Главная » Книги

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесно..., Страница 5

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесности и в жизни русского общества


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ство и оно все для них делает... Хозяйство у них, земля, скот... Я у земского доктора кучером служил, насмотрелся на них... потом бродяжил я по земле много. Придешь, бывало, в деревню, попросишь хлеба - цоп тебя! Кто ты, да что ты, да подай паспорт... Бивали сколько раз... То за конокрада примут, то просто так... В холодную сажали... Они поют да притворяются, но жить могут: - у них есть зацепка - земля. А я что против них?
   - А ты разве не мужик? - перебила его Мальва, внимательно слушавшая его быструю речь.
   - Я мещанин! - с некоторой гордостью отрекся Сережка, - города Углича мещанин.
   - А я из Павлиша... - задумчиво сообщила Мальва.
   - За меня никого нет в заступниках! А мужики... они, черти, могут жить. У них и земство, и все такое.
   - А земство - это что? - спросила Мальва.
   - Что? А черт его знает что! Для мужиков поставлено, их управа... Плюнь на это... Ты вот говори о деле... устрой-ка им стычку, а? Ничего ведь от этого не будет... подерутся только... А я тебе помогу? Ведь Василий бил тебя? Ну, вот и пусть ему его же сын за твои побои возместит.
   - А что? - усмехнулась Мальва. - Это хорошо бы...
   - Ты подумай... разве не приятно смотреть, как из-за тебя люди ребра друг другу ломают? Из-за одних только твоих слов?... двинула ты языком раз - два и ... готово!
   Сережка долго, с горячим увлечением, рассказывал ей о прелести ее роли. Он одновременно и шутил, и говорил серьезно, и сам искренно увлекался своим планом.
   - Эх, ежели бы я красивой женщиной был! Такую бы я на сем свете заваруху развел! - воскликнул он в заключение, а потом схватил голову в руки, крепко сжал ее, зажмурил глаза и замолчал.
  
   Отец с сыном и точно подрались. Сцена их драки отвратительна в своей низменной наготе, но изображена чрезвычайно живо.
   Приезд Якова и подуськивание Сережки сделали свое дело: Василий решил уйти домой, Яков остался на промыслах, но не ему, очевидно, а босяку Сережке достанется Мальва, если только есть на свете человек, который может подчинить себе эту вольную, как ветер, натуру.
   Приведенная нами беседа Мальвы и Сережки имеет большое принципиальное значение в оценке проповеди Горького. Сережка, как и его собратья Пиляй, Челкаш, Коновалов, Орлов - разочарованный босяк, ненавидящий мужика. "Я всех мужиков не люблю", - говорит он. Он предлагает Мальве стравить отца с сыном, но при этом, по убеждению автора, в лице его не заметно ничего, кроме добродушной и озорной улыбки. А стравить Василия с Яковом не только "забавно", но и удовлетворит чувство ненависти Сережки ко всем мужикам. Но это у него мимолетное желание, а вообще он, хотя знает, чего хочет, но ему редко чего-нибудь хочется.
   Чайльд-Гарольд с рыбных промыслов, отталкивающая фигура бездомного и беспаспортного бродяги и пьяницы, любимый тип Горького - таков Сережка. Весь народ в его воззрении - "гнилой". Мужики - "сволочи", потому что у них есть земля. Земство - "черт его знает что! Для мужиков поставлено, их управа". Важно лишь, чтоб из-за тебя люди ребра друг другу ломали.
   Мальва этому сочувствует. Она, в противовес Сережке, не знает, чего хочет. У нее, изволите видеть, стремление к бесконечности, к общению с природой и желание завертеть всех людей. То ей жалко всех, а пуще всего самое себя, то она избила бы весь народ, а потом бы себя... страшною смертию. Ей мечтается поджечь ночью барак и посмотреть на суматоху.
   Несомненно, что подобие таких мыслей может роиться в душе Мальвы, но едва ли она сумела бы их формулировать. Формулирует их за нее Горький. Он неотрывно любуется созданным им красивым образом и даже придает ему те черты и подробности, которые к нему не идут. В "Мальве" он - босяцкий Гомер более, чем где-либо. У него разыгрывается воображение. И на самом деле, если бы босяцкое движение имело во главе таких Сережек и при них на амплуа Теруан-де-Мерикур14 придать Мальв, то, пожалуй, недалеко было бы и до осуществления пьяной грезы босяка-сапожника Орлова. "Раздробить всю землю в пыль" не удалось бы, правда, а стать повыше и плюнуть с высоты на всех людей - это вполне бы вышло. Да и сейчас выходит.
   Разве вожделения и идеалы Мальвы и Сережки не плевали в лицо строю общественному?
   Недовольство собою, более физическое, чем нравственное, осадок похмелья и разврата, - вот регулятор всего желаемого достойными союзниками, лохматым босяком Сережкой и разнузданной животной красавицей Мальвой.
   Автор не умеет скрыть восторга перед своим созданием. Он дразнит читателя смелыми выходками против общества и его законов, как Сережка и Мальва дразнят окружающих.
   И одновременно с тем, с каким презрением передает автор слова Якова о земле и истину, сорвавшуюся по тому же поводу с уст его отца!
   Глядя на море, ему ранее незнакомое, и пораженный его беспредельностью, Яков фантазирует: "Ежели бы все это земля была! Да чернозем бы!... Да распахать бы!"
   Очевидно, что Яков никогда не мог поддаться такой фантазии. Слишком она далека от простого крестьянского мировоззрения. Но Горькому нужно было так или иначе и в этой повести подчеркнуть убожество, несостоятельность, на его взгляд, крестьянского понятия о земле.
   Василий отвечает Якову:
  
   - Это, Яков, хорошо ты сказал! Крестьянину так и следует. Крестьянин землей и крепок: пока он на ней - он жив, а сорвался с нее - пропал! Крестьянин без земли, как дерево без корня: в работу оно годится, а прожить долго не может - гниет! И красоты своей лесной нет в нем - обглоданное оно, обстроганное, не видное!.. Это ты, Яков, очень хорошие слова сказал...
  
   Таким слогом подобные Василию в действительной жизни не говорят. Но оно здесь и неважно. Горький и не скрывает, что говорит это он сам. Мысль, приписанная Василию, совсем не нова, но она безусловно верна. "Крестьянин землей и крепок". И как же не негодовать на это провозвестнику босячества, как общественного класса? Пока крестьянин крепок, легче сбить с пути модную поклонницу Горького, нюхающую английскую соль, если до нее дойдет запах кухни, и упивающуюся в воображении зловонием героев Горького, - нежели сбить мужика. Мужик, коли босяк придет к нему, паспорта у него не потребует, даст ему поесть, подаст милостыню, но не забудет, что это - пропащий, пустой человек, которому следует намять бока, если он начнет воровать, или озорничать.
   На крестьян, людей простой, несложной, наивной, быть может, порочной морали, проповедь босячества пока не действует. До него она, слава Богу, еще не дошла и, Бог даст, вовсе не дойдет. Если же бы случилось иначе, если бы эта проповедь дошла и до крестьянской избы и там была бы усвоена, то горе бы великое настало: пришла бы новая пугачевщина, горшая старой.
  

V

  
   Говоря о наиболее выдающихся в художественном отношении рассказах Максима Горького, нельзя обойти молчанием очерк "Васька Красный" (1899 г.).
   Вполне художественных произведений у Горького, как видно из сказанного ранее, совсем нет. В каждом из лучших его очерков встречаются места, которые желательно было бы видеть исправленными, измененными. Везде у него масса неровностей в письме. Нигде, быть может, неровности эти не выражены так очевидно, как в "Ваське Красном", но неровности эти в данном случае скорее нужно отнести к намеренной неправде основного замысла, нежели к его выполнению и развитию.
   Замечание это, - спешим оговориться, - мы относим только к заглавному лицу очерка, так как его героиня, Аксюша, вполне жизненна и ни в какой мере не утрирована.
   Васька же Красный изображен чересчур сгущенными красками, он такой злодей, каких на самом деле никогда не бывает. Злодей, весь поглощенный своим злодейством, без всякого просвета иных чувств и побуждений. Подобных явлений в жизни не бывает и, по счастию для человечества, быть не может. Чем более жесток Васька, тем явственнее пробуждение в нем добрых чувств, наступившее после происшедшей катастрофы. Для эффекта, искусственного и лубочного, оно весьма полезно, но правдивость описания от того не выигрывает.
   Но если мы допустим, что такой именно Васька возможен в действительной жизни, то придется признать всю повесть художественной.
   Местом действия своего очерка Горький взял публичный дом.
   Лет пятнадцать-двадцать назад на это и в такой форме никто бы не решился. Нам помнится, что появление в конце семидесятых или в начале восьмидесятых годов прошлого века рассказа Ги де Мопассана "La maison Tellier" поразило всех смелостью выбора места действия. Теперь это уже никого не поражает.
   Конечно, дело не в самом месте. Гоголь в "Невском проспекте" приводит художника-идеалиста Пискарева в публичный дом. Всеволод Крестовский дает одну из самых драматических сцен "Петербургских трущоб" в таком же вертепе. Дело - в манере трактования предмета, в наготе изложения, которая заставляет, например, в первой же цитате из рассказа зачеркнуть одно слишком протокольное слово, ничего, впрочем, не прибавляющее к полноте повествования.
   Впрочем, теперь, после "расцвета" нашей словесности в известную сторону, мы перестали всему удивляться и давно утратили мерку дозволенного общественными приличиями и доброю нравственностью. Нами забыта та чудная манера истинных писателей, при помощи которой можно высказаться о самых щекотливых предметах вполне понятно, но не оскорбляя ни чувства изящного, ни чувства стыдливости, - не ложной, а естественной, в читателе.
   Начало "Васьки Красного" таково:
  
   Недавно в публичном доме одного из поволжских городов служил человек лет сорока, по имени Васька, по прозвищу Красный. Прозвище было дано ему за его ярко рыжие волосы и толстое лицо цвета сырого мяса.
   Толстогубый, с большими ушами, которые торчали на его черепе, как ручки на рукомойнике, он поражал людей жестоким выражением своих маленьких, бесцветных глаз; они заплыли у него жиром, блестели, как льдины, и, несмотря на его сытую, мясистую фигуру, всегда взгляд его имел такое выражение, как будто этот человек был смертельно голоден. Невысокий и коренастый, он носил синий казакин, широкие суконные шаровары и ярко вычищенные сапоги с мелким набором. Рыжие волосы его вились кудрями, и когда он надевал на голову свой щегольский картуз, они, выбиваясь из-под картуза кверху, ложились на околыш картуза, - тогда казалось, что на голове у Васьки надет красный венок.
   Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их.
   В городе было несколько высших учебных заведений, много молодежи, поэтому дома терпимости составляли в нем целый квартал: длинную улицу и несколько переулков. Васька был известен во всех домах этого квартала, его имя наводило страх на девиц, и когда они почему-нибудь ссорились и вздорили с хозяйкой - хозяйка грозила им:
   - Смотрите вы!...Не выводите меня из терпенья... а то как позову я Ваську Красного!..
   Иногда достаточно было одной этой угрозы, чтоб девицы усмирились и отказались от своих требований, порой вполне законных и справедливых, как, например, требование улучшения пищи или права уходить из дома на прогулку. А если одной угрозы оказывалось недостаточно для усмирения девиц, - хозяйка звала Ваську.
   Он приходил медленной походкой человека, которому некуда было торопиться, запирался с хозяйкой в ее комнате, и там хозяйка указывала ему подлежащих наказанию девиц.
   Молча выслушав ее жалобу, он кратко говорил ей:
   - Ладно...
   И шел к девицам. Они бледнели и дрожали при нем, он это видел и наслаждался их страхом. Если сцена разыгрывалась в кухне, где девицы обедали и пили чай, - он долго стоял у дверей, глядя на них, молчаливый и неподвижный, как статуя, и моменты его неподвижности были не менее мучительны для девиц, как и те истязания, которым он подвергал их.
   Посмотрев на них, он говорил равнодушным и сиплым голосом:
   - Машка! Иди сюда...
   - Василий Мироныч! - умоляюще и решительно говорила иногда девушка: - ты меня не тронь! Не тронь... тронешь - удавлюсь я...
   - Иди, дура, веревку дам... - равнодушно, без усмешки, говорил Васька.
   Он всегда добивался, чтобы виновные сами шли к нему.
   - Караул кричать буду... Стекла выбью... - задыхаясь от страха, перечисляла девица все, что она может сделать.
   - Бей стекла... а я тебя заставлю жрать их... - говорит Васька.
   И упрямая девица, в большинстве случаев, сдавалась, подходила к Палачу; если же она не хотела сделать этого, Васька сам шел к ней, брал ее за волосы и бросал на пол. Ее же подруги, - а зачастую и единомышленницы, - связывали ей руки и ноги, завязывали рот и тут же на полу кухни и на глазах у них, виновную пороли. Если это была бойкая девица, которая могла и пожаловаться, ее пороли толстым ремнем, чтобы не рассечь ее кожу, и сквозь простыню, смоченную водой, чтоб на теле не оставалось кровоподтеков. Употребляли также длинные и тонкие мешочки, набитые песком и дресвой, - удар таким мешком причинял человеку тупую боль и боль эта не проходила долго...
   Впрочем, жестокость наказания зависела не столько от характера виновной, сколько от степени ее вины и симпатии Васьки. Иногда он и смелых девиц порол без всяких предосторожностей и пощады: у него в кармане шаровар всегда лежала плетка о трех концах на короткой дубовой рукоятке, отполированной частым употреблением. В ремни этой плетки была искусно вделана проволока, из которой на концах ремней образовалась кисть. Первый же удар плетки просекал кожу до костей, и часто, для того чтобы усилить боль, на иссеченную спину приклеивали горчичник или же клали тряпки, смоченные круто-соленой водой.
  
   Не надо и настаивать, - оно и так видно, - на искусственной простоте первых фраз вступления в очерк. Описание наружности Васьки сделано так, чтобы каждый видел, как он ужасен. Такое усиленное искание ужаса приводит нередко к результатам совершенно противоположным тем, которых добивается автор. На самом деле, если, желая изобразить какое-либо чудовище, - лешего, что ли, - мы снабдим его рогами, хвостом, клыками, когтями, оденем его шерстью, то, казалось бы, он должен быть страшен, но выведите его в таком образе на сцену, напишите на картине, ярко изобразите в сказке, и, вместо впечатления ужаса, получится впечатление комизма. Только в полутонах, в недоговоренности, в намеках, в некоторой таинственности таится впечатление ужаса.
   Максим Горький умеет наложить тень мимоходом на то, что замарать ему желательно. Говоря о количестве публичных домов в приволжском городе, он вскользь замечает: "В городе было несколько высших учебных заведений, много молодежи, поэтому дома терпимости составляли в нем целый квартал". Это "поэтому" - совершенно произвольно. Учащаяся молодежь пропорциональна населению, и в городе без высших учебных заведений, надо полагать, не одни же старики живут. Во время ярмарки в Нижнем Новгороде, например, наезжает в город много проституток, открываются временные вертепы, но, очевидно, учащаяся молодежь и высшие учебные заведения здесь ни причем, а вызывается это явление наплывом приезжих людей, временным увеличением населения.
   Едва ли Максим Горький верит в выставленную им причину. Вернее думать, что ему, восхвалителю босяков, приятно и необходимо бросить грязью во все не босяцкое, даже в ту среду, где ой нашел себе наибольшее количество поклонников.
   Особенно жестокие служители в домах терпимости - не редкость. Самая их должность - "вышибать" бушующих гостей из "заведения" - делает их особенно черствыми. Нет мудреного, что хозяйки таких учреждений, в иных случаях, пользуются подобными слугами для самоуправного наказания закрепощенных ими девушек, но трудно поверить, чтобы где-либо существовал такой палач, которого все дома терпимости в городе приглашают на гастроли истязательства. Самые способы истязания, описанные Горьким, требующие и приспособлений (особых плеток, мешков с песком) и обдуманной жестокости, делают маловероятным его сообщение. И так в притонах разврата всякое понятие о праве, о человеческой личности не существует. Отребья общественные, - хозяйки этих учреждений, создали свой кодекс бесправия, которому, как бы и действительному закону, покорно подчиняются несчастные девушки, торгующие собою. На многое совершающееся в этих притонах, волей и неволей, смотрят сквозь пальцы, но обращение целого квартала города в застенок привлекло бы внимание полиции самой небдительной и не могло бы существовать целые годы.
   Максим Горький был бы ближе к истине, если бы не делая из Васьки Красного всеобщего палача, а ограничился бы лишь тем домом, где Васька служил, и где собственно и произошла та сердечная драма, которая составляет сущность повести.
  
   Там, где служил Васька, жило 11 девушек. Все они попробовали Васькиного ремня и все перебывали его наложницами. Все они трепетали и ненавидели его. Все они ждали, что когда-нибудь наступит час возмездия, даже покушались, но неудачно, отравить Ваську.
   В числе жительниц дома была Аксинья.
   Это была девушка среднего роста, толстая и такая плотная - точно ее молотком выковали. Грудь у нее могучая, высокая, лицо круглое, рот маленький, с толстыми, ярко-красными губами. Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы, а курносый нос и кудерки над бровями, довершая ее сходство с куклой, даже у самых невзыскательных гостей отбивали всякую охоту говорить с нею о чем-либо. Обыкновенно ей просто говорили:
   - Пойдем!..
   И она шла своей тяжелой, качающейся походкой, бессмысленно улыбаясь и поводя глазами справа налево, чему ее научила хозяйка и что называлось "завлекать гостя". Ее глаза так привыкли к этому движению, что она начинала "завлекать гостя" прямо с того момента, когда, пышно разодетая, выходила вечером в зал еще пустой, и так ее глаза двигались из стороны в сторону все время, пока она была в зале, одна, с подругами или гостем - все равно.
   У нее была одна странность: обвив свою длинную косу, цвета нового мочала, вокруг шеи, она опускала конец ее на грудь и все время держалась за нее левой рукой - точно петлю носила на шее своей...
   Она могла сообщить о себе, что зовут ее Аксинья Калугина, а родом она из Рязанской губернии, что она - девица, "согрешила" однажды с "Федькой", родила и приехала в этот город с семейством "акцизного", была у него кормилицей, а потом, когда ребенок умер, ей отказали от места и "наняли" сюда. Вот уже четыре года она живет здесь...
   - Нравится? - спрашивали ее.
   - Ничего. Сыта, обута, одета... Только беспокойно вот... И Васька тоже... дерется все, черт...
   - Зато весело?!
   - Где? - спрашивала она, "завлекая гостя".
   - Здесь-то... разве не весело?
   - Ничего!.. - отвечала она и, поворачивая головой, осматривала зал, точно желая увидеть, где оно тут, это веселье?
   Вокруг нее все было пьяно и шумно и все от хозяйки и подруг до формы трещин на потолке было знакомо ей.
   Говорила она густым басовым голосом, а смеялась лишь тогда, когда ее щекотали, смеялась громко, как здоровый мужик, и вся тряслась от смеха. Самая глупая и здоровая среди своих подруг, она была менее несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному,
  
   Васька наказал Аксинью за то, что она засыпала в зале, и наказал горше, чем кого-либо. Он вывел ее нагую на двор и, уткнув лицом в кучу снега, бил нещадно ремнем.
   Наконец, пришла к Ваське беда. Его привезли со сломанной ногой. Он упал с конки и попал ногой под колесо. Несчастье Васьки привело в необузданный восторг его жертв.
  
   - Пошли вон! - сказал им Васька.
   Ни одна из них не тронулась с места.
   - А! Радуетесь!..
   - Не заплачем, - ответила Лида, усмехаясь.
   - Хозяйка! Гони их прочь... Что они... пришли!
   - Боишься? - спросила Лида, наклоняясь к нему.
   - Идите, девки, идите вниз... - приказала хозяйка.
   Они пошли. Но, уходя, каждая из них зловеще взглядывала на него, - а Лида тихо сказала:
   - Мы придем!
   Аксинья же, погрозив ему кулаком, закричала:
   - У, дьявол! Что - изломался? Так тебе и надо...
   Очень изумила девиц такая ее храбрость.
  
   Когда доктор, сделав Ваське перевязку, уехал, девицы вернулись в комнату своего палача.
  
   Васька лежал, закрыв глаза, и, не открывая их, сказал:
   - Опять вы пришли...
   - Чай, нам жалко тебя, Василь Мироныч...
   - Разве мы тебя не любим?
   - Вспомни, как ты меня...
   Они говорили не громко, но внушительно, и, окружив его постель, смотрели в его серое лицо злыми и радостными глазами. Он тоже смотрел на них, и никогда раньше в его глазах не выражалось так много неудовлетворенного, ненасытного голода, - того непонятного голода, который всегда блестел в них.
   - Девки... смотрите! Встану я...
   - А, может, Бог даст, не встанешь... - перебила его Лида.
   Васька плотно сжал губы и замолчал.
   - Которая ножка-то болит? - ласково спросила одна из девиц, наклоняясь к нему, - лицо у нее было бледно и зубы оскалены. - Эта, что ли?
   И схватив Ваську за больную ногу, она с силой дернула ее к себе.
   Васька щелкнул зубами и зарычал. Левая рука у него тоже была разбита, он взмахнул правой и, желая ударить девицу, ударил себя по животу.
   Взрыв смеха раздался вокруг него.
   - Девки! - ревел он, страшно вращая глазами. - Берегись!.. убивать буду!..
   Но они прыгали вокруг его кровати и щипали, рвали его за волосы, плевали в лицо ему, дергали за больную ногу. Их глаза горели, они смеялись, ругались, рычали, как собаки, их издевательства над ним принимали невыразимо гадкий характер. Они впали в упоение местью, дошли в ней до бешенства. Все в белом, полуодетые, разгоряченные толкотней, они были чудовищно страшны.
   Васька рычал, размахивая правой рукой; хозяйка, стоя у двери, выла диким голосом:
   - Будет! Бросьте... полицию позову! Убьете вы... батюшки! ба-а-тюш-ки!
   Но они не слушали ее. Он истязал их годами, они возмещали ему минутами и торопились...
   Вдруг среди шума и воя этой оргии раздался густой, умоляющий голос:
   - Девушки! Будет уж... Девушки, пожалейте... Ведь он тоже... тоже ведь... больно ему! Милые! Христа ради... Милые...
   На девиц этот голос подействовал, как струя холодной воды: они испуганно и быстро отошли от Васьки.
   Говорила Аксинья: она стояла у окна и вся дрожала и в пояс кланялась им, то прижимая руки к животу, то нелепо простирая их вперед.
  
   Мучительницы послушались товарки и оставили ее одну с истерзанным палачом. Она стала за ним ухаживать со своей пря^ мотой и простодушием, видимо, не сознавая, что совершает высокий, истинно христианский подвиг любви. Место в больнице для Васьки не очищалось, и Аксинья несколько дней исполняла добровольно обязанности сиделки.
   Если она не понимала высоты своей добродетели, то понял это Васька. Он однажды подозвал ее и предложил ей обвенчаться. Он признался, что у него есть шестьсот рублей, сказал, что будет искать с конки за увечье, и предложил Аксинье ехать в Самару или Симбирск и там открыть "свое заведение".
   Аксинья хохочет до упаду на предложение обвенчаться. Возрождение Васьки идет вперед. Через день он уже не хочет открывать заведение, а мечтает о лавочке, о торговле. Аксинья одобряет это новое решение, но идти с Васькой не желает. Сначала она ему говорит: "Ты завезешь меня, да и убьешь где-нибудь. Ведь ты мучитель известный", и потом: "Чтобы с тобой жить, - нет! боюсь я тебя... очень уж ты злодей!" Напрасно Васька силится доказать ей, что это не совсем так. "Думаешь, - говорит он, - легко, если злодей?", и далее: "Ну, злодей, - так разве весь человек в этом?" (Совершенно верно, скажем в скобках" но автору следовало показать это раньше, хотя одной маленькой черточкой).
   Аксинья не сдается на просьбы. Наконец, Ваське вышло место в больнице.
  
   Ваську осторожно свели сверху в кухню, и там он увидел всех девиц, столпившихся у двери в комнату.
   Лицо его перекосилось, однако он ничего не сказал им. Они смотрели на него сурово и серьезно, но по их глазам нельзя было бы определить, что они думают при виде Васьки. Аксинья с хозяйкой надевали на него пальто, и все в кухне тяжело и хмуро молчали.
   - Прощайте! - вдруг сказал Васька, наклонив голову и не глядя на девиц. - Про... прощайте!
   Некоторые из них молча поклонились ему, но он не видел этого; а Лида спокойно сказала:
   - Прощай, Василий Мироныч...
   - Прощайте... да..
   Фельдшер и больничный служитель взяли его под мышки и, подняв с лавки, повели к двери. Но он опять поворотился к девицам:
   - Прощайте... был я... точно что... Еще два или три голоса сказали ему:
   - Прощай, Василий...
   - Ничего не поделаешь! - тряхнул он головой, и на лице его явилось что-то удивительно не подходившее к нему.. - Прощайте! Христа ради... которыя... которым...
   - Увозят! Уве-езут его, маво милаго... - вдруг дико завыла Аксинья, грохнувшись на лавку.
   Васька дрогнул и поднял голову кверху. Глаза у него страшно заблестели: он стоял, внимательно вслушиваясь в этот вой, и дрожащими губами тихо говорил:
   - Вот... дура! Вот так ду-ура!
   - Идите, идите! - торопился фельдшер, хмуря брови.
   - Прощай, Аксинья! Приходи в больницу-то... - громко сказал Васька.
   А Аксинья все выла...
   - И на-кого-и-ты-это-меня по-оки-инул?..
   Девицы окружили ее и смотрели тупыми глазами на ее лицо и на слезы, лившиеся из глаз ее.
   А Лида, наклонясь над ней, сурово утешала ее:
   - Ну, чего ты, Ксюша, ревешь-то! Ведь не умер он... Ну, пойдешь к нему... ну, вот завтра, возьми да и пойди!..
  
   Эта заключительная сцена сделала бы честь любому перу. Если бы Максим Горький написал хоть одну цельную повесть той художественной формы, он был бы великим писателем. В этой сцене соблюдено чувство меры, каждая подробность - на своем месте. Тут нельзя ничего убавить и ничего прибавить. Эта глупая, но практичная Аксинья с ее причитанием, по деревенскому обряду, достигает в приведенной сцене высшей степени драматизма. Легко было испортить сцену несколькими лишними словами, но автор опускает как раз вовремя занавес.
   К сожалению, таких, не испорченных ничем сцен, кроме той, о которой мы говорим, пожалуй, у Горького больше и не найдешь.
   Приведенными образчиками исчерпывается все самое лучшее в произведениях Горького.
   Заканчивая настоящую главу, не можем не привести еще одного места из "Васьки Красного". Приступая к описанию беды, стрясшейся над Васькой, автор говорит:
  
   У жизни есть своя мудрость, ей имя случай; она иногда награждает нас, но чаще мстит, и, как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие. Это верно, это неизбежно, и всем нам надо знать и помнить это.
  
   Мысль совершенно верная. Возмездие неизбежно, и каждому надо помнить это...
   И не одним лишь палачам, как Васька, не одним лишь людям, совершающим очевидные, осязаемые злодейства, а и тем, кто не истязает, правда, безответных жертв, но кто талант, Богом ему данный, посвятит не на служение добру, правде и красоте, а на поселение смуты в сердцах, путем распространения безнравственного учения, путем отрицания всех основ общественных, путем возвеличения низшего, худшего в обществе на первую степень.
   Помнить свои собственные слова надо прежде всего Максиму Горькому.
  

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Максим Горький как романист - "Фома Гордеев". - Герой романа как выразитель идей Горького.

  

I

  
   Талантливые авторы маленьких рассказов нередко оказываются весьма посредственными романистами. Одно дело - дать яркий короткий очерк, в котором читатель удовольствуется чисто эскизными чертами, другое дело - создать цельное большое произведение, с последовательным развитием чувств, характеров, наконец, самой фабулы.
   Неровности замысла, почти незаметные в коротком рассказе, в большом романе выступают безобразными наростами, ибо, в зависимости от размеров произведения и неровности разрастаются с увеличением этих размеров.
   Даже у гениальных художников эскизы, наброски, служащие предуготовлением к большому произведению, обещают иногда больше, чем дало само произведение. Если сравнивать, например, картину Иванова "Явление Христа народу", с множеством эскизов и этюдов к ней, вышедших из-под кисти знаменитого живописца, то легко увидеть, что, подавленный массой сырого материала, гениально трактованного им в подробностях, Иванов не мог включить его весь в свою картину и подчас выбирал не лучшие из этюдов.
   Так и в изящной словесности. При обработке большого произведения приходится жертвовать иными увлекательными подробностями, чтобы не нарушить цельности, единства и соразмерности всей картины.
   Даже такой высокоталантливый бытописатель, как Ги де Мопассан, доходивший до совершенства в своих маленьких рассказах, - в своих романах не сумел сравняться с высотою своих же рассказов. Хотя романы его, сами по себе, без сравнения взятые, обличают в авторе недюжинное дарование, но не выдерживают параллели с его мелкими вещами.
   Еще ярче проявилось в Максиме Горьком то положение, что быть автором талантливых рассказов не значит быть способным дать большой роман.
   Романов Маким Горький дал два: "Фома Гордеев" и "Трое". Сам он их романами не называет. Они помещены в 4 и 5 томах его "Рассказов", но по своей величине (свыше 20 печатных листов) и по тому, что произведения эти посвящены развитию одной и той же истории одного лица, они должны быть причислены к тому, что мы привыкли называть "романом". Новые писатели вообще избегают старых определений старой риторики. Издавая сценическое произведение, они не называют его "трагедией", "драмой", "комедией", а непременно "пьесой", "сценами", а иногда декадентскими именами "скорбь на трех днях" (вместо действий), "поэма в лицах в пяти настроениях" и т. п.
   Это очень удобно. Ответ с себя снимаешь. Скажут такому автору: "У вас ни завязки, ни развязки, ни борьбы в вашем театральном сочинении нет". А он и прав, - возражает: "Я же не драму писал, а сцены".
   Не в названиях, разумеется, сила. Пусть "Фома Гордеев" и "Трое" будут называться не романами, а просто длинными произведениями" большими рассказами" но для читателя они" по своим размерам и содержанию, подходят под понятие того, что мы привыкли именовать, быть может, и ошибочно, романами.
   Максим Горький как романист неизмеримо ниже Максима Горького как рассказчика. Его романы изумительно скучны. Прочитать их от строки до строки - подвиг, жестокий опыт над собственным терпением. Скука эта не есть субъективное впечатление пишущего настоящие строки. Она непременно является у всякого непредубежденного, во что бы то ни стало, в пользу Горького, читателя. Происходит она не от малой интересности сюжета. Всякий сюжет может быть интересен, если он разработан надлежащим образом. Происходит она и не от того, что романы Горького были бездарно написаны. Нет, в них есть страницы, которые, будучи отдельно взяты, написаны ярко и талантливо, не хуже его мелких рассказов. Скука проистекает от того, что все эти удавшиеся и не удавшиеся автору сцены, сопоставленные в одно целое, ничего цельного не представляют. Скука проистекает от того, что из всего этого нагромождения материала ровно ничего не выйдет, что продолжать в том же порядке автор мог бы на пространстве не только двадцати, а хоть двадцати тысяч листов, от сознания, что такая-то сцена, очень подробно изложенная, совсем не пропорциональна другой, скомканной, между тем как вторая играет гораздо более важную роль в экономии повествования, чем первая.
   Романами своими Максим Горький не сказал нового, по сравнению со своими предшествующими рассказами. Идеи его упорно все те же. Те же тезисы отрицания и порицания строя общественного, та же проповедь его разрушения.
   Если бы романы Горького не служили к вящему подтверждению той проповеди, которую мы в Горьком отметили, то можно было бы и вовсе о них умолчать. Для полноты картины упомянем о них, ибо и они дают материал для подлежащего нам конечного вывода о занимающем нас писателе. Из романов остановимся на одном "Фоме Гордееве". Он все-таки стройнее и складнее, чем "Трое". Разбирать же оба романа, - сходственные не только по слабости замысла, неровности исполнения, неудачности конца, но и по тому обстоятельству, что в обоих произведениях выведены три мальчика, вырастающие на глазах читателя во взрослых людей, - значило бы без пользы для нашей задачи отнимать у читателя его время.
  

II

   "Фома Гордеев" посвящен Горьким Антону Павловичу Чехову. Это показывает, что сам автор придавал своему крупному (по размерам) произведению особое значение. Для нас посвящение это имеет особый смысл, и не грезившийся автору. Приблизительно такой: "Вы, Антон Павлович, писали хорошенькие, прелестные рассказы, создавшие вам славу; вы взялись за произведения больших размеров и стали сами на себя не похожи; мое первое произведение, в котором я иду под гору, в отношении талантливости, - посвящаю вам".
   Роман озаглавлен по имени и фамилии главного лица. Обычай этот не нов. С таким заглавием приобрели славу "Евгений Онегин" Пушкина, "Рудин" Тургенева, "Анна Каренина" Толстого. Много было таких названий и у иностранных писателей. Заглавие такое ничего не говорит читателю, взявшемуся за книгу, но по прочтении произведения у читателя навсегда должен остаться в голове тип центрального лица романа, - тип, который уже не смешаешь с другим. Читателю было бы столь же странно переименовать "Евгения Онегина" во "Всеволода Ладогина", как перестать называть своего старого бывшего знакомого Иваном Ивановичем и перекрестить его в Петра Петровича. Имя как бы срастается с его носителем, но для этого необходимо, чтобы носитель имени в литературном произведении был типом. Из своих шести романов ("Рудин", "Дворянское гнездо", "Накануне", "Отцы и дети", "Дым" и "Новь") Тургенев назвал именем героя лишь первый. Этим проявил он великое чутье тонкого художника. Действительно, ни Лаврецкий, ни Елена в "Накануне", ни столь новый для своего времени Базаров, ни герои "Дыма" и "Нови" не представляют такого законченного, довершенного типа, как Рудин.
   Представляет ли такой завершенный тип Фома Гордеев? Он даже вовсе не тип, не только что завершенный. Сделавшись усердным читателем Горького, автор настоящего исследования не раз - приходится в том покаяться - мысленно называл Фому Гордеева Ильей ("Трое"). Сама история Фомы Гордеева тоже не имеет ничего столь необычайного, чтобы все повествование наречь его именем. Но Горький, избрав такое заглавие, достиг цели. "Фома Гордеев" попал на уста и нашелся даже какой-то переделыватель этого несообразного повествования в драму. К сожалению, с этим фабрикантом нам не удалось ознакомиться, но и так можно сказать, что именно элементов драматических в "Фоме Гордееве" вовсе нет. Это - тягучий пересказ неинтересной личной жизни Фомы, рассказ без строго обдуманного плана, одобренный в конце пьяною, но задорною проповедью опять-таки босяцкого катехизиса.
   Когда вы начинаете читать "Фому Гордеева", то живость отдельных картин вас заинтересовывает; вы начинаете думать, что там, дальше, кроется настоящий роман. Но страница мелькает за страницей, вы уже треть прочитали. Фома вырос, лишился отца, пред вами мелькали лица, разговоры, но вы не подвинулись ни на шаг и вами начинает овладевать томление духа и сознание, вполне подтверждающееся, что и до конца ровно ничего нового не будет.
  
   Богатырски сложенный, красивый и неглупый, он был одним из тех людей, которым всегда и во всем сопутствует удача - не потому, что они талантливы и трудолюбивы, а скорее потому, что, обладая огромным запасом энергии, они по пути к своим целям не умеют, даже не могут задумываться над выбором средств и помимо своего желания не знают иного закона. Иногда они со страхом говорят о своей совести, порою искренно мучаются в борьбе с ней, - но совесть - это сила, непобедимая лишь для слабых духом; сильные же быстро овладевают ею и порабощают ее своим желаниям, ибо они бессознательно чувствуют, что если дать ей простор и свободу - она изломает жизнь. Они приносят ей в жертву несколько бессонных ночей; а если случится, что она одолеет их души, то они, побежденные ею, никогда не бывают разбиты и так же здорово и сильно живут под ее началом, как жили и без нее...
   В сорок лет от роду Игнат Гордеев сам был собственником трех пароходов и десятка барж. На Волге его уважали, как богача и умного человека, но дали ему прозвище - "Шалый", ибо жизнь его не текла ровно, по прямому руслу, как у других людей, ему подобных, а, то и дело мятежно вскипая, бросалась вон из колеи, в сторону от наживы, главной цели существования этого человека. Было как бы трое Гордеевых, или - в теле Игната были как бы три души. Одна из них, самая мощная, была только жадна, и когда Игнат жил, подчиняясь ее велениям,- тогда он был просто человек, охваченный неукротимой страстью к работе. Эта страсть горела в нем дни и ночи, он всецело поглощался ею, и, хватая всюду сотни и тысячи рублей, казалось, никогда не мог насытиться шелестом и звоном денег. Он метался по Волге вверх и вниз, укрепляя и настраивая на ней сети, которыми ловил золото: он скупал по деревням хлеб, возил его в Рыбинск на своих баржах; грабил, обманывал, иногда не замечал этого, иногда - замечал, и, торжествуя, открыто смеялся над обманутыми им и в безумии своей жажды денег возвышался до поэзии. Но, отдавая так много силы этой погоне за рублем, он не был жаден в узком смысле слова, и даже порой обнаруживал непонятное, но искреннее равнодушие к своему имуществу. Однажды, во время ледохода на Волге, он стоял на берегу и, видя, как лед ломает его новую сорокапятисаженную баржу, притиснув ее к обрывистому берегу, приговаривал сквозь зубы:
   - Так ее... ну-ка еще... жми-давай!.. ну, еще разок!.. рры!
   - Что, Игнат, - спросил его кум Маякин, подходя к нему, - выжимает лед-то у тебя из мошны тысяч десять, этак?
   - Ничего! Еще сто наживем... а ты гляди, как работает Волга-то! а? Здорово? Она, матушка, всю землю может разворотить, как творог ножом... гляди, гляди! Вот-те и "Боярыня" моя! Всего одну воду поплавала... Ну, справим, что ли, поминки ей?
   Баржу раздавило на щепки. Игнат с кумом, сидя в трактире на берегу, пили водку и смотрели в окно, как вместе со льдом по реке неслись обломки "Боярыни".
   - Жалко посуду-то, Игнат? - спросил Маякин.
   - Ну, чего ж жалеть? Волга дала, Волга и взяла... Чай, не руку мне оторвало...
   - Все-таки...
   - Что - все-таки? Ладно, хоть сам видел, как все делалось... вперед наука. А вот когда у меня "Волгарь" горел - жалко, не видал я. Чай, какая красота, когда на воде, да темной ночью, этакий кострище пылает, а? Большущий пароходина был...
   - Будто тоже не пожалел?
   - Пароход? Пароход... жалко было, точно... Ну, да ведь это глупость одна - жалость! Какой толк? Плачь, пожалуй: слезы пожара не потушат. Пускай их- пароходы горят... и хоть все сгори - плевать! Горела бы душа к работе... и все снова воздвигнется... так ли?
   - Н-да, - сказал Маякин, усмехаясь. - Это ты крепкие слова говоришь. .. И кто так говорит - его хоть догола раздень, он все богат будет...
   Относясь так философски к потерям тысяч, Игнат знал цену каждой копейки: он даже нищим подавал редко и только тем, которые были совершенно неспособны к работе. Если же милостыню просил мало-мальски здоровый, Игнат строго говорил:
   - Проваливай! Еще работать можешь... поди, вон, дворнику моему помоги навоз убрать,- семишник дам.
   В периоды увлечения работой он к людям относился сурово и безжалостно, - он и себе покоя не давал, ловя рубли. И вдруг, - обыкновенно это случалось весной, когда все на земле становится так обаятельно красиво и чем-то укоризненно ласковым веет на душу с ясного неба, - Игнат Гордеев как бы чуствовал, что он не хозяин своего дела, а низкий раб его. Он задумывался и, пытливо поглядывая вокруг себя из-под густых, нахмуренных бровей, целыми днями ходил угрюмый и злой, точно спраши

Другие авторы
  • Лавров Петр Лаврович
  • Нечаев Степан Дмитриевич
  • Бальмонт Константин Дмитриевич
  • Лукин Владимир Игнатьевич
  • Левит Теодор Маркович
  • Гумберт Клавдий Августович
  • Губер Эдуард Иванович
  • Джакометти Паоло
  • Яворский Юлиан Андреевич
  • Лукаш Иван Созонтович
  • Другие произведения
  • Дорошевич Влас Михайлович - Летний тенор
  • Кошелев Александр Иванович - Кошелев А. И.: биографическая справка
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Не собранное в книги
  • Случевский Константин Константинович - Поездки по Северу России в 1885-1886 годах
  • Некрасов Николай Алексеевич - В. Жданов. Некрасов
  • Шекспир Вильям - Сонеты
  • Жуковский Василий Андреевич - Письма к М. А. Протасовой (в замужестве Мойер)
  • Надсон Семен Яковлевич - Переводы, выполненные совместно с М. А. Российским
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Н. Гумилев. Путь конквистадоров
  • Левитов Александр Иванович - Сочинения
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 248 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа