Главная » Книги

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесно..., Страница 7

Стечкин Николай Яковлевич - Максим Горький, его творчество и его значение в истории русской словесности и в жизни русского общества


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ет оправдания перед собой... и оя готов и день и ночь быть с тем, кого презирает, кто противен ему,- лишь бы не быть наедине с самим собой?
   И затем, по обычаю этих дам, высказывает:
   - Вы слышите, как я говорю с вами? Я хотела бы быть вашей матерью, сестрой... Никогда никто не вызывал во мне такого теплого, родного чувства, как вы... А вы смотрите на меня так недружелюбно... Верите вы мне? Да? Нет?
   Он посмотрел на нее и сказал, вздыхая:
   - Уж не знаю я... Верил я...
   - А теперь? - быстро спросила она.
   - А теперь - уйти мне лучше! Не понимаю я ничего... а хочется понять. И себя я не понимаю... Шел я к вам и знал, что сказать... А вышла какая-то путаница... Натащили вы меня на рожон, раззадорили... А потом говорите - я тебе мать! Стало быть - отвяжись!
   - Поймите, - мне жалко вас! - тихо воскликнула женщина. Раздражение против нее все росло у Фомы, и по мере того, как он
   говорил, речь его становилась насмешливой... И, говоря, он все встряхивал плечами, точно рвал что-то, опутавшее его.
   - Жалко?.. Зачем же! Этого мне не надо... Эх, говорить я не могу! Плохо мне, бессловесному-то... Но - сказал бы я вам!.. Не хорошо вы со мной сделали, - зачем, подумаешь, завлекали человека? Аль я вам игрушка?
   - Мне только хотелось видеть вас около себя, - сказала женщина просто и виноватым голосом.
   Он не слышал этих слов.
   - А как дошло до дела, - испугались вы и отгородились от меня. Каяться стали... Ха! Жизнь плохая! И что вы все на жизнь какую-то жалуетесь? Какая жизнь? Человек - жизнь, и кроме человека никакой еще жизни нет... А вы еще какое-то чудовище выдумали... и это вы - для отвода глаз, для оправдания себя... Набалуете, заплутаетесь в разных выдумках да пустяках и - стонать! Ах, жизнь! Ох, жизнь! А не сами вы ее сделали? и себя жалобами прикрывая, - других смущаете... Ну, сбились вы с дороги, а меня зачем сбивать? Злость, что ли, это в вас: дескать, - мне плохо, пусть и тебе будет плохо,-на же, я тебе сердце ядовитой слезой окроплю! Так, что ли? Эх, вы! Красоту вам Бог дал ангельскую, а сердце где у вас?
   Он вздрагивал весь, стоя против нее, и оглядывал ее с ног до головы укоризненным взглядом. Теперь слова выходили из груди у него свободно, говорил он негромко, но сильно, и ему было приятно говорить. Женщина, подняв голову, всматривалась в лицо ему широко открытыми глазами. Губы у нее вздрагивали, и резкие морщинки явились на углах их.
   - Красивый человек и жить хорошо должен... А про вас вон говорят...
   Голос Фомы оборвался и, махнув рукой, он глухо закончил:
   - Прощайте!
   - Прощайте!... - тихонько сказала Медынская.
   Он не подал ей руки и, круто повернувшись, пошел прочь от нее. Но уже у двери в зал почувствовал, что ему жалко ее, и посмотрел на нее через плечо. Она стояла там, в углу, одна, и руки неподвижно лежали вдоль туловища, а голова была склонена.
   Он понял, что нельзя ему так уйти, смутился и тихо, но без раскаяния проговорил:
   - Может, я обидное сказал - простите! Все-таки я ведь... люблю вас... - и тяжело вздохнул.
   А женщина тихонько и странно засмеялась...
   - Нет, вы не обидели меня... идите с Богом.
   - Ну, так прощайте! - повторил Фома еще тише.
   - Да... - также тихо ответила женщина.
   Фома отбросил рукой нити бисера: они колыхнулись, зашуршали и коснулись его щеки. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения и ушел, унося в груди смутное и тяжелое чувство, и сердце в нем билось так, как будто на него накинута была мягкая, но крепкая сеть...
  
   От этого события жизнь Фомы вся изломалась. Он начал необузданно пить и безобразничать. В кутежах доходил иногда почти до потопления на реке всей компании. Описанию этих кутежей Горький уделяет очень много места. Фома является уже не тем, каким он казался читателю в начале романа. Это уже - настоящий купеческий саврас, без узды, не знающий себе удержу, грубый, отвратительный. Автор местами то так, то этак намекает, что в Фоме что-то таится, но намеков этих ничем не подтверждает и в Фоме, видимо, ровно ничего не таится, так как такое проявление, как беспардонный кутеж с арфисткой в течение месяца и более ровно ничего не доказывает, даже при том условии, что арфистка изображена каким-то воплощением трагической тоски и разочарования.
   Мы не знаем, как понимает Максим Горький перелом в жизни Фомы, а по нашему - нравственное падение его. Но из изложения автора, из фактов его романа вытекает, что перелом произошел от неудовлетворенности чувства к Софии Павловне. Это бывает. Бывает, что одна неудачная любовная история ломает навсегда человеческую жизнь, но случаются такие приключения не с Фомами Гордеевыми, здоровыми крепышами от народного корня, а с дряблыми, изнеженными из поколения в поколение неврастениками, которых и комар крылом убьет и бабье издевательство в Манфреда sui generis {своего рода (лат.). - Ред.} превратит.
   Это соображение не приходило, очевидно, Горькому в голову. Описав с достаточной достоверностью сцену между Медынской и Фомой, Горький не вник в то, что Фома не годится на предложенную ему роль. В том положении, в какое поставил автор Фому, такой Фома в жизни пошел бы напролом и наговорил бы Медынской крепких простых слов и беседа их окончилась бы иначе, чем ее проектирует Горький.
   Для нашего автора, собственно, было нужно какое-либо потрясение, которое вывело бы Фому из колеи, потому что только Фома, сбитый окончательно с толку, мог пригодиться Горькому для пришития к нему, хотя бы и белыми нитками, финальной проповеди, ради которой, надо думать, и писался весь роман.
   Нужды нет, что истинный художник отшатнулся бы от такого случайного и притом искусственного приема. Прием, по мнению автора, достигает намеченной цели, а это - все, что ему нужно. Горький не замечает, что Медынская есть чуждый элемент, втиснутый насильно в повествование. Гораздо было проще пользоваться первоначальными элементами драмы и из них взять коллизию и развязку. Например, можно было сделать так. Превосходство Любови Маякиной угнетает Фому. Если бы он полюбил эту подругу детства, которую ему, кстати, готовили в жены, и был ею осмеян и отвергнут; если бы школьный товарищ Фомы, Смолин, за которого Любовь выходит замуж, появился не в конце романа, а после смерти старого Гордеева, - то тут был бы материал и для драмы. Вид товарища, получившего дома и заграницей солидное техническое образование, должен был возбудить рой мыслей и чувств в Фоме: и самолюбие, и зависть, и сожаление об упущенном, и напускное презрение к знаниям, и ревность, и обиду. Если бы при таких условиях Фома начал дурить и безобразничать, то его перерождение стало бы много понятнее и много естественнее.
   Мы не навязываем автору своего мнения, мы не берем ничего нового, а говорим лишь о более правильной группировке элементов, автором же намеченных. При такой коллизии и Ежов, ставший едким, но пьяным провинциальным фельетонистом, нашел бы себе настоящее место, а ныне и он, и Смолин не нужны для развития душевной драмы Фомы и приткнуты к роману, озаглавленному именем Фомы Гордеева, т. е. к роману, занимающемуся преимущественно им, совершенно произвольно. Из лиц действующих и Ежов, и Смолин обращены автором в лица эпизодические, без пользы загромождающие основную тему.
   Но как оно есть, так и останется. Все это доказывает лишь бессилие Горького создать большое произведение и его желание вместить в повествование как можно более лиц, как будто ему хочется сразу поболее высказать.
  

V

  
   Теперь остается самая главная часть романа, его конец. Фома безобразничает без конца. Поведение его обращает на себя внимание Маякина, который, имея от крестника полную доверенность, ведет все его дела. Маякин перехватывает Фому в одном из волжских городов и убеждает его одуматься. Фома издевается над стариком, грозит все прокутить. Тогда и Маякин резко заявляет Фоме, что устроит признание его сумасшедшим и посадит его в дом для умалишенных.
   Для приведения своей угрозы в исполнение Маякин своим влиянием закрывает Фоме кредит по банкам, а деньги снимает с текущего счета. Фоме это, однако, не мешает продолжать пьянствовать. Компании у него случайные, сбродные. Тут и актеры без места, и пропившиеся купцы, и встречный, и поперечный.
   В пьяном угаре Фома начинает философствовать. Он проповедует, например, заплетающимся языком компании так:
  
   Я так понимаю: одни люди - черви, другие - воробьи... Воробьи - это купцы... Они клюют червей... Так уж им положено... Они - нужны... А я... и все вы - ни к чему... Мы живем без сравнения... и без оправдания... совсем - зря... И совсем не нужно нас... Но и те... и все... - для чего? Это надо понять... Братцы!.. Мы все - лопнем... ей-Богу! А от чего - лопнем? Оттого что... лишнее все в нас... в душе лишнее... и вся жизнь наша - лишняя! Братцы! Я плачу... на что меня нужно? Не нужно меня!.. Убейте меня... чтоб я умер... Хочу, чтобы я умер...
  
   Яд сомнения в пригодности жизни все более всасывается в Фому, и ему уже не поможет никакая житейская мудрость крестного.
   Гораздо более влияния на Фому имел его школьный товарищ Ежов, фельетонист. Этот тоже пьющий, маленький, болезненный человек, весь полон протестов против всего. Он хронически кипит негодованием и при беседах с Фомою высказывает ему обрывки своих мыслей.
   Идти шаг за шагом за кутежами и пьянством Фомы и за проповедью Ежова нет возможности, да и надобности для нашей цели нет. М. Горький в этих описаниях не блещет разнообразием. Когда, прочитав роман, вы начинаете вновь его перелистывать, отыскивая знакомое место, то иногда вам кажется, что вы уже нашли то, что вам нужно, а на деле выйдет, что это не то самое, а лишь сходственное. Такое топтание автора на одном месте, без надлежащего, ускоряющегося перед развязкой, развития действия, делает роман в некоторых местах нестерпимо скучным.
   Некоторые части проповеди пьяного Ежова, высказываемые им пьяному же Фоме, характерны для определения авторских целей.
   Фома задает Ежову вопрос: "Что нужно делать, чтобы спокойно жить... т. е. чтобы собою быть довольным".
   Маякин на это ответил бы, руководясь здравым смыслом: "Не пьянствовать, не дебоширить, заниматься своим делом, которое, совсем готовое, досталось от отца".
   Ежов отвечает иначе. Он говорит:
  
   - Нужно жить всегда влюбленным во что-нибудь недоступное тебе... Человек становится выше ростом от того, что тянется кверху...
   Люди низки, потому что стремятся к сытости... Сытый человек - животное, ибо сытость есть самодовольство тела... И самодовольство духа обращает человека в животное...
   Самодовольный человек - это затвердевшая опухоль на груди общества... это мой заклятый враг. Он набивает себя грошевыми истинами, обгрызенными кусочками затхлой мудрости, и существует как чулан, в котором скупая хозяйка хранит всякий хлам, совершенно ненужный ей, ни на что не годный... Дотронешься до такого человека, отворишь дверь в него, и на тебя пахнет вонью разложения, и в воздух, которым ты дышишь, вольется струя какой-то затхлой дряни... Эти несчастные люди именуются людьми твердыми духом, людьми принципов и убеждений... и никто не хочет заметить, что убеждения для них - только штаны, которыми они прикрывают нищенскую наготу своих душ. На узких лбах таких людей всегда сияет всем известная надпись: спокойствие и умеренность, - фальшивая надпись! Потри лбы их твердой рукой, и ты увидишь истинную вывеску, - на ней изображено: ограниченность и туподушие!..
   Сколько видел я таких людей! Сколько развелось в жизни этих мелочных лавочек! В них найдешь и коленкор для саванов, и деготь, леденцы и буру для истребления тараканов, - но не отыщешь ничего свежего, горячего, ничего здорового! К ним приходишь с больной душой, истомленный одиночеством, приходишь с жаждой услышать что-нибудь живое... Они предлагают тебе какую-то теплую жвачку, пережеванные ими книжные мысли, прокисшие от старости... И всегда эти сухие и жесткие мысли настолько мизерны, что для выражения их потребно огромное количество звонких и пустых слов. Когда такой человек говорит, мне кажется: вот сытая, но опоенная кляча, увешанная бубенчиками,- везет воз мусора за город и - несчастная! - довольна своей судьбой...
   - Тоже, значит, лишние люди... - сказал Фома.
   Ежов остановился против него и с едкой улыбкой на губах сказал:
   - Нет, они не лишние, о, нет! Они существуют для образца... для указания, чем человек не должен быть... Собственно говоря, место им в анатомических музеях, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного... В жизни, брат, ничего нет лишнего... в ней даже я нужен! Только те люди, в душах которых поселилась рабья трусость перед жизнью, у которых в груди на месте умершего сердца - огромный нарыв мерзейшего самообожания,- только они - лишние... но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить на них мою ненависть...
   Весь день, вплоть до вечера, кипятился Ежов, изрыгая хулу на людей, ненавистных ему, и его речи заражали Фому своим злым пылом, - заражали, вызывая у парня боевое чувство.
  
   Метафор тут бездна. М. Горький до них охотник. В устах фельетониста Ежова все эти метафоры еще туда-сюда, пожалуй" и у места, но М. Горький безразлично вкладывает их и в уста Фомы, и, в других своих произведениях, в уста первого встречного босяка, т. е. в уста людей, которые именно так говорить не могли. Отсюда вывод: за каждым действующим лицом у Максима Горького, если лицо это заявляет какой-либо протест, надо искать суждения самого автора. Речи Ежова, как и все такие речи У автора, легко разбиваются на отдельные сентенции вроде: "Самодовольный человек - это затвердевшая опухоль на груди общества"; "сколько развелось в жизни мелочных лавочек! В них находишь коленкор для саванов, и деготь, леденцы и буру для истребления тараканов, - но не отыщешь ничего свежего, горячего, ничего здорового!"; "люди низки, потому что стремятся к сытости..." и т. д.
   Все это не ново и все это в достаточной мере односторонне и пошло. Максим Горький, разыскивая протестующих, ни разу не потщился выставить трудового, хотя бы заурядного, но достойного уважения человека, который своим протестом обнажил бы язвы общественные. Проповедники у Максима Горького непременно пьяницы. Их проповедь сдобрена хмельным угаром. Это даже удобно с разных сторон. Во-первых, можно всегда отговориться: я, мол, писал объективно и чем же я виноват, если по развитию характера такого-то лица, он должен был в пьяном виде сказать то-то и то-то; во-вторых, пьяная речь свободнее и ей можно навязать даже самую кровавую проповедь, которая для кого следует будет проповедью, а для прочих пьяным бредом и преувеличением. Под таким соусом легче поднести свое учение терпеливому читателю.
   Протест из уст падших еще по одной причине должен предпочитаться Горьким. Его обличения касаются не язв общества, не его недостатков. Они направлены против самого общественного строя. А подобный протест уже совершенно не подходил бы лицу серьезному, уравновешенному.
   Естественно рождается вопрос: "Неужели правда только по вине и неужели необходимо напиться, чтобы начать "глаголом жечь сердца людей""? По Максиму Горькому, помимо его воли, оно так и выходит.
   Автор наш оставляет без всякого решения вопрос о том, на каком основании зиждется право его проповедников изрекать истины и поучать. Взять хоть бы того же Ежова. Скверный по инстинктам еще в детстве человек, он пробился на дорогу, прошел гимназию, поступил в университет, но там сбился с пути. Никто в этом, кроме Ежова, не виноват, и ему было бы самым Подходящим каяться в своих грехах и ошибках, когда вино развязывает ему язык. Но М. Горький за битого дает двух небитых. Только падший человек ему пригоден, только ему он влагает в Уста свои задушевные мысли, и чувства, и общественные вожделения.
   Упускается из виду только одно: худо или хорошо общество и его строй, но от века существуют, слагались мало-помалу, шаг за шагом. Все эти протестующие родились в этом же обществе, оно взрастило их и поставило на дорогу. Слабость воли, увлечения, ошибки, вовремя не исправленные, довели человека до нравственного падения. Ему бы подняться, одуматься, а он катится по наклонной плоскости и начинает всячески поносить и ругать тот котел, из которого кормился, тот кров, который давал ему приют. Всякая такая брань не изменит недостатков и недочетов общества, она не заставит даже на них оглянуться. Очень уж она не авторитетна. К чему же она?
   И приходится прийти к тому убеждению, что автору вовсе не желательны даже исправления общественных недочетов. Ему нужно возбудить неудовольствие против всякого гражданского строя, пускай неудовольствие неопределенное, не вложенное в рамки тех или иных требований, - неудовольствие во что бы то ни стало. Это обычный прием всех настоящих разрушителей и революционеров. Реформатор строит свою теорию взамен существующего, разрушитель хлопочет лишь о разрушении. Ему любо низвергать все, не его дело, что на этих развалинах, когда и кто построит.
   При таком условии не все ли равно, кто будет хулить все существующее: воинствующий босяк Орлов, мечтательный босяк Коновалов, пропившийся фельетонист Ежов, или купецкий сын, самодур-неудачник, несуразный Фома Гордеев.
   Все эти Орловы, Коноваловы, Ежовы, Гордеевы только аксессуары, гарнир к горькому блюду похода на существующий строй. Без них проповедь Максима Горького была бы похожа на прокламацию, призывающую к насильственным действиям, и не могла бы получить желаемого автором распространения. А в том виде, как проповедь эта преподнесена теперь, она легко усваивается читателем сквозь призму повествовательного приема.
   Иногда проповедь переходит прямо в призывный клич. Ежов вопиет, например, так:
  
   - Я собрал бы остатки моей истерзанной души и вместе с кровью сердца плюнул бы в рожи нашей интеллиг-генции, чер-рт ее побери! Я бы им сказал: букашки! вы, лучший сок моей страны! Факт вашего бытия оплачен кровью и слезами десятков поколений русских людей, о! гниды! Как вы дорого стоите своей стране! Что же вы делаете для нее? Превратили ли вы слезы прошлого в перлы? Что дали вы жизни? Что сделали? Позволили победить себя? Что делаете? Позволяете издеваться над собой...
   Он в ярости затопал ногами и, сцепив зубы, смотрел на Фому горящим, злым взглядом, похожим на освирепевшее хищное животное.
   - Я сказал бы им: вы! Вы слишком много рассуждаете, но вы малоумны и совершенно бессильны и - трусы вы все! Ваше сердце набито моралью и добрыми намерениями, но оно мягко и тепло, как перина, дух творчества спокойно и крепко спит в нем, и оно не бьется у вас, а медленно покачивается, как люлька. Окунув перст в кровь сердца моего, я бы намазал на их лбах клейма моих упреков, и они, нищие духом, несчастные в своем самодовольстве, страдали бы... о, уж тогда страдали бы! Бич мой тонок, и тверда рука! И я слишком люблю, чтоб жалеть! Они страдали бы! А теперь они - не страдают, ибо слишком много, слишком часто и громко говорят о своих страданиях! Лгут! Истинное страдание молчаливо, а истинная страсть не знает преград себе!.. Страсти, страсти! Когда они возродятся в сердцах людей? Все мы несчастны от бесстрастия...
   - Я скажу им, этим несчастным бездельникам: смотрите! Жизнь идет и оставляет вас сзади себя!
   - Эх! Здорово! - воскликнул Фома с восхищением и завозился на диване. - Герой ты, Николай! Валяй их! Сыпь в глаза прямо!
   Но Ежов не нуждался в поощрении, он, казалось, даже не слышал восклицаний Фомы и продолжал:
   - Я знаю меру сил моих, я знаю - мне закричат: молчать! Мне скажут: цыц! Скажут умно, скажут спокойно, издеваясь надо мной, с высоты величия своего скажут... Я знаю - я маленькая птичка, о, я не соловей! Я неуч по сравнению с ними, я только фельетонист, человек для потехи публики... Пускай кричат и оборвут меня, пускай! Пощечина упадет на щеку, а сердце все-таки будет биться! И я скажу им: да, я неуч! И первое мое преимущество пред вами есть то, что я не знаю ни одной книжной истины, коя для меня была бы дороже человека! Человек есть вселенная, и да здравствует вовеки он, носящий в себе весь мир! А вы, скажу я, вы ради слова, в котором, может быть, не всегда и есть содержание, понятное вам, - вы зачастую ради слова наносите друг другу язвы и раны, ради слова брызжете друг на друга желчью, насилуете душу... За это жизнь сурово взыщет с вас, поверьте, разразится буря, и она сметет и смоет вас с земли, как дождь и ветер пыль с дерева! На языке людском есть только одно слово, содержание коего всем ясно и дорого, и когда это слово произносят, оно звучит так: свобода!
   - Круши! - взревел Фома, вскочив с дивана и хватая Ежова за плечи.
  

VI

  
   Фома, наслушавшись зажигательных речей, видимо, и решил крушить. Он тоже вносит лепту в проповедь Горького. Ссора с Маякиным не прервала сношений крестного отца и крестника. Маякин требует, чтобы Фома был на пиршестве купца Кононова по случаю освящения его нового парохода.
   Фома поехал. Отслужили молебен, тронулся новый пароход по Волге. Началось пиршество. Фома не пил и не ел, за каждым из гостей он знал темное дело, преступление. Он злился и тяжелое похмелье играло не последнюю роль в его злобе.
   Маякин произнес речь во славу созидающего купечества. Все были довольны друг другом, все эти купцы: Кононов, Юшков, Резников и другие.
  
   Вдруг раздался громкий возглас, покрывший все звуки:
   - А! Это вы? Ах вы...
   И вслед за тем в воздухе отчетливо раздалось площадное ругательство, произнесенное с великой злобой и глухим, но сильным голосом. Все сразу услыхали его и на секунду замолчали, отыскивая глазами того, кто обругал их. В эту секунду были слышны только тяжелые вздохи машины да скрип рулевых цепей...
   - Это кто лается? - спросил Кононов, нахмурив брови...
   - Эх! Не можем не безобразить! - сокрушенно вздыхая, произнес Резников.
   - Кто это зря выругался?...
   Лица купцов отражали тревогу, любопытство, удивление, укоризну, и все люди как-то бестолково замялись. Только один Яков Тарасович был спокоен и даже как будто доволен происшедшим. Поднявшись на носки, он смотрел, вытянув шею, куда-то на конец стола, и глазки его странно блестели, точно там он видел что-то приятное для себя.
   - Гордеев... - тихо сказал Иона Юшков...
   И все головы поворотились по тому направлению, куда смотрел Яков Маякин.
   Там, упираясь руками в стол, стоял Фома. С лицом, искаженным злобой, оскалив зубы, он молча оглядывал купечество горящими, широко раскрытыми глазами. Нижняя челюсть у него тряслась, плечи вздрагивали, и пальцы рук, крепко вцепившись в край стола, судорожно царапали скатерть. При виде его по-волчьи злого лица и этой гневной позы, купечество вновь замолчало на секунду.
   - Что вытаращили зенки? - спросил Фома и вновь сопроводил вопрос свой крепким ругательством.
   - Упился! - качнув головой, сказал Бобров.
   - И зачем его пригласили? - тихо шептал Резников.
   - Фома Игнатьевич! - степенно заговорил Кононов. - Безобразить не надо... Ежели... тово... голова кружится, - поди, брат, тихо, мирно в каюту и - ляг! ляг, милый, и...
   - Цыц, ты! - зарычал Фома, поводя на него глазами. - Не смей со мной говорить! Я не пьян... я всех трезвее здесь! Понял!
   - Да ты погоди-ка, душа... тебя кто звал сюда? - покраснев от обиды, спросил Кононов.
   - Это я его привел! - раздался голос Маякина...
   - А! Ну, тогда... конечно... Извините, Фома Игнатьевич... Но как ты его, Яков, привел... тебе его и укротить надо... А то - нехорошо...
   Фома молчал и улыбался. И купцы молчали, глядя на него.
   - Эх, Фомка! - заговорил Маякин. - Опять ты позоришь старость мою...
   - Папаша крестный! - оскаливая зубы, сказал Фома.- Я еще ничего не сделал, значит, рано мне рацеи читать... Я не пьян... я не пил, а все слушал... Господа купцы! Позвольте мне речь держать? Вот уважаемый вами мой крестный говорил... а теперь крестника послушайте...
   - Какие речи? - сказал Резников. - Зачем разговоры? Сошлись повеселиться...
   - Нет уж, ты оставь, Фома Игнатьевич...
   - Лучше выпей чего-нибудь...
   - Выпьем-ко! Ах, Фома... славного ты отца сын!
   Фома оттолкнулся от стола, выпрямился и, все улыбаясь, слушал ласковые, увещевающие речи. Среди этих солидных людей он был самый молодой и красивый. Стройная фигура его, обтянутая сюртуком, выгодно выделялась из кучи жирных тел с толстыми животами. Его смуглое лицо с большими глазами было правильнее и свежее обрюзглых красных рож, стоявших против него с выражением ожидания и недоумения. Он выпятил грудь вперед, стиснул зубы и, распахнув полы сюртука, сунул руки в карманы...
   - Лестью да лаской вы мне теперь рта не замажете! - сказал он твердо и с угрозой. - Будете слушать или нет, а я говорить буду... Выгнать здесь меня некуда...
   Он качнул головой и, приподняв плечи, объявил спокойно:
   - Но ежели кто пальцем тронет - убью! Клянусь Господом Богом... сколько могу - убью!
   - Ха-ха-ха! Строители жизни! - продолжал Фома. - Гущин, подаешь ли милостыню племяшам-то? Подавай хоть по копейке в день... не мало - шестьдесят семь тысяч украл ты у них... Бобров! Зачем на любовницу наврал, что обокрала она тебя, и в тюрьму ее засадил? Коли надоела - сыну бы отдал... все равно он теперь с другой твоей шашни завел... А ты не знал? Эх, свинья толстая... ха-ха! А ты, Луп - открой опять веселый дом, да и лупи там гостей, как липки... Потом тебя черти облупят, ха-ха!.. С такой благочестивой рожей хорошо мошенником быть!.. Кого ты убил тогда, Луп?
   - Робустов! - кричал Фома. - Что смеешься? Чему рад? Быть и тебе на каторге...
   - Ссадить его на берег! - вдруг заорал Робустов, вскакивая на ноги.
   - Зубов! - кричал Фома. - Сколько ты людей по миру пустил? Снится тебе Иван Петров Мякинников, что удавился из-за тебя? Правда ли, что каждую обедню ты из церковной кружки десять целковых крадешь?
   Над общим гулом голосов раздавался громкий, каркающий голос Фомы:
   - Вы не жизнь строили - вы помойную яму сделали! Грязищу и духоту развели вы делами своими. Есть у вас совесть? Помните вы Бога? Пятак - вот ваш бог! А совесть вы прогнали... Куда вы ее прогнали? Кровопийцы! Чужой силой живете... чужими руками работаете! За все это заплатите вы!.. Издыхать будете - все зачтется вам! Все - до капельки слез... сколько народу кровью плакало от великих дел ваших? И в аду вам, сволочам, места нет по заслугам вашим... Не в огне, а в грязи кипящей варить вас будут. Веками не избудете мучений... Бросят черти вас в котлы и нальют туда...ха-ха-ха! нальют! ха-ха-ха! Почтенное купечество... строители жизни... о, дьяволы!...
   Фома залился громким хохотом и, схватившись за бока, закачался на ногах, высоко вскинув голову.
   В этот момент несколько человек быстро перемигнулись, сразу бросились на Фому и сдавили его своими телами... Началась возня...
  
   Фому связали и отвезли по возвращении в город в сумасшедший дом. И правильно поступили, так как по всему видно, что он от пьянства дошел до белой горячки. Потом Маякин препроводил его к родным матери за Урал. Когда Фома вернулся в родной город, там произошло множество перемен. Любовь Маякина вышла замуж за школьного товарища Фомы Смолина. Ежова выслали из города. К Маякину вернулся сын Тарас, который, перегорев в нигилизме, сделался дельцом-работником. Маякин умер. Смолин и Тарас основали торговый дом.
   На Фому все смотрели как на юродивого. Он, грязно одетый, измятый, полоумный, шатался по городу, служа предметом общей насмешки.
   На этом и кончается роман.
  

VII

  
   Данный нами очерк вполне подтверждает высказанное выше мнение, что Максим Горький как создатель большого произведения стоит весьма низко. Он прямо не умеет за такое дело взяться.
   Как тип Фома Гордеев ровно ничего собою не представляет. Самый характер его не выдержан и весь складывается из произвольно придаваемых ему автором черт. Ни наследственных, ни лежащих в воспитании причин, которые сделали бы из Фомы, каким он нам был показан мальчиком, того Фому, которого мы видим затем взрослым, автор нам не дал. Наоборот, он дал нам почувствовать в юноше Фоме волю, хотя и на почве некоторого самодурства.
   Не было в жизни Фомы и катастрофы, которая перевернула бы его. Приключение с Медынской никоим образом, как указано выше, роли этой сыграть не могло.
   Другой роман Горького "Трое" еще богаче недостатками, нами замеченными в "Фоме Гордееве".
   Казалось бы, что такое произведение, как "Фома Гордеев", должно было расхолодить поклонников Горького и отшатнуть их от кумира. Вышло иначе: "Фома Гордеев" разошелся в 60 000 экземпляров к сентябрю 1903 года.
   В чем же мог заключаться успех этой длинной и скучной книги? Очевидно, не в некоторых удачно обрисованных лицах (Игнат Гордеев, старый Маякин, Медынская). Поклонники не заметили даже такого недочета в романе, как противоречие в речах Фомы против капитала с тратами капитала им же на свои необузданные кутежи. Никому не пришло из поклонников в голову, что все же лучше вести на деньги торговые дела, нежели швырять их за окно. У Игната Гордеева были идеи послужить обществу, у Фомы никаких.
   Принимая все это во внимание, необходимо признать, что успех "Фомы Гордеева" заключается лишь в сугубом повторении на разные лады излюбленных идей Максима Горького, на удочку которых, а никак не его дарования, пошли доверчивые и одураченные проповедником читатели.
  

ГЛАВА ПЯТАЯ

Максим Горький как драматург

I

  
   Максим Горький дал два произведения, исполняемые на театре: "Мещане" и "На дне".
   Всякий почти писатель рано или поздно берется за произведения драматические. Для автора они особенно заманчивы, ибо дают ему возможность непосредственно судить о впечатлении произведения на публику.
   Но одновременно с тем произведения драматические - самые трудные в области художественного творчества. Автор для изложения своего предмета лишен описательных средств. У него один материал - беседа действующих лиц. Он не может, как романист, приостановить действие и описать нам местность, характеры своих героев, дать их биографию. Если кто-нибудь из действующих лиц начинает пояснять зрителю то, чего он перед собою не видит, - действие останавливается, и пьеса в этих местах делается неинтересной. Самые размеры драматического произведения, исполнение которого вместе с антрактами не должно занимать в среднем более четырех часов, ставят автору тесные и узкие рамки. Ввиду этого как замысел драматической вещи, так и его выполнение совершенно не сходствует с замыслом и выполнением произведения повествовательного.
   Справедливость такого взгляда доказывается тем, что все опыты переделок романов и повестей в драмы всегда были неудачны, а иногда по своему содержанию и не вполне удобопонятны для зрителей, незнакомых с первоисточниками. Даже такой величайший мастер драматического построения, как Александр Дюма-сын, рядом с положительно превосходными драматическими произведениями, могущими, независимо от их тенденции и содержания, служить образцами правильной драматической архитектоники, дал такую слабую вещь в своей наиболее популярной драме - "Дама с камелиями". Недостатки этой трогательной драмы произошли единственно от того, что автор заимствовал ее из своего же романа и что драматург при изложении для сцены трагедии Маргариты Готье был связан романистом, давшим в повествовании подробности и оттенки, не укладывающиеся в рамки драмы.
   Чтобы писать для театра, надо знать театр и его требования. Совершенно недостаточно составить ряд разговоров действующих лиц и пришить их друг к другу, - это не даст драмы. А потому необходимо быть гениальным писателем или много работать на поприще изучения театра.
   В первом случае можно, как Гоголь, в молодых летах, сразу, никогда не писавши для театра, дать "Ревизора", и как Лев Толстой, в летах уже преклонных и тоже не писавши для сцены, дать "Власть тьмы", - эти два необыкновенные образца драматического построения.
   Во втором случае путем пристальной работы и изучения можно добиться той шаблонной, но изящной, уверенной и красивой сценической техники, в которой достиг полного совершенства и не знает соперников Виктор Крылов.
   Бывает и так, что писатель с первых шагов посвящает себя театру, родится драматургом и либо вовсе не пишет в других родах искусства, либо пишет вещи ничтожные по сравнению со своими драматическими произведениями. Таковы у греков Эсхил, Софокл, Еврипид, Аристофан, у римлян Теренций и Плавт, у англичан Шекспир, у испанцев Лопе де Вега и Кальдерон, у французов Корнель, Мольер, Расин, у нас Островский.
   Максим Горький подошел к театру с неумытыми руками, без малейшей подготовки и, очевидно, без малейшей способности к писанию произведений драматических. Чувствуя, что тот набор разговоров, который он выбрасывает на подмостки, не может быть причислен ни к трагедии, ни к драме, ни к комедии, он назвал "Мещан" драматическим эскизом, а "На дне" - картинами.
   Для зрителя от этого не легче. Как ни назови автор свое произведение, но перед зрителем будет совершаться та же смена действий, к которым он привык в театре. Но в представлениях Максима Горького, по внешности напоминающих все представления такого рода, зритель не встретит в начале изложения предмета (экспозиции), завязки в средине представления и развязки в конце, - не встретит тех, быть может, "устаревших", но необходимых элементов, из которых складывается драма.
   Нигде Максим Горький не стоит столь низко в художественном отношении, как в своих драматических произведениях. Его небольшие рассказы отмечены печатью таланта, его романы - плохи, его драмы - нелепы.
  

II

  
   А между тем они имели успех, причем успех пьесы "На дне", в исполнении московской труппы гг. Станиславского и Немировича-Данченко, был чрезвычайным. Надо признать, что руководители московского Художественного театра приложили все старания, чтобы придать изображению ночлежки и ее обитателей полный реализм. Не требующие никакой работы, кроме фотографического изображения босяков, роли в пьесе "На дне" были исполнены в совершенстве. От этого пьеса не обратилась в драму и ее отдельные сцены не сложились в одно целое, но зрители валом валили на представления и неистово аплодировали.
   Весьма поучительно разобраться в причинах такого, на первый взгляд непонятного и ничем, казалось бы, не обусловленного явления. Успех пьесы "На дне", сдается нам, - родственный успеху разных феерий. Как в феерии, чем мудренее комбинация разных обстановочных эффектов, тем она более привлекает зевак, так и в пьесе "На дне" необычность обстановки, новизна ее грязи, неслыханные еще со сцены ругательства, невиданные еще на сцене безобразия своей внешностью привлекают тех, кто ходит в театр не думать, а поглазеть, и кто выходит из театра, даже не умея передать словами того, что перед ним представляли. Такой публики очень много и в числе ее есть и люди, причисляющие себя и причисляемые другими к "интеллигентам".
   Кроме внешней новизны предложенного Горьким спектакля он представлял и внутреннюю, так сказать, новизну. С подмостков сцены, а уже не со страниц книг шла пропаганда революционного босячества. История Франции XVIII века указывает, что проповедь революционных идей встречает почти всегда главное и первое сочувствие именно у тех, против кого она непосредственно направлена. Там французская аристократия всячески поддерживала идеи вольности, пока, в своем извращении, они не обратились в топор гильотины и не пали на шеи тех, кто столь усердно им поклонялся.
   У нас антиобщественная и антигосударственная проповедь, столь бесстыдно извергаемая устами героев "дна", нашла себе ценителей и поклонников даже в великосветских дамах. Некоторые из них возвращались из театра после представления "На дне" в каком-то упоении. Они не хотели заметить, что их оплевали, как и все общество, со сцены, что им грозили забастовкой работ, дразнили ею, что ничегонеделание, обременение земли своей босяцкой личностью возводили в идеал. Зрительницы твердили, что "это" ново и трогательно. Если бы их вместо театра гг. Станиславского и Немировича-Данченко отвезти в настоящую ночлежку и показать им истинную нужду и истинное босячество, то с ними сделалось бы дурно и они нюхали бы английскую соль, чтобы заглушить прелый запах грязных отрепьев и грязных тел. Ну, а со сцены - другое дело.
   Нескольких таких кликуш, рабынь случайной моды достаточно, чтобы создать успех дикой и ни с чем не сообразной пьесе.
   Но не такими зрительницами исчерпывается весь состав публики. Там, в театре, была еще обманутая молодежь. Она вслушивалась в разрушительные возгласы "интеллигентного" босяка Сатина и неистово рукоплескала. Ругательства Сатина, его фразы, вроде "человек - это звучит гордо!..", "ложь - религия рабов и хозяев...", "правда - Бог свободного человека!" - принимались чуть ли не за откровение. Обманутые не видали, что именно "человека"-то тут и нет, что не могут Сатины носить звание, которого они, по собственной вине, лишились. Слова были приняты на веру, а отсюда уже следующий шаг прямо ведет к признанию именно в Сатиных - сущности жизни, к признанию за ними права образовать отдельный класс общества. И вот соблазненные юноши обоего пола, как и одураченные кликуши, помогают Горькому в его пропаганде, помогают ему все более и более внедрять в сознание общественное проповедь босячества и необходимости формирования особых кадров босяков для потрясения основ общественных.
  

III

  
   Из двух драматических произведений Максима Горького мы остановимся на пьесе "На дне". Она наиболее популярная из двух и в ней типические стороны автора особенно резко выделяются.
   О содержании пьесы "На дне" нечего говорить. Оно более или менее всем известно, да и рассказать его трудно, так как его не существует. Если бы была дана задача рассказать это содержание, то взявшийся за исполнение ее был бы поставлен в необходимость или ограничиться передачею романа жены содержателя ночлежки Василисы Костылевой, ее сестры Натальи и вора Васьки Пепла, или передавать весь ход пьесы, сцена за сценою. В первом случае смысл и значение "картин" Горького были бы совершенно утрачены, так как упомянутый роман не составляет Центра пьесы, а лишь один из наиболее видных ее эпизодов. Во втором случае эпизодические лица и сцены поглотят роман Пепла.
   Максим Горький потщился дать уголок жизни "дна", создать фон, на котором глашатай пьесы Сатин мог бы проповедовать свою мораль, а потому не гнался за целостностью построения, ему, впрочем, и недоступной.
   Максим Горький хотел действовать на воображение зрителя внешней стороной своего произведения, чтобы среди необычной Для посетителя театров обстановки заставить его легче воспринять те поучения, которые предлагались со сцены устами жителей ночлежки.
   Зная, что пьеса его пойдет в театре г. Станиславского, где всякой мелочи придается особое значение, Горький дал подробнейшее описание места действия и расположения на сцене действующих лиц при поднятии занавеса.
  
   Подвал, похожий на пещеру. Потолок - тяжелый, каменные своды, закопченные, с обвалившейся штукатуркой. Свет от зрителя и сверху вниз, - из квадратного окна с правой стороны. Правый угол занят отгороженной тонкими переборками комнатой Пепла, около двери в эту комнату нары Бубнова. В левом углу - большая русская печь; в левой, каменной стене - дверь в кухню, где живут Квашня, Барон, Настя. Между печью и дверью, у стены - широкая кровать, закрытая грязным ситцевым пологом. Везде по стенам - нары. На переднем плане, у левой стены - обрубок дерева с тисками и маленькой наковальней, прикрепленными к нему, и другой, пониже первого. На последнем, перед наковальней, сидит Клещ, примеряя ключи к старым замкам. У ног его - две большие связки разных ключей, надетых на кольца из проволоки, исковерканный самовар из жести, молоток, подпилки. Посредине ночлежки - большой стол, две скамьи, табурет, все - некрашенное и грязное. За столом, у самовара Квашня хозяйничает. Барон жует черный хлеб, и Haстя, на табурете, читает, облокотясь на стол, растрепанную книжку. На постели, закрытая пологом, кашляет Анна. Бубнов, сидя на нарах, примеряет на болванке для шапок, зажатой в коленях, старые, распоротые брюки, соображая, как нужно кроить. Около него - изодранная картонка из-под шляпы - для козырьков, куски клеенки, тряпье. Сатин только что проснулся, лежит на нарах и - рычит. На печке, невидимый, возится и кашляет Актер. Начало весны. Утро.
  
   Для ясности того, что придется нам говорить далее, приводим вступительную сцену "На дне".
  
   Барон. Дальше!
   Квашня. Не-ет, говорю, милый, с этим ты от меня поди прочь. Я, говорю, это испытала... и теперь уж ни за сто печеных раков под венец не пойду!
   Бубнов (Сатину). Ты чего хрюкаешь? (Сатин рычит).
   Квашня. Чтобы я, говорю, свободная женщина, сама себе хозяйка, да кому-нибудь в паспорт вписалась, чтобы я мужчине в крепость себя отдала - нет! Да будь он хоть принц американский, - не подумаю замуж за него идти.
   Клещ. Врешь.

Другие авторы
  • Федотов Павел Андреевич
  • Гей Л.
  • Купер Джеймс Фенимор
  • Михайловский Николай Константинович
  • Северцев-Полилов Георгий Тихонович
  • Полевой Николай Алексеевич
  • Лондон Джек
  • Тургенев Александр Иванович
  • Бенитцкий Александр Петрович
  • Рачинский Григорий Алексеевич
  • Другие произведения
  • Татищев Василий Никитич - История Российская. Часть I. Глава 14
  • Прутков Козьма Петрович - Сродство мировых сил
  • Горький Максим - Речь на Первом Всесоюзном съезде советских писателей 22 августа 1934 года
  • Леонтьев Константин Николаевич - Г. Катков и его враги на празднике Пушкина
  • Ган Елена Андреевна - Идеал
  • Козлов Петр Кузьмич - Северная Монголия.- Ноин-улинские памятники
  • Губер Петр Константинович - Внутренняя рецензия на книгу Стефана Цвейга "Жозеф Фуше. Портрет политического деятеля"
  • Мопассан Ги Де - Волк
  • Соллогуб Владимир Александрович - О значении князя П. А. Вяземского в Российской словесности
  • Сумароков Александр Петрович - О думном дьяке, который с меня взял пятьдесят рублев
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 227 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа