изка.
По силе сказанного, общественные отношения людей ускользают от Маяковского, уступая место фетишизму вещей. По этой же причине почти во всех своих произведениях поэт вместо общественных отношений описывает вещи.
В Чикаго
14.000 улиц
солнц площадей лучи
от каждой -
700 переулков
длиною поезду на год.
Чудно человеку в Чикаго... и т. д.
Электрическая тяга, железные дороги, горы съестного, бары, Чапль-Стронг-Отель, "за седьмое небо зашли флюгера". И Вильсон, хозяин всего, изображен не человеком, а исполинским истуканом, он под стать этим необыкновенным улицам, площадям. "Люди мелочь одна, люди ходят внизу..." Но настоящий Чикаго построен именно этой мелочью, в настоящем Чикаго у Вильсона и его прислужников сотни тысяч рабочих, служащих, женщин, детей. Упомянуто количество улиц, переулков, и забыта "мелочь", а она трудится, переплетена сетью взаимоотношений. Об этом у Маяковского ни звука. Естественно, ему кажется, что вся задача в том, чтобы подчинить, овладеть грудой вещей.
Но сказано в Писании: не хорошо быть человеку едину. В древнем раю, где плоды, деревья, звери и птицы были в полном распоряжении первого человека, понадобилось, по образу и подобию его, создать Еву. Скучно, тоскливо и одиноко человеку с одними вещами. В одиночестве вечеров и ночей, когда "стоит неподвижная полночь", в неприкаянности проплеванных улиц и комнатушек, посреди давящей груды нагроможденных вещей так легко и неотвратимо создаются фантомы и феерии, и к ним прочно прилепляется человек. У демонов в американских ботинках есть своя Тамара. Она совсем иная, непохожая на лермонтовскую, но и современный демон не тот, он другой. У Маяковского есть еще одна прочная, постоянная тема - любовь.
В этой теме
и личной
и мелкой,
перепетой не раз
и не пять,
Я кружил поэтической белкой
и хочу кружиться опять.
Этой теме Маяковский отдал свои лучшие, самые вдохновенные и сильные страницы. Он нашел горящие, жгучие, большие, огромные слова и образы, Он ни разу не надел, касаясь ее, желтой кофты, ни разу не покривил, не сфальшивил. Во всей нашей отечественной поэзии едва ли найдутся стихи с такой страстностью, с такой мукой, такие голые и обнаженные по чувству. Воистину это сплошное сердце, призыв и пригвождение себя, просьба и покаяние.
Может сначала показаться, что у Маяковского и тут господствует перуанское, "телесное озлобление".
...А я
весь из мяса,
человек весь,
тело просто прошу,
как просят христиане:
"Хлеб наш насущный
даждь нам днесь".
Это звучит страстно и по-язычески, и языческое в "этом теле" у поэта сильно и непосредственно. Но дальше тоже про тело:
Тело твое
Я буду беречь и любить
как солдат,
обрубленный войной,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Обрубленный, ненужный, ничей солдат к своей единственной ноге относится иначе, чем здоровый. Единственную ногу он бережет по-особому, любит и следит за ней болезненно, ревниво. Сравнение на любовь героя Маяковского бросает очень своеобразный свет, языческое заслоняется другим. Мотив - ничей, ненужный - в этой теме упорно повторяется:
Ведь для себя неважно
и то, что бронзовый,
и то, сердце - холодной железкой -
Ночью хочется звон свой {*}
Спрятать в мягкое
в женское.
Птица
Побирается песней, -
Поет
Голодна и звонка,
А я человек, Мария,
простой
выхарканный чахоточной ночью в
грязную руку Пресни.
{* Курсив в стихах В. Маяковского везде А. Воронского. - Ред.}
И, наконец, в последней поэме "Про это" мотив остался неизменным:
Приди
разотзовись на стих
Я всех обегав - тут.
Теперь лишь ты могла бы спасти...
Уже отмечалось, что поэма пропитана чувством ледяного одиночества. Заключительная глава, "Прошение на имя", - одна из самых лучших в творчестве Маяковского - напоена тоской и "непролазным горем".
Сердце мне вложи,
кровищу -
до последних жил
В череп мысль вдолби.
Я свое, земное, не дожил
на земле,
свое не долюбил.
Был я сажень ростом
А на что мне сажень?
Для таких работ годна и тля.
Перышком скрипел я в комнатенку всажен.
Вплющился очками в комнатный футляр.
Что хотите буду делать даром -
Чистить
мыть
стеречь
мотаться
месть.
Я могу служить у вас
Хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть.
Воскреси
Хотя б за то
что я
поэтом
ждал тебя,
откинул будничную чушь.
Воскреси меня
Хотя б за это!
Воскреси -
свое дожить хочу! -
так заклинает поэт химика и любимую.
Тут не одна физиология. Любовь превращена в кумир, стала религиозным чувством. Из любимой создан фантом, мираж. Одиночество, отсутствие социальных скрепов с людьми, голый эгоцентризм заставляют бежать в царство феерий, обожествлять "человеческое и простое". Не будь герой Маяковского "сажень ростом", не обладай он зычным "о-го-го" - он, наверное, нашел бы выход из своего смертного, могильного одиночества в потустороннем мире, сочинил себе подходящего бога и поместил бы его подальше от земли. Но он слишком прирос к земле, слишком любит жизнь, как она есть, и он создает фантом, кумир из своей земной любви. Поразительное дело. Ухающая, ревущая, рвущая, трубная, площадная поэзия Маяковского с открытым и грубым эгоцентризмом, с подчеркнутым презрением ко всем величайшим авторитетам и культурным ценностям, с небрежением, с равнодушием и позевотой "к табуну", как только касается "этой темы", становится кроткой, целомудренной, робкой, неуверенной, нежной, лирической, покорной, просящей и молитвенной. Герой, поставивший надо всеми nihil, ненавидящий все бытовое, сложившееся, вдруг теряет свой нигилизм, бунтарство, свою "нахальность", панибратское, снисходительное похлопывание по плечу кого угодно - Толстого, Руссо, революцию, вселенную - и становится неуклюжим и застенчивым, угловатым гимназистом 6 класса:
Я бегал от зова разинутых окон.
Любя убегал -
пуская однобоко,
пусть лишь стихами
лишь шагами ночными.
Строчишь
и становятся души строчными.
И любишь стихом,
а в прозе немею.
Ну вот не могу сказать,
не умею
Но где любимая,
где моя милая,
где
- в песне!
Любви моей изменил я?
Здесь
каждый звук
чтоб признаться,
чтоб крикнуть,
А только из песни - ни слова не выкинуть...
...Скажу:
смотри
даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть
имя любимое оберегая
тебя
в проклятьях моих обхожу
("Про это").
Лев укрощен, посажен в клетку, стал покорным. Голодная тоска, страстная исступленность, необузданность желания, нетерпеливое - хочу, сейчас, полностью, для меня, для одного - уступило место стиху - молитве. Крайний индивидуализм переплавился в чувство самоотверженности. Укрощенный строптивый готов ждать годы, всю жизнь, ограничивать себя, он просит лишь "раз отозваться на стих" - не больше. И если бы любимая предложила бунтарю завести герань душистую, повесить клетку с канарейкой и веселенькие занавесочки на окнах - кто знает - он сделал бы это и многое подобное не хуже других, вросших по уши в тину быта. К счастью, любимая лишила героя Маяковского этой муки, когда большого бунтаря покорно приводят в комнату с геранью и кенаром. Она вложила в него другую муку неразделенной, "немыслимой" любви. И он вымаливает, просит, как нищий, боится признаться, немеет. Это про "немыслимую" любовь написано им: "и когда мой голос похабно ухает от часа к часу целые сутки, может быть, Исус Христос нюхает моей души незабудки".
"Эта тема" вводит нас в психологию творчества. Почему человек делается поэтом? При каких условиях развертываются его поэтические потенции? Отчего душа становится "строчной"? Психологические мотивы бывают различные, одного ответа нет и быть не может. В "Воителях Гельголанда" у Ибсена старик воин становится скальдом после того, как он потерял в битве семь своих прекрасных сынов. Первую сагу он создал на их могиле: волшебная сила стиха оказалась необходимой, чтобы врачевать душевные и сердечные язвы. Маяковский, подобно скальду, тоже ищет в стихе, в поэзии врачевания своих язв; он "немел в прозе" - тем пышнее он говорил в стихах. По существу - это своеобразный уход от жизни. Любимая у Маяковского - фокус его дум и эмоций. В ней для поэта собрано все языческое, земное и ненависть к "повелителю", и к быту, и одиночество, тоска, и неврастения и "незабудки души" - вся гамма душевных движений.
Нехорошо быть человеку едину. Маяковский, убегая от сирости и современного Вавилона, превратил земное чувство в небесную незабудку для Иисуса Христа. Но Божество его живет здесь, на земле, окружено тем самым бытом, который так ненавистен поэту, докучными друзьями, приятелями и знакомыми. И вот, чтобы это бытовое не накладывало своих красок и теней на "небесное", Маяковский старательно и пугливо избегает в стихах посмотреть на свой фетиш раскрытыми глазами; "громя обыденщины ложь", он оберегает имя любимой ничем не хуже, чем любой христианнейший из христиан - имя своего Бога. Так всегда делают, создавая религиозные фантазмы. Иначе нельзя; иначе фантом легко развеется и растает.
Удается ли поэту охранить святое имя от настойчивых вторжений земного? Поэзия Маяковского не дает на этот вопрос прямого и ясного ответа, но надо полагать, что поэт далеко не удовлетворен своей "верой". Он слишком прикован к живой жизни. Богов все-таки следует помещать куда-то повыше и подальше и даже здесь, на земле, для них строят особые капища. Наши предки недаром отдаляли своих богов от себя. Нужно или поместить их в потусторонней сфере, или совсем разбить во имя естества общественного человека, а не изолированного индивида. У Маяковского была предпосылка для последнего выхода; как будто он иногда находит его, но лабиринты кривых и узких улиц и переулков, но отрава замкнутого в себе человека то и дело пугают его и сбивают с пути.
Нелегко живется человеку в современных Вавилонах, если герой Маяковского большой, огромный, с небывалым запасом сил, "медведь-коммунист" создает себе культик и Божество, "видом малое и отнюдь не бессмертное"!
Творчество Маяковского с громадной силой и искренностью вскрывает пред нами одну из самых глубоких трагедий нашего века.
IV. "Левый марш". О формальном и футуризме
Октябрьская революция основательно тряхнула Маяковского. С первых дней Октября он старается слиться с победным революционным потоком. Маяковский пишет поэмы, мистерию, сатиры, марши, боевые песни, плакаты, вплоть до реклам в Моссельпроме. Его голос наполняет аудитории рабфаков, комсомольцев, клубов. Он стремится приспособить свое творчество к уровню не отдельных эстетических кружков, а масс, - заботится о том, чтобы поэзия сознательно стала утилитарной, пошла на нужды, на потребу новому властителю. В наших коммунистических кругах есть скептики (Сосновский и др.), полагающие, что Маяковский подделывается под революцию и коммунизм. Это - досадное недоразумение. Маяковский искренен. В его дореволюционном творчестве нетрудно отметить ряд мотивов, созвучных победному маршу пролетариата: ненависть к прежним хозяевам жизни, к Вильсонам, желание социалистически преобразовать, "систематизировать" мир, освободив его от капиталистической заразы, отвращение к романтике, к небесному и т. д. С революции четче стал определяться "человек" Маяковского. В "Мистерии", в "150.000.000" он попытался приблизить его к рабочему. Меньше стало "ячества", образы, язык сделались проще, очистились значительно от богемского налета и т. д. Но верно, что голос Маяковского, как уже выше отмечалось, сохранил свою обособленность, и несомненная правда, что коммунизм поэта далек от марксистского, ленинского коммунизма.
Мы
тебя доконаем
мир романтик!
Вместо вер
в душе
электричество,
пар.
Вместо нищих -
всех миров богатство прикарманьте!
Стар - убивать,
На пепельницы черепа!
Тут что ни слово - то поэтический провал: коммунисты намерены изгнать "веры" из душ, но отнюдь не имеют в виду превратить души в пар и электричество. "Прикарманьте", стар - убивать, на пепельницы - черепа - звучит по-апашски. Правда, Маяковский дальше поправляется, он уверяет даже: "будет наша душа любовных Волг слиянных устьем". Это не похоже на уничтожение души, но такие места не характерны для Маяковского, ибо для него существо социализма во владении вещами.
Маяковский не чувствует революцию как организованный процесс борьбы и победы со всеми трудностями и препятствиями. Очень знаменательно, что он проглядел крестьянина, о нем у него ни слова. Его Иван кто угодно, но крестьянского в нем ничего нет. Можно ли художественно правдоподобно писать об Октябре, хотя бы в вековом, дальне-историческом плане, в планетарном масштабе, скинув с поэтических счетов русского, китайского, турецкого крестьянина? Вполне естественно, что наша революция воспринята была Маяковским как сплошной левый марш. Кто-то там немного спутал, шагая правой, но это - пустяк, мелочь. Бьет барабан - левой, левой. Революция марширует левой, но она на парад не похожа. Она лежит также в тифу, во вшах, в окопах, отстреливается из осажденной крепости, терпит поражения, а главное - у нее есть спутники и союзники, их много, очень много и с ними нужно съесть не один пуд соли, чтобы они тоже шагали левой, левой.
Отсюда схематизм, отвлеченность в революционной поэзии Маяковского, преобладание грандиозных символических образов, но лишенных плоти и крови, их надуманность, наивный кое-как скроенный примитивизм. Для примера. В "Мистерии-Буфф" есть сцена, в которой "нечистые" с целью закалить себя ставят собственные груди на наковальни: "Подходят один за другим, работает кузнец. Стальные и выправленные идут от горна, рассаживаются на палубе". Плохо. Таких провалов у Маяковского не один и не два.
Не по-нашему звучат постоянные похвальбы, как футуристы единым взмахом "прошлое разгромили, пустив по ветру культуришки конфетти", как уничтожают они всякие "измы" и т. д. Подобные заявления звучат непростительно легкомысленно. Для левого марша, для революционера, отважно зачеркнувшего крестьянство, "культуришка", может быть, ничего не стоит, а вот тов. Ленин, весьма доходчивый до мужика, советовал неизменно и упорно для начала, не смущаясь, усваивать эту культуришку, дабы преобороть с ее помощью неграмотность, темь и жуть.
Уже отмечалось, что рабочий класс в его конкретности остался Маяковскому далеким.
В силу всего этого вещи, написанные поэтом после Октября, бледней, суше, малокровней, рассудочней "Флейты", "Люблю", "Человека". Несмотря на растущее и крепнущее мастерство в области формы, революционные произведения Маяковского проигрывают в своей непосредственности.
Планетарное отвлеченное отношение к Октябрю сказалось с особой наглядностью, как только наступили "будни". Окончание гражданской войны, спад революционной волны на Западе, нэп, культурничество заметно отразились на лево-маршевом творчестве Маяковского. Поэма "Про это" есть возвращение к теме и "узкой и мелкой", она - переплеск с "Человеком". Победное и громыхающее: "бей, барабан" уступило место тяжелому и мрачному чувству "медведя-коммуниста", задыхающегося в рамках мелкого быта:
Столетия
жили своими домками
и ныне зажили своим домкомом.
Октябрь прогремел,
карающий
судный.
Вы
под его огнеперым крылом
расставились разложили посуды...
Лучшие страницы в поэме относятся не к революции, а к "ней" и к "нему". Словесной бодрости не верится. Господствующее настроение передано в подзаголовках: "Баллада Редингской тюрьмы", "Спасите!", "Боль была", "Ничего не поделаешь", "Бессмысленные просьбы", "Деваться некуда", "Только бы не ты", "Полусмерть", "Повторение пройденного" и пр.
В другой большой поэме, "Ленин", Маяковский вновь пытается утвердиться на революционных позициях. В "Ленине" хорошо введение, похороны - лучшее, что есть в нашей поэзии о Ленине, есть другие выигрышные места, а в основном тема не удалась поэту. Нет Ленина. Ленин - международен, но он также и наш национальный гений. У него много почвенного, "российского", у него лукавый прищуренный глаз, мужицкая сметка, и практицизм, и железо, и сталь пролетарской сплоченности и дисциплины. Он деловит, волеупорен и одновременно никогда не забывает "человеческое слишком человеческое". Ленин Маяковского окаменел, застыл, стал плакатным, он не шагает, а шествует, не действует, а священнодействует. Поэт волен преображать, создавать своего Ленина, Маркса и других по образу и подобию своему, но, создавая его по-своему, он обязан добиться, чтобы читатель поверил в творческое создание поэта. В Ленина Маяковского не верится, он не убеждает. Может быть, слишком жив еще в нас Владимир Ильич, и его живая подвижная фигура заслоняет еще Ленина в стихах, и поэмах, и в прозе; скорей, однако, Маяковский мало прочувствовал Ленина.
Скучноваты и длинноваты страницы, где в стихах пересказывается развитие капитализма.
Маяковский художественно находится на перепутья. Его огромный талант потерял необходимую установку. Перепевать "Человека" долго, безнаказанно нельзя, "Левый марш" отгремел в его стихах, "Ленин" не покоряет, агитки и сатиры обычны и не выделяются. "Деваться некуда" и "Ничего не поделаешь" ощущается во многом, что пишет он в последнее время. Но Маяковский упорно ищет путей к новому массовому читателю; такие главы из поэмы, как "Похороны Ленина", показывают, что поиски производятся не впустую. Во всяком случае тянуть за упокой его душу таланта нет оснований. Новые времена - новые песни. А их не так легко сложить, сразу они не слагаются. У нас привыкли хоронить писателей. Лучше бы подумали, как им помочь. Не нужно забывать, что писатели и пролетарские, и непролетарские переживают в наше время довольно тяжкие кризисы, хотя талантами мы не оскудеваем.
О формальной стороне поэзии Маяковского писалось и говорилось много. Можно поэтому ограничиться несколькими соображениями. Ведется спор: разговорный ли стих у Маяковского. Арватов отвечает утвердительно; Сосновский утверждает, что помимо кривляний, порчи русского языка, вредной зауми в стихах Маяковского нет ничего путного. Истина лежит посредине. Маяковский в своей футуристической форме, в словотворчестве отразил основные свойства и противоречия своей натуры. Он - помесь "перуанца", "большого" человека "из мяса" с неврастенической богемой огромных городов. У него площадное "о-го-го" неизменно срывается в истерический фальцет. Стих Маяковского носит на себе все следы и "о-го-го" и этого фальцета. Несомненно, Маяковский стремится вывести поэзию из салонов и гостиных на площадь, на улицу, на митинг. Его стих враждебен бальмонтовщине, слащавости и изнеженности, скандирующему и расслабленному эстетизму "поэз" кануна революции. Слово Маяковского грубое, осязаемое, материальное, его нельзя сюсюкать, его надо выкрикивать, бросать в тысячи; оно строчит, как пулемет, летит тяжелым снарядом, рассыпается дробью барабана, ухает молотом, - оно дебоширит, неистовствует, ломает, орет; ему тесно в отлитой форме, и оно старается выплеснуться, разрушить, раздвинуть рамки. Оно не с пробором, а лохматое, оно издевается и хулиганит над маэстрами и жрецами искусства.
Примитивность и грандиозность образа рассчитаны опять-таки на то, чтобы поразить, захватить самого неискушенного слушателя, массу, а не пресыщенных пенкоснимателей поэзии, врезаться этому слушателю в память без особого с его стороны напряжения - где же на площади, в аудитории заниматься проникновением в эстетические прелести.
Стих Маяковского, далее, приспособлен более к произношению, к декламации, чем к чтению "про себя". В таком чтении он явно проигрывает. Он не боится обыденных "непоэтических" слов, речений, оборотов: "никаких гвоздей", "вот это", "хотя б", "чтоб", "который", "нынче". Он - лозунговой с постоянными восклицаниями: "эй, вы", "сюда", "ахнем", "эй, века!". Любимыми знаками препинания у Маяковского являются вопросительный и восклицательный. Точку, запятую он не любит, не признает и поразительно к ним небрежен.
Но разговорный, митинговый язык Маяковского отягчен такой расстановкой и увязкой слов, таким сложным построением предложения, что часто теряет свою простоту и становится туго воспринимаемым. Маяковский прошел долгий искус литературных школ, направлений и надышался гнилыми испарениями современного Вавилона. Произошла порча неподдельно-жизненного примитива. Дело зашло очень далеко:
Каждое слово
даже шутка
которое изрыгает обгорающим ртом он
выбрасывается как голая проститутка
из горящего публичного дома!
Образ нередко извращается, от него разит кафе и кабаре. Предложение начинает родниться с тредьяковщиной, делается неуклюжим, манерным. Самая заправская литературщина входит в свои права. Митинговый, площадный, разговорный Маяковский есть в то же время и самый плененный этой литературщиной. Это противоречие лежит и во всей практике футуристов: никто так громко не воюет с эстетством, с кружковщиной, никто так яростно не зовет поэзию на улицу, к производству, и никто так не увлечен формальной стороной, никто так не гоняется за свежестью рифмы в ущерб содержанию и никто так не подвержен кружковщине, как именно футуризм. Футуризм более, чем кто-либо, повинен в иллюзиях лабораторным путем "построить" литературу.
Отрицательные, слабые стороны поэзии Маяковского с особой силой сказываются у его менее одаренных литературных спутников. Словотворчество превращается в крученотворчество, "энергичная словообработка" в вымученное изобретательство, а мастерство в звукосочетании приобретает самодовлеющее значение.
Слово, язык, стиль Маяковского являются шагом вперед к разговорному, митинговому, но они испорчены литературными "изысканиями". Это в полном смысле переходная форма. Закрепиться на слове Маяковского нельзя. Оно волнующе сильно и уже рахитично. Оно не приспособившееся, не стройное, оно все в процессе становления, а не в данности. В нем нет устойчивости. Оно походит в некотором смысле на допотопных животных, чудовищных, огромных, с необычайными органами, но неуклюжими и мало приспособленными к окружающей среде. Маяковский не хочет слушаться и повиноваться языку, пусть язык слушается и служит ему. Он берет и мнет его, как глину, коверкает и гнет по-своему. Но слово - организм. Оно поддается далеко не всякой операции.
Самое опасное подражать Маяковскому. Когда он пишет: рвя, оря, жря, поя и т.д., это не диссонирует, не режет слух: тут рвется "сплошное сердце", большая глотка, ручище, язычище, головище и т. д., но если это начинают проделывать эпигоны, у которых ни язычища, ни ручищи нет, выходит визгливо, безграмотно и ненужно.
Маяковского спасает бездна таланта, только благодаря наличию его он часто справляется со "словотворчеством", и оно у него далеко не всегда выглядит ходульным. Наоборот, с его насилием над словом сживаешься, ибо оно связано с "нутром" поэта. Даже в шаблоне он не шаблонен. Умелым звуковым подбором, чем Маяковский владеет в совершенстве, он достигает того, что шаблонные слова начинают звучать по-новому.
Несмотря на ряд надуманных и нарочитых образов, искаженных городскою клоакой, Маяковский и здесь большой мастер: "в гниющем вагоне на сорок человек четыре ноги", "ревность метну в ложи мрущим глазом быка", "ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза", "гвоздями слов прибит к бумаге я", "упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного", "а сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою" и т. д. - это целит и попадает в цель.
Безусловны энергия и стремительность языка Маяковского. В частности, поэт равнодушен к носовым и мягким звукам и явное предпочтение отдает губным и шипящим. Любимыми буквами в его алфавите являются: б, в, ж, ш, щ.
Маяковский не только в содержании, но и в форме все больше отходит от футуристических крайностей. Его язык теряет экстравагантность и крученность и явно идет по пути приспособления к аудиториям рабфаков и комсомола. И все же народным поэтом, поэтом миллионов Маяковский не будет; слишком индивидуалистична его поэзия, слишком много в ней ненужного футуристического груза, словесной эквилибристики, жонглерства, формалистических "уклонов", литературщины. Кто-то иной, - вероятно, иные, - более счастливо приспособит к нуждам и вкусам масс его митинговость, разговорность, вещность и материальность слова, плакатность и кричащую яркость образа, энергетику языка, напряженность и силу его. Несомненно, что положительные стороны формального творчества Маяковского контактируют во многом с нашей эпохой, но поэзии его недостает простоты и общественности, и эти недостатки, по-видимому, органические. Впрочем, Маяковский еще молод, он усиленно ищет новых путей. И потом громада таланта.
И один совет, если хотите: Маяковскому очень, очень полезно и своевременно присмотреться к крестьянину. Маяковский оставил его за бортом своего творчества и за это жестоко порой платится. И не оттого ли у павлина моментально вылинял великолепный хвост, что поэт слишком легко забыл поле, землю, лес и рожь?
"Лицом к деревне" - это неплохой лозунг и для Маяковского.
Наша статья - о Маяковском, а не о футуризме. Но Маяковский - лидер русского футуризма и наиболее яркий его представитель. Сказанное о Маяковском целиком почти нужно отнести к футуризму. Остается лишь немного добавить.
Футуризм был реакцией против символизма, салонности в поэзии и против безыдейной, бескрылой, созерцательной художественной прозы, господствовавших в нашей литературе перед появлением футуризма.
Символизм за видимым, осязаемым, здешним старался узреть "туманный ход иных миров". Реальный мир - только символ другого таинственного, неведомого, потустороннего. Вещи, явления, события - тайнопись невидимого и непостигаемого умом. Символизм, таким образом, был насквозь идеалистичен и мистичен. В поэзии он соответствовал богоискательству и теософским системам, пышно расцветшим у нас в интеллигентской среде, отряхнувшей прах от завиральных революционных идей.
С другой стороны, быстрым темпом шло приспособление музы к вянущим, пресыщенным, "утонченным" вкусам господствующих классов, уже ущербленных.
Мало отрадного было в реалистическом направлении, за исключением небольшой группы писателей, стремившейся найти выход в растущем и крепнущем пролетарском движении. Реализм того времени был плоек, внутренне пуст и бесплоден. У него не было перспектив. Он был скучен и убийственно сер. Он старчески дряхлел. Бунин, Андреев, Арцыбашев, Винниченко и пр. стояли в тупиках. Еще более безнадежна была русско-богатственная проза. Тупик этот с особой наглядностью был вскрыт войной, когда в нестерпимом ура-шовинизме увязла почти вся "большая" литература.
Футуризм начал фактически с протеста против символистических и иных исканий "иных миров". Если отбросить его кривляния, желтую кофту, жонглирование словами без смысла, крик и гвалт, то именно в этом бунте надобно искать истоков футуристического напора. Против всего романтического "духовного", христианского, потустороннего во имя мяса, вещей, во имя мира, как он есть, против небесных сластей за хлеб, за тело, за жизнь с ее примитивными инстинктами, против расслабленного эстетства, против созерцания и глазения.
Футуризм объявил также войну быту и бескрылому реализму. Он возвел бунтарство в принцип, в самоцель, объявил крестовый поход против всего, что стоит на одном месте, сделав "бег дней" своим богом. Быт, утверждали футуристы, сам по себе является реакционной силой, всякий быт - он пошл, дрябл. Он враждебен поступательному движению человечества. Он формируется современными хозяевами жизни, поставившими надо всем доллар. Искусство, упирающееся в быт, тоже косно, бесхребетно, мелко. Оно не видит, не может увидеть грядущего, а только для него и во имя его и стоит работать художнику.
Казалось бы, что выступление футуризма могло рассчитывать на горячую поддержку со стороны всех, кто боролся в рядах пролетариата за переделку старого общества на новых началах. Между тем футуризм был встречен марксистской критикой более, чем холодно. Футуристы объяснили и объясняют это тем, что революционные марксисты, мол, в области искусства оставались и остаются консерваторами. Однако дело не в этом. Причины гораздо глубже. Их надо искать в самом футуризме.
Футуризм выговаривал часто нужные слова, но выговаривал их косноязычным языком. Борьба против мистики в искусстве была очень ко времени. Провозглашение права на хлеб и сласти, на удовлетворение так называемых животных потребностей некоторым образом совпадало с движением низовой массы, реалистической и материалистической по духу. Но реализм футуристов был наивным, дикарским реализмом, не переплавленным в диалектике Маркса. Отсюда - заносчивое самохвальство и пренебрежение к старому культурному духовному наследству, умаление умственных и нравственных запросов. Борьба против быта приводила к отрицанию всякой данности; диалектический процесс истолковывался зеноновски, софистически. Протест против современного мещанства обессиливался густым налетом мещанского индивидуализма. Потребность в новом массовом, хлещущем слове удовлетворялась на деле часто крученотворчеством и т. д. Футуризм с головы до пят был окутан кружковщиной, эстетством. Он вышел из тех же самых кругов, он был сродни тем самым литературным группировкам, которые блуждали, оторванные от земли. Он был не исподним движением поднимающихся на борьбу масс, а делом кучки интеллигентов, социально оторвавшихся от пуповины буржуазного общества, но далеких от нового демоса. Он был протестом одиночек, ревниво оберегавших свои маленькие индивидуалистические мирки. Он рос и развивался в стороне от мощного революционного пролетарского потока, не знал и не любил этого нового демоса. И протестантство футуризма висло в воздухе, обрывалось на полукрике, здоровое, сильное срывалось в индивидуалистический демонизм.
Надо полагать, что футуризм сказал свое слово. Он - прошлое. Собственно, это признают и сами футуристы: ненароком они переименовали себя в "Лефов", в левый фронт искусства. Судьба их журнала "Леф" еще более убеждает в этом. "Леф" остался журналом очень небольшого кружка читателей и писателей. Массового читателя он не собрал. Он не собрал даже своих, не сказал никакого нового слова, не дал ни одного образца своей лефовской прозы, а в стихах перепевал свое старое. В области критики "Леф" покорно пошел за формальной школой, игнорирующей содержание (это в наши-то дни!). "Леф" захирел не случайно и не от тяжкой руки Госиздата.
Но у футуризма есть свои заслуги. О них мы говорили. Претензии футуристов говорить от имени коммунистического искусства по меньшей мере неосновательны, но в создающееся с таким неимоверным трудом новое революционное искусство переходного периода футуризм вставляет свои слова. Этого не следует забывать. Недаром у футуристов есть последователи среди писателей комсомольского и пролетарского лагеря, недаром Безыменский, Жаров и многие другие вышли из Маяковского.
"Лефы" на распутьи. На распутьи и Маяковский. Но Маяковский шире и больше и футуризма и "Лефа". Если футуризм и "Леф" - в прошлом, то Маяковский весь еще в настоящем и, может быть, в будущем.
В наших марксистских коммунистических кругах о Маяковском принято думать, что в поэзии он является исключительно представителем интеллигентской, индивидуалистической богемы периода снижения, упадка и разложения буржуазной культуры. Наш анализ во многом подтверждает такое воззрение. Тем не менее его следует ограничить. В творчестве Маяковского отразилась наша эпоха и в более широком масштабе. В его поэзии и кусок того "общечеловеческого", без которого нет большого поэта и писателя. "Перуанец", низкое и здоровое "о-го-го", гибнущее и замирающее в каменных склепах современного Вавилона, человек в сажень ростом, превращенный "моментально" в демона в американском пиджаке и в истерика, - это проблема, во всей сложности и остроте поставленная сверхимпериализмом новейшего покроя и далеко выходящая за пределы узкого богемского литературного кружка, его интересов и психологии.
Но "человеку" Маяковского нужно больше материализироваться и приобрести суровые, но отважные черты человека, расковывающего мир. У Маяковского человек, несмотря на голосище, ручище и т. д., слишком отвлечен и бледен, может быть, оттого, что Вавилон выпил и высосал у него слишком много крови и жизненных соков.
Впервые: Красная новь (М.). 1925. No 2. Февраль. С. 249-276. Неоднократно перепечатывалось в авторских книгах Воронского.
Печатается по тексту журнала.
Воронский Александр Константинович (1884-1943) - публицист, литературный критик, писатель-прозаик, редактор. Участник революционного движения в России; с 1904 - член партии большевиков. В 1918-1921 редактировал газету "Рабочий край" (Иваново-Вознесенск). В 1921 по решению правящего партийного руководства организовал и возглавил в Москве перв