Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Том 34, Произведения 1900-1903, Полное собрание сочинений, Страница 6

Толстой Лев Николаевич - Том 34, Произведения 1900-1903, Полное собрание сочинений



ются теперь не одни живущие, а и будущие поколения. Способ же этот более прочным мы сделали тем, что главные грабители считаются особами священными, и люди не решаются противодействовать им. Стоит только главному грабителю успеть помазаться маслом, и уже он может спокойно грабить, кого и сколько он хочет. Так, одно время в России я, ради опыта, сажал на царство одну за другою самых гнусных баб, глупых, безграмотных и распутных и не имеющих, по их же законам, никаких прав. Последнюю же, не только распутницу, но преступницу, убившую мужа и законного наследника. И люди только потому, что она была помазана, не вырвали ей ноздри и не секли кнутом, как они делали это со всеми мужеубийцами, но в продолжение 30 лет рабски покорялись ей, предоставляя ей и ее бесчисленным любовникам грабить не только их имущество, но и свободу людей. Так что в наше время грабежи явные, т. е. отнятие силою кошелька, лошади, одежды, составляют едва ли одну миллионную часть всех тех грабежей законных, которые совершаются постоянно людьми, имеющими возможность это делать. В наше время грабежи безнаказанные, скрытые и вообще готовность к грабежу установилась между людьми такая, что главная цель жизни почти всех людей есть грабеж, умеряемый только борьбою грабителей между собою.
  

VIII

  
   - Что ж, это хорошо, - сказал Вельзевул. - Но убийства? Кто заведует убийством?
   - Я, - отвечал, выступая из толпы, красного, кровяного цвета дьявол с торчащими изо рта клыками, острыми рогами и поднятым кверху толстым, неподвижным хвостом.
   - Как же ты заставляешь быть убийцами учеников того, кто сказал: не воздавай злом за зло, люби врагов? Как же ты делаешь убийц из этих людей?
  
  
  
  
   - Делаем мы это и по старому способу, - отвечал красный дьявол оглушающим, трещащим голосом, - возбуждая в людях корысть, задор, ненависть, месть, гордость. И также по старому способу внушаем учителям людей, что лучшее средство отучить людей от убийства состоит в том, чтобы самим учителям публично убивать тех, которые убили. Этот способ не столько дает нам убийц, сколько приготовляет их для нас. Большее же количество давало и дает нам новое учение о непогрешимости церкви, о христианском браке и о христианском равенстве. Учение о непогрешимости церкви давало нам в прежнее время самое большое количество убийц. Люди, признававшие себя членами непогрешимой церкви, считали, что позволить ложным толкователям учения развращать людей есть преступление, и что поэтому убийство таких людей есть угодное богу дело. И они убивали целые населения и казнили, жгли сотни тысяч людей. При этом смешно то, что те, которые казнили и жгли людей, начинавших понимать истинное учение, считали этих самых опасных для нас людей нашими слугами, т. е. слугами дьяволов. Сами же казнившие и жегшие на кострах, действительно бывшие нашими покорными слугами, считали себя святыми исполнителями воли бога. Так это было в старину. В наше же время очень большое количество убийц дает нам учение о христианском браке и о равенстве. Учение о браке дает нам, во-первых, убийства супругов друг другом и матерями детей. Мужья и жены убивают друг друга, когда им кажутся стеснительными некоторые требования закона и обычая церковного брака. Матери же убивают детей большей частью тогда, когда соединения, от которых произошли дети, не признаются браком. Такие убийства совершаются постоянно и равномерно. Убийства же, вызванные христианским учением о равенстве, совершаются периодически, но зато, когда совершаются, то совершаются в очень большом количестве. По учению этому людям внушается, что они все равны перед законом. Люди же ограбленные чувствуют, что это неправда. Они видят, что равенство это перед законом состоит только в том, что грабителям удобно продолжать грабить, им же это неудобно делать, и они возмущаются и нападают на своих грабителей. И тогда начинаются взаимные убийства, которые дают нам сразу иногда десятки тысяч убийц.
  

IX

  
   - Но убийства на войне? Как вы приводите к ним учеников того, кто признал всех людей сынами одного отца и велел любить врагов?
   Красный дьявол оскалился, выпустив изо рта струю огня и дыма, и радостно ударил себя по спине толстым хвостом.
   - Делаем мы так: мы внушаем каждому народу, что он, этот народ, есть самый лучший из всех на свете, Deutschland uber alles, (1) Франция, Англия, Россия uber alles, и что этому народу (имя рек) надо властвовать над всеми другими народами. А так как всем народам мы внушали то же самое, то они, постоянно чувствуя себя в опасности от своих соседей, всегда готовятся к защите и озлобляются друг на друга. А чем больше готовится к защите одна сторона и озлобляется за это на своих соседей, тем больше готовятся к защите все остальные и озлобляются
  
   (1) [Германия - выше всех,]
  
   друг на друга. Так что теперь все люди, принявшие учение того, кто назвал нас убийцами, все постоянно и преимущественно заняты приготовлениями к убийству и самыми убийствами.
  

Х

  
   - Что ж, это остроумно, - сказал Вельзевул после недолгого молчания. - Но как же свободные от обмана ученые люди не увидали того, что церковь извратила учение, и не восстановили его?
   - А они не могут этого сделать, - самоуверенным голосом сказал, выползая вперед, матово черный дьявол в мантии, с плоским покатым лбом, безмускульными членами и оттопыренными большими ушами.
   - Почему? - строго спросил Вельзевул, недовольный самоуверенным тоном дьявола в мантии.
   Не смущаясь окриком Вельзевула, дьявол в мантии не торопясь покойно уселся не на корточки, как другие, а по-восточному, скрестив безмускульные ноги, и начал говорить без запинки тихим, размеренным голосом:
   - Не могут они делать этого, оттого что я постоянно отвлекаю их внимание от того, что они могут и что им нужно знать, и направляю его на то, что им не нужно знать и чего они никогда не узнают.
   - Как же ты сделал это?
   - Делал и делаю я различно по времени, - отвечал дьявол в мантии. - В старину я внушал людям, что самое важное для них - это знать подробности об отношении между собою лиц троицы, о происхождении Христа, об естествах его, о свойстве бога и т. п. И они много и длинно рассуждали, доказывали, спорили и сердились. И эти рассуждения так занимали их, что они вовсе не думали о том, как им жить. А не думая о том, как им жить, им и не нужно было знать того, что говорил им их учитель о жизни.
   Потом, когда они уже так запутались в этих рассуждениях, что сами перестали понимать то, о чем говорили, я внушал одним, что самое важное для них - это изучить и разъяснить всё то, что написал человек по имени Аристотель, живший тысячи лет тому назад в Греции; другим внушал, что самое важное для них это - найти такой камень, посредством которого можно бы было делать золото, и такой элексир, который излечивал бы от всех болезней и делал людей бессмертными. И самые умные и ученые из них все свои умственные силы направили на это.
   Тем же, которые не интересовались этим, я внушал, что самое важное это знать: земля ли вертится вокруг солнца, или солнце вокруг земли? И когда они узнали, что земля вертится, а не солнце, и определили, сколько миллионов верст от солнца до земли, то были очень рады и с тех пор еще усерднее изучают до сих пор расстояния от звезд, хотя и знают, что конца этим расстояниям нет и не может быть, и что самое число звезд бесконечно, и что знать им это совсем ненужно. Кроме того, я внушил им еще и то, что им очень нужно и важно знать, как произошли все звери, все червяки, все растения, все бесконечно малые животные. И хотя им это точно так же совсем не нужно знать, и совершенно ясно, что узнать это невозможно, потому что животных так же бесконечно много, как и звезд, они на эти и подобные этим исследования явлений материального мира направляют все свои умственные силы и очень удивляются тому, что чем больше они узнают того, что им не нужно знать, тем больше остается неузнанного ими. И хотя очевидно, что по мере их исследований область того, что им остается узнать, становится всё шире и шире, предметы исследования всё сложнее и сложнее и самые приобретаемые ими знания неприложимее и неприложимее к жизни, это нисколько не смущает их, и они, вполне уверенные в важности своих занятий, продолжают исследовать, проповедовать, писать и печатать и переводить с одного языка на другой все свои большей частью ни на что непригодные исследования и рассуждения, а если изредка и пригодные, то только на потеху меньшинства богатых или на ухудшение положения большинства бедных.
   Для того же, чтобы они никогда уже не догадались, что единое нужное для них - это установление законов жизни, которое указано в учении Христа, я внушаю им, что законов духовной жизни они знать не могут и что всякое религиозное учение, в том числе и учение Христа, есть заблуждение и суеверие, а что узнать о том, как им надо жить, они могут из придуманной мною для них науки, называемой социологией, состоящей в изучении того, как различно дурно жили прежние люди. Так что вместо того, чтобы им самим, по учению Христа, постараться и жить лучше, они думают, что им надо только изучить жизнь прежних людей, и что они из этого изучения выведут общие законы жизни, и что для того, чтобы жить хорошо, им надо будет только сообразоваться в своей жизни с этими выдуманными ими законами.
   Для того же, чтобы еще больше укрепить их в обмане, я внушаю им нечто подобное учению церкви, а именно то, что существует некоторая преемственность знаний, которая называется наукой, и что утверждения этой науки так же непогрешимы, как и утверждения церкви.
   А как только те, которые считаются деятелями науки, уверяются в своей непогрешимости, так они естественно провозглашают за несомненные истины самые не только ненужные, но и часто нелепые глупости, от которых они, раз сказавши их, уже не могут отречься.
   Вот от этого-то я и говорю, что до тех пор, пока я буду внушать им уважение, подобострастие к той науке, которую я выдумал для них, они никогда не поймут того учения, которое чуть было не погубило нас.
  

XI

  
   - Очень хорошо. Благодарю, - сказал Вельзевул, и лицо его просияло. - Вы стоите награды, и я достойно награжу вас.
   - А нас вы забыли, - закричали в несколько голосов остальные разношерстные, маленькие, большие, кривоногие, толстые, худые дьяволы.
   - Вы что делаете? - спросил Вельзевул.
   - Я - дьявол технических усовершенствований.
   - Я - разделения труда.
   - Я - путей сообщения.
   - Я - книгопечатания,
  
  
  
  
  
   - Я - искусства.
   - Я - медицины.
  
   - Я - культуры.
   - Я - воспитания.
   - Я - исправления людей.
   - Я - одурманивания.
   - Я - благотворительности.
   - Я - социализма.
   - Я - феминизма, - закричали они все вдруг, теснясь вперед перед лицом Вельзевула.
   - Говорите порознь и коротко, - закричал Вельзевул. - Ты, - обратился он к дьяволу технических усовершенствований. - Что ты делаешь?
   - Я внушаю людям, что чем больше они сделают вещей и чем скорее они будут делать их, тем это будет для них лучше. И люди, губя свои жизни для произведения вещей, делают их всё больше и больше, несмотря на то, что вещи эти не нужны тем, которые заставляют их делать, и недоступны тем, которые их делают.
   - Хорошо. Ну а ты? - обратился Вельзевул к дьяволу разделения труда.
   - Я внушаю людям, что так как делать вещи можно скорее машинами, чем людьми, то надо людей превратить в машины, и они делают это, и люди, превращенные в машины, ненавидят тех, которые сделали это над ними.
   - И это хорошо. Ты? - обратился Вельзевул к дьяволу путей сообщения.
   - Я внушаю людям, что для их блага им нужно как можно скорее переезжать с места на место. И люди, вместо того, чтобы улучшать свою жизнь каждому на своих местах, проводят большую часть ее в переездах с места на место и очень гордятся тем, что они в час могут проехать 50 верст и больше.
   Вельзевул похвалил и этого.
   Выступил дьявол книгопечатания. Его дело, как он объяснил, состоит в том, чтобы как можно большему числу людей сообщить все те гадости и глупости, которые делаются и пишутся на свете.
   Дьявол искусства объяснил, что он, под видом утешения и возбуждения возвышенных чувств в людях, потворствует их порокам, изображая их в привлекательном виде.
   Дьявол медицины объяснил, что их дело состоит в том, чтобы внушать людям, что самое нужное для них дело - это забота о своем теле. А так как забота о своем теле не имеет конца, то люди, заботящиеся с помощью медицины о своем теле не только забывают о жизни других людей, но и о своей собственной.
   Дьявол культуры объяснил, что внушает людям то, что пользование всеми теми делами, которыми заведуют дьяволы технических усовершенствований, разделения труда, путей сообщения, книгопечатания, искусства, медицины, есть нечто вроде добродетели и что человек, пользующийся всем этим, может быть вполне доволен собой и не стараться быть лучше.
   Дьявол воспитания объяснил, что он внушает людям, что они могут, живя дурно и даже не зная того, в чем состоит хорошая жизнь, учить детей хорошей жизни.
   Дьявол исправления людей объяснил, что он учит людей тому, что, будучи сами порочны, они могут исправлять порочных людей.
   Дьявол одурманивания сказал, что он научает людей тому, что вместо того, чтобы избавиться от страданий, производимых дурною жизнью, стараясь жить лучше, им лучше забыться под влиянием одурения вином, табаком, опиумом, морфином.
   Дьявол благотворительности сказал, что он, внушая людям то, что, грабя пудами и давая ограбленным золотниками, они добродетельны и не нуждаются в усовершенствовании, - он делает их недоступными к добру.
   Дьявол социализма хвастался тем, что во имя самого высокого общественного устройства жизни людей он возбуждает вражду сословий.
  
  
  
  
  
   Дьявол феминизма хвастался тем, что для еще более усовершенствованного устройства жизни он, кроме вражды сословий, возбуждает еще и вражду между полами.
   - Я - комфорт, я - моды! - кричали и пищали еще другие дьяволы, подползая к Вельзевулу.
   - Неужели вы думаете, что я так стар и глуп, что не понимаю того, что, как скоро учение о жизни ложно, то всё, что могло быть вредно нам, всё становится нам полезным, - закричал Вельзевул и громко расхохотался. - Довольно. Благодарю всех, - и, всплеснув крыльями, он вскочил на ноги. Дьяволы окружили Вельзевула. На одном конце сцепившихся дьяволов был дьявол в пелеринке - изобретатель церкви, на другом конце - дьявол в мантии, изобретатель науки. Дьяволы эти подали друг другу лапы, и круг замкнулся.
   И все дьяволы, хохоча, визжа, свистя и порская, начали, махая и трепля хвостами, кружиться и плясать вокруг Вельзевула. Вельзевул же, расправив крылья и трепля ими, плясал в середине, высоко задирая ноги. Вверху же слышались крики, плач, стоны и скрежет зубов.
  
  

** ПОСЛЕ БАЛА

(Рассказ)

  
   - Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что всё дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что всё дело в случае. Я вот про себя скажу.
   Так заговорил всеми уважаемый Иван Васильевич после разговора, шедшего между нами о том, что для личного совершенствования необходимо прежде изменить условия, среди которых живут люди. Никто, собственно, не говорил, что нельзя самому понять, что хорошо, что дурно, но у Ивана Васильевича была такая манера отвечать на свои собственные, возникающие вследствие разговора мысли и по случаю этих мыслей рассказывать эпизоды из своей жизни. Часто он совершенно забывал повод, по которому он рассказывал, увлекаясь рассказом, тем более, что рассказывал он очень искренно и правдиво.
   Так он сделал и теперь.
   - Я про себя скажу. Вся моя жизнь сложилась так, а не иначе, не от среды, а совсем от другого.
   - От чего же? - спросили мы.
   - Да это длинная история. Чтобы понять, надо много рассказывать.
   - Вот вы и расскажите.
   Иван Васильевич задумался, покачал головой.
   - Да, - сказал он. - Вся жизнь переменилась от одной ночи, или скорее утра.
   - Да что же было?
   - А было то, что был я сильно влюблен. Влюблялся я много раз, но это была самая моя сильная любовь. Дело прошлое, у нее уже дочери замужем. Это была Б..., да, Варенька Б... - Иван Васильевич назвал фамилию. - Она и в пятьдесят лет была замечательная красавица. Но в молодости, восемнадцати лет, была прелестна: высокая, стройная, грациозная и величественная, именно величественная. Держалась она всегда необыкновенно прямо - как будто не могла иначе, - откинув немного назад голову, и это давало ей, с ее красотой и высоким ростом, несмотря на ее худобу, даже костлявость, какой-то царственный вид, который отпугивал бы от нее, если бы не ласковая, всегда веселая улыбка и рта, и прелестных, блестящих глаз, и всего ее милого, молодого существа.
  
  
   - Каково Иван Васильевич расписывает.
   - Да как ни расписывай, расписать нельзя так, чтобы вы поняли, какая она была. Но не в том дело: то, что я хочу рассказать было в сороковых годах. Был я в то время студентом в провинциальном университете. Не знаю, хорошо ли это или дурно, но не было у нас в то время в нашем университете никаких кружков, никаких теорий, а были мы просто молоды и жили, как свойственно молодости: учились и веселились. Был я очень веселый и бойкий малый, да еще и богатый. Был у меня иноходец лихой, катался с гор с барышнями (коньки еще не были в моде), кутил с товарищами (в то время мы ничего, кроме шампанского, не пили; не было денег - ничего не пили, но не пили, как теперь, водку). Главное же мое удовольствие составляли вечера и балы. Танцевал я хорошо и был не безобразен.
   - Ну, нечего скромничать, - перебила его одна из собеседниц. - Мы ведь знаем ваш еще дагеротипный портрет. Не то, что не безобразен, а вы были красавец.
   - Красавец, так красавец, да не в том дело. А дело в том, что во время этой моей самой сильной любви к ней был я в последний день масленицы на бале у губернского предводителя, добродушного старичка, богача-хлебосола и камергера. Принимала такая же добродушная, как и он, жена его в бархатном пюсовом платье, в брильянтовой фероньерке на голове и с открытыми старыми, пухлыми, белыми плечами и грудью, как портреты Елизаветы Петровны. Бал был чудесный: зала прекрасная, с хорами, музыканты - знаменитые в то время крепостные помещика любителя, буфет великолепный и разливанное море шампанского. Хоть я и охотник был до шампанского, но не пил, потому что без вина был пьян любовью, но и зато танцевал до упаду, танцевал и кадрили, и вальсы, и польки, разумеется, насколько возможно было, всё с Варенькой. Она была в белом платье с розовым поясом и в белых лайковых перчатках, немного не доходивших до худых, острых локтей, и в белых атласных башмачках. Мазурку отбили у меня: препротивный инженер Анисимов - я до сих пор не могу простить это ему - пригласил ее, только что она вошла, а я заезжал к парикмахеру и за перчатками и опоздал. Так что мазурку я танцевал не с ней, а с одной немочкой, за которой я немножко ухаживал прежде. Но, боюсь, в этот вечер был очень неучтив с ней, не говорил с ней, не смотрел на нее, а видел только высокую, стройную фигуру в белом платье с розовым поясом, ее сияющее, зарумянившееся с ямочками лицо и ласковые, милые глаза. Не я один, все смотрели на нее и любовались ею, любовались и мужчины и женщины, несмотря на то, что она затмила их всех. Нельзя было не любоваться.
   По закону, так сказать, мазурку я танцевал не с нею, но в действительности танцевал я почти всё время с ней. Она, не смущаясь, через всю залу шла прямо ко мне, и я вскакивал, не дожидаясь приглашения, и она улыбкой благодарила меня за мою догадливость. Когда нас подводили к ней, и она не угадывала моего качества, она, подавая руку не мне, пожимала худыми плечами и в знак сожаления и утешения улыбалась мне. Когда делали фигуры мазурки вальсом, я подолгу вальсировал с нею, и она, часто дыша, улыбалась и говорила мне: "еnсоrе". (1) И я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела.
   - Ну как же не чувствовали, я думаю очень чувствовали, когда обнимали ее за талию, не только свое, но и ее тело, - сказал один из гостей.
   Иван Васильевич вдруг покраснел и сердито закричал почти:
   - Да, вот это вы, нынешняя молодежь. Вы кроме тела ничего не видите. В наше время было не так. Чем сильнее я был влюблен, тем. бестелесное становилась для меня она. Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены, для меня же, как говорил Alphonse Karr - хороший был писатель - на предмете -моей любви были всегда бронзовые одежды. Мы не то, что раздевали, а старались
  
  - [еще.]
  
   прикрыть наготу, как добрый сын Ноя. Ну, да вы не поймете...
   - Не слушайте его. Дальше что? - сказал один из нас.
   - Да. Так вот танцевал я больше с нею и не видал, как прошло время. Музыканты уж с каким-то отчаянием усталости, знаете, как бывает в конце бала, подхватывали всё тот же мотив мазурки, из гостиных поднялись уже от карточных столов папаши и мамаши, ожидая ужина, лакеи чаще забегали, пронося что-то. Был третий час. Надо было пользоваться последними минутами. Я еще раз выбрал ее, и мы в сотый раз прошли вдоль залы.
   - Так после ужина кадриль моя? - сказал я ев, отводя ее к ее месту.
   - Разумеется, если меня не увезут, - сказала она, улыбаясь.
   - Я не дам, - сказал я.
   - Дайте же веер, - сказала она.
   - Жалко отдавать. - сказал я, подавая ей белый дешевенький веер.
   - Так вот вам, чтоб вы не жалели, - сказала она, оторвала перышко от веера и дала мне.
   Я взял перышко и только взглядом мог выразить весь свой восторг и благодарность. Я был не только весел и доволен, я был счастлив, блажен, я был добр, я был не я, а какое-то неземное существо, не знающее зла и способное на одно добро.
   Я спрятал перышко в перчатку и стоял, не в силах отойти от нее.
   - Смотрите, папа просят танцевать, - сказала она мне, указывая на высокую, статную фигуру ее отца полковника с серебряными эполетами, стоявшего в дверях о хозяйкой и другими дамами.
   - Варенька, подите сюда, - услышали мы громкий голос хозяйки в брильянтовой фероньерке и с елисаветинскими плечами.
   Варенька подошла к двери, в я за вей.
   - Уговорите, ma chere, (1) отца пройтись с вами. Ну, пожалуйста, Петр Владиславич, - обратилась хозяйка к полковнику.
  
  - [моя милая,]
  
   Отец Вареньки был очень красивый, статный, высокий и свежий старик. Лицо у него было очень румяное, с белыми, a la Nicolas I подвитыми усами, белыми же, подведенными к усам бакенбардами и с зачесанными вперед височками, и та же ласковая, радостная улыбка, как и у дочери, была в его блестящих глазах и губах. Сложен он был прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному грудью, с сильными плечами и длинными, стройными ногами. Он был воинский начальник типа старого служаки, николаевской выправки.
   Когда мы подошли к дверям, полковник отказывался, говоря, что он разучился танцевать, но все-таки, улыбаясь, закинув на левую сторону руку, вынул шпагу из портупеи, отдал ее услужливому молодому человеку и, натянув замшевую перчатку на правую руку, - "надо всё по закону", - улыбаясь сказал он, взял руку дочери и стал в четверть оборота, выжидая такт.
   Дождавшись начала мазурочного мотива, он бойко топнул одной ногой, выкинул другую, и высокая, грузная фигура его, то тихо и плавно, то шумно и бурно, с топотом подошв и ноги об ногу, задвигалась вокруг залы. Грациозная фигура Вареньки плыла около него, незаметно, во-время укорачивая или удлиняя шаги своих маленьких, белых, атласных ножек. Вся зала следила за каждым движением пары. Я же не только любовался, но с восторженным умилением смотрел на них. Особенно умилили меня его сапоги, обтянутые штрипками - хорошие опойковые сапоги, но не модные, с острыми, а старинные, с четвероугольными носками и без каблуков. Очевидно, сапоги были построены батальонным сапожником. "Чтобы вывозить и одевать любимую дочь, он не покупает модных сапог, а носит домодельные", думал я, и эти четвероугольные носки сапог особенно умиляли меня. Видно было, что он когда-то танцевал прекрасно, но теперь был грузен, и ноги уже не были достаточно упруги для всех тех красивых и быстрых па, которые он старался выделывать. Но он все-таки ловко прошел два круга. Когда же он, быстро расставив ноги, опять соединил их и, хотя и несколько тяжело, упал на одно колено, а она, улыбаясь и поправляя юбку, которую он зацепил, плавно прошла вокруг него, все громко зааплодировали. С некоторым усилием приподнявшись, он нежно, мило обхватил дочь руками за уши и, поцеловав в лоб, подвел ее ко мне, думая, что я танцую с ней. Я сказал, что не я ее кавалер.
   - Ну всё равно, пройдитесь теперь вы с ней, - сказал он, ласково улыбаясь и вдевая шпагу в портупею.
   Как бывает, что вслед за одной вылившейся из бутылки каплей содержимое ее выливается большими струями, так и в моей душе любовь к Вареньке освободила всю скрытую в моей душе способность любви. Я обнимал в то время весь мир своей любовью. Я любил и хозяйку в фероньерке, с ее елисаветинским бюстом, и ее мужа, и ее гостей, и ее лакеев, и даже к дувшегося на меня инженера Анисимова. К отцу же ее, с его домашними сапогами и ласковой, похожей на нее, улыбкой, я испытывал в то время какое-то восторженно нежное чувство.
   Мазурка кончилась, хозяева просили гостей к ужину, но полковник Б. отказался, сказав, что ему надо завтра рано вставать, и простился с хозяевами. Я было испугался, что и ее увезут, но она осталась с матерью.
   После ужина я танцевал с нею обещанную кадриль, и, несмотря на то, что был, казалось, бесконечно счастлив, счастье мое всё росло и росло. Мы ничего не говорили о любви. Я не спрашивал ни ее, ни себя даже о том, любит ли она меня. Мне достаточно было того, что я любил ее. И я боялся только одного, чтобы что-нибудь не испортило моего счастья.
   Когда я приехал домой, разделся и подумал о сне, я увидал, что это совершенно невозможно. У меня в руке было перышко от ее веера и целая ее перчатка, которую она дала мне, уезжая, когда садилась в карету и я подсаживал ее мать и потом ее. Я смотрел на эти вещи и, не закрывая глаз, видел ее перед собой то в ту минуту, когда она, выбирая из двух кавалеров, угадывает мое качество, и слышу ее милый голос, когда она говорит: "гордость? да"" и радостно подает мне руку, или когда за ужином пригубливает бокал шампанского и исподлобья смотрит на меня ласкающими глазами. Но больше всего я вижу ее в паре с отцом, когда она плавно двигается около него и с гордостью и радостью и за себя и за него взглядывает на любующихся зрителей. И я невольно соединяю его и ее в одном нежном, умиленном чувстве.
   Жили мы тогда одни с покойным братом. Брат и вообще не любил света и не ездил на балы, теперь же готовился к кандидатскому экзамену и вел самую правильную жизнь. Он спал. Я посмотрел на его уткнутую в подушку и закрытую до половины фланелевым одеялом голову, и мне стало любовно жалко его, жалко за то, что он не знал и не разделял того счастья, которое я испытывал. Крепостной наш лакей Петруша встретил меня со свечой и хотел помочь мне раздеваться, но я отпустил его. Вид его заспанного лица с спутанными волосами показался мне умилительно трогательным. Стараясь не шуметь, я на цыпочках прошел в свою комнату и сел на постель. Нет, я был слишком счастлив, я не мог спать. Притом мне жарко было в натопленных комнатах, и я, не снимая мундира, потихоньку вышел в переднюю, надел шинель, отворил наружную дверь и вышел на улицу.
   С бала я уехал в пятом часу, пока доехал домой, посидел дома, прошло еще часа два, так что, когда я вышел, уже было светло. Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало. Жили Б. тогда на конце города подле большого поля, на одном конце которого было гулянье, а на другом - девический институт. Я прошел наш пустынный переулок и вышел на большую улицу, где стали встречаться и пешеходы и ломовые с дровами на санях, достававших полозьями до мостовой. И лошади, равномерно покачивающие под глянцевитыми дугами мокрыми головами, и покрытые рогожками извозчики, шлепавшие в огромных сапогах подле возов, и дома улицы, казавшиеся в тумане очень высокими, всё было мне особенно мило и значительно.
   Когда я вышел на поле, где был их дом, я увидал в конце его, по направлению гулянья, что-то большое, черное и услыхал доносившиеся оттуда звуки флейты и барабана. В душе у меня всё время пело и изредка слышался мотив мазурки. Но это была какая-то другая, жесткая, нехорошая музыка.
  
  
  
  
  
  
  
   "Что это такое?" подумал я и по проезжанной по середине поля, скользкой дороге пошел по направлению звуков. Пройдя шагов сто, я из-за тумана стал различать много черных людей. Очевидно, солдаты. "Верно, ученье", подумал я и вместе с кузнецом в засаленном полушубке и фартуке, несшим что-то и шедшим передо мной, подошел ближе. Солдаты в черных мундирах стояли двумя рядами друг против друга, держа ружья к ноге, и не двигались. Позади их стояли барабанщик и флейтщик и не переставая повторяли всё ту же неприятную, визгливую мелодию.
   - Что это они делают? - спросил я у кузнеца, остановившегося рядом со мною.
   - Татарина гоняют за побег, - сердито сказал кузнец, взглядывая в дальний конец рядов.
   Я стал смотреть туда же и увидал посреди рядов что-то страшное, приближающееся ко мне. Приближающееся ко мне был оголенный по пояс человек, привязанный к ружьям двух солдат, которые вели его. Рядом с ним шел высокий военный в шинели и фуражке, фигура которого показалась мне знакомой. Дергаясь всем телом, шлепая ногами по талому снегу, наказываемый, под сыпавшимися с обеих сторон на него ударами, подвигался ко мне, то опрокидываясь назад - и тогда унтер-офицеры, ведшие его за ружья, толкали его вперед, то падая наперед - и тогда унтер-офицеры, удерживая его от падения, тянули его назад. И, не отставая от него, шел твердой, подрагивающей походкой высокий военный. Это был ее отец, с своим румяным лицом и белыми усами и бакенбардами.
   При каждом ударе наказываемый, как бы удивляясь, поворачивал сморщенное от страдания лицо в ту сторону, с которой падал удар, и, оскаливая белые зубы, повторял какие-то одни и те же слова. Только, когда он был совсем близко, я расслышал эти слова. Он не говорил, а всхлипывал: "Братцы, помилосердуйте. Братцы, помилосердуйте". Но братцы не милосердовали, и, когда шествие совсем поравнялось со мною, я видел, как стоявший против меня солдат решительно выступил шаг вперед и, со свистом взмахнув палкой, сильно шлепнул ею по спине татарина. Татарин дернулся вперед, но унтер-офицеры удержали его, и такой же удар упал на него с другой стороны, и опять с этой, и опять с той. Полковник шел подле и, поглядывая то себе под ноги, то на наказываемого, втягивал в себя воздух, раздувая щеки, и медленно выпускал его через оттопыренную губу. Когда шествие миновало то место, где я стоял, я мельком увидал между рядов спину наказываемого. Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное, что я не поверил, чтобы это было тело человека.
   - О, господи, - проговорил подле меня кузнец.
   Шествие стало удаляться, всё так же падали с двух сторон удары на спотыкающегося, корчившегося человека, и всё так же били барабаны и свистела флейта, и всё так же твердым шагом двигалась высокая, статная фигура полковника рядом с наказываемым. Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат.
   - Я тебе помажу, - услыхал я его гневный голос. - Будешь мазать? Будешь?
   И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил свою палку на красную спину татарина.
   - Подать свежих шпицрутенов! - крикнул он, оглядываясь, и увидал меня. Делая вид, что он не знает меня, он, грозно и злобно нахмурившись, поспешно отвернулся. Мне было до такой степени стыдно, что, не зная, куда смотреть, как будто я был уличен в самом постыдном поступке, я опустил глаза и поторопился уйти домой. Всю дорогу в ушах у меня то била барабанная дробь и свистела флейта, то слышались слова: "Братцы, помилосердуйте", то я слышал самоуверенный, гневный голос полковника, кричащего: "Будешь мазать? Будешь?" А между тем на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты, тоска, такая, что я несколько раз останавливался, и мне казалось, что вот-вот меня вырвет всем тем ужасом, который вошел в меня от этого зрелища. Не помню, как я добрался домой и лег. Но только стал засыпать, услыхал и увидал опять всё и вскочил.
   "Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю", думал я про полковника. "Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня". Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник, и заснул только к вечеру, и то после того, как пошел к приятелю и напился с ним совсем пьян.
   Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было - дурное дело? Ничуть. "Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они звали что-то такое, чего я не знал", думал я и старался узнать это. Но сколько ни старался - и потом не мог узнать этого. А не узнав, не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной, но нигде не служил и никуда, как видите, не годился.
   - Ну, это мы знаем, как вы никуда не годились, - сказал один из нас. - Скажите лучше: сколько бы людей никуда не годились, кабы вас не было.
   - Ну, это уж совсем глупости, - с искренней досадой сказал Иван Васильевич.
   - Ну, а любовь что? - спросили мы.
   - Любовь? Любовь с этого дня пошла на убыль. Когда она, как это часто бывало с ней, с улыбкой на лице, задумывалась, я сейчас же вспоминал полковника на площади, и мне становилось как-то неловко и неприятно, и я стал реже видаться с ней. И любовь так и сошла на-нет. - Так вот какие бывают дела и от чего переменяется и направляется вся жизнь человека. А вы говорите... - закончил он.
  
   Ясная Поляна.
   20 августа
   1903 г.
  
  

АССИРИЙСКИЙ ЦАРЬ АСАРХАДОН

  
   Ассирийский царь Асархадон завоевал царство царя Лаилиэ, разорил и сжег все города, жителей всех перегнал в свою землю, воинов перебил, самого же царя Лаилиэ посадил в клетку.
   Лежа ночью на своей постели, царь Асархадон думал о том, как казнить Лаилиэ, когда вдруг услыхал подле себя шорох и, открыв глаза, увидал старца с длинной седой бородой и кроткими глазами.
   - Ты хочешь казнить Лаилиэ? - спросил старец.
   - Да, - отвечал царь. - Я только не придумал, какой казнью казнить его.
   - Да ведь Лаилиэ это ты, - сказал старец.
   - Это неправда, - сказал царь, - я - я, а Лаилиэ - Лаилиэ.
  
  
  
  
  
  
   - Ты и Лаилиэ - одно, - сказал старец. - Тебе только кажется, что ты не Лаилиэ и Лаилиэ не ты.
  
  
   - Как кажется? - сказал царь. - Я вот лежу на мягком ложе, вокруг меня покорные мне рабы и рабыни, и завтра я буду так же, как сегодня, пировать с моими друзьями, а Лаилиэ как птица сидит в клетке, и завтра будет с высунутым языком сидеть на колу и корчиться до тех пор, пока издохнет, и тело его не будет разорвано псами.
  
  
  
  
  
   - Ты не можешь уничтожить его жизнь, - сказал старец.
   - А как же те 14 000 воинов, которых я убил и из тел которых я сложил курган? - сказал царь. - Я жив, а их нет; стало быть, я могу уничтожить жизнь.
   - Почему ты знаешь, что их нет?
   - Потому что я не вижу их. Главное же то, что они мучились, а я нет, им было дурно, а мне хорошо.
   - И это тебе кажется. Ты мучал сам себя, а не их.
   - Не понимаю, - сказал царь.
   - Хочешь понять?
   - Хочу.
   - Подойди сюда, - сказал старец, указывая царю на купель, полную водой.
   Царь встал и подошел к купели.
   - Разденься и войди в купель.
   Асархадон сделал то, что велел ему старец.
   - Теперь, как только я начну лить на тебя эту воду, - сказал старец, зачерпнув воды в кружку, - окунись с годовой.
   Старец нагнул кружку над головой царя, и царь окунулся.
   И только что царь Асархадон окунулся, он почувствовал себя уже не Асархадоном, а другим человеком. И вот, чувствуя себя этим другим человеком, он видит себя лежащим на богатой постели рядом с красавицей женщиной. Он никогда не видал этой женщины, но он знает, что это жена его. Женщина эта приподнимается и говорит ему: "Дорогой мой супруг Лаилиэ, ты устал от трудов вчерашнего дня и потому спал дольше обыкновенного, но я берегла твой покой и не будила тебя. Теперь же князья ожидают тебя в большой палате. Одевайся и выходи к ним".
   И Асархадон, понимая из этих слов, что он - Лаилиэ, и не только не удивляясь этому, но удивляясь тому, что он до сих пор не знал этого, встает, одевается и идет в большую палату, где князья ожидают его.
   Князья земным поклоном встречают своего царя Лаилиэ, потом встают и по его приказу садятся перед ним, и старший из князей начинает говорить о том, что нельзя долее терпеть всех оскорблений злого царя Асархадона и надо идти войной против него. Но Лаилиэ не соглашается с ним, а велит послать послов к Асархадону, чтобы усовестить его, и отпускает князей. После этого он назначает почтенных людей послами и внушает им подробно то, что они должны передать царю Асархадону.
   Окончив эти дела, Асархадон, чувствуя себя Лаилиэм, выезжает в горы на охоту за дикими ослами. Охота удачна. Он сам убивает двух ослов и, возвратившись домой, пирует с своими друзьями, глядя на пляску невольниц.
   На другой день, по обыкновению, он выходит на двор, где ожидают его просители, подсудимые и тяжущиеся, и решает представляемые ему дела. Окончив эти дела, он едет опять на любимую свою забаву - охоту. И в этот день ему удается самому убить старую львицу и захватить ее двух львенков. После охоты он опять пирует с своими друзьями, забавляясь музыкой и пляской, а ночь проводит с любимой женой своей.
   Так живет он дни и недели, ожидая возвращения послов, отправленных к тому царю Асархадону, которым он был прежде. Послы возвращаются только через месяц и возвращаются с отрезанными носами и ушами.
   Царь Асархадон велит сказать Лаилиэ, что то, что сделано с его послами, будет сделано и с ним, если он сейчас же не пришлет назначенную дань серебра, золота и кипарисового дерева и не приедет сам на поклон к нему.
   Лаилиэ, бывший прежде Асархадоном, опять собирает князей и советуется с ними о том, что надо делать. Все в один голос говорят, что надо, не дожидаясь нападения Асархадона, идти на него войною. Царь соглашается и, становясь во главе войска, идет в поход. Поход продолжается 7 дней. Каждый день царь объезжает войска и возбуждает мужество своих воинов. На 8-й день его войска сходятся с войсками Асархадона в широкой долине на берегу реки. Войска Лаилиэ храбро дерутся, но Лаилиэ, бывший прежде Асархадоном, видит, что враги, как муравьи, сбегаются с гор, затопляют долину и одолевают его войска, и бросается на своей колеснице в середину битвы, колет и рубит врагов. Но воинов Лаилиэ сотни, а Асархадона тысячи, и Лаилиэ чувствует, что он ранен и что его берут в плен.
   Девять дней он с другими пленниками идет связанный среди воинов Асархадона. На 10-й день его приводят в Ниневию и сажают в клетку.
   Лаилиэ

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 253 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа