Главная » Книги

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесно..., Страница 2

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесности и в жизни русского общества


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

nbsp;   Высказав это, Гвоздев развивает свою мысль дальше:
  
   - Так вот, Митрий Павлович, значит, оно и выходит, что я одного с вами гнезда птица... Да! А полеты у нас разные... И как вспомню я, что ведь воя разница между мной и моими товарищами бывшими только в том, что не сидел я в гимназии за книгами, - горько мне и тошно бывает,.. Разве в этом человек? В душе он, в чувствах к ближнему своему, как сказано... Ну, вот - вы мой ближний, а какую я цену имею для вас? Никакой - верно?
   Редактор, увлеченный своими мыслями, не расслышал, должно быть, вопроса своего собеседника.
   - Верно! - сказал он тоном искренним и рассеянным.
   Но Гвоздев захохотал, и он спохватился:
   - Т<о> е<сть> позвольте? Что, собственно, верно?
   - Верно, что я для вас - пустое место... Есть я или нет меня, вам все равно, наплевать. Зачем вам душа моя? Живу я один на свете и всем людям, меня знающим, очень надоел. Потому - у меня характер злой, и очень я люблю разные фокусы выкидывать. Однако, у меня чувства ведь тоже есть и ум есть... Я чувствую обиду в моем положении... Чем я хуже вас? Только моим занятием...
   - Д-да... это печально! - сказал редактор, наморщив лоб, сделал паузу и продолжал, каким-то успокаивающим тоном: - Но, видите ли, тут нужно применить другую точку зрения...
   - Митрий Павлович! Зачем точка зрения? Не с точки зрения человек человеку внимание должен оказывать, а по движению сердца. Что такое точка зрения? Я говорю про несправедливость жизни. Разве можно меня с какой-нибудь точки забраковать? А я забракован в жизни - нет мне в ней хода... Почему-с? Потому, что не учен? Так ведь ежели бы вы, ученые, не с точек зрения рассуждали, а как-нибудь иначе, - должны вы меня не забыть и извлечь вверх к вам снизу, где я гнию в невежестве и озлоблении моих чувств? Или - с точки зрения - не должны?
   Гвоздев прищурил глаз и, торжествуя, посмотрел в лицо своего собеседника. Он чувствовал себя в ударе и выпускал из себя всю свою философию, придуманную в долгие годы своей трудовой, безалаберной и бесплодной жизни. Редактор был смущен натиском собеседника и старался определить - что это за человек и что ему возразить на его речь? А Гвоздев, в упоении самим собой, продолжал:
   - Вы люди умные, сто ответов мне дадите, и все будет - нет, не должны! А я говорю - должны! Почему? Потому что я и вы - люди из одной улицы и одного происхождения... Вы не настоящие господа жизни, не дворяне... С тех нашему брату взятки гладки. Те скажут: "Пшел к черту!" - и пойдешь. Потому - они издревле аристократы, а вы потому аристократы, что грамматику знаете и прочее... Но вы - свой брат, и я могу требовать с вас указания пути моей жизни. Я мещанин, и Хрулев тоже, и вы - дьяконов сын...
   - Но, позвольте... - просительно сказал редактор, - разве я отрицаю ваше право?
   Но Гвоздеву совсем неинтересно было знать, что отрицает и что признает редактор; ему нужно было высказаться, и он чувствовал себя в этот момент способным сказать все, что когда-либо волновало его,
   - Нет, вы позвольте! - уже каким-то таинственным шепотом говорил он, близко склоняясь к редактору и блестя возбужденными глазами. - Как вы думаете, легко мне теперь работать на моих товарищей, которым я в старину носы расквашивал? Легко мне с господина судебного следователя Хрулева, у которого я с год тому назад ватерклозет установлял, сорок копеек на чай получить? Ведь он человек одного со мною ранга... и было его имя Мишка Сахарница... у него зубы гнилые и посейчас, как тогда были...
  
   Учение Гвоздева то же, "босяцкое" же. Он бьет обывателя по лицу, как били в Петербурге и Радоме босяки офицеров, бьет потому, что его "зло разбирает". Он зол на тех, кто выше, кто пробился в жизни. Он не дорос до сознания, что во всяком деле и ремесле должно быть человеком, полным достоинства, но дорос до беспричинной зависти и неистовой злобы. Ученье Гвоздева - ученье всех революционеров, мечтающих из сапожников стать большими господами. Ломоносовы становятся на первое место силою одной личной самодеятельности, Гвоздевы хотят куда-то возвыситься злобой, нахальством, кулаком, а при случае и ножом, пока не доживут до динамита.
   М. Горький так любовно очерчивает Гвоздева и таким плюгавым выставляет его собеседника, редактора, что нет сомнения, на чьей стороне симпатии писателя.
  

VIII

  
   Чтобы оттенить свое исповедание веры, М. Горький не ограничился отдельными типами "босяков" и "озорников". Он обобщил свои идеи, перенеся их в область фантазии. Пятый том его рассказов кончается "Песнью о Буревестнике". Вот эта песнь целиком:
  
   Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
   То волны крылом касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и тучи слышат радость в смелом крике птицы.
   В этом крике - жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
   Чайки стонут перед бурей, - стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей.
   И гагары тоже стонут, - им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает.
   Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах... Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!
   Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.
   Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаха в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.
   Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает.
   Вот он носится, как демон, - гордый, черный демон бури, - и смеется, и рыдает... Он над тучами смеется, он от радости рыдает!
   В гневе грома, - чуткий демон, - он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, - нет, не скроют!..
   Ветер воет... Гром грохочет...
   Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи вьются в море исчезая, отраженья этих молний.
   - Буря! Скоро грянет буря!
   Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:
   - Пусть сильнее грянет буря!
  
   Вот он - гимн бури и разрушения, озорная босяцкая "Марсельеза", призывный клич к победе путем бури! И чем она сильнее будет, - тем лучше.
   Все нами сказанное вытекает из приведенных нами цитат, из тех книг, которых полмиллиона экземпляров несут по всей Руси Святой проповедь "босячества" и попрания всякой веры и всякой нравственности.
  

ГЛАВА ВТОРАЯ

Начало проповеди Максима Горького. - Первые произведения.

I

  
   Максим Горький, бесспорно, обладает литературным дарованием. Не в той, конечно, мере и степени, как утверждают его поклонники, но дарованием незаурядным. При прочтении одного, двух рассказов Горького, особенно таких характерных, как "Мальва" или "Коновалов", можно даже составить себе преувеличенное понятие о его таланте. Когда же залпом прочитываешь все шесть томов его рассказов, романов и драм, то получается иное впечатление, разжиженное, ослабленное, замечаются повторения, искусственность письма, предвзятые, шаблонные эффекты. Творческое вдохновение у Максима Горького почти отсутствует, его заменяют наблюдательность, готовность подладиться к вкусам читающей толпы и стремление к проповедничеству, к проведению в сознание читателей известных идей, усвоение которых публикой автор для своих, менее всего литературных, целей считает необходимым.
   С начала своей литературной деятельности Максим Горький учительствует. Первый том его рассказов начинается двумя вещами, помеченными 1892 годом, т. е. тем временем, когда автору, родившемуся, по его автобиографии, в 1869 году10, было всего 23 года. Два эти рассказа - "Макар Чудра" и "О Чиже, который лгал, и о Дятле - любителе истины".
   Как первые опыты писательства Максима Горького, эти разнообразные по стилю рассказы должны быть особенно отмечены. В них коренится ядро дальнейшей деятельности писателя.
   "Макар Чудра" - один из многочисленных очерков, материал для которых Горький нашел среди своих босяцко-бродяжеских скитаний. Макар Чудра - старый цыган, вдумчивый и мудреный философ, знающий суть жизни. Табор Макара странствует в степях Новороссии, на полях Бессарабии. Однажды у костра Чудра поучает рассказчика. Он говорит:
  
   - Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай - вот и все!
   - Жизнь? Иные люди?- продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его "так и надо". - Эге! А тебе что до того? Разве ты сам не жизнь? А другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб и не палка, ну, и не нужно тебя никому.
   - Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут, что есть, которые поглупее - те ничего не получают, и всякий сам учится...
   - Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, - он широко повел рукой на степь. - И все работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, дураком.
   - Что же, он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор степной волны веселит ему сердце? Он раб, - как только родился и во всю жизнь раб, да и все тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.
   - А я, вот смотри, в 58 лет столько видел, что коли написать все это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди - и все тут. Долго не стой на одном месте - чего в нем? Вон как день и ночь вечно бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься - разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.
   - В тюрьме я сидел, в Галичине. Зачем я живу на свете? - помыслил я как-то раз со скуки, - скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! - и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его, как клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и все тут. И похаживай, да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
   - Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в Божьем слове. Богу покоряйся, и Он даст тебе все, что просишь у Него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у Бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.
  
   Бродяжество признается Чудрою высшим делом человека. Это - не мнение кочевого по природе человека - цыгана. Это случайно вложенное в уста цыгана Чудры учение самого автора. Слишком по-образованному рассуждает этот цыган, хотя автор и старается некоторыми штрихами придать его рассуждениям цыганский колорит. "Ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай". Это не наивное суждение старика-цыгана, а домысел больного, тронутого цивилизацией ума. Сравните Чудру со стариком-цыганом в бессмертной поэме Пушкина "Цыганы". Условия стихотворного изложения заставили поэта вложить в уста темного цыгана речь, соответствующую лицу более образованному, но гений поэта даже в рассказе старика об Овидии сумел сохранить наивность и простоту первобытных понятий и чувствований человека, близкого к природе.
   У Макара наоборот, - вопросы о том, можно ли научиться сделать людей счастливыми, нужен ли труд. У Макара не наивное безверие, а издевательство человека-практика над Божеством. Макар учащему его, что Бог дает просящим все, ими просимое, прямо ставит вопрос: попроси у Бога новой одежды вместо твоей рваной. Макар любит свободу, но не свободу в широком духовном значении этого великого слова, а свободу, как возможность не трудиться, не заботиться ни о чем, и слоняться из угла в угол.
   Для характеристики избранного автором действующего лица исповедание веры, вложенное в уста Чудры, ничего не дает, так как такой Чудра никогда не мог ничего подобного сказать. Это - мысли самого автора, которыми он спешит поделиться с читателем в первых строках своего писательства.
   Макар Чудра вообще ни при чем в рассказе, озаглавленном его именем. Во второй части этого рассказа, Макар повествует об одном случае, которого он в своей цыганской жизни был свидетелем. Случай этот - любовь с трагической развязкой молодого цыгана Лойки Зобара к красавице-цыганке Радде. Зобар был знаменит. "Вся Венгрия, Чехия и Словения, и все, что кругом моря, знало его, - удалый был малый". Радда была так красива, что словами это описать невозможно. "Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает".
   Радда немало погубила сердец.
  
   - "Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве, один магнат, старый, чубатый, увидал ее, и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет... вся эта сабля в камнях драгоценных и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, - важный был государь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: Гей1 Поцелуй, кошель денег дам. - А та отвернулась в сторону, да и только! - Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей, - сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель - большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и все тут.
   - Эх, девка! - охнул он, да и плетью по коню, - только пыль взилась тучей.
   А на другой день снова явился. - Кто ее отец? - громом гремит по табору. Данило вышел. - Продай дочь, что хочешь возьми! - А Дани-ло и скажи ему: Это только паны продают все от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую! - Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День идем и два, смотрим - догнал! Гей, вы, говорит, перед Богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно! - Горит весь и, как ковыль под ветром качается в седле. Мы задумались.
   - А ну-ка, дочь, говори! - сказал себе в усы Данило.
   - Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? - спросила нас Радда.
   Засмеялся Данило, и все мы с ним.
   - Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи - те податливей, И пошли мы вперед,
   А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал, поскакал так, что земля задрожала.
  
   Некоторый комизм этого описания с его преувеличениями уже дал однажды повод В. П. Буренину для ряда юмористических замечаний11. Люди с литературным вкусом сразу увидят лубочность этого образа влюбленного пана с его отчаянными страстями.
   Но не он один был без памяти влюблен в Радду. Влюбился в нее и помянутый уже знаменитый конокрад и победитель женских сердец Лойко Зобар. Зобар пленяет всех необычайной игрой на скрипке, но игра эта не трогает Радды: она даже подсмеивается над его песнями, приводящими всех в восторг и удивление.
   Зобар просит руки Радды у ее отца Данилы. Данило дает согласие. Новые насмешки Радды. Когда он протягивает ей руку, с согласия отца, - она захлестывает ему ременное кнутовище за ноги и валит его на землю. Лойко идет в степь. Цыганы боятся, не наложил бы он на себя рук и посылают Макара следить за ним. Зобар сидит в молчаливом отчаяньи. Ночью к нему приходит Радда. Он бросается с ножом на обидчицу, - она обороняется, направив в него пистолет. Радда согласна быть женой Зобара, она признается, что любит его, но волю она любит больше всего на свете. Она признает, однако, что друг без друга им не жить.
   Она говорит:
  
   - А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. Так не теряй же даром времени - впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки... крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой позабудешь ты свою удалую жизнь... и живые песни твои, что так радуют молодцов цыган, не зазвучат по степям больше - петь ты уж будешь любовные, нежные песни мне, твоей Радде... Так не теряй даром времени, - сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне, как старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою, - и тогда я буду твоей женой".
  
   Зобар поутру явился в табор и сказал цыганам:
  
   - Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только - и все тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойку Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется" и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? - Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не поняли. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в ноги девке, - пусть эта девка и сам Радда. Стыдно было чего-то и жалко, и грустно.
   - Ну! - крикнула Радда Зобару.
   - Эге, не торопись, успеешь, надоест еще... - засмеялся он. Точно сталь зазвенела, - засмеялся.
   - Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, - простите меня, братцы!
   Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а Радда уже лежала на земле и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
   А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:
   - Прощай, Лойко! Я знала, что ты так сделаешь!.. - да и умерла... Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные,
   дьявольская девка была!
   - Эх, да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! - на всю степь гаркнул Лойко, да бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.
   Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Hyp сказал было: "надо связать его!" Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Hyp знал это. Махнул рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами; на том ноже еще не застыла кровь Радды и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину, как раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
   - Вот так! - повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
   А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали кудри и не видно было его лица.
  
   Рассказ Чудры сделал огромное впечатление на Максима Горького. Старик заснул, но Горькому спать не хотелось.
  
   Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно-красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
   А за ней по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали чистые, холодные и крупные слезы...
   Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев-цыган - Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы,
   А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно и никак не мог красавец-певун Лойко поровняться с гордой Раддой.
  
   Картинно-декоративный стиль повествования сохранен до конца. Описание трупов Радды и Зобара напоминает ремарку для постановки эффектной сцены. И невольно перед мыслями встает пушкинская цыганская любовная драма: вся - жизнь, вся - огонь, вся - страсть.
   Мы намеренно остановились на первом и слабом опыте Максима Горького. Пока перо его еще не понаторело, ярче видны его недостатки и достоинства, и рассказ этот дает ключ к пониманию дальнейших, искуснее закрывающих и тенденцию автора, и его манеру письма.
   "Макар Чудра" делится на две части, не имеющие между собой никакой внутренней связи. Учение Макара Чудры не нужно для повести Зобара и Радды. Повесть эта ничем не иллюстрирует учения. Сам Чудра, хотя его фигура и описана, является таким же случайным рассказчиком эпизода ему постороннего, как во многих прежних (часто у Тургенева) повестях рассказчики их, упоминаемые в предисловии.
   Учение Чудры есть часть учения самого Горького. Тут уже, хотя и в зародыше, гнездятся все те противообщественные идеи, которыми с нами поделятся в дальнейших произведениях Горького его босяки, озорники и т. п.
   Манера письма, с некоторыми улучшениями, останется та же и в других произведениях. Горький пишет свою картину теми мазками, которыми пишутся декорации. Условность рисунка останется та же. Автор не лишен разнообразия. Он видит упавшие фигуры Радды и Зобара. Не только описывает их, но именно видит. Но видит их не в своеобразных картинах, а в условных. Прижатая к ране прядь волос у Радды, рассыпавшиеся и закрывающие лицо кудри Зобара, - все это так знакомо, хоть и эффектно, что невольно спрашиваешь себя: да нужны ли эти эффекты, виденные давным-давно на тысячах не только картин, но и дешевых ходовых олеографий.
   Условность постоянная у Горького, особенно в описаниях природы, напоминает манеру рисовать маринистов-ремесленников. Берется белый лист бумаги, месту для картины отводится круг или эллипсис. На 1/3 вертикального диаметра проводится перпендикулярно к нему широкая полоса синей краской. Сразу получается эффект линии воды с небом. На этой линии делается горизонтальный черный мазок" с перпендикулярным черным же мазком, или ставится на той же линии, под углом в 75 градусов, черная линия, а около нее белая клякса. Окружите овал или круг темным фоном и посмотрите издали - морской вид с пароходом или с парусным судном на горизонте. Поотделать такую картинку некоторыми дополнительными мазками и - что твой Айвазовский!
   На самом деле это вовсе на море не похоже, и если показать этот рисунок моряку, видевшему море, но не смотревшему картин, он не узнает изображения, а полукультурный зритель, видевший больше таких малеваний, чем моря в природе, будет восхищаться, говорить, что в акварели много воздуха, света, что дышится вольнее, как будто вдыхаешь соленую влагу. А штука-то очень простая: привычные для глаза мазки подействовали на те точки мозга, которым положено думать о море, - и готово.
   В литературных образах те же условные впечатления вызываются подобными же несложными приемами.
   Но никогда не следует смешивать ложного впечатления с самым предметом, его производящим. Предмет художества должен быть оцениваем сам в себе и тогда лишь можно ловкую ухватку отличить от творчества, и условный прием от вдохновенного создания.
  

II

   Вторая по порядку повесть М. Горького, помеченная тоже 1892 годом, называется "О Чиже, который лгал, и о Дятле - любителе истины".
   M. E. Салтыков (Щедрин) в последние годы своей деятельности писал сказки, где животные являлись олицетворениями людей. Большой сатирический талант автора искупал неприкрытую тенденциозность этих сказок, а слава его имени, создававшаяся благодаря не этим сказкам, а другим, более зрелым и цельным произведениям, заставляла прислушиваться к каждому его слову. При этом, так как Щедрин задевал почти всегда лиц ему современных, то полудетское любопытство публики побуждало доискиваться: "на кого написано", а это придавало особый вкус сочинениям нашего сатирика.
   На первых же шагах своей деятельности М. Горький, в своей повести о "Чиже и Дятле", поплелся по проторенной Щедриным дороге. Опыт оказался очень неудачным, но он дал возможность начинающему писателю высказать публике некоторые свои сокровенные мысли. Он вообще спешил это сделать. Невзирая на молодой возраст и на литературную неопытность, он, как бы верхним чутьем, постиг, что проповедь тех или иных идей может пойти успешно, под непременным условием ознакомить читателя со своими основными положениями, взять его сразу в руки, заинтересовав собою настолько, чтобы еще долгое время читатель-зауряд принимал, как перлы создания, все выходящее из-под пера облюбованного писателя.
   Это так хитро и так притом неоспоримо верно, что остается дивиться такой проницательности в начинающем писателе. Это случилось не невольно, что следом за Макаром Чудрою Чиж стал проповедовать. Тут придуманность какая-то чувствуется. Точно какой-то скрытый двигатель руководил молодым писателем и заставлял его выполнять заранее обдуманные и намеченные вещи.
   Послушаем проповедь Чижа и отповедь Дятла. Дело происходило в роще, в серый, непогожий день. "Тон всему в роще давали вороны, птицы по существу своему мизантропические и, кроме более или менее громкого карканья, ни к чему неспособные". "В другое время, - говорит рассказчик, - на них бы не обратили внимания, но теперь, когда их голоса преобладали, их слушали и даже считали очень мудрыми птицами. Мрачная песня - карканье ворон - была такова:
  
   Карр!.. В борьбе с суровым роком
   Нам, ничтожным, нет спасенья.
   Все, на что ни взглянешь оком, -
   Боль и горе, прах и тленье...
   Карр!.. Страшны удары рока!..
   Мудрый пусть им покорится...
  
   Карр... карр... Скучная песня!.. но сильная, ибо она угнетала всю рощу.
   И вдруг зазвучали смелые песни...
   Вся роща, много слушавшая песен, встрепенулась, и с напряженным вниманием прислушивалась, удивленно и тихо шелестя ветками. И даже соловьи, которые всегда поют недурно, потому что они жрецы чистого искусства, с удовольствием слушали и говорили:
   - А ведь у этого певца есть искорка!..
   И, говоря так, втайне гордились своим пристрастием.
   А певец пел:
  
   Я слышу карканье ворон
   Смущенных холодом и тьмой...
   Я вижу мрак, - но что мне он,
   Коль бодр и ясен разум мой?..
   За мной, кто смел! Да сгинет тьма!
   Душе живой - в ней места нет!
   Зажжем сердца огнем ума
   И воцарится всюду свет!..
  
   - Сильно спето! - комментировали соловьи. - Молодо, самонадеянно, не музыкально, - но сильно, - и глубокомысленно почистив носики, они слушали дальше.
  
   Кто честно смерть приял в бою,
   Тот разве пал и побежден?
   Пал тот, кто робко грудь свою
   Прикрыв, ушел из битвы вон...
   Друзья! и тот пал, кто, боясь
   Труда, волнений, боли ран,
   О битве судит, погрузясь
   В философический туман...
  
   - Гм... у него очень оригинальные взгляды! - отметили соловьи. - Хотелось бы знать, что это за птицы!.. - полюбопытствовали они.
  
   Друзья! пусть падшие молчат,
   Им очи съел сомнений дым;
   В сердцах их честь и гордость спят...
   Друзья! давайте крикнем им:
   Прочь! ваших мудрствований чад
   Темнее сделал эту ночь.
   И отравляет он, как яд,
   Умы и души юных... Прочь!.. Прочь!..
   Здесь объявлена богам
   За право первенства война!
  
   - Это смело! - сказали соловьи. - О, да!.. Это очень смелая песня!..
  
   Роща слушала и даже старые деревья зашептали о прошлых днях. "То были славные весенние дни, когда в роще только что начинали расцветать цветы и надежды, когда птицы пели звучные гимны солнцу, а свободное от туч небо казалось бесконечно глубоким... То были хорошие дни, когда не нужно было принуждать себя жить, потому что жить хотелось, ибо была цель и была надежда достичь ее".
   Итак, мораль сей басни та, что в 1892 году все закрывали мрачные тучи, карканье ворон стало руководящей песнью и жить надо себя принуждать, ибо цели жизни уже нет и надежды достичь цели, если бы она была, - тоже нет. Какие же и когда были эти "славные весенние дни"? Отгадать нетрудно, что речь идет о шестидесятых и семидесятых годах XIX века, закрывшихся тучами годов восьмидесятых.
   Но и в те "весенние дни" бесконечное число и горьких, и сладких, и кисло-сладких нытиков-писателей говорили о тучах, закрывающих солнце, и затем, когда наступила иная пора, то стали ныть на тему, что тогда, мол, сияло солнце, а теперь перестало сиять. Человек почти никогда недоволен настоящим, прожитой день беды, по вещему слову поэта, становится ему мил. Если человек идет к склону лет, он говорит: "в наше время было не то..."; если он молод и только что начал жить, он утверждает: "хорошо было предыдущим поколениям"... Человек склонен искать утешения от неровностей настоящего, противополагая им надежды на лучшее будущее, или сравнивая их с полузабытым, в мелочах, прошлым.
   Но сказать, что лишь прошлое имело цель и надежды, а настоящее его не имеет, значит не только сказать логический абсурд, но и осудить самые эти цели и надежды, которые не исполнились и не осуществились. Если они не исполнились, - значит, были ложны, неверны, неосновательны. А потому и говорить о них стоит лишь как об исторических документах, - не более.
   Спокойно взирающий на ход развития своей страны русский человек не отвергнет никакой минуты исторической жизни народа. Если она была, то быть ей было должно, - гласит фатализм истории, но деятели известного времени всегда могут наносными придатками усугубить тягость минуты и даже исказить сущность жизненного явления.
   Так и случилось с шестидесятыми и семидесятыми годами. Это были действительно дни весны, но весны ранней и спорой, - той весны, когда - не успеешь оглянуться - уже снег обратился в мутные потоки, внезапные паводки рвут запруды и плотины, сносят мельницы и жилища, губя людей и животных. Дни эти, принесшие много нового света, но и много горя, заблуждений, крови, убийств, растления нравов, ломки основ, - минули. После чрезвычайного и последнего потрясения, после проклятого злодейства 1 марта тучи сразу охватили русское небо12. Но недолго лежали они на нем. Их разорвали и согнали с неба лучи того русского солнца, которое в летописях русского самосознания зовется Императором Александром III. Не уничтожать былое пришел он, а упорядочить. Не шумихи фраз, влекущей к шумихе дел и к преступным выходкам, хотел он, а спокойного, честного, невидного русского труда на русскую пользу...
   Его благотворной деятельности минуло уже 11 лет, когда запел в роще М. Горького Чиж и осудил современное ему настоящее, а рассказчик пояснил чижовые суждения, заговорив о безнадежности и бесцельности жизни.
   Идем, однако, далее за автором. Птицы заинтересовались певцом и стали его разыскивать. Немало были они удивлены, что все это поет Чиж и что это он объявляет "войну богам". Песня птицам понравилась, но они потребовали от Чижа подтверждения справедливости его слов. Чиж спел им новую песню:
  
   В тьме нами созданной ночи
   Проносятся серые совы...
   И блещут их мрачные очи.
   И злы, и угрюмо суровы!..
   И гулко их крики несутся,
   Смеются они и рыдают.
   Проклятья в них дню раздаются,
   И ночь они смехом встречают...
   О, если бы мрака оковы
   С моей юной рощи упали,
   Исчезли бы дикие совы
   И соколы только б летали!..
   Но соколы, - слабы и хилы, -
   Забилися робко в ущелья
   И злятся без чести и силы
   Под звуки чужого веселья.
   Их крылья уныло повисли,
   Постыдно сердца у них дремлют,
   И голосу чести и мысли
   Свободные птицы не внемлют...
  
   Щегленок требует, чтоб Чиж указал, куда он зовет. Чиж немедленно удовлетворяет это требование и говорит:
  
   Я исхожу из непоколебимого убеждения в высоком призвании птиц, как конечного, самого сложного и мудрого акта в творчестве природы. Мы не должны уставать и должны всегда бороться и все победить, чтобы оправдать самих себя в своих глазах, чтобы иметь право сказать: все прошедшее, настоящее и будущее - это мы, а не слепая сила стихий. Путь, по которому мы должны идти, мне не знаком, но я уверен, что нужно идти вперед. Там страна, достойная быть наградой за те труды, которые понесли мы в пути! Там вечный, неиссякаемый свет, там неведомые нам чудеса; там мы насладимся созерцанием нашей силы, и весь мир будет ареной наших деяний, величие которых невозможно представить нам теперь, там мысль наша разрешит все, и наши чувства, осложненные до чудесного, откроют перед нами новый мир неиспытанных наслаждений; там она - жизнь, достойная нас!.. Уважайте и любите друг друга и, идя гордой и смелой дружиной к победе, не сомневайтесь ни в чем, ибо что есть выше вас? Обернитесь назад и посмотрите, чем вы были раньше, - там, на рассвете жизни? Вся ваша вера тогда - не стоила одной капли сомнения - теперь... Научившись так страшно сомневаться во всем, вам пришла пора - уверовать в себя, ибо только великая сущность может дойти до такого сомнения, до какого дошли вы!..
   Туда - в страну счастья! Туда - в это чудное "вперед"!
  
   Призыв птицам понравился, и они дружно крикнули "вперед"! Но Дятел рассеял все иллюзии. Он заявил, что Чиж всех обманывает, что он сам не знает, куда зовет, что за рощей голое поле, а далее деревни и в них птицеловы, и что вылет из рощи приведет лишь к опасностям, гибели и, в лучшем случае, по облетении всего шара земного, к возврату, после ряда страданий, в ту же рощу.
   Чиж заплакал и сознался, что он сказал ложь, что он не знает, что за рощей, но сказал он ложь потому, что верить и надеяться так хорошо, а он хотел пробудить веру. Птицы оставили Чижа.
   М. Горький заключает и поясняет:
  
   Вот и вся история... Прочитав ее, ты, конечно, увидишь, что Чиж благороден, но не имеет веры и поэтому нищ духом: Дятел благоразумен, но пошл, а птицы-слушатели отзывчивы лишь потому, что любопытны, но они, в сущности, черствы сердцем и мелки, мелки, позорно мелки... Увидав это, ты подумаешь, что я неверно рассказал эту до слез смешную историю. Думай так, если это тебя утешает, думай!
  
   В конце концов автор всех осудил. Ни идеалист Чиж, ни практик Дятел, ни птицы, ради которых и тот, и другой тратили слова, - ничто не нашло сожаления у автора. Ему будто бы все равно, что скажет читатель на эту историю.
   Но автор не порицает самой теории Чижа, он порицает в нем отсутствие веры. Это очень туманно и несогласно с изложенными обстоятельствами. Если бы в Чиже не было веры, то он и не стал бы звать за собою. Чиж сам говорит, что "верить - так хорошо!" Тут есть что-то недосказанное. М. Горький не из тех, которые такое отвлеченное понятие, как вера, считают фактором жизни. М. Горький, как показывают все его произведения, принимает во внимание лишь реальное проявление сил.
   И недаром брошена ироническая фраза: "Думай, что я неверно рассказал". Эта фраза и дает ключ к пониманию басни. М. Горький и сам знает, что намеренно неверно закончил свою историю. Ему рано было доканчивать ее. Ведь его проповедь только что началась. Чиж потому не годится на свою роль, что он слаб. Тут нужна иная сила в вожди. Но где же было ее взять. Взять Сокола? Но сам Чиж от этой мысли отказался: "Соколы - слабы и хилы". Они утратили былое значение. Да не один Сокол (не одно какое-либо сословие), а все: у них нет "ни чести" ни силы", "крылья повисли",
   Надо найти вождя, и тогда проповедь Чижа пойдет на пользу. Вождь Максимом Горьким найден, но он не мог его обнаружить в той же маленькой сказке. Тут нужна была еще подготовительная работа, нужно было особое умение, чтобы будущий вождь получил права гражданства у читателя, у массы. Показать его сразу, да еще в птичьем образе, было большим риском. Его надо было выводить мало-помалу, последовательно, пока он не достигнет уготованного ему пьедестала. К этой подготовке М. Горький и приступил со следующего же своего рассказа.
  

III

  
   Излюбленный собирательный тип М. Горького впервые намечается в третьем по порядку его рассказе - "Емельян Пиляй", относящемся к 1893 году.
   В рассказе этом тип босяка робко сравнительно выражен, только что очерчен и усердно сдобрен сентиментализмом заключительных страниц.
   Не пившие, не евшие дня два Емельян Пиляй и его товарищ Максим Горький, не найдя работы в Одессе, идут "на соль", т. е. на соляные промыслы, чтобы путем тяжкого труда заработать гривен по шесть в день.
   - Ну, что ж, идем на соль! - говорит Максим.
  
   - Так... иди!.. А ты сладишь?- вопросительно протянул он, не глядя на меня.
   - Там увидим.
   - Так, значит, идем? - не шевеля ни одним членом, повторил Емельян.
   - Ну, конечно!
   - Ну, конечно!
   - Ага! Что ж, это дело... пойдем! А эта проклятая Одесса - пусть ее черти проглотят! - останется тут, где она и есть. Портовый город! Чтоб те провалиться сквозь землю!
   - Ладно, вставай и пойдем; руганью не поможешь.
   - Куда пойдем? Это на соль-то?.. Так. Только вот видишь ли, братику, на соли этой тоже толку не будет, хоть мы и пойдем.
   - Да ведь ты же говорил, что нужно туда идти.
   - Это верно, я говорил. Что я говорил, так говорил, уж я от своих слов не откажусь. А только не будет толку, это тоже верно.
   - Да почему?
   - Почему? А ты думаешь, что там нас дожидаются, дескать, пожалуйте господа Емель

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 278 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа