Главная » Книги

Эберс Георг - Арахнея, Страница 9

Эберс Георг - Арахнея


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

о обыкновенных глаз.
  
   - Поэт! - воскликнул Гермон. - Он черпает из своего внутреннего 'я' то, что нам, скульпторам, дает только одно наше зрение. И притом его душа ведь не была погружена во мрак и сомнение, как погружена теперь моя душа. Даже радость и та потеряла для меня свою светлую силу. Скажи, Дафна, что станет с сердцем, в котором даже и надежда разрушена.
  
   - Защищай твою надежду мужественно и постарайся ее восстановить, - ответила она тихо.
  
   А он, не желая выдать, как сильно он растроган, резко воскликнул:
  
   - Скажи лучше - растопчи твои желания, исполнение которых будет равносильно твоему унижению. Я хочу вернуться в Александрию. Там найдется ремесло, которое может дать кусок хлеба слепому и калеке. Теперь оставьте меня одного, я хочу покоя.
  
   Тиона и Дафна молча удалились в каюту.
  
   Вскоре явился домоправитель Грасс и стал просить Гермона от имени Тионы уйти с палубы. Врач предписал больному не подвергаться сквозняку и сырости, а ночные испарения, холодные и сырые, поднимались теперь над поверхностью воды. Гермон ощущал эту сырость, но мысль вернуться в тесную каюту показалась ему невыносимой. Ему казалось, что все осаждающие его мучительные мысли там, в этом узком пространстве, где не было доступа свежему воздуху, и в непроглядной тьме, его окружающей, задушили бы его. Он только терпеливо позволил домоправителю закутать его в одеяло и надвинуть на его голову капюшон плаща. Эти заботы о нем навели его невольно на мысль о друге и о верном Биасе, которых он разом потерял. Мысли его затем вернулись к похвалам архивариуса и вызвали вопрос: был бы Мертилос такого же мнения? Подобно Проклосу, и этот верный друг находил, что образ Дафны прекрасно соответствовал изображению Деметры. Ведь и он тоже придал своей статуе черты дочери Архиаса, но, как он сам сознавался, это ему не совсем удалось. А фигура? Быть может, Гермон, по свойственной ему привычке быть недовольным своими работами, слишком строго к ней относился, хотя и Мертилос признавал, что в фигуре недоставало полной гармонии. Он вызвал мысленно перед собой свое произведение, и все его недостатки показались ему до того сильными и отталкивающими, что восторженные похвалы этого старого знатока вновь возбудили в нем сомнение. Но ведь не мог же такой человек, как Проклос, только из чувства сострадания высказать неверный приговор, который ему завтра или послезавтра придется повторить перед лицом царя и других судей. А быть может, с ним случилось то же самое, что со многими из его товарищей-художников. Как часто сам автор ошибался в достоинствах своего произведения! Разве не помнит он сам, как недавно еще его 'Одиссей', которого он считал сильным и хорошим произведением, был отвергнут судьями с негодованием и признан вещью, возбуждающей только одно отвращение. Вероятно, с его Деметрой произошло совсем противоположное. Ему казалось, что наклон его фигуры некрасив, а такой знаток, как Проклос, нашел, что это именно и присуще Дафне и еще больше увеличивает жизненность и достоинство статуи. Если и все судьи будут согласны с мнением архивариуса, то ему придется свыкнуться с мыслью, что его произведение выше произведения Мертилоса. Но было ли это мыслимо?! Как будто статуя его друга стояла перед ним, так ясно видел он ее, и вновь предстали все ее достоинства, все благородство этого истинного произведения искусства. Какой же похвалы и награды удостоилась бы эта статуя, если его собственная работа так высоко ценится?! И внезапно появилась опять та самая мысль, которую он и раньше старался прогнать, но которая теперь не проходила, а все разрасталась и от которой переставало биться его сердце: что, если его собственная Деметра погибла, а была спасена статуя Мертилоса?! Ну, тогда становились понятны похвалы Проклоса, тогда, да, тогда... Мучительное чувство, овладевшее им, заставило его громко застонать, так что Грасс озабоченно спросил его: что с ним? Быстро схватив его за руку, Гермон стал расспрашивать его, что ему известно о спасении статуи. Ответ был очень неудовлетворительный: Грасс слышал только, что ее нашли в его мастерской совершенно неповрежденной и что стоило больших усилий унести ее. Хелло, золотых дел мастер, руководил этой переноской. Это было уже известно Гермону. Он резко и повелительно, что было совершенно непохоже на его обычно ласковое обращение, приказал Грассу привести к нему завтра утром Хелло и вновь погрузился в свои одинокие размышления. Если страшное сомнение, закравшееся в его душу, подтвердится, ему придется погасить единственный радостный луч, освещающий его душевный мрак, или стать обманщиком. Но он уже пришел к непоколебимому решению. Если Хелло завтра подтвердит его опасения, тогда он перед лицом всех объявит, кто был творцом спасенного произведения. И он твердо стоял на своем решении, заставив замолчать какие-то внутренние голоса, желавшие поколебать его. Как соблазнительно нашептывали они ему, что и без того богатый успехами Мертилос не нуждался в этом новом венке. Ему же, Гермону, потеря зрения навсегда помешала пожинать лавры, а как бы охотно уступил их ему Мертилос! Он с отвращением отвернулся от этого соблазнительного представления и уже считал за унижение для себя то, что в его душе могли звучать подобные голоса. С гордостью поднял он свою голову и сказал себе, что, если бы Мертилос дал ему хоть десять раз разрешение нарядиться в его перья, он отверг бы это разрешение. Он хотел оставаться тем, кем он был, и он знал, что в нем есть художественная сила, которая, быть может, даже превосходит силу его друга. Создать истинное художественное произведение чувствовал он себя настолько же способным, как и любой из великих художников; только ему не удалось до сих пор понравиться публике и возбудить вкус к его произведениям. А теперь слепота положила предел его творчеству. Чем яснее представлялось перед его закрытыми очами произведение Мертилоса и его собственное, тем правдивее казалась ему пугающая его мысль. Самого Мертилоса видел он перед собой и, казалось, вновь слышал, как говорил ему приятель, что Арахнея ему, наверно, лучше удастся и принесет награду. В эти страшные, печальные дни образ ткачихи почти не представлялся ему; теперь же он вновь овладел всеми помыслами его души. Тот образ Арахнеи, освещенный факелами, который ему изобразила Альтея, казался ему теперь настоящим фиглярством, и ему удалось его тотчас же изгнать из памяти. Зато как ясно выступил перед ним образ Ледши! Правда, желание обладать ею совершенно исчезло, как и всякий любовный помысел о ней. Но ему казалось, что он еще никогда в жизни не видал ничего более оригинального, более достойного изображения, чем образ биамитянки, такой, как она ему предстала там, в храме, протягивая руки к грозной Немезиде и моля ее о ниспослании на него грозной кары. Да, Дафна была и теперь права: никогда ему зрячему не рисовались с такой ясностью в его воображении картины и образы, как теперь слепому. Если ему будет дана возможность вновь прозреть, какой образ карающей, грозной богини он сотворит! После этого произведения, он чувствовал это, ему не нужна будет заимствованная слава, которую он и теперь с негодованием отвергнет.
  
  
  

  XX
  
  
   Был довольно поздний час, потому что Гермон ощущал прохладный ветер, обыкновенно поднимающийся в этой стране между полуночью и солнечным восходом. Слегка дрожа, он закутался в свой плащ. Но вернуться в душную каюту ему не хотелось. Он чувствовал, что воспоминания о Ледше, молящейся там, в этом маленьком храме Немезиды, овладели им и в узком душном помещении эти страшные воспоминания, соединившись с мыслью о том, не воспользовался ли он чужой славой, будут терзать его и душить, подобно гарпиям, и, быть может, омрачат его рассудок. После всего, что случилось, считать игрой простого случая тот факт, что богиня вняла так быстро мольбам оскорбленной биамитянки, было бы более безрассудно, нежели признавать существование богини Немезиды. Ледша восстановила против него и его счастья - а кто знает, быть может, против самого его существования - карающую богиню. Ему казалось все время, что он ее видит с бичом в руке и вновь чувствует, как ее колесо настигает его. Дрожа всем телом, полный глубокого ужаса, поднял он свои ослепшие глаза к темным небесам и, простирая к ним руки, стал молиться, впервые после того, как проникся учением Стратона. Он начал молить богиню со всем жаром его пылкой души, чтобы она удовольствовалась его слепотой и теми страшными душевными страданиями, которые он теперь испытывает, и не посылала бы на него еще новых мук. Домоправителю Грассу было поручено разбудить Тиону, если что-нибудь особенное произойдет со слепым Гермоном. Слыша его стоны и видя, с каким отчаянием он подносит руку к своей больной голове, Грасс подумал, что именно теперь настал тот час, когда нужна Тиона со словами утешения, и отправился за ней. Несколько времени спустя на палубе появилась Тиона. Ее тихий оклик испугал Гермона. Ему стало неприятно, что прервали первую молитву его измученной души, просящей помощи свыше, и слепой резко ответил отказом на ласковую просьбу Тионы покинуть палубу и укрыться от холодного сырого воздуха в каюте. Он объявил, что не в состоянии переносить одиночество в тесном помещении, где даже стены как бы давят его. Тогда она самым дружеским образом предложила ему свое общество, говоря, что сон ее нарушен и теперь вряд ли вернется к ней. Кроме того, она завтра рано должна его покинуть, а между тем у них есть о чем поговорить. Тронутый ее добротой, он наконец согласился и, опираясь на руку домоправителя, последовал за ней в просторную капитанскую каюту. Одна только лампа освещала эту роскошно убранную каюту, и ее свет едва освещал резную обшивку стен из черного дерева, выложенных слоновой костью и черепахой, пестрые ковры и шкуры пантер, разложенные на полу и скамьях, но Тиона не нуждалась в свете для того, чтобы передать Гермону то, что в данный момент занимало ее мысли, а слепой должен был избегать яркого света. Тиона радовалась тому, что может уже теперь рассказать все Гермону и тем, быть может, хоть немного утешить его измученное сердце. Пока он оставался на палубе, почтенная матрона отправилась в каюту Дафны; она застала ее уже на ложе, но все еще плачущей и скоро довела ее до полного признания. С детства были ей дороги оба родственника, но в то время, как Мертилос, которому изредка только мешали приступы его болезни, шел по гладкому пути, приведшему его к славе и лаврам, беспокойный, неуравновешенный характер Гермона и его стремление к чему-то новому, как в его работах, так и в жизни, заставляли ее постоянно страшиться за него, следить за ним и часто незаметно протягивать ему руку помощи. Из этого участия, забот, опасений и отчасти восхищения перед его силой и мощью мало-помалу выросла любовь. Если Гермон до сих пор не отвечал ей тем же, то все же было ясно, что он дорожил ее мнением, уважал ее и нуждался в ее нравственной поддержке. Несмотря на все его отклонения от того, что она называла прямой дорогой, и как бы ни были различны их взгляды, она была убеждена в благородстве его мыслей и верила в то, что, захоти он, как художник, пойти по тому направлению, которое признавалось всеми как истинное художественное, он стал бы выше всех александрийских скульпторов, выше даже Мертилоса. Отец обещал ей после смерти матери предоставить полную свободу в выборе мужа, и, к великой его досаде, она до сих пор отказывала всем женихам. Она и Филотосу в Пелусии дала ясно понять, что он напрасно добивается ее взаимности, потому что именно там заметила, что Гермон ее также любит, а для нее уже не было сомнения, что только одна его любовь может дать ей счастье. Страшное несчастье, обрушившееся на него, как бы еще теснее соединило их. Она чувствовала себя неразрывно связанной с ним, а уверения врача в том, что слепота Гермона неизлечима, еще больше укрепили в ней желание заменить ему, насколько в ее силах, все то, чего он лишился. Излить на любимого человека все, чем было переполнено ее доброе, любящее сердце, отдать всю себя, чтобы облегчить его участь, казалось ей особенной милостью богов, в которых она твердо веровала. Тот факт, что Гермон ослеп, создав такой прекрасный образ Деметры, казался ей делом не простого лишь случая. Богиня, которой он придал ее собственные черты, отняла у него свет его очей только для того, чтобы дать ей, Дафне, возможность украсить и осветить мрак его будущей жизни.
  
   Если, как она думала, его удерживало от признания ее богатство, то она должна была первая подготовить ему тот путь, который приведет их к соединению. Она знала, что ей придется победить и сопротивление отца, который не легко согласится отдать свою единственную дочь слепому, но надеялась, что ей удастся эта победа благодаря тому, что последнее произведение Гермона давало ему право считаться самым выдающимся художником его времени. Полная участия и сочувствия, слушала эти признания Тиона, но, ставя себя на место умершей матери Дафны, она стала ее отговаривать от брака с человеком, лишенным зрения. Дафна твердо стояла на своем решении, говоря, что она вышла уже из детских лет и в 23 года знает, что делает. Что касается Тионы, то она, глубоко веруя в доброту богов, не хотела и думать, чтобы Гермон, этот полный жизни и таланта юноша, нес до конца своих дней такое тяжелое наказание. Если же зрение вновь вернется к нему, то могло ли быть для него что-либо лучше союза с Дафной! То состояние духа, в котором она застала на палубе несчастного художника, огорчило ее и напугало. Теперь, меняя ему повязку, она сказала:
  
   - Как охотно послужили бы тебе эти старые руки, но мне, верно, долго не придется ничего для тебя делать, сын мой! Завтра должна я тебя покинуть, кто знает, на сколько времени.
  
   Он, схватив ее за руку, воскликнул:
  
   - Нет, Тиона! Ты не должна меня оставлять! Ты должна побыть со мною хотя бы несколько дней!
  
   Ей были приятны его слова, и как охотно исполнила бы она его желание! Но даже и он перестал ее просить, когда она рассказала ему, какое лишение для ее старого мужа - ее отсутствие.
  
   - Я часто спрашиваю себя, что он во мне находит, - продолжала она, - но, право, такое долголетнее супружество крепче цепей сковывает двух людей. Если меня нет и он, вернувшись домой, не видит меня, он ходит как потерянный, даже еда ему не по вкусу, хотя уже много лет подряд готовят ему все те же повара. И он, который ничего не забывает, помнит имена тысячи подчиненных, в состоянии выйти к своим войскам в одной сандалии. А казалось бы, как легко можно обойтись без моего старого некрасивого лица! Правда, когда он за меня сватался, я выглядела не такой страшной, как теперь. И он признавался мне сам, что именно такой осталась я в его воображении и такой видит он меня, когда меня нет подле него. Это будет и твоим счастьем, Гермон: все то, что ты видел до сих пор красивым, молодым, таким оно и останется для тебя, если твоя несчастная слепота не пройдет, чему я не хочу верить. Но вот ради этой слепоты ты и не должен оставаться одиноким, мой сын, конечно, если твое сердце избрало ту, которая тебя также любит. Мне кажется, впрочем, что оно так и есть, если мои старые глаза меня не обманывают.
  
   - Дафна! - глухо простонал он. - Да, к чему мне скрывать, что она мне дорога! А все же могу ли я, слепой, принять такую жертву и просить соединить ее цветущую юность с моей!...
  
   - Стой, не продолжай! - перебила его с горячностью Тиона. - Она любит тебя, и быть всем для тебя кажется ей высшим счастьем, о котором она когда-либо мечтала.
  
   - До тех пор, пока не явится раскаяние, а тогда будет поздно, - серьезно возразил Гермон. - Предположим, что ее любовь будет достаточно сильна, чтобы не только терпеливо переносить несчастье мужа, но даже поддерживать бодрость его духа, то все же с моей стороны было бы непростительной низостью извлекать из ее любви пользу для себя и теперь таким, как я есть в данный момент, свататься за нее!
  
   - Гермон! - с упреком воскликнула Тиона.
  
   Но он, не обращая внимания на ее восклицание, продолжал:
  
   - Да, это была бы такая большая низость, что даже самая горячая любовь Дафны не могла бы меня примирить с мыслью, что я ее совершил. Я уже не говорю о ее отце, которому я таким низким образом отплачу за все, чем ему обязан. Я даже, пожалуй, соглашусь, что Дафну при ее безграничной доброте удовлетворит цель заменить беспомощному спутнику ее жизни все и отдаться ему душой и телом. Но я-то! Ведь я по своему эгоизму и так склонен слишком много думать о себе и о своем благе, а теперь при моем несчастье тем более. Между тем, что я теперь такое? Слепой человек! Беднее последнего нищего, потому что огонь растопил и то золото, которым я хотел уплатить мои долги!...
  
   - Глупости! - воскликнула Тиона. - На что же Архиасу те несметные сокровища, которые он накопил?! А раз его дочь будет твоей...
  
   - Тогда, - продолжал Гермон с горечью, - наступит конец моей бедности, не так ли? Таково твое мнение, и большинство людей будут его разделять. Я же, вероятно, вылеплен из другого теста, чем все, и не могу вынести даже мысли о том, что буду зависеть от той, которую я люблю, и не хочу быть ей обязан богатством и роскошью. Мне кажется, я бы скорей согласился еще раз потерять зрение. Да, я бы этого не перенес: каждый кусок становился бы мне поперек горла. И именно потому, что она мне так дорога, я не могу свататься за нее; пожалуй, вместо благодарности за ее самоотверженную любовь я буду в конце концов питать к ней только злобное чувство недовольства, охватывающее гордую душу, которой навязывают бесконечные благодеяния. Вся моя будущая жизнь стала бы только целым рядом унижений. И знаешь ли, к чему привел бы нас наш безрассудный союз? Мой великий учитель Стратон сказал однажды, что человеку легче всего возненавидеть того, кто его постоянно осыпает благодеяниями, за которые он не может отплатить тем же. Это мудрые слова, и во избежание того, чтобы моя сильная любовь к Дафне не превратилась в ненависть, я предпочту еще раз испытать жизнь, полную лишений, которая мне уже хорошо знакома с тех времен, когда я жил и учился в Родосской школе.
  
   - Как будто сильная любовь, - сказала Тиона, - не может сторицей воздать за те ничтожные блага, которые можно купить за золото или серебро?!
  
   - Нет и еще раз нет, - ответил с запальчивостью скульптор. - Тем более, что вместе с любовью внесу я в наш брачный союз еще другое чувство, которое может испортить все то хорошее, что дает любовь, а именно: я стану человеконенавистником, если мне придется отказаться от той творческой силы, которая так сильна во мне, и, осудив себя на вечное безделье, позволю только заботиться обо мне и о моем материальном благе. И больше, чем мне самому, такое мрачное состояние моей души отравит все существование Дафны, потому что, каких бы я усилий ни употребил на то, чтобы с ее помощью терпеливо переносить мое несчастье и, подобно многим слепым, бодро продолжать свой жизненный путь в вечной темноте, я чувствую, что это мне никогда не удастся.
  
   - Ты ведь мужчина, - воскликнула почтенная матрона, - и то, что удавалось тысячам до тебя, удастся и тебе!
  
   - Нет, почтенная Тиона, именно мне это не удастся, потому что моя участь в тысячу раз ужаснее участи всех несчастных слепых. Хочешь ли ты знать, что вызвало на мои уста те стоны, которые тебя перед тем встревожили? Так знай же, я, сын набожной Эригоны, ради памяти которой ты так добра ко мне, я подпал под власть злого рока так же неизбежно, как жертвенное животное, положенное на алтарь, должно неизбежно погибнуть. Между всеми богинями есть только одна, в силу которой я верю и к которой я только что перед тем возносил мои горячие мольбы. Ненависть и обманутая любовь передали меня в ее всесильные руки, и она будет терзать и мучить меня до тех пор, пока я не лишу себя жизни. Я говорю о мрачной дочери ночи, о страшной Немезиде, от которой меня никто не спасет.
  
   Тиона в ужасе опустилась на скамью возле слепого и шепотом спросила:
  
   - Кто передал тебя, злосчастного, в ее мстительные руки?
  
   - Мое собственное безумие, - ответил он и, чувствуя, что полное признание облегчит его душу, он решился поведать своей старой приятельнице то, что до сих пор было известно одному только Мертилосу.
  
   Поспешно рассказал он ей о своем знакомстве с Ледшей, в которой, как ему казалось, он нашел настоящую модель для своей Арахнеи, о его сближении с ней и как под влиянием Альтеи он ее глубоко оскорбил. С возрастающим волнением описал он ей свою последнюю встречу с Ледшей в храме Немезиды, как оскорбленная девушка призывала на его голову гнев страшной богини, так скоро внявшей этим мольбам и наславшей на него такое страшное наказание.
  
   С большим вниманием выслушала Тиона его рассказ и, покачивая своею седой головой, сказала:
  
   - Так вот в чем дело. Ну, тогда, конечно, все является в другом виде. Ты, как сын моей умершей приятельницы, мне очень дорог, но и Дафна не менее близка моему сердцу, и если я еще так недавно видела в вашем союзе обоюдное для вас счастье, то после твоего рассказа я вижу совсем другое. Что значит бедность! Что слепота! Эрос восторжествовал бы и над более тяжкими бедами, но о панцирь Немезиды разламываются и его стрелы. Если она заносит свой бич над головой одного из любящих, то задевает непременно и другого. До тех пор пока ты не почувствуешь себя свободным от этой гонительницы, было бы преступлением соединить с твоей судьбой судьбу любимой женщины. Трудно, право, решить, что именно будет самым лучшим для вас, потому что ты при твоей слепоте и беспомощности нуждаешься в уходе и заботах. Но утро вечера мудренее! Подождем, что оно нам подскажет, и завтра переговорим еще раз об этом.
  
   С этими словами она поднялась, собираясь его оставить. Гермон удержал ее, и с его дрожащих губ сорвался боязливый вопрос:
  
   - Так, значит, ты заберешь Дафну от меня, и вы обе покинете меня?
  
   - Тебя покинуть! При твоей слепоте! - вскричала Тиона, и тон ее голоса, полный упрека, показал ему, как неосновательны были его опасения. - Разве я могла бы отнять у тебя руку, приносящую тебе пользу, бедный друг? Но оставить возле тебя Дафну вряд ли дозволит мне теперь моя совесть. Дай мне время, прошу тебя, до солнечного восхода, подумать обо всем, и я уверена, что мое старое любящее сердце придумает настоящий выход из всего этого.
  
   - Что бы ты ни решила за нас обоих, - попросил слепой, - скажи, прошу тебя, Дафне, что никогда я так ясно не сознавал, как сильно я ее люблю, как теперь, когда ее теряю. Судьба не позволяет мне назвать ее моей, но теперь в том состоянии, в каком я нахожусь, не слышать больше ее нежного голоса, не чувствовать ее близости было бы для меня равносильно тому, как если б я вторично лишился зрения!
  
   - Это ведь не будет долго продолжаться, - сказала ему растроганная Тиона, и, подойдя к нему, она, положив ему руку на плечо, продолжала: - Непреодолимой и неизменяемой считается власть этой богини, которая страшно карает поступки провинившихся перед нею людей. Но есть на свете одно, что умиротворяет ее и задерживает ее никогда не останавливающееся колесо, - это молитва матери. Я слышала об этом сперва от своей матери, а потом и сама испытала, молясь за моего старшего сына, который из самого сумасбродного юноши стал украшением своего рода, и ему теперь, как ты, наверно, слышал, царь уже поручил командовать флотом, который должен покорить эфиопскую страну. Ты, Гермон, сирота, но за тебя могут молиться души твоих родителей. Я только не знаю, молишься ли ты им и почитаешь ли их память?
  
   - Я часто молился несколько лет тому назад...
  
   - А затем ты перестал исполнять эту священную для тебя обязанность, - продолжала Тиона. - Но как могло это случиться? В нашем мрачном Пелусии я не раз думала о священной роще, посаженной Архиасом на земле, где покоится прах вашего рода, и как часто посещала я это место успокоения во время моего пребывания в Александрии и под сенью священных дерев вспоминала о твоей незабвенной матери! А ты, ее любимый сын, ты не посещал этих мест! Неужели же ты и в поминальный день всех умерших не приносил жертвы и не воссылал к ней своих молитв?!
  
   Слепой молча кивнул, а Тиона продолжала:
  
   - Неужели ты, несчастный, не знал, что ты таким образом сам оттолкнул от себя тот щит, который бы тебя защитил от мести богов? И твоя прекрасная мать, которая с радостью отдала бы свою жизнь за тебя... Ведь любил же ты ее, я надеюсь?
  
   - Тиона!... - вскричал оскорбленным голосом Гермон.
  
   - Ну, хорошо, - возразила она, - я верю, что ты уважаешь ее память, но этого еще недостаточно. В годовщину ее смерти, а в особенности в день ее рождения душа матери нуждается в молитве сына и в какой-нибудь жертве, будь то венок или просто цветы, благоухающие масла или кусок сотового меду, даже кубок вина или молока... Об этом заботится и самый последний бедняк. Но уже и горячей молитвы, произнесенной с любовью в память умерших, будет достаточно, чтобы отнять у гнева мстительной Немезиды его карательную силу. Только молитвы души той благородной женщины, которая тебя родила, Гермон, могут возвратить тебе то, что ты потерял. И ты, сын ее, проси ее об этом, и она сделает все.
  
   С этими словами она нагнулась к художнику, поцеловала его в лоб и, не обращая внимания на его просьбу остаться, вернулась в свое помещение. Спустя некоторое время домоправитель Грасс также отвел Гермона в его каюту и, пока он его раздевал, сообщил ему, что посланный из Пелусия привез известие о том, что раньше, нежели рынок в Теннисе наполнится людьми, комендант Филиппос прибудет сюда и увезет свою супругу в Александрию, куда призывает его повеление царя. Рассеянно слушал Гермон это сообщение и затем приказал Грассу оставить его одного. Пролежав некоторое время на своем ложе, он громко произнес имена Дафны, Тионы и Грасса. Не получая ответа и убедившись, таким образом, что возле него никого нет, он встал и, подняв обе руки кверху, начал молиться, исполняя совет своей старой приятельницы. Глубоко убежденный, что поступает хорошо, и стыдясь, что так долго не исполнял своей сыновней обязанности, стал он просить у своей умершей матери прощения. При этом образ его матери ясно предстал перед его ослепшими глазами; так ясно не видал он ее с того времени, когда она его, семилетнего мальчика, последний раз прижимала к своему сердцу. В его памяти воскресли все те ласкательные имена, которыми она обыкновенно осыпала его, и ему вдруг показалось, что он, как в те далекие времена, одетый в праздничную одежду, вышитую искусной рукой матери, идет с нею вместе в 'город мертвых', к гробнице его отца. Это была постройка высотой в человеческий рост из красного кипрского мрамора, на вершине которой возвышался отлитый из бронзы спящий лев, а подле него лежали щит, меч и копье. Памяти его отца, храброго гиппарха, погибшего в бою, тело которого было сожжено на поле битвы, была посвящена эта гробница. Ему казалось, что он даже видит, как мать убирает ее цветами и венками, и под влиянием этих нахлынувших на него воспоминаний детства стал он молиться еще усерднее и каяться матери в тех поступках, которые навлекли на него гнев Немезиды. Признаваясь ей во всем, он испытывал чувство, как будто стоит он перед дорогой умершей на коленях и прячет свое лицо у нее на груди, а она, наклонившись, нежно гладит его роскошные волосы, при этом ее прекрасные голубые глаза заботливо и ласково смотрят на него; и мало-помалу к нему стала возвращаться уверенность, что его мать сумеет умилостивить богов и устроить все к лучшему. Побуждаемый каким-то внутренним чувством, стал он мысленно рассказывать матери, что он больше всего на свете любит ту самую Дафну, которую она так часто носила на руках, но что мужская гордость запрещает ему, слепому бедняку, свататься за нее, богатую. Тут горечь этого отречения так овладела им, что заслонила собой видение матери.
  
   Успокоившись немного и подкрепленный молитвой, добрался он ощупью до своего ложа и, пока опускал свою больную голову на подушку, он чувствовал, что теперь может заснуть тем крепким детским сном, который уже давно не смыкал его очей. Таким бодрым и полным надежд не чувствовал он себя давно, и с радостью думал он, что не исчезла его сыновняя любовь и что, несмотря на борьбу и житейские невзгоды, в его душе не заглохли мягкие и нежные чувства.
  
  
  

  XXI
  
  
   На следующий день солнце давно показывало полдень, когда Гермон наконец проснулся. Подле его ложа стоял домоправитель Архиаса, Грасс. То, что он сообщил слепому, так поразило его, что он вначале не хотел даже этому верить. Уже одно то, что он мог проспать далеко за полдень, казалось ему невероятным, а как он мог поверить другому известию, что комендант Пелусия, прибыв рано утром на своем корабле, забрал свою супругу, Дафну и Хрисилу и тотчас же уехал с ними в Александрию! Пришлось, однако, поверить, когда Грасс сообщил ему дальше, что корабль Архиаса, на котором он находится, остается в его распоряжении на какой угодно срок и что ему, Грассу, поручен уход за Гермоном, а госпожа Тиона приказала ему передать, чтобы он не забывал ее советов. Пока домоправитель передавал ему все эти новости, в голове Гермона промелькнули с поразительной яркостью события прошлой ночи, и им вновь овладел страх, что статуя Деметры - произведение Мертилоса, а не его. Поэтому первый вопрос, с которым он обратился к Грассу, был: тут ли золотых дел мастер из Тенниса? И Гермон был сильно разочарован, услыхав, что он не должен ожидать его раньше завтрашнего дня. Искусный мастер был уже много недель занят исполнением большого заказа в Танисе. Только неотложные домашние дела заставили его приехать как раз в день нападения на белый дом, а вчера вечером он вновь вернулся в Танис, где, по уверению его жены, ему оставалось не больше двух дней работы. Нетерпение Гермона не удовлетворилось подобным известием. Он приказал Грассу немедленно послать гонца к мастеру, прося его прибыть немедленно. Покачивая головой, домоправитель отправился исполнять приказание Гермона. Что было причиною того, размышлял он, что художник отнесся к известию, сильно изменившему его положение, так легко, как будто он - лошадь, которую перевели из одного стойла в другое, и вместо того, чтобы расспросить поподробнее обо всем, он думал только о своем свидании с золотых дел мастером?! Что, если бы его госпожа, так волновавшаяся при мысли о том, как сильно потрясет слепого известие о ее отъезде, узнала, как равнодушно он к нему отнесся! Но нет, он не выдаст его. Вечные боги! Что это за народ - эти художники! Он их хорошо знает! Их произведения всегда более близки их сердцу, нежели их собственная жизнь, любовь и дружба других. Во время завтрака, о котором должен был ему напомнить Грасс, Гермон обдумывал свое положение, но как мог он что-либо выяснить или решить до тех пор, пока он хорошенько не разузнает о спасенной Деметре! Подобно темным тучам, которые буря гонит по звездному небосклону и тем препятствует астроному наблюдать нужную ему планету, выступили его мрачные опасения, что похвалы Проклоса относились к произведению Мертилоса. И эти опасения лишили его всякой способности рассуждать. Одно, что было верно и оставалось неизменным в его положении, это то, что он ослеп и что он, слепой нищий, должен был бы презирать себя, не откажись он от Дафны. Снова весь его душевный покой, который было вернулся к нему перед сном, покинул его. Страх перед тем, что ему скажет мастер, так овладел им, что он не мог ни думать о матери, ни молиться, как вчера. Этот мастер помогал спасать статую Деметры, но вряд ли он был в состоянии отличить его произведение от произведения Мертилоса. Хотя в начале работы Гермон, так же как и друг его, обращался очень часто к помощи его ловких рук для приготовления золотых пластинок, но мастер был отозван в Танис задолго до того, как формы статуй стали обрисовываться. В продолжение многих месяцев он вряд ли был хоть раз в их мастерских, разве только что Биас пускал его, не спрашивая на то разрешения своего господина. Это было весьма возможно. От бдительного ока невольника не скрылось, как мало значения придавали они мнению этого честного, очень опытного в своем деле человека, но очень неразвитого и лишенного всякой фантазии, не способного ни на какое самостоятельное творчество. Итак, весь вопрос сводился к тому, видал мастер Хелло статуи оконченными или нет. Это был вопрос, на который нельзя было тотчас же получить ответ, а Гермону так хотелось это узнать и раз навсегда избавиться от этих страшных сомнений. Пока он об этом размышлял, ему мысленно представилась худощавая фигура египтянина Хелло с узким коричневым бритым лицом и голым черепом, с выдающимися скулами, большими торчащими ушами и глазами, лишенными блеска. Так ясно представилось ему все это, что казалось, будто Хелло стоит перед ним. Ни одного слова, не касающегося его ремесла, погоды или только что происшедшего несчастья, не слыхали оба друга от скупого на слова мастера, и эта-то сдержанность и молчаливость казались Гермону как бы ручательством того, что он ему скажет только правду, настоящую правду. Редко когда даже посыльный с любовным известием ожидался с большим нетерпением, нежели раб, посланный Грассом в Танис с поручением привезти Хелло. Только при наступлении ночи можно было ожидать его возвращения, и Гермон, чтобы заполнить чем-нибудь время до его прибытия, стал задавать Грассу вопросы, которых тот давно ждал. Но ответы на них не сообщили ничего существенно нового Гермону. Из них только выяснилось, что Филиппос был вызван по повелению царя в Александрию и что госпожа Тиона так же, как ее супруг, советовались с врачом Гермона и вполне разделяли его мнение, чтобы художник дождался здесь, на корабле, заживления своих ран. Это решение казалось самым благоприятным по отношению к Дафне, да и ему самому оно более всего улыбалось, потому что он чувствовал себя таким слабым телесно и душевно, таким неспокойным, что он приходил в ужас от одной мысли о многочисленных знакомых, с которыми ему пришлось бы встретиться в Александрии. Скорее бы только прибыл Хелло! От того, что он скажет, зависело, поедет он вообще в столицу или нет.
  
   Вскоре после того как Гермон узнал от Грасса, что звезды появились на небе, сообщили ему, что ему придется очень терпеливо и, быть может, очень долго ждать золотых дел мастера, которого сегодня утром потребовал архивариус Проклос к себе в Александрию. Домоправителя сильно удивило то волнение, с каким Гермон принял это, по-видимому, незначительное известие. А между тем для слепого оно предвещало целый длинный ряд дней и ночей, который он будет проводить в самой мучительной неизвестности. И действительно, эти мучительные часы наступили, и его душевные муки, казалось, дошли до крайних пределов той нравственной пытки, которую может вынести человек, когда на седьмой день вернулся наконец мастер из Александрии. Эти семь дней показались Гермону длиннее семи недель и были причиной того, что щеки его потеряли округленность и в черной бороде показались первые седые волосы. За все это время его единственным развлечением были посещения веселого нотариуса и ежедневные визиты врача, который, рассказывая о подобных же фактах случайной слепоты, непременно добавлял, что все они оказались неизлечимыми, и тем далеко не способствовал поднятию его душевного настроения. Его, правда, посещали все знатные греческие жители Тенниса и высшие чиновники страны, как то: арендатор монополии оливкового масла, арендатор царского банка и Горгиас, владелец больших ткацких фабрик, но их рассказы из повседневной жизни не интересовали его, а скорее тяготили. Только рассказ об исчезновении Ледши прослушал он внимательно, но по тому, как мало впечатления произвел на него этот рассказ, увидал он, как мало значила для него теперь эта биамитянка. Его вопрос о Гуле вызвал несколько дружеских шуток. Она все еще находилась в доме ее родителей, тогда как Таус, младшая сестра Ледши, уехала на кирпичный завод, тот самый, где решительная Ледша подавила восстание рабов. О его личной безопасности также позаботились, так как продолжали видеть в ночном нападении акт мести со стороны ревнивых биамитян. Комендант Пелусия поставил для охраны Гермона маленький гарнизон в Теннисе, и на месте сгоревшего белого дома были разбиты палатки для солдат. Часто до слуха Гермона доносились команды и военные сигналы, когда он бывал на палубе, и его посетители не переставали хвалить мудрую осторожность и быструю решительность, выказанную в деле охраны старым Филиппосом. Нотариус, бодрый старик, живший долго в Александрии и уверявший, что глупеет и сохнет в маленьком городишке Теннисе, а потому пользующийся любым поводом, чтобы съездить в столицу, первое время часто посещал Гермона и охотно беседовал с ним об искусстве и других интересных для него предметах, но уже на четвертый день он с ним распрощался и отправился в свою любезную Александрию. Хотя посещения развлекали слепого на время, но он больше всего предпочитал одиночество и возможность без помехи предаваться своим собственным мыслям. Он знал теперь точно, что его любовь к Дафне была настоящей любовью, правдивой и искренней. Она ему казалась воплощением женственности и всего лучшего, но мысли его не могли и на ней долго останавливаться, потому что забота о том, что сообщит ему Хелло, постоянно заглушала все другие мысли. О будущем не думал он вовсе. Что мог он думать о нем, когда одно слово этого человека могло повернуть все вверх дном?
  
   Когда же наконец Грасс ввел к нему золотых дел мастера, сердце его забилось с такой силой, что ему стоило большого труда собрать свои мысли и задать ему те вопросы, ответы на которые он так страстно желал услыхать. Хелло действительно был вызван в Александрию архивариусом Проклосом, но дело шло тут не о Деметре, а о найденной в развалинах сгоревшего дома золотой пряжке Мертилоса. И он мог с полной уверенностью доказать, что это была действительно пряжка погибшего скульптора. От одного городского писца к другому таскали его, пока наконец стараниями Проклоса и нотариуса из Тенниса удалось ему попасть в надлежащее место, где он должен был клятвенно подтвердить свое мнение. Его показания были очень важны, так как нельзя было открыть завещание богатого художника прежде, нежели будет доказана его смерть. На вопрос Гермона, не узнал ли он подробностей об этом завещании, ограниченный и ничем не интересующийся мастер ответил отрицательно. Совершенно достаточно, сказал он, было и того, что он высказал свое мнение; все остальное его нисколько не касалось. И без того неохотно отправился он в Александрию, но, знай он, сколько мытарств ему придется там перенести, он остался бы в Теннисе. Сколько времени он потерял, тогда как у него еще так много работ в храме, и ведь еще неизвестно, вернут ли ему его путевые издержки. Пока он это все рассказывал, Гермон овладел собой и мог спокойно приступить к расспросам. Прежде всего он убедился, что Хелло помнит о внутреннем расположении комнат в сгоревшем доме, затем заставил он рассказать, как была спасена Деметра.
  
   Угрюмый мастер точно и деловито рассказал, как, придя к горящему зданию, он тотчас же убедился в невозможности проникнуть в мастерскую Мертилоса, ставшую уже жертвою пламени. В мастерской же Гермона нашел его Деметру не тронутой огнем. Рассказывал он так подробно и обстоятельно, что нельзя было усомниться в верности его показаний. Одно только обстоятельство казалось несколько странным, но ему можно было легко найти объяснение. Статуя вместо того, чтобы стоять на постаменте, стояла на полу возле него. Но даже недальновидный мастер высказал предположение, что злоумышленники намеревались похитить драгоценную статую, для чего и сняли с постамента, но что появление Гермона и прибытие людей из Тенниса помешали им исполнить их намерение. На вопрос слепого, что нашел он или видел еще в его мастерской, Хелло заявил, что дым, распространившийся повсюду, помешал что-либо еще заметить. Затем он поздравил Гермона с тем успехом, который, по-видимому, выпал на долю его последнего произведения. Уже теперь много толкуют об этой новой Деметре. Не только в мастерской его брата, тоже золотых дел мастера, говорят о ней, но и в присутственных местах, в гавани, у цирюльника, повсюду только и слышно о ней. Даже и он, Хелло, должен признать это изображение греческого божества - а этим изображениям, по его мнению, всегда недостает серьезности и важности - весьма порядочным художественным произведением. Затем он спросил, к кому ему нужно обратиться за уплатой долга за исполненную им работу. Золотой обруч, заказанный Гермоном, чтобы служить диадемой Деметре, бросился ему в глаза при спасении статуи, и как раз за него-то ему еще не было заплачено.
  
   Тогда Гермон, взволнованный и с сильно покрасневшими щеками, пожелал узнать, действительно ли Хелло признал на спасенной им статуе тот самый золотой обруч, который он для нее делал. Египтянин с горячностью подтвердил свои слова, прибавив при этом, что он всегда считал скульптора вполне честным человеком и надеется, что Гермон не откажется теперь заплатить ему заслуженную им плату. Художник, желая еще больше убедиться, пожелал узнать, может ли Хелло точно сказать, что это был тот самый обруч; тогда мастер вообразил себе, что слепой сомневается в справедливости его требований, и, рассердившись, стал настаивать на уплате, пока Грассу не удалось неслышно для Гермона шепнуть ему, что деньги для уплаты уже приготовлены у него. Это известие успокоило сурового мастера. Он действительно был уверен, что именно для Гермона сделал он золотой обруч, который видел на статуе Деметры в Александрии; то, что он и для Мертилоса изготовил подобный же обруч, совсем исчезло из его памяти, потому что ему было давно за него заплачено. Довольный тем, что может исполнить приказание своей госпожи, поручившей ему уплатить немедленно в Теннисе все неоплаченные счета Гермона, Грасс последовал за мастером. Гермон же, взяв со стола большой кубок вина с водой, приготовленный для него заботливым домоправителем, осушил его до дна. Поставив его обратно, он с облегчением вздохнул и, подняв кверху слепые глаза, вознес краткую, но горячую благодарственную молитву к матери и к божественной Деметре, которую он - не было больше сомнений - почтил таким прекрасным произведением. Оно даже вызвало похвалы знатока, совершенно не сочувствующего его направлению в искусстве. Вернувшись, Грасс с самодовольной улыбкой рассказал, что Хелло - точно такой же, как все его соплеменники, и что оба скульптора ему ничего не должны, потому что незабвенный Мертилос заплатил и за заказ друга. И в первый раз с того времени, как слепой находился на корабле, раздался его веселый, беззаботный смех. Глаза верного Грасса наполнились радостными слезами при звуках этого смеха, и как бы он желал, чтобы его госпожа присутствовала при том, как Гермон веселым голосом прежних дней вскричал:
  
   - Я еще не радовался настоящим образом успеху моего произведения, Грасс, но теперь эта радость пробуждается. Был бы жив мой Мертилос, обладай мои ослепшие глаза возможностью любоваться светом и красивыми человеческими образами, тогда, наверное, приказал бы я наполнить кувшины вином и заказал бы много венков и пригласил бы добрых товарищей! За пением, игрой на флейтах и горячими речами ночь превратилась бы в день, и я бы воздал должное музам, Деметре и Дионису!
  
   Грасс ответил, что подобное желание вполне исполнимо. Здесь, на корабле, нет недостатка в вине и кубках. В Теннисе же он слыхал очень порядочную игру на флейте, а венки можно будет достать, и все, кто здесь говорит по-гречески, с удовольствием последуют его приглашению явиться сюда, на корабль, но слова его произвели совершенно обратное действие, нежели он ожидал: точно холодная роса упали эти слова на веселое состояние духа Гермона. Он отклонил предложение Грасса. Ему не хотелось разыгрывать роль хозяина там, где он был лишь гостем, и распоряжаться чужим добром точно своим.
  
   До того момента, когда Грасс напомнил ему, что время для ночного отдыха наступило, он напрасно старался обрести в себе вновь любовь к жизни и спокойствие. Только когда он остался один в своей каюте, им вновь овладело чувство счастья и радости при мысли о его первом большом успехе. Теперь он мог с гордостью думать о своем произведении, которое создал, не изменяя все же своему направлению. Ведь рассказал же мастер, что статуя Деметры была в его мастерской, и даже признал на голове у статуи свою работу - золотой обруч. Но - увы! - этот первый успех должен быть и последним, и он был приговорен жить в вечном мраке! Если его теперь и ожидают в Александрии большие почести, то все же его так быстро завоеванная слава скоро позабудется, и он останется слепым нищим. И все же он мог теперь думать о Дафне. Может быть, она и согласится ждать, отказывая всем ищущим ее руки, до тех пор, пока не выяснится в Александрии, вернется ли к нему его потерянное зрение. Он знал также, что не будет испытывать крайней нужды. Великодушный

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 458 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа