" сбылись: Украйна, устрашенная не Батуриным, но мыслию о союзе с поляками и шведами, не стала заодно с Мазепою, и при Полтаве Карл XII проиграл первенствующее значение Швеции на севере, а Мазепа - гетманство малороссийское.
(страница из истории раскола)
В недавнее время наша духовная литература обратила должное внимание на учение об антихристе, распространенное между раскольниками. Объяснить происхождение этого странного учения не трудно; стоит только историку спросить самого себя: не встречал ли он в другие времена, в других обществах подобного учения, и если встречал, то когда, при каких обстоятельствах, при какой общественной обстановке? Учение это является при сильных общественных движениях, при важных переменах и борьбах, когда человеку-христианину так естественно обращаться к апокалипсическим представлениям1 и спрашивать себя: не сбывается ли? не перед глазами ли нашими знамение второго пришествия и кончины века? Не нужно распространяться о том, какую силу имеют апокалипсические представления над людьми, которые имеют религиозную начитанность и у которых наука не умеряет еще излишней живости воображения; не нужно распространяться о том, какое одушевление сообщает человеку убеждение, что он живет во времена, изображенные в таинственной книге Богослова, что борьба, которую ведет он, должна скоро окончиться торжеством агнца и всех верных ему. Протестанты в борьбе своей с католицизмом одушевлялись мыслью, что ратуют против апокалипсического Вавилона - Рима, против антихриста-папы. У нас в Западной России, когда тот же Рим сделал попытку посредством унии отторгнуть литовскую Русь от восточной церкви, явилось немедленное представление об антихристовых временах. Наконец в Восточной России, в московском государстве, когда произошло исправление книг и вслед затем начались важные перемены гражданские, испуганному воображению приверженцев старины сейчас же представились времена, изображенные в апокалипсисе, представились действия антихриста. Что здесь не обошлось без влияния западнорусской литературы, возникшей во времена унии, видно из той исторической связи, которою представление наших раскольников соединяется с прежними представлениями того же рода: первая эпоха антихристовская - отпадение Рима папского от православия, вторая - отпадение Западной России в унию, третья - отпадение Восточной России от православия вследствие перемен церковных и гражданских. Для объяснения самого процесса происхождения этих представлений, для объяснения состояния умов в эпоху преобразований считаем не лишним изложить печальную историю монаха Самуила, как он сам изложил ее.
В начале XVIII века при одной из тамбовских церквей был дьячок по имени Степан, человек с самою поверхностною начитанностию Писания, но чуткий к высшим вопросам жизни и способный не удовлетворяться одним разглагольствованием об них. Все вокруг Степана было полно тревогою, небывалою еще на Руси: русские люди изменяли свой образ, в церкви недосчитывались патриарха. И вот пошла носиться мысль о последних временах, о пришествии антихриста. Но кто же антихрист? Невозможно было для русского человека убеждение, чтоб антихрист мог явиться в роде православных царей русских, и вот начал носиться слух, что тот, кто царствует под именем Петра Алексеевича, не есть истинный сын царя Алексея; объясняли дело розно: одни говорили, что царевич Петр был подменен при самом рождении сыном Лефорта; другие толковали, что настоящего царя Петра Алексеевича не стало за границею, и на место его приехал немец. Монах Савва первый преподал нашему Степану учение об антихристе: "Видишь,- говорил монах,- один владеет, патриарха-то нет, а печать-то видима: велит бороды брить..." Впечатление, произведенное этими словами на бедного Степана, было страшное; все, читанное в апокалипсисе, представилось ему в применении. Но какая же была его обязанность? Что должен был он делать в это страшное время? Первая мысль - уйти. Прежде всего Степан перестал ходить в церковь; но оставалось еще средство успокоения, был человек, обязанный указать ему правильный путь, отец духовный. Степан отправился к духовнику своему, попу Ивану Афанасьеву; но тот не был способен успокоить духовного сына, разрешить его сомнения; он еще более усилил их, очень неловко рассказавши один случай своей жизни: "Как мы бывали на Воронеже в певчих, то певали пред государем и при компании, проклинали изменников кой-каких; однажды дошел разговор до Тадицкого2, и государь говорил: "Какой он вор Талицкий! уж и я по его антихрист! о господи! уж и я антихрист пред тобою!" Эти искренние и горькие слова преобразователя не были поняты певчими; они стали перешептываться: "К чему это он говорил? Бог знает!" С этим: "Бог знает!" - Степан ушел от духовника, "и от тех поповских слов все сумнение к сумнению и в мысли своей держал, что прямой он антихрист". Попалась старопечатная Кириллова книга3, написано, что во имя Симона Петра имать сести гордый князь мира сего антихрист; поп не растолковал Степану, что здесь автор говорит о папе, свой Петр был ближе. Разговорился с одною бабою, та рассказывала, что родственники ее были в Суздале, где содержалась царица Авдотья Федоровна, и царица говорила людям: "Держите веру христианскую: это не мой царь..."
Степан бросил жену и постригся под именем Самуила в тамбовском Трегуляевском монастыре; ему говорили, что первое гонение от антихриста будет на монастыри. "Нет нужды,- отвечал он,- тогда уйду в горы". В монастыре те же разговоры и внушения; монах Филарет проповедует: "Теперь над ними царствует не наш царь Петр Алексеевич, но Лефортов сын. Царь Алексей Михайлович говорил жене своей: если сына не родишь, то озлоблю тебя; она родила дочь, а у Лефорта в это время родился сын; царица от страха и разменялась". Приехал в Трегуляевский монастырь дядя Самуилов, монах Мигулинского троицкого монастыря Никодим, инквизитор; племянник открыл ему вое сомнение насчет царствования антихристова; дядюшка-инквизитор отвечал: "Нет не антихрист, а разве предтеча его". Самуилу стало не легче. Слышал, что нижегородцы называют антихристом архиерея своего Питирима, который преследовал их за старую веру: не тот, так другой - все равно. В то время всех монахов Трегуляевского монастыря забрали в Воронеж по какому-то делу; Самуил воспользовался этим случаем, написал письмо, в котором называл Петра антихристом и подбросил на неизвестный двор. На дороге из Воронежа назад в монастырь те же самые разговоры: в селе Избердее встретился Самуилу сын боярский Лежнев и говорит: "Сказывают, что наш государь пошел в Стокольню (Стокгольм) и там его посадили в заточенье, а это не наш государь". У Самуила при всех этих рассказах одна дума: антихрист! Пришел указ- не читать книгу Ефремову и соборник4; пришел Духовный регламент5 с известными мерами относительно монашества. "Антихрист! - думал Самуил,- отводит от монашества! надобно бежать в пустыню". Самуил исполнил свое намерение; но на первый раз его поймали, били плетьми, и отослали снова в Трегуляевский, где посадили на цепь. Сидя на цепи, он тосковал о том, что царствует антихрист; не хотел кланяться игумену: как мне ему кланяться? он слуга антихристов. Наконец, Самуилу удалось уйти в степь к казакам, где он начал проповедь: найдет кого-нибудь из бурлаков, препростого человека и внушает, что антихрист царствует; нашел попа, который на ектениях6 вместо император поминал имперетер и говаривал: "Император-де, людей-де перетерли", и Самуилу с товарищами любо.
Но тут, когда по-видимому Самуил окреп окончательно в своих убеждениях, в нем произошел переворот благодаря живости, впечатлительности его природы: как прежде толки какого-нибудь монаха, страница какой-нибудь книги приводили его в смущение и заставляли верить, что антихрист царствует; так теперь иные толки, иные книги произвели на него могущественное впечатление и вывели на другой путь: он прочел Духовный Увет, Пращицу7, и освободился совершенно от своих раскольнических мнений, возвратился в свой монастырь спокойный и, как следовало ожидать, стал громко проповедовать православие.
Но беда подстерегала его. Преобразователь указал два дела для монашества: служение страждущему человечеству для пожилых монахов и науку для молодых, чтоб можно было приготовить из них будущих просвещенных пастырей церкви. Вследствие этого наш Самуил, как еще молодой, был отправлен в Москву в школу, с помещением в Богоявленском монастыре. Здесь снова начались искушения: прежний образ жизни нисколько не приготовил его к школьной усидчивости; латинская грамматика не имела для него никакой прелести; трудно было человеку, давно уже покинувшему детский возраст, заучивать склонения и спряжения; еще труднее чувствовать на себе плеть префекта за нехождение в класс. Это искушение, впрочем, еще могло быть преодолено: но вот приходит весть, что жена его вышла замуж! Сейчас же явилась мучительная мысль: "Жена совершила грех прелюбодения по моей вине: я ее покинул"; и сейчас же явилось стремление облегчить себя, сложив вину на друтого: "Виноват Петр, потому, что жена моя постриглась бы вместе со мною, но была задержана запретительным указом". Но тут несчастный Самуил почувствовал страшное чувство ревности: сначала в религиозном одушевлении, представляя себе антихристовы времена, он легко расстался с женою; но теперь этого одушевления более не было; прежние убеждения являлись заблуждениями, и вот мысль, что жена принадлежит другому, вызывает целый ад; и при таком-то состоянии души надобно ходить в школу или подвергаться плетям! А тут новый искуситель: товарищ, монах Петр, тоже невольный школьник, только и делает, что бранит Духовный регламент, причину всех их бедствий Самуил в бессильной ярости, чтоб как-нибудь облегчить себя стал писать на клочках бумаги бранные слова против преобразователя, когда уже того не было в живых. Одну такую бумажку нашли, признали руку Самуила и взяли его в тайную канцелярию. Самуил откровенно изложил дело, клялся, что писал не для того, чтоб пустить в народ, но ради покоя совести. Его казнили смертию.
31 марта 1725 года в Петербургской крепости, в Петропавловском соборе, при гробе первого императора, как обыкновенно в народе звали Петра Великого, шла всенощная. Среди службы вдруг вошел в церковь и стал подле правого клироса Ягужинский, один из птенцов Петра, тот, кого он вывел из ничтожества и сделал генерал-прокурором. Ягужинский был расстроен, в сильном волнении; при виде гроба своего благодетеля он не мог удержаться, позабыл, что стоял в церкви, и, указывая на гроб, стал говорить: "Мог бы я пожаловаться, да не услышит, что сегодня Меншиков показал мне обиду, хотел мне сказать арест и снять с меня шпагу, чего я над собою отроду никогда не видал".
"Мог бы я пожаловаться, да не услышит",- говорил Ягужинский. Жалобы продолжали раздаваться и при гробе великого императора, который так много наслушался их при жизни своей. Вопли о великих обидах раздавались и при колыбели Петра; к жалобам русских людей присоединялись жалобы всеславянские. Все славянство плакалось на великую обиду; было оно бедно, слабо, грубо, порабощено, поругано от иноземцев, гордых своим богатством, силою, наукою; восток Европы, бедный, обделенный природой-мачехой, обделенный историей, жаловался на великую обиду от Запада. "Стали мы укоризною всем народам: одни нас жестоко обижают, другие презирают, третьи изъедают наше добро пред глазами нашими и, что всего тяжелее, хулят и ненавидят нас, зовут варварами, считают более животными, чем людьми".
Великий человек родился и вырос среди этих воплей; он чувствовал, что должен быть мстителем за обиду, восстановителем чести и славы народной. Он спросил: что за причины обиды и унижения, которые его народ терпит от других народов? Ему отвечали; "Первая причина есть наше невежество, наше нерадение о науках; вторая причина есть наше чужебесие, глупость, по которой мы терпим, что иноземцы нами повелевают, нас обманывают и делают из нас все, что хотят". Но легко было понять и невеликому человеку, что вторая причина есть следствие первой. "Наши люди,- продолжались жалобы,- наши люди тупы разумом, сами ничего не выдумают, если им другие не покажут; у нас нет никаких книг о промыслах, как у других народов; наш народ ленив, непромышлен, сам себе не хочет добра сделать, если не будет силою принужден".
Программа деятельности великого человека была начертана. "Учиться! работать!" - воскликнул он своему народу. "Я показываю пример, восстановим нашу честь и славу, выучимся побеждать иноземцев, чтоб они не смели презирать нас; возьмем у них науку, благодаря которой они так превосходят нас; приобретем морские берега, обогатимся торговлею, заведем промыслы, проложим дороги, пророем каналы, переведем все их хорошие книги на свой язык".
Что же значил этот призыв народа к труду? Эта открытая, сильная, кровавая борьба против лености, косности, тунеядства? Что значила эта неутомимая, неслыханная в истории деятельность Петра? Она выражала великий переворот, великое движение в жизни народной, стремление отделаться от начал общества варварского и усвоить себе начала общества цивилизованного. Ибо что такое общество варварское и общество цивилизованное? Какое существенное различие между ними? Основной признак варварства есть лень, стремление самим не делать ничего или делать как можно меньше и пользоваться плодами чужого труда, заставлять другого трудиться на себя. Так живут все варварские, неисторические народы: цель их кратковременной деятельности - добыча, нападение на другой народ и отнятие у него плодов его труда; приобретя добычу, варвар предается бездействию и вследствие того коснеет умственно и нравственно, личное развитие прекращается, чужое добро в прок не идет; варвар живет в бездействии до тех пор, пока нужда не заставит его снова напасть на это непроизводительное для него чужое добро; нападая на чужой народ, любит он особенно приобретать живую добычу, ясырь, пленных, чтоб отвести их к себе и сделать рабами, заставить их работать на себя, а самому предаваться совершенному бездействию, коснеть; таким образом добыча, мертвая и живая, приносит наказание, проклятие хищнику, осуждая его на коснение, на жизнь животную. Общество выходит из состояния варварства, когда является и усиливается потребность в честном и свободном труде, стремление жить своим трудом, а не на счет других; человек растет нравственно трудом, общество богатеет и крепчает, рабство естественно исчезает, как помеха труду, помеха развитию, преуспеянию. Тем общество совершеннее, развитее, чем сильнее в нем стремление к труду; тем оно слабее, чем более между его членами стремления жить на чужой счет. Наша Россия была именно слаба этим присутствием в ней варварского начала, начала косности, которое порождало стремление жить чужим трудом и, в свою очередь, поддерживалось этим стремлением. Это было видно в печальном состоянии сельского народонаселения, в бедности городов, в отсутствии промышленности, незначительности торговли, в сильном холопстве, в привычках значительного человека окружать себя толпою лиц для личных услуг; в стремлении закладываться, которое, с одной стороны, происходило из желания жить попокойнее, в большей праздности, с другой - обличало то, что свободный труд не пользовался надлежащим покровительством в обществе; в стремлении обманом взять за свой труд больше, чем сколько он стоит; наконец, в сильном взяточничестве и в стремлении выходить из промышленного сословия в приказные люди, чтобы с меньшим трудом жить на чужой счет.
Но если сильны были черты варварства в древнем русском обществе, то общество все же не было варварским: это выражалось в постоянном поступательном движении при всевозможных препятствиях, в сознании тех недугов, от которых должно освободиться для дальнейшего исторического движения. Когда в обществе усиливаются болезни без сознания их и при отсутствии сил к их излечению, то общество падает; если же болезни накопляются, но вместе с тем является сознание болезней и чувствуются силы для борьбы с ними, то происходит переворот, общество сотрясается, и это сотрясение вызывает новые силы, необходимые для уничтожения накопившихся недугов и продолжения исторической жизни. Переворот совершается или установленною властию, когда эта власть крепка, или, в случае ее слабости, разнузданными силами народа. Русский переворот конца XVII и начала XVIII века произошел первым путем. Как обыкновенно бывает при переворотах, общество с усиленною быстротой должно было броситься к тому началу, которое было создано как лекарство против господствующей болезни. Болезнь русского общества заключалась в варварском начале косности, в стремлении как можно меньше делать и жить на чужой счет: отсюда главный деятель переворота, Петр, явился олицетворением противоположного начала, начала труда, явился вечным работником на троне, по выражению поэта; отсюда ожесточенное преследование праздности, тунеядства, отбывания от службы.
Произнося страшное слово: переворот, мы уже необходимо предполагаем неестественное, напряженное состояние общества, упорную борьбу здоровых начал с застарелыми, накопившимися болезнями, борьбу нового со старым, схватку их представителей на жизнь и на смерть, причем такое широкое поприще насилию сильного, так мало пощады побежденному. Переворот петровский не был исключением. В старину выходили книжки под заглавием: Цветущее состояние России при Петре Великом1; но теперь, когда историческая наука возмужала, подобные книжки невозможны; теперь при слове переворот исчезает мысль о цветущем состоянии и напуганному воображению уже представляются кровавые картины людского ожесточения. Историк не станет любоваться этими картинами, не расцветит их и не сгладит резкостей, но в то же время не позволит себе вооружиться против великого начала, осилившего в перевороте и выведшего народ в новую историю, к новой жизни; не позволит себе вооружиться против великого человека, провозгласившего это начало и давшего себя ему в вечное служение.
Переворот начался страшно кровавою схваткой с стрельцами. За что же поднялись стрельцы, чего хотели они? Борода, старое платье, старые обычаи были знаменем; сущность дела заключалась в нежелании служить трудную службу, к которой Петр призывал всех русских людей, чтоб избавиться им от великой обиды и позора. В одно время с стрельцами волновались казаки, потом вставала Астрахань, поднимался Дон, с своим Булавиным; но что представляло древнее казачество, зачем так упорно враждовало с государством? За право жить на чужой счет, хищничеством "добывать себе зипуны". В степях, в привольи хищников, обычай жить на чужой счет господствовал без прикрытий, здесь говорилось прямо, что надобно вольному казаку; но подобный же обычай был крепок и внутри государства, хотя прикрывался, не казался кичливо на свет божий, пробирался мимо закона, как степной хищник пробирался между крепостями, выставленными государством, чтобы напасть на беззащитное народонаселение. Петр сладил с сопротивлением, прямо высказывавшимся, победил везде, где было место борьбе с оружием в руках; сладил с стрельцами, с казаками, победил внешнего врага, шведа, который загораживал ему дорогу к морю, в Европу; но нелегко было сладить с сопротивлением, которое не выступало открыто, но которое залегло глубоко в обществе, коренилось в привычках и взглядах, накопленных веками. Петр призывал всех к труду неутомимому, ко всевозможным пожертвованиям; но не должно забывать, что он призывал к труду, к пожертвованиям общество, в котором главный недуг состоял именно в стремлении многих и многих трудиться как можно менее и жить на чужой счет, в стремлении жить особо и в происходящем от того равнодушии к общим интересам; и вот на призыв к труду, имевшему искупить народ от господства варварского начала, от другого, более тяжкого, ига татарского, слышались из разных углов жестокие слова против призывающего к труду: "Мироед, весь мир переел!" - слышалось из одного угла; "Подметный царь, антихрист!" - кричали из другого. Но эти вопли людей, потревоженных в своем печальном покое, в своей обычной обстановке, еще не были самым печальным явлением. 624
Гораздо печальнее было то, что люди, вопившие издавна против притеснений, освобожденные теперь от старых притеснителей, получившие средства устроить свои дела как им было надобно, поспешили нажить себе новых притеснителей из своей среды; гораздо печальнее было то, что люди, повторявшие за Петром новые правила, никак не могли применить их к делу, при котором сейчас же являлись наружу старые привычки и взгляды. Мы очень хорошо знакомы с двуверием: оно долго обнаруживалось в России как в сфере религиозной, так и в гражданской. Долго после принятия христианства в народе, особенно в низших слоях его, оставались еще старинные языческие верования и обряды, что и называлось двуверием; то же самое обнаруживалось и в сфере гражданской в эпоху преобразования и долго после нее; слова и дела не лади