Главная » Книги

Тургенев Иван Сергеевич - Фауст, трагедия, соч. Гёте. Перевод первой и изложение второй части. М. Вр..., Страница 2

Тургенев Иван Сергеевич - Фауст, трагедия, соч. Гёте. Перевод первой и изложение второй части. М. Вронченко


1 2 3 4

азил себе, что стоит на высоте созерцания, между тем как смотрел на всё земное с высоты своего холодного, устарелого эгоизма. Он гордился тем, что все великие общественные перевороты, которые совершались вокруг него, не возмутили ни на мгновение его душевной тишины; он, как утес, не давал уносить себя волнам - и остался назади своего века, хотя его наблюдательный ум старался оценить и понять все замечательные современные явления,- но ведь одним умом не поймешь ничего живого. Он был прав перед самим собою, он не изменил себе, и сограждане его, немцы, даже молодые, любовались им и толпились вокруг него, подобострастно повторяя его вычурно-старческие изречения. Вся жизнь человеческая являлась ему аллегорией, и вот он написал свою великую (правильнее - длинную) аллегорию: вторую часть "Фауста". Суд над этой второю частью теперь произнесен окончательно; все эти символы, эти типы, эти обдуманные группировки, эти загадочные речи, путешествие Фауста в древний мир, хитро сплетенная связь всех этих аллегорических лиц и происшествий, жалкое и бедное разрешение трагедии, о котором так много хлопотали; вся эта вторая часть возбуждает участие в одних старцах (молодых или старых годами) нынешнего поколения; и, право, г. Вронченко мог бы набавить себя от неблагодарного, хотя и полезного труда представить нам эту вторую часть даже в извлечении. Но люди, по-видимому, не могут жить без "примирения жизненных противоречий", и их требования действительно были бы достойны уважения, если бы они не "примирялись" пока... на пустяках. В этой способности удовлетворяться неудовлетворительным скрывается тайна успеха (хотя преходящего) второй части "Фауста". Какой добросовестный читатель поверит, что Фауст, оттого, что его утилитарные затеи удаются, действительно наслаждается "мгновением высшего блаженства" и в силу условия, заключенного с чёртом, принужден расстаться с жизнью? Гёте в одном только отношении остался верен своей натуре: он не заставил Фауста искать блаженства вне человеческой сферы... но как бедно и пошло придуманное им "примирение"! И г. Вронченко обвиняет Гёте за его конец второй части; но с его упреками мы согласиться не можем. Он говорит, (на Стр. 403): "при конце жизни Фауст чувствует, что, связавшись с волшебством (?!!), он проклял тем себя самого и всё, его окружающее... он всего страшится и в то же время полагает, что далее здешнего мира простирать взор не должно: он желает "выбиться на волю" посредством утилитарности и умирает, мечтая о достижении своей утилитарной цели. По смерти Фауст прощен. Когда ж он перестает мудрствовать? (просим читателей обратить внимание на это слово; мы о нем поговорим впоследствии) когда находит путь истинный? Разглагольствовать тут нечего: пиеса, ясно и явственно, пришла не к тому концу, к которому прийти долженствовала (то есть Фауст не раскаялся в том, что связался с волшебством). Автор это видел и для поправления дела сказал в последней сцене, что прощение заслуживается "беспрерывностью искания""... с чем г. Вронченко не может согласиться. Мы, с своей стороны, также недовольны "разрешением трагедии", но не потому, что именно это разрешение ложно, а потому, что всякое разрешение Фауста ложно; потому, что не романтизму, только что вышедшему из недр старого общества, дано знать то, чего еще мы сами не знаем; потому, что всякое "примирение" Фауста вне сферы человеческой действительности - неестественно, а о другом примирении мы пока можем только мечтать... Нам скажут: такое заключение безотрадно; но, во-первых, мы хлопочем не о приятности, а об истине наших воззрений; во-вторых, те, которые толкуют о том, что неразрешенные сомнения оставляют за собою страшную пустоту в человеческой душе, никогда искренно и страстно не предавались тайной борьбе с самими собою; они бы знали, что на развалинах систем и теорий остается одно неразрушимое, неистребимое: наше человеческое я, которое уже потому бессмертно, что даже оно, оно само не может истребить себя... Так пусть же "Фауст" остается недоконченным, фрагментарным, как и то время, которому он служит выражением,- время, для которого страдания и радости Фауста были высшими страданиями и радостями, а ирония Мефистофеля - самой безжалостной иронией! В недоконченности этой трагедии заключается ее величие. В жизни каждого из нас есть эпоха, когда "Фауст" нам является самым замечательным созданием человеческого ума, когда он вполне удовлетворяет всем нашим требованиям; но приходит другая пора, когда, не переставая признавать "Фауста" величавым и прекрасным произведением, мы идем вперед, за другими, может быть, меньшими талантами, но сильнейшими характерами, к другой цели... Повторяем: как поэт Гёте не имеет себе равного, но нам теперь нужны не одни поэты... мы (и то, к сожалению, еще не совсем) стали похожи на людей, которые при виде прекрасной картины, изображающей нищего, не могут любоваться "художественностью воспроизведения", но печально тревожатся мыслью о возможности нищих в наше время.
   Мы в начале статьи напомнили читателям лермонтовский стих: "Какое дело нам, страдал ты или нет?.." Но теперь, переходя собственно к разбору перевода г. Вронченко, не можем не сознаться, что всякий истинно великий поэт имеет право сказать нам, профанам: "Какое дело мне - нравлюсь ли я вам, или нет?" Мы укоряем его в односторонности, в том, что он не удовлетворяет современным требованиям, но талант - не космополит: он принадлежит своему народу и своему времени. Он имеет право существовать, не дожидаясь суждения других. Счастлив тот, кто может свое случайное создание (всякое создание отдельной личности случайно) возвести до исторической необходимости, означить им одну из эпох общественного развития; но велик тот, кто, подобно Гёте, выразил собою всю современную жизнь и в созданиях, в образах проводит пред глазами своего народа то, что жило в груди каждого, но часто не могло высказаться даже словом... Одно лишь настоящее, могущественно выраженное характерами или талантами, становится неумирающим прошедшим...
   В старинных учебниках находится всегда параграф о пользе той науки, о которой идет речь. Вероятно, читатели избавят нас от обязанности доказывать пользу перевода "Фауста" на русский язык. Труд г. Вронченко достоин уважения и благодарности, хотя мы уже теперь принуждены сознаться, что его никак нельзя считать окончательным. Но только со времени появления этого перевода наша публика познакомится с "Фаустом" Гёте. Мы боимся одного... мы боимся так называемого succes d'estime {успех из уважения (франц.).}, потому что труд г. Вронченко лишен именно того, что по справедливости нравится читателям,- лишен всякого поэтического колорита. А нам бы весьма хотелось, чтоб русская публика прочла - и прочла со вниманием "Фауста"! Несмотря на свою германскую наружность, он может быть понятней нам, чем всякому другому народу. Правда, мы, русские, не через знание стараемся достигнуть жизни; все наши сомнения, наши убеждения возникают и проходят иначе, чем у немцев; наши женщины не походят на Гретхен; наш бес - не Мефистофель... Нашему здравому смыслу многое в "Фаусте" покажется странным и вычурным (например, золотая свадьба Оберона и Титании, это интермеццо, в котором уже начинает проявляться страсть Гёте к аллегориям); но вообще весь "Фауст" должен спасительно на нас подействовать; он в нас пробудит много размышлений... И, может быть, мы, читая "Фауста", поймем, наконец, что разложение элементов, составляющих общество, не всегда признак смерти... Мы не будем бессмысленно преклоняться пред "Фаустом", потому что мы русские; но поймем и оценим великое творение Гёте, потому что мы европейцы... Нас не испугает отсутствие "примирения", о котором мы говорили выше; мы - как народ юный и сильный, который верит и имеет право верить в свое будущее,- не очень-то хлопочем об округлении и завершении нашей жизни и нашего искусства...
   Г-н Вронченко, кроме перевода первой части "Фауста" и изложения второй, поместил в своей книге довольно длинную статью под заглавием: "Обзор обеих частей "Фауста"".
   Не можем не пожалеть, что почтенный переводчик почел за нужное напечатать эту статью. В этом "Обзоре" неприятно поражает читателя какое-то странное озлобление против философии и разума вообще и против немецких ученых в особенности. Г-н Вронченко называет их "толковниками" и уверяет, "что нет сомнения, и из Бовы-Королевича выйдет подтверждение какой угодно философической системы". Мы очень хорошо знаем, что у каждого народа есть свои слабости; знаем, что, например, вторая часть "Фауста" подала повод некоторым ограниченным головам написать длинные и хитросплетенные книги и что эти книги читались, потому что добросовестные немцы всё читают, мы даже готовы сознаться, что творения гг. Рётчера, Гёшеля и др. пользовались некоторой славой в свое время; но, вероятно, г. Вронченко не думает, что он первый открыл недостатки второй части "Фауста" и ограниченность гг. комментаторов; всё это уже de l'histoire ancienne {древняя история (франц.).} в Германии; стоит только указать на ряд статей автора книги "О возвышенном и комическом" - Фишера в "Hallische Jahrbucher" 1839 года, под названием: "Die Litteratur uber Gothe's Faust". Вообще новейшее, современное движение умов в Германии, как нам кажется, не вполне знакомо г. переводчику: он бы не стал нападать так пространно и с таким жаром (см. стр. 373, 4, 5 и 6) на "толкованья", "толкователей", их "противоречия" и т. д., если б знал, что воюет с мертвыми; статьи того же Фишера, исполненные такой злой и неумолимой иронии, вероятно, отняли бы у него охоту в свою очередь потешаться над "дряхлеющим умом, который, как одетиневший старик, забавляется калейдоскопом мудрствования". И между тем г. Вронченко, несмотря на свою нелюбовь к "подразумению", "толкованию" и "систематизированию", первый впадает в ту же самую погрешность. Решившись руководствоваться "единственно здравым рассудком", г. Вронченко приступает к разбору характера "Фауста", к оценке мотивов трагедии. И что же! г. переводчик сам строит все свои выводы даже не на гипотезе, а на ложном переводе одного слова "streben", несмотря на то, что сам сознается в неточности своего перевода. Слово "мудрствовать", взятое отдельно, не может служить переводом немецкого "streben", говорит он в примечании к стр. 380-й. Разумеется, не может, потому что "streben" по-русски означает "стремиться", не более и не менее; не может, но должно... должно повиноваться здравому рассудку. Дело вот в чем: во втором прологе Дух говорит Мефистофелю:
  
   Es irrt der Mensch, so lang er strebt.
   (T. е. человек заблуждается, пока только стремится).
  
   Г-н Вронченко перевел этот стих следующим образом:
  
  
  
  
  
  Человек
   Рад мудрствовать во весь свой век,
   А мудрствуя, нельзя не заблуждаться. (Стр. 18).
  
   И на этом явно неточном переводе он основывает все дальнейшие свои выводы! Вот собственные слова г. переводчика: "Что автор себе предположил касательно хода и окончания пиесы? На это находим в Прологе ответ самый положительный. Мефистофель будет вести Фауста своим путем, но до цели своей не достигнет: Фауст найдет путь истинный - найдет именно тогда, когда перестанет мудрствовать. Заметим это последнее положение... оно неизбежно истекает... из того, что "мудрствуя, нельзя не заблуждаться". Т. е. г. Вронченко привязывается к одному словечку... не точно ли так же поступают те комментаторы, на которых г. переводчик так победоносно нападает? Г-н Вронченко до того увлекся своею системою воззрения на "Фауста", что даже в двух или трех местах своего перевода с намерением искажает смысл подлинника, например:
   У Гёте (в сцене ученика с Мефистофелем) ученик говорит:
  
   Mochte gern was Rechts hieraussen lcrnen.
   (Т. е. я бы желал здесь чему-нибудь дельному научиться);
  
   г. Вронченко переводит:
  
   Хочу чем дельным голову набить (стр. 84),-
  
   между тем как слова "голову набить" явно противоречат робкому, неопытному и смиренному характеру ученика. Далее, на стр. 88, он заставляет того же ученика спросить у чёрта:
  
   Не в философию ль залезть мне, наконец? -
  
   а у Гёте сказано:
  
   Я почти готов заняться философией,
  
   и т. д. Ненависть к "мудрствованию" побеждает в почтенном переводчике собственную его добросовестность, не подлежащую никакому сомнению; он переводит неверно... не переставая руководиться здравым рассудком. Читатель легко поймет из всего нами сказанного выше, что мы совершенно не согласны с г. Вронченко насчет его воззрения на Фауста, Мефистофеля и т. д.- не потому, что оно слишком просто, а потому, что оно слишком сложно и хитро. Мы, подобно г. переводчику, не любим ни толкований, ни аллегорий, ни комментариев: нас занимает одно чисто человеческое, одно просто истинное; г. переводчик говорит, что Мефистофель есть "олицетворенное отрицание", и мы вполне согласились бы с ним, если б он удовлетворился своим определением и постарался вникнуть поглубже в собственные слова; но вдруг то же самое "олицетворенное отрицание" является у г. переводчика каким-то личным, капризным духом, чем-то вроде Бертрама в "Роберте-Дьяволе", мелодраматическим чёртом, который в одно прекрасное утро говорит самому себе: "Дай-ка погублю я этого добродетельного человека, Фауста!" И вот, по словам г. Вронченко (на стр. 388), "со времени знакомства с Мефистофелем в Фаусте исчезают все утешительные мысли"... Но как же это? ведь Фауст хотел отравиться до знакомства с чёртом? Куда же на это время девались эти утешительные мысли?.. Далее (на стр. 389) г. переводчик утверждает, что "сущное дело" для Мефистофеля "завлечь желаемую свою жертву в губящие душу преступления". Бертрам, совершенный Бертрам!.. Мы позволяем себе заметить г. переводчику, что борьба демона с человеком годится только в оперы г. Скриба и комп<ании>; что, допустив подобное толкование трагедии Гёте, мы никогда не поймем, почему слова Мефистофеля возбуждают такое глубокое сочувствие в душе Фауста; изъяснять же это сочувствие одним магическим влиянием беса на человека значит превращать великую трагедию в довольно пошлую мелодраму. Да! (и пусть г. переводчик нас упрекает в страсти к толкованиям) Фауст есть тот же Мефистофель, или, говоря точнее, Мефистофель есть отвлеченный, олицетворенный элемент целого человека Фауста, "олицетворенное отрицание", говоря собственными словами г. Вронченко. Всякий не "мудрствующий" не может не чувствовать внутренней, неразрывной связи, соединяющей Фауста с Мефистофелем; он не может не признать в этих двух фигурах проявления одной и той же личности - личности творца их. Мы не думаем вдаваться в "толкования"; напротив, для тех читателей, которые, может быть, нашли наши рассуждения о Фаусте слишком "хитросплетенными", мы готовы самым простым, самым наивным образом изложить свое мнение о трагедии Гёте: и Фауст и Мефистофель - тот же Гёте; восторженные порывы, страстная тоска фантазирующего ученого так же непосредственно вытекли из сердца поэта, так же дороги и близки ему, как и безжалостная насмешка, холодная ирония Мефистофеля... Позвольте рассказать анекдот, который лучше всяких доводов подтвердит истину слов наших. Во время первого путешествия Гёте с братьями Штольбергами в Швейцарию один из них был страстно влюблен в девушку, на которой не мог жениться; сам Гёте находился под влиянием своей Лили. Где-то за обедом молодые люди разговорились о своих "любезных", стали пить за их здоровье, пришли в восторг - и Штольберг предложил выбросить все стаканы за окошко, для того, чтоб никто другой не мог потом осквернить своими прозаическими губами те стаканы, из которых они пили за здоровье "возлюбленных". Стаканы полетели за окно, и Гёте бросил свой... "но в это время,- говорил он потом,- мне показалось, что Мерк стоит за мною и смотрит на меня".... Вероятно, нашим читателям известно имя этого человека, который послужил Гёте типом Мефистофеля и застрелился на пятьдесят второму году своей жизни. Присутствие элемента отрицания, "рефлексии", в каждом живом человеке составляет отличительную черту нашей современности; рефлексия - наша сила и наша слабость, наша гибель и наше спасенье... Рефлектировать значит по-русски: "размышлять о собственных чувствах". Но, скажут нам, Мефистофель и Фауст в трагедии Гёте являются двумя отдельными лицами, которые действуют друг на друга; кто же нам дает право смотреть на них как на одно нераздельное целое, как на проявление одного, полного человека? На этот вопрос мы сперва ответим собственными словами г. переводчика (на стр. 378) : "Мы постоянно должны заботиться еще об одном: не смешивать сущности предмета с его поэтической обстановкою", и прибавим от себя, что слова "поэтическая обстановка" далеко не выражают всей нашей мысли. Гёте, этот по преимуществу творческий гений, не мог не создавать определенных, действительных образов, а потому Мефистофель является у него - в первой части - не бледной аллегорией, но существом живым и деятельным человеком, таким же, как и Фауст. Но разве мы в жизни не стараемся "понять" людей? Почему же нам отказываться от права понимать художественные создания, как бы они ни были живы и действительны? Притом истина нашего воззрения (а мы повторяем только то, что давно сказано немцами, которых мы не позволяем себе не уважать) так и бросается в глаза даже поверхностному наблюдателю. Например, не сам ли Фауст говорит Мефистофелю (в переводе г. Вронченко):
  
   Настанет день - его я с трепетом встречаю;
   Я слезы лить готов - я знаю,
   Что он пройдет, пройдет, ни одного
   Не совершив желанья моего!
   Что все надежды наслаждений
   Он дерзкою насмешкой истребит
   И повседневности уродством исказит
   Изящный мир моих видений!
  
   Последние четыре стиха неудовлетворительно переведены; у Гёте сказано:
  
   Der selbst die Ahnung jeder Lust
   Mit eigensirm' gem Krittel mindert,
   Die Schopfung me'iner regen Brust
   Mit tausend Lebensfratzen hindert;
  
   а это по-русски значит:
  
   (День)... который даже предчувствие наслажденья
   Ослабляет своей упрямой критикой
   И тысячью жизненными вычурами (причудами, развлечениями),
   Не дает развиться созданию моей живой груди.
  
   А проклятие Фауста? а слова его:
  
  
   когда мгновенью я скажу:
   "Не улетай, ты так прекрасно!"
   Я сам тогда погибнуть буду рад...
  
   А слова Мефистофеля (неудовлетворительно переведенные г. Вронченко):
  
   Und hatt'er sich auch nicht dem Teufel uber geben,
   Er musste doch zu Grunde geh'nl
  
   т. е.:
  
   И если б он даже чёрту не отдался - он бы все-таки погиб,-
  
   не изобличают ли все эти, почти наудачу выбранные нами, места присутствие в Фаусте того самого отрицательного элемента, который олицетворился в Мефистофеле? Впрочем, читателям, разделяющим наше мнение, мы более не станем доказывать то, что в наших глазах ясно само собою; а чтоб читателям, не согласным с нами, дать понятие о том, как развивает г. переводчик свое собственное воззрение на Фауста, считаем долгом привести несколько мест из его обзора.
   На стр. 387: "Бертрам... виноват,- Мефистофель не мог иметь охоты попасть под власть Фауста умышленно, а Фауст не только не желал завладеть Мефистофелем, но и не думал о нем вовсе"...
   На стр. 391: "Мефистофель (познакомив Фауста с Гретхен) мог бы похвалиться, что сделал значительный шаг к достижению своей цели; однако ж он тем не хвалится - он видит, что вместе с гибельною для Маргариты страстию в сердце Фауста пробудились и другие чувствования, вовсе для чёрта нежелательные: страх, жалость и раскаяние"...
   Не можем не заметить почтенному переводчику, что он сам опять немного "мудрствует" насчет любви Фауста к Гретхен...
   На стр. 393: "Фауст покидает Маргариту - покидает потому, что с любовью стал знать и жалость, видеть преступность своего поведения" и т. д.
   А вот оценка поэтического таланта Гёте (на стр. 418):
   "Он во всяком сочинении за важное и главное почитал сущность, единство, смысл, направление... всё же остальное, отделку и язык, называл одеждою, которая может быть сделана так или иначе, лучше или хуже, без значительного влияния на достоинства целого".
   Неужели это похоже на Гёте, на пластического, пантеистического Гёте, который не допускал разъединения идеи и формы, на того Гёте, который сказал:
  
   Nichts ist iimen! Nichts ist aussen!
   Denn was innen ist - ist draussen! {*} -
   {* Нет ничего только внутреннего! Нет ничего только внешнего! Потому что внутреннее является одновременно и внешним (нем.).}
  
   и в глазах которого форма, эта внешняя одежда, по словам г. Вронченко, относилась к идее, как тело к душе! Сверх того, на стр. 375 сказано: "Если слушать мистиков, то Фауст ясно и неоспоримо написан в духе мистицизма"; мы покорнейше попросили бы г. переводчика назвать нам этих мистиков по именам... На стр. 427 г. переводчик, говоря об открытиях Гёте, уверяет, что ни одно из мнимых его открытий не признано за дельное и что "все они в ученом мире уже забыты - разумеется само собою". Г-н Вронченко позволит нам заметить ему, что Гётева теория о цветах принята почти всеми учеными...
   Обратимся, наконец, к самому переводу. Какого бы мнения ни был переводчик об авторе, им переводимом, если он хорошо исполнил свое дело, он прав перед собой и перед читателями. Посмотрим, до какой степени удался г. Вронченко его, повторяем, добросовестный и благонамеренный труд. Всякий перевод назначен преимущественно для не знающих подлинника. Переводчик не должен трудиться для того, чтоб доставить знающим подлинник случай оценить, верно или неверно передал он такой-то стих, такой-то оборот, он трудится для "массы". Как бы ни была предубеждена масса читателей в пользу переводимого творения, но и ее точно так же должно завоевать оно, как завоевало некогда свой собственный народ. Но на массу читателей действует одно несомненно прекрасное, действует один талант; талант, творческий дар, необходим переводчику; самая взыскательная добросовестность тут недостаточна. Что может быть рабски добросовестнее дагерротипа? А между тем хороший портрет не в тысячу ли раз прекраснее и вернее всякого дагерротипа? Заслуга переводчика чрезвычайно велика, но только тогда, когда ее действительно нельзя не признать заслугой. Многие не совсем бездарные, но и не даровитые люди охотно принимаются за переводы; переводя, они избавляются от необходимости прибегать к собственной изобретательности (которая, может быть, уже не раз изменила им); они имеют перед собой готовый материал, и между тем всё же они как будто создают, как будто сочиняют. Но не такими воображаем мы себе истинно хороших переводчиков. Такие натуры попадаются довольно редко. Их нельзя назвать самостоятельными талантами, но они одарены глубоким и верным пониманием красоты, уже выраженной другим, способностью поэтически воспроизводить впечатления, производимые на них любимым их поэтом; элемент восприимчивости преобладает в них, и собственный их творческий дар отзывается страдательностью, необходимостью опоры. Они по большей части бывают люди с тонким вкусом, с развитой рефлексией. Таков был Шлегель, таков был и Фосс. Невольная симпатия привлекает их к тому поэту, которого они стараются передать (вспомним о Жуковском и Шиллере); всякий хороший перевод проникнут любовью переводчика к своему образцу, понятной, разумной любовью, то есть читатель чувствует, что между этими двумя натурами существует действительная, непосредственная связь...
   Г-н Вронченко только отчасти удовлетворяет этим требованиям. Мы с удовольствием отдаем полную справедливость его добросовестной отчетливости, его терпеливому трудолюбию; он переводил "Фауста", как говорится, con amore {с любовью (итал.).} - и многое, в особенности роль Мефистофеля, действительно ему удалось; но он не поэт, он даже не стихотворец; ему недоступно то, что составляет тайную гармонию стиха. Он в предисловии говорит, что "забота о гладкости стихов была делом не главным, а последним..." И мы не хлопочем о гладкости стихов, но о стихе вообще, которого мы - признаемся откровенно - не находим у г. Вронченко. Едкие, прозаичные, отрывистые речи Мефистофеля переданы г. переводчиком, как мы уже сказали выше, часто весьма удачно, хоть иногда промелькивает в них какое-то неприятное жартованье, которое совершенно чуждо немецкому Мефистофелю: Мефистофель не юморист... Сцена у ведьмы, сцена в "Доме соседки" (стр. 134) даже очень хорошо переведены, хоть и здесь нам не совсем нравятся слова: "милый простачина" (стр. 141), вложенные в уста Марты. Но, не говоря уже о лирических местах, которыми особенно изобилует начало трагедии, вся роль самого Фауста переведена вообще довольно неудачно, хотя верно. Эта верность не совсем нас радует - мы сейчас объясним, почему. Чем более перевод нам кажется не переводом, а непосредственным, самобытным произведением, тем он превосходнее; читатель не должен чувствовать ни малейшего следа той ассимиляции, того процесса, которому подвергся подлинник в душе переводчика; хороший перевод есть полное превращение, метаморфоза. Такой перевод не может быть неверным, точно так же, как хорошая копия Рафаэлевой Мадонны не может быть относительно шире, или длиннее, или уже оригинала; плохие же переводчики напоминают собой детей, которые беспрестанно посредством циркуля сравнивают расстояния от глаза до губ и т. д. в своем рисунке и в оригинале, и сами удивляются, что у них выходит не то. Наше сравнение, конечно, не применяется вполне к труду г. Вронченко... Но его труд - действительно труд... Это не источник, который свободно и легко бьет из недр земли: это колодезь, из которого со скрипом и визгом насос выкачивает воду. Вам беспрестанно хочется воскликнуть: браво! еще одна трудность преодолена!.. между тем как нам бы не следовало и думать о трудностях. Люди, не знающие вовсе подлинника, но одаренные ухом и вкусом, лучшие судьи в этом деле; заставьте их прочесть вот хоть бы эти стихи:
  
   Подобен не богам - да, ясен жребий мой -
   Подобен червю я, что в прахе обитает
   И кормится, и там, под путника стопой,
   Смерть и могилу обретает! (стр. 35),-
  
   их, наверное, поразят слова, напечатанные косыми буквами... И действительно, именно эти слова неверно передают подлинник...
  
   У Гёте сказано:
  
   Den Gottern gleich' ich nicht! Zu tief ist es gefuhlt...
   Dem Wurme gleich' ich, der den Staub durchwiihlt,
   Don, wie er sich im Staube nahrend lebt,
   Des Wandrers Tritt vernichtet - und begrabt...
  
   то есть:
  
   Я не подобен богам! Слишком глубоко я это чувствую...
   Я подобен червяку, который роется в пыли
   И которого, как он там в пыли, кормясь, живет,
   Нога прохожего уничтожает и погребает.
  
   Как горько повторение этого слова "пыль"! как грустно звучит последнее слово "begrabt"!.. Нам скажут: перевесть "Фауста" чрезвычайно трудно... Согласны; но посредственность неприятна везде, даже и в переводах.
   Повторяем: перевод г. Вронченко верен, но мы уже сказали - какою верностью. Мы не чувствуем единой, глубокой, общей связи между автором и переводчиком, но находим много связок, как бы ниток, которыми каждое слово русского "Фауста" пришито к соответствующему немецкому слову. В ином случае даже самая рабская верность неверна. Например, Маргарита говорит у г. Вронченко о Мефистофеле: "Он мне противен в сердца глубине..." Это переведено слово в слово, и между тем какой неловкий и тяжелый оборот! Г-н Вронченко большей частью переводил слова... одни слова - поневоле скажешь:...
  
   Всё есть... одной безделки нет:
   Духовная их связь уж улетела (стр. 86).
  
   Впрочем, и у г. Вронченко, кроме речей Мефистофеля, большей частию удавшихся, находятся места, переданные художнически. Мы уверены, что все читатели "Фауста" отрадно отдохнут на следующих стихах (стр. 46):
  
   Взгляни на город - разостлан в долине,
   Отсюда он видится, как на картине:
   Быстро из узких старинных ворот
   Сыплется плотной гурьбой народ -
   Всякий на солнце выходит сегодня
   Праздновать день воскресенья господня,
   Сами, воскреснув душой от трудов,
   Забывши о нуждах вседневных заботу,
   Все из-под кровель тяжелого гнету,
   Из душных рабочих, из тесных домов,
   Из храмов торжественно-сумрачной сени,
   Из улиц, сжатых рядами строений,
   Бегут, чтоб на воле в усталую грудь
   Вешний, целебный воздух вдохнуть.
   Посмотри, полюбуйся! повсюду, как волны.
   Толпа дробится вблизи, вдалеке;
   А там, колыхаясь по светлой реке,
   Несутся врозь веселые челны;
   Вот в пристани, весь дополна нагружен,
   Оставался один - и тот отплывает!
   Куда ни взгляни, со всех сторон,
   Даже с гор, цветная одежда мелькает.
  
   Прекрасно... О, si sic omnia! {О, если бы так всё! (лат).} Мы сказали выше, что, по нашему понятию, напрасно г. переводчик заставил Мефистофеля глумиться; но уже возможность придать какой-нибудь колорит своему переводу показывает некоторую самостоятельность в переводчике, между тем как всё остальное передано довольно бесцветно. Сверх того, мы заметили, что во всех патетических местах г. переводчик прибегает к славянским словам, к риторической напыщенности, везде неуместной и охлаждающей читателя, но в особенности в "Фаусте". Одно из главных достоинств Гёте, даже в сравнении с Шиллером, состоит в энергически-страстной простоте его слога: в самом "Тассе", в "Ифигении", несмотря на художническую, иногда изысканную отделку стиха, находится гораздо менее архаизмов, чем в позднейших сочинениях Шиллера, потому что у Гёте талант непосредственно вырос из собственной, ежедневной его жизни и весь был проникнут чувством действительности. Ссылаемся на сказанное уже нами о совместимости страстных порывов в душе Гёте с чрезвычайно тонкой и развитой способностью самонаблюдения. Но, например, в первой сцене "Фауста" узнает ли кто патетические, стремительные стихи Гёте в следующих неповоротливых стихах:
  
   Почто вы, звуки, мощны и отрадны,
   Меня здесь в прахе ищете? к чему?
   Гремите там, где к вам сердца не хладны -
   Я слышу благовест, но веры не иму...
   А чудеса суть чада веры!
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   Звучали веще в тьме колокола.
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   В поля, в леса я убегал,
   Точил ручьями слезы умиленья...
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   Воспоминаний детских сила
   Претит мне предпринять последний, грозный шаг
   (стр. 39-40).
  
   Вообще г. переводчик употребляет множество слов либо устарелых, либо даже нерусских. Слова: "возмогу", "почто", "днесь", "перси", "нарицать", "зане", "некий", "млада" и т. п. попадаются часто... Фауст говорит (стр. 28) Духу:
  
   Снести твой арак я не имею сил...
  
   Сверх того, встречаются слова и обороты вроде следующих: "однак", "враздробь", "никто не весть", "а что творила", "дхновение", "пялиться" и т. д. и т. д.; существительное в родительном падеже беспрестанно стоит перед тем словом, от которого оно зависит; например:
  
  
  
  
  
  Мечтавший
   Быть к вечной истины зерцалу близким...
  
   Притом мы принуждены повторить, что у г. переводчика нет стиха. Например, возьмите известное Посвящение "Фауста". Оно написано у Гёте пятиямбным стихом с цезурой, исключая трех стихов:
  
   Und manche lieben Schatten steigen auf...
   Die Seelen, denen ich die ersten sang -
   Nach jenem stillen, ernsten Geislerreich {*},-
   {* И многие милые тени встают... Души, которым я первым пел, после того тихого, строгого царства призраков (нем.).}
  
   и вы чувствуете, что отсутствие цезуры как бы условлено самим содержанием этих трех стихов. У г. Вронченко все стихи Посвящения без цезуры и довольно тяжелы... Многим, может быть, наши замечания покажутся мелкими придирками; но мы хотим доказать людям, одаренным музыкальным ухом, что почтенный переводчик едва ли обладает тем чувством гармонии, которое дается каждому поэту. Смысл подлинника передан почти везде верно, исключая некоторых добровольных отступлений и нескольких недобровольных ошибок. В числе первых находятся такие, за которые мы не почитаем себя вправе порицать г. Вронченко, хотя нам кажется, что лучше было бы вовсе пропустить иные места (как, например, речь Мефистофеля во втором прологе и т. д.); но попадаются и такие, в которых явно высказывается либо презрение к мудрствованию, либо неуместное желание усилить краски. Например, Фауст у Гёте говорит: "напрасно станет сухое размышление (trockes Sinnen) разгадывать эти священные знаки"; у г. Вронченко:
  
   Но в книге знаков смысл толкуя,
   Не властен ум их разгадать;
  
   Фауст у г. Вронченко называет Вагнера "ослом" и "глупцом"; Мефистофель толкует о "покойчике" Маргариты, о своей собственной "рожице", о том, что Фауст "дурит умом"; один горожанин употребляет слова: "дуют в рыло" и т. д. Иные стихи совершенно неверно переданы; например, что такое (стр. 1): "чем бытие земное изукрашало прежде свой полет"! На стр. 15:
  
   Моря колеблются; на бреге
   Недвижны горы и поля...
  
   У Гёте сказано: "Вскипает море широкими струями у подножья скал"; на стр. 67: "Там славословие (?) с чистой любовию..." и т. д. и т. д. Встречаются даже ошибки, показывающие незнание языка - не книжного, а разговорного. Вот некоторые из них. На стр. 66: "gute Mahr sagen" совсем не значит: "рассказать сказочку", а просто "поболтать"; на стр. 96 г. Вронченко почел одно весьма обыкновенное выражение: "aus dem letzten Loch pfeifen" ("быть при последнем издыхании" - слово в слово: "свистать из последней дырочки") за непристойность и, с важностью добросовестного переводчика, перевел это выражение... как?- извольте справиться сами, почтенный читатель... На стр. 102: "Sie sind vom Rhein", значит: "они родом с Рейна", а не "для них - Рейн был по пути". На стр. 160: слова Мефистофеля к Фаусту: "ну, иногда я позволяю тебе самого себя обманывать", переведены:
  
  
  
  
  Я всё прочу (?)
   Авось тебя кой-чем приятно поморочу...
  
   На стр. 168:
  
   Вся сила в ощущенье...
   Природа ж звук и дым...-
  
   у Гёте сказано: "слово, названье" (Name). Природа здесь не имеет смысла. На стр. 186 слова: "aus dem vergriffennen Buchelchen" - переведены: "по книжке наобум" вместо: "по захватанной (от употребления запачканной, старой) книжке". Г-н переводчик смешал слова: "ergreifen" и "vergreifen"! На стр. 221 - почему слова Мефистофеля: "Vorbei, vorbei!" ("мимо, мимо!") переведены: "пускай их! едем"? и т. д. По крайней мере рифма этого не требовала.
   Неточных выражений также попадается чрезвычайно много. Кстати: напрасно г. Вронченко говорит в предисловии: "в примечаниях означены отступления"... не все отступления означены в примечаниях! Сверх того, мы твердо убеждены, что ни один читатель не запомнит четырех стихов сряду из перевода г. Вронченко. Может ли, например, следующее четверостишие лечь кому-нибудь на память (мы уже не говорим о тех, которые знают подлинник):
  
   Фауст
  
   Да! мертвые глаза... видно, что с участьем
   Никто их веждей не закрыл...
   Вот грудь, на коей я восторги пил,
   Вот Гретхен, бывшая мне радостью и счастьем!
  
   Из всего сказанного мы выводим следующее заключение: всё, что мог только сделать добросовестный и трудолюбивый переводчик, не поэт, исполнено г. Вронченко... но это всё не удовлетворяет читателя. Замечательно, что ни один перевод г. Вронченко (его "Макбет", "Гамлет") не считался окончательным; другие, и не безуспешно, принимались именно за те же трагедии. Как работа приуготовительная, его переводы всегда приносили большую пользу: они знакомили публику с произведениями замечательными, возбуждали и поощряли других; его "Макбет", его "Гамлет" отличаются довольно определенным колоритом; мы не можем забыть, что любовь к Шекспиру собственно им возбуждена в кругу наших читателей. Но "Фауст" Гёте, сознаемся откровенно, превзошел его силы; такая определенная, страстная, глубоко поэтическая личность могла быть передана только другим поэтом... Бесспорно, перевод г. Вронченко несравненно выше какого-нибудь вялого подражания "Фаусту", написанного пустозвонными ямбами; читатели с удовольствием и пользою прочтут этот новый перевод; но считать труд г. Вронченко окончательным мы не можем, хотя и будем удовлетворяться им до тех пор, пока не явится der rechte Mann {настоящий человек (нем.).}, как говорят немцы.
   Мнение наше о самом "Фаусте" известно читателям; немцам пора бы оторваться от слишком исключительного поклонения "Фаусту" (мы еще недавно читали стихотворение г. Карриера, в котором он называет "Фауста" das Buch des Lebens {книгой жизни (нем.).}, потому что своим прошедшим, как бы оно прекрасно ни было, слишком долго любоваться не следует; пора, давно пора немцу-Фаусту выйти из своей кельи, в которой он всё еще сидит обок с Вагнером, так же как и император Фридрих, в народных сказаниях, сидит и дремлет под землей; {С тех пор он вышел... даже слишком вышел, по мнению многих. 1879. (Примечание Тургенева).} пора ему перестать заниматься трансцендентальными вопросами... Но на нас, русских, "Фауст" не может иметь подобное влияние: мы вообще не отличаемся определенностью и неподвижностью убеждений; напротив, скорее следует бояться, что "Фауст" пройдет у нас довольно незаметно, не возбудив в нас особенного размышления, тем более что труд г. Вронченко - труд огр

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 235 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа