Главная » Книги

Ильф Илья, Петров Евгений - Фельетоны, Страница 6

Ильф Илья, Петров Евгений - Фельетоны


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

свадьбах затягиваются далеко за полночь.
   В изящной литературе эти факты почему-то замалчиваются. Будущий исследователь, может быть, никогда и не узнает, как объяснялись в любви в 1932 году. Было ли это как при царском режиме ("шепот, робкое дыханье, трели соловья") или как-нибудь иначе, без соловья и вообще без участия пернатых. Нет о любви сведений ни в суперпроблемных романах, написанных, как видно, специально для потомства, ибо современники читать их не могут, ни в эстрадных номерах, сочиненных по бригадно-лабораторному методу ГОМЭЦа.
   Разговор о любви возвращает нас к случаю на рассвете.
   В семье художника ожидали ребенка. Роды начались немного раньше, чем предсказывали акушеры. Это бывает почти всегда. Начались они в самое неудобное время - в конце ночи. Это тоже бывает всегда. Все шло стремительно. Родовые схватки возникали через каждые десять минут. Жену надо было немедленно везти в родильный дом. Первая мысль была о такси.
   А телефона в квартире не было. Свою биографию художник мог бы начать фразой, полной глубокого содержания: "Я родился в 1901 году. Телефона у меня до сих пор нет". Эта спартанская краткость дает возможность пропустить длительные описания того, как художник подавал заявления в абонементное бюро, подговаривал знакомых, интриговал и ничего не добился.
   Итак, на рассвете он ворвался в чужую квартиру и припал к телефонной трубке. Он много читал о ночных такси, которые являются по первому зову желающего, а номер гаража - 42-21 - художник знал на память уже три месяца. Он был предусмотрителен. Он учел все.
   Но из гаража мягко ответили, что машин нет. Ночные такси свою работу уже закончили, а дневные еще не начинали.
   - Но у меня жена, роды...
   - С девяти часов, гражданин.
   А было семь.
   "Скорая помощь" на такие случаи не выезжает. Художник это знал. Он все знал. И тем не менее ему было очень плохо. Он побежал на улицу.
   Натурально, никаких приборов для передвижения в этот час утра столица предоставить не могла. Трамваи еще только вытягивались из депо (к тому же трамвай никак сейчас не годился), а извозчиков просто не было. Где-то они, вероятно, толпились у вокзалов, размахивая ручищами и пугая приезжих сообщениями о цене на овес.
   Художник оторопел.
   И вдруг - радость сверх меры, счастье без конца - машина, и в ней два добрых шофера. Они благожелательно выслушали лепет художника и согласились отвезти его жену в родильный дом.
   С великими предосторожностями роженицу свели с четвертого этажа вниз и усадили в машину. Художник очень радовался. В памяти помимо воли всплывали какие-то пошлые прописи: "Свет не без добрых людей", "Не имей сто рублей, а имей сто друзей" и, совсем уже не известно почему: "Терпенье и труд все перетрут". Машина тронулась. Теперь все должно было пойти хорошо. Но все пошло плохо.
   Автомобиль пробежал десять метров и остановился. Заглох мотор.
   И такое дьявольское невезение! До родильного дома всего только пять минут езды. Но было видно по шоферам, которые начинали злиться, что они потеряли власть над машиной, что она пойдет не скоро. А у жены схватки возникали уже через каждые две минуты. Ждать было бессмысленно. Художник выскочил из автомобиля и снова побежал. От Кропоткинских ворот он бежал до самого Арбата. Извозчиков он не встретил, но по Арбату машины проходили довольно часто.
   Что же вам сказать, товарищи, друзья и братья? Он остановил больше пятидесяти автомобилей, но никто не согласился ему помочь. Событие это настолько мрачное и прискорбное, что не нуждается ни в подчеркивании, ни в выделении курсивом. Ни один из ехавших в тот час по Арбату не согласился уклониться в сторону на несколько минут, чтобы помочь женщине, рожающей на улице.
   Сначала художник стеснялся. Он бежал рядом с машиной, объяснял на ходу свое горе, но его даже не слушали, не останавливались, хотя видели, что человек чем-то чрезвычайно взволнован.
   Тогда он стал действовать решительней. Ведь уходило время. Он сошел на мостовую и загородил дорогу зеленому форду. Сидел в нем человек, довольно обыкновенный и даже не со злым лицом. Он выслушал художника и сказал:
   - Не имею права. Как это я вдруг повезу частное лицо? Тратить казенный бензин на частное лицо!
   Художник стал что-то бормотать о деньгах. Человек с незлым лицом рассердился и уехал.
   Бежало по улице полуразвалившееся такси. Шофер попытался обогнуть бросившегося навстречу художника, но художник вскочил на подножку, и весь последовавший затем разговор велся на ходу.
   В такси ехала веселая компания. Людей там было много - четверо с девушкой в купе (один - на чужих коленях), а шестой рядом с шофером (он-то и оказался потом главная сволочь). На молодых долдонах были толстые, как валенки, мягкие шляпы. Девушка, болтушка-лепетушка, часто, не затягиваясь, дымила папироской. Им было очень весело, но как только они услышали просьбу художника, все сразу поскучнели и отвечали противными трамвайными голосами. Но от просителя было нелегко отделаться.
   - Ну что вам стоит, - говорил он, - ведь вы не очень торопитесь! Ведь такой случай.
   - То есть как - что нам стоит? - возражали из машины. - Почему ж это мы не торопимся?
   - Но ведь вам не на вокзал. Пожалуйста!
   - Вам пожалуйста, другому пожалуйста, а мы два часа такси искали.
   - На десять минут! Через десять минут я вам доставлю машину назад.
   Долдоны упорно говорили, что они никак не могут и что лучше их даже не просить.
   - Подумайте, она каждую минуту может родить!
   - Ей-богу, он нас считает за пижонов! Что это такое, в самом деле? Уже в такси толкаться начинают!
   - В конце концов я могу требовать! - настаивал художник.
   - Ну, это уже нахальство, - заметила болтушка-лепетушка.
   Тогда обернулся молчавший до сих пор шестой, тот, который сидел рядом с шофером. Он задрожал от гнева.
   - Хулиган! - завизжал он на всю улицу. - Сойдите с подножки, я вам говорю. Он еще будет требовать, мерзавец!
   И он высунулся из машины, чтобы сбросить художника на ходу.
   Машина завернула на Смоленский рынок, грозя завести художника черт знает куда, и он соскочил.
   Ах, как хотелось драться, поносить долдонов различными благородными словами! Но было некогда.
   Он увидел машину, остановившуюся у обочины. Счастливый отец высаживал на тротуар жену и двоих детей. Художник бросился к нему.
   Надо сказать, что по природе своей он был человек не застенчивый, скорее даже натура драматическая. Он умел убеждать и волновать. И сейчас он без стеснения заговорил так называемыми жалкими словами, которые вызывают слезы в театре и которыми так стыдно пользоваться в быту.
   - Вы - отец, - говорил он, - вы меня поймете. У вас у самого маленькие дети. Вы счастливы, помогите мне!
   В театре счастливый отец заплакал бы. Но здесь поблизости не было занавеса с белой чайкой, не было седых капельдинеров. И он ответил:
   - Товарищ, мне некогда. Я опоздаю на службу.
   - Я заклинаю вас, - молил художник, - понимаете, заклинаю! Во имя...
   - Товарищ, я все понимаю, но у меня нет ни одной минуты свободного времени. Позвольте мне войти в машину.
   - Ну, хорошо, - сказал несчастный, перейдя почему-то на шепот: - Ну, если река и тонет человек, что вы сделаете?
   - Товарищ, я так занят, что два года не был в кино, даже "Путевки в жизнь" не видел, а вы... буквально нет ни одной минуты.
   Художник опять остался один. Снова он бежал за кем-то, прижимая руки к груди и бормоча:
   - Русским языком заклинаю вас!
   Снова он вскакивал на подножки автомобилей, упрашивал, предлагал деньги, произносил речи, грозил или плакал, и - вы знаете - это не подействовало. Оказалось, что все очень заняты делами, не терпящими отлагательства. И машины катились одна за другой, и не было в эту минуту силы, которая могла бы их свернуть с предначертанного пути.
   Ленин, погруженный в работу, громадную, неизмеримую, находил время, чтобы узнать, как живут не только его ближайшие товарищи, но и люди, которых он видел мельком, несколько лет назад, - не нужно ли им чего-нибудь, здоровы ли они, не мешает ли им кто-нибудь работать и жить.
   А у этих пятидесяти человек, которые, конечно, считают себя исправными жителями социалистической страны, не нашлось ни времени, ни желания, чтобы выполнить первейшую обязанность члена коллектива и гражданина Советского Союза - броситься на помощь.
   Это не изящный вымысел писателя, а история, происшедшая этим летом в Москве.
   Как жалко, что номера машин остались неизвестными, что нельзя уже собрать всех этих безумно занятых людей, собрать в Колонном зале Дома Союзов, чтобы судить их всей страной с прожекторами, микрофонами-усилителями, с громовой речью прокурора, судить как отчаянных врагов социалистического общества за великое преступление - равнодушие {1}.
   О, равнодушие! С ним всегда встречаешься неожиданно. Созидательный порыв, которым охвачена Советская страна, заслоняет его. Равнодушие тонет в большой океанской волне социалистического творчества. Равнодушие - явление маленькое, но подлое. И оно кусается.
   Был дом, счастливый дом, семьдесят две квартиры, семьдесят две входных двери, семьдесят два американских замка. Утром жильцы уходили на работу, вечером возвращались. Летом уезжали на дачи, а осенью приезжали назад.
   Ничто не предвещало грозы. О кражах даже не думали. В газетах отдел происшествий упразднен, очевидно за непригодностью уголовной тематики. Возможно, что какое-нибудь статистическое ведомство и выводит раз в год кривую краж, указывающую на рост или падение шнифа и домушничества, но граждане об этом ничего не знают. Не знали об этом и жильцы счастливого дома в семьдесят две квартиры, запертые семьюдесятью двумя массивными американскими замками - производство какой-то провинциальной трудовой артели. Отправляясь в свои предприятия и учреждения, жильцы беззаботно покидали квартиры.
   Сперва обокрали квартиру номер восемь. Унесли все, кроме мебели и газового счетчика. Потом обокрали квартиру номер шестьдесят три. Тут захватили и счетчик. Кроме того, варварски поломали любимый фикус. Дом задрожал от страха. Кинулись проверять псевдоамериканские замки, изготовленные трудолюбивой артелью. И выяснилось. Замки открываются не только ключом, но и головной шпилькой, перочинным ножиком, пером "рондо", обыкновенным пером, зубочисткой, ногтем, спичкой, примусной иголкой, углом членского билета, запонкой от воротничка, пилкой для ногтей, ключом от будильника, яичной скорлупой и многими другими товарами ширпотреба. К вечеру установили, что если дверь просто толкнуть, то она тоже открывается.
   Пришлось завести семьдесят третий замок. Это был человек-замок, гражданин пятидесяти восьми лет, сторож по имени Евдоким Колонныч. Парадные подъезды заколотили наглухо. И сидит теперь старик Колонныч при воротах, грозя очами каждому, кто выходит из дома с вещами в руках. И платится Колоннычу жалованье. И уже закупается Колоннычу на особые фонды громаднейший тулуп для зимней спячки. И все же дом в страхе. И непрерывно в доме клянут ту буйную артель, которая бросила на рынок свое странное изделие.
   А ведь артель знает, что ее продукция отмыкается и пером "рондо", и простым пером, и вообще любой пластиночкой. И работники прилавка знают. И начальники торгсектора в курсе. И все-таки идет бойкая торговля никому не нужным миражным замком - продуктом полного равнодушия.
   Чья равнодушная рука забросила в ялтинские книжные магазины одни лишь медицинские труды, так что на благовонных крымских берегах духовная пища состоит исключительно из сумрачного изложения основ гистологии, детального описания суставного ревматизма, золотухи, язвы желудка и стригущего лишая?
   Иногда в трамвае, пересекающем Свердловскую площадь, остолбенелому взору потомственного почетного горожанина предстоит отечески увещевающий картонный плакат:
  
   Коль свинью ты вдруг забил,
   Шкурку сдать ты не забыл?
   За нее, уверен будь,
   Ты получишь что-нибудь!
  
   В проникновенном куплете, изготовленном по бригадно-лабораторному методу ГОМЭЦа, вам, московские трамвайные пассажиры, предлагают сдавать свиные шкуры.
   Хорошо, посмотрим. В вагоне двадцать восемь мест для сиденья, шесть мест на задней площадке, разговаривать с вагоновожатым воспрещается, пройдите вперед, там совсем свободно, - итого, следовательно, двести сорок пять человек в различных прихотливых позах. Кто ж из них мог бы вдруг забить свинью?
   Вот этот, в парадной толстовке, читающий журнал "Рабис"? Или маляр с кистью, закутанной в газетную бумагу? Или две девочки, напуганные отчаянно пихающимися взрослыми дядями и тетями? Или сами дяди и тети, уже начавшие извечную склоку насчет того, кто ходит в шляпе, кто "дурак" и кто "сама дура"?
   Товарищи, друзья и братья! Разве похож московский трамвайный пассажир на свинодержателя или поросятовладельца? Не относится ли плакат скорее к деревне? Чья же равнодушная лапа наводнила им шумную столицу?
   Это все тот же человек из ведомости, безразличный ко всему на свете, пугающийся даже мысли о том, что можно потратить пол-литра казенного бензина, чтобы спасти женщину, рожающую на улице. Его кислая одышка слышится рядом с молодым дыханием людей, строящих мир заново.
   Так открывается вдруг цепочка унылых людей, работающих только для видимости, комариная прослойка граждан, связанных с коллективом исключительно ведомостью на жалованье.
   Человек из ведомости хитер. Если спросить его, почему он так равнодушен ко всему на свете, он сейчас же подведет под свое равнодушие каменную идеологическую базу. Он скажет преданным голосом:
   - Это все мелочи - замочки, детки, всякая ерунда. Надо смотреть шире, глубже, дальше, принципиальнее. Я люблю класс, весь класс в целом, а не каждого его представителя в отдельности. Интересы отдельных единиц не поколеблют весов истории.
   Вот маска человека из комариной прослойки. На деле он любит только самого себя (и ближайших родственников - не дальше второго колена).
   По своей толстовочной внешности и подозрительно новеньким документам он - строитель социализма (хоть сейчас к фотографу!), а по внутренней сущности - мещанин, себялюбец и собственник.
  
   1932
  
   1 Вот конец этой истории. Он нашел машину. Не важно, какая она была - пятьдесят вторая или пятьдесят третья. Важно лишь то, что ее пассажир не заставлял себя просить, а тотчас же согласился помочь, хотя ехал по делу весьма значительному. Финиш был совсем неожиданный. На месте происшествия художник не нашел ни замороженной машины, ни жены. Он не нашел ее также в родильном доме. Только тогда он догадался вернуться домой. Оказалось, что жена ждать не могла, потащилась на свой четвертый этаж и немедленно родила у себя в комнате. Ребенка принимали перепуганные соседки. Пуповину перерезали обыкновенными ножницами, которые впопыхах забыли хотя бы вытереть спиртом. Ожидали заражения крови, гибели матери, гибели ребенка. Но тут наконец повезло - все окончилось благополучно. Одна беда: ожидали мальчика, а родилась девочка. Но это уже общественного значения не имеет. (Прим. авторов.)
  
   Равнодушие. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1932, No 331, 1 декабря.
   Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В этом издании и в сборнике "Как создавался Робинзон", "Советский писатель", М. 1935. Фельетон ошибочно датируется 1933 годом.
   Это произведение вызвало широкий отклик у читателей. Письма к авторам по поводу этого фельетона хранятся в ЦГАЛИ (1821, 153 и 155).
   Фабрика "Союзфильм" заключила с Ильфом и Петровым договор на написание сценария под названием "Равнодушие" (ЦГАЛИ, 1821, 10).
   Фельетон дал название сборнику фельетонов и рассказов Ильфа и Петрова.
  
  

ГОЛОВОЙ УПИРАЯСЬ В СОЛНЦЕ

  

Что мы называем славой, товарищи?

Славой, товарищи, мы называем яркую заплату,

каковая имеется на ветхом рубище певца.

Из наследия классиков

  
   По некоторым признакам можно было судить, что надвигаются события. Выражаясь языком оборонной литературы, в воздухе пахло порохом (сделаем уступку забияке Вишневскому - пахло бездымным порохом). Выражаясь совсем уж точно - пахло скандалом. В общем, добром это кончиться не могло. Жертва созрела. Все это знали, но никто не решался первым занести над ней пылающий меч здоровой критики.
   Был, правда, случай. Инцидент. На каком-то товарищеском чае какой-то писатель выкрикнул какую-то фразу. Но этому не придали значения, притворились, что ничего не произошло. Кстати, еретик немедленно после этого заснул, положив голову на плечо тамады из Оргкомитета.
   Между тем слава писателя Оловянского росла. Девушки прогуливались в садах, шепча его имя. Издатели тоже любили его.
   А что может быть упоительней первой любви издателя! Ничего, милостивые государыни, не может быть упоительней. Тут все - и массовое издание, и не массовое издание, и супердешевое издание, и, напротив, супердорогое, в суперобложке и специальном картонном ларце с перламутровыми пуговицами и вензелями. Одним словом, не жизнь, а бывшая масленица. Критики ничем не попрекали Оловянского. Им все нравилось в его сочинениях, и об этом они говорили часто, скучно и громко.
   Итак, Оловянский находился на вершине славы. Он упирался головою в солнце. И неизвестно, сколько еще времени продолжалось бы это сидение на высотах, если бы не послышалось ворчанье из литературного коридора.
   Надо объяснить, что такое коридорное мнение. Коридор - всюду. И на улице, и дома, и в редакциях - везде, где встречаются и разговаривают между собой писатели.
   Мы любим гимназические трафареты и до сих пор считаем, что коридорная болтовня - это что-то нехорошее, мещанское, сплетни, враки, что если говорить, то уж обязательно речь, и обязательно большую, и обязательно с кафедры, и обязательно с последующей правкой стенограммы ("Уважаемый товарищ редактор. Некий горе-критик удосужился выхватить из моей; неправленной стеногра... это возмути... я протесту..."). Это надоело, и это неверно. Нельзя из-за каждого слова взгромождаться на эстраду или возить за собой на извозчике кафедру-передвижку, чтобы вовремя предоставлять ее писателю, желающему высказать какое-нибудь суждение.
   Так парадно жили только римские консулы. Советским писателям неудобно так жить. К тому же в коридорных разговорах нет никакой литературной нелегальщины. Коридор справедлив и строг. В поисках истины он иногда обгоняет кафедру. И покуда на кафедре длится вальпургиев юбилей в честь чьих-то, шестилетних трудов на изящной ниве литературы, в коридоре уже все известно - и юбилея не надо было, и труды не бог весть какие, и юбиляру самое время начать изучение языка, каковой у него наравне с содержанием весьма и весьма хромает.
   К коридору надо прислушиваться. В коридоре дует сильный ветер. Там, как самолеты в аэродинамической трубе ЦАГИ, испытываются писатели, проверяется их стиль, идейность, дарование. Уж если тут воздушным потоком оторвало крыло, ничто не поможет, - этот писатель летать не будет. Ему надо менять конструкцию. Он не выдержал испытания. Жить он будет, но петь - никогда, как говорят в народе.
   Итак, девушки прогуливались в садах, нежно цитируя произведения Оловянского. А в это время в литературный коридор вышел бледный и встревоженный человек.
   - Что с вами, молодой стилист? - спросили его писатели.
   - Я всю ночь читал Оловянского.
   - И что же?
   - Плохо.
   - Нет. Вам нельзя верить. Вы у себя в хедере имени Марселя Пруста считаете, что все плохо пишут.
   - Да нет, уверяю вас. Это очень слабо. Просто скверно написано. Убого.
   - Быть этого не может. Оловянский - знаменитый писатель. Его все хвалят и гладят.
   - А вы его читали? Ну, так прочтите. Тогда и будете говорить.
   Оловянского прочли. До сих пор не читали, верили на слово, что у него все в порядке. Лучше бы уж молодой человек из хедера имени Марселя Пруста никогда не приходил в коридор. Оловянского втянуло в испытательную аэродинамическую трубу. И сразу же лопнули его сюжетные тяги, разъехались композиционные скрепления, посыпались к черту части, детали, метафоры и кавычки. И все увидели, что эта машина летать не может.
   Кафедра еще серенадила по инерции под балконом прозаика, но вскоре в расстройстве замолчала. Умолкли критические бандуры и мандолины, после чего в наступившей тишине литературная общественность явственно услышала тонкий, леденящий душу свист. Это летела первая ласточка. В клюве она несла статью, где творчество Оловянского подвергалось всестороннему и чрезвычайно обидному рассмотрению. За ласточкой с отчаянным гулом летели трехмоторные критические кондоры. И каждый кондор держал в клюве статью, и все статьи были ужас какие справедливые и обидные.
   Оловянский заметался. Он привык к славе и совсем забыл про откровенный, прямолинейный коридор. Он ничего не понимал. Еще несколько дней назад кондоры и ласточки любовно парили над ним, сбрасывая на его голову экспортные тюльпаны и даже цельные венки. Ах, лавровый запах славы, запах супа и маринованной рыбы!
   Гром похвал утих так неожиданно, что захотелось кричать "караул", захотелось побежать в милицию жаловаться, захотелось биться за свою мягкую койку на Парнасе.
   "Нет, тут какая-то ошибка, - думал поверженный автор, - они не имеют права. Я буду судиться".
   Он почему-то считал, что против него ведется тайная интрига, и обращался к организациям и отдельным лицам с просьбой оказать ему законное содействие, - в общем, пытался восстановить славу по знакомству.
   - Это что ж такое? - говорил он негодующе. - Безобразие. Сегодня обо мне сказали, что я написал посредственную книгу, а завтра и до кого угодно доберутся. Таких критиков надо просто снимать.
   - Как это снимать? - удивилось отдельное лицо.
   - Ну, я не знаю... С занимаемых должностей, что ли.
   - Да, но ведь тут, так сказать, критическая мысль... Человеку не нравится, - что я могу сделать?
   - Вы все можете сделать. Честное слово. Телефон вы мне в два дня поставили, а какого-то критика не можете снять. Снимите! Ну пожалуйста!
   - А вдруг ваша книга действительно... не совсем?
   - Нет, именно совсем. Девушки прогуливались в садах, шепча мое имя.
   - Девушек легко обмануть. Чьи только имена, скороспело вошедшие в школьные программы, они не шептали! К тому же теперь в школе строго, пятибальная система. Поневоле зашепчешь.
   - Может быть, все-таки хоть какие-нибудь репрессии. Хоть немножко. А? Для порядка.
   - Нет, товарищ, - грустно сказало отдельное лицо. - Лучше я вам еще один телефончик поставлю.
   - А может, все-таки лучше репрессии?
   - Нет, лучше телефончик.
   От Оловянского отвернулись даже знакомые. А критические кондоры перешли на бреющий полет и полосовали его длиннющими и злющими статьями.
   И уж где-то на диспуте Оловянского стали добивать в порядке регламента: докладчику на побиение автора камнями и цитатами - полчаса, выступающим в прениях на осыпание автора мусором и утильсырьем - по пяти минут на человека.
   Начинался перегиб.
  
   Что же после этого, товарищи, мы условно назовем славой?
   Не будем, товарищи, преувеличивать. Славой, товарищи, мы назовем яркую, так сказать, заплату на ветхом рубище певца, товарищи. Не больше. Так сказал, так сказать, Пушкин. И это все о славе. Не будем преувеличивать.
  
   1933
  
   Головой упираясь в солнце. - Впервые опубликован в "Литературной газете", 1933, No 3, 17 января, под рубрикой "Уголок изящной словесности". Подпись: Холодный философ.
   Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939.
  
  

ЧЕЛОВЕК С ГУСЕМ

  
   Один гражданин пожелал купить электрическую лампочку. В магазине лампочки были, но все не те - в пятьдесят, двадцать пять и даже пятнадцать свечей. А гражданин обязательно хотел сто свечей. Такая это была капризная и утонченная натура.
   Казалось бы, происшествие ничем не замечательное. Но надо же было случиться тому, что опечаленный гражданин столкнулся на улице со старым своим другом.
   Друг был рыжий, веселый, напудренный и держал под мышкой большого битого гуся.
   (Здесь опускается описание довольно продолжительных приветствий и объятий, во время которых гусь несколько раз падал на тротуар, а рыжий живо поднимал его за лиловатую мерзлую ножку.)
   - Да, Миша! - воскликнул вдруг гражданин. - Где можно купить стосвечовую лампочку?
   - Нигде, конечно, - загадочно ответил рыжий.
   - Что же мне делать?
   - Очень просто. Достать по блату.
   Неудачливый покупатель не понял своего веселого друга. Он впервые слышал такое странное выражение. Задумчиво он повторил его вслух и долго бы еще растерянно топтался посреди тротуара, мешая пешеходному движению, если бы рыжий не набросился на него, размахивая гусем:
   - Чего ты не можешь понять? Да, по блату! Не слышал?
   И, многократно повторяя это неизящное воровское слово, Миша пихал гуся под нос другу. Друг отгибал голову назад и испуганно закрывал глаза.
   - Вот! - возбужденно вскричал рыжий. - Этого гуся я получил по блату. За тридцать копеек. Одного жиру тут на пятьдесят рублей. А пальто? Видел? Инснабовское маренго. Двенадцать рублей. Одна подкладка теперь на базаре... Да ты погоди...
   Он положил гуся на землю и, не сводя с него глаз, расстегнул пальто, чтобы показать костюм. Костюм действительно был неплохой. Такие костюмы снятся пижонам в длинные зимние ночи.
   - Сколько, по-твоему, стоит?
   - Рублей шестьсот? - нетвердо сказал искатель лампочки.
   - А двадцать два дуба не хочешь? Шито по фигурке. Мировой блат!
   Это слово, которое скрытно жила в малинах и употреблялось исключительно в интимных беседах между ширмачами и скупщиками краденого (каинами), выскочило наружу. А рыжий веселый друг все подпрыгивал и радовался. Наконец он наклонился к уху собеседника и, оглянувшись, зашептал:
   - Надо понимать. Блат - великая вещь.
   Искатель лампочки тоже оглянулся. Но он уже вошел во вкус нового слова и застенчиво спросил:
   - Что же это все-таки значит... по блату?
   - По блату - это по знакомству. Тебе нужна лампочка? Сейчас... Кто у меня есть по электричеству? Ах, жалко. Бешенский в отпуску. Но, знаешь, все-таки пойдем. Может, что-нибудь достанем.
   К вечеру искатель стосвечовой лампочки вернулся домой. Двусмысленно улыбаясь, он поставил на стол черный экспортный патефон и восьмидюймовую банку с медом. Веселый друг оказался прав. Бешенский еще не вернулся. К счастью, на улице встретился директор объединения "Мембрана", и беспокойный Миша сразу выпросил у него записку на патефон по сверхтвердой цене и со скидкой в тридцать процентов, так что почти ничего платить не пришлось. Что же касается банки с медом, то отчаянный друг с такой ловкостью выхватил ее из какого-то ГОРТа {1}, что искатель лампочки даже не успел заметить, какой это был ГОРТ.
   Весь вечер он ел мед и слушал пластинки. И в диких выкриках гомэцовской хоровой капеллы чудилась ему дивная, почти сказочная жизнь, по каким-то чужим броням, почему-то вне всяких очередей и даже с правом посылать семейные телеграммы с надписью "посевная".
   Утром, на свежую голову, он стал вспоминать и записывать в книжечку фамилии и телефоны своих знакомых. Оказалось, что многие полезны, из них особенно:
   кассиров железнодорожных - 1,
   привратников ЗРК {2} - 3,
   хозяйственников - 2,
   управляющих финансовыми секторами - 1,
   председателей РЖСКТ - 1.
  
   А он, дурак, с иными пил чай, с другими играл в карты и даже в фанты, с третьими жил в одной квартире, приглашал их на вечеринки и сам бывал у них на вечеринках - и никогда ни о чем их не просил. Это было какое-то непонятное затмение.
   Теперь ясно, что надо делать. Надо просить!
   Просить все: бесплатный билет в Сочи, свинобобы по твердым ценам, письменный стол за счет какого-нибудь учреждения, скидку на что-то, преимущества в чем-то, одним словом - все.
   Через год человек, искавший когда-то лампочку, оглянулся на пройденный путь. Это был путь человека с вечно протянутой за подаянием рукой.
   Теперь он часто без дела разъезжал в поездах, занимая мягкие места, а на пароходах его иной раз даже даром кормили.
   Среди пассажиров по томному блеску глаз и по умению держать проводников в страхе он узнавал тех, кто тоже устраивался по блату.
   Если эти люди ехали с женами, то чудилось, что даже женились они по протекции, по чьей-то записочке, вне всякой очереди, - такие у них были подруги, отборные, экспортные, лучше, чем у других.
   И когда они переговариваются между собой, кажется, что они беспрерывно твердят некое загадочное спряжение:
  
   я - тебе,
   ты - мне,
   он, она, оно - мне, тебе, ему,
   мы - вам,
   вы - нам,
   они, оне - нам, вам, им.
  
   Теперь понятно выражение "по блату". Просто оно оказалось наиболее точно обозначающим бурную деятельность некоторого количества людей, думающих, что если они и не ангелы, то уж во всяком случае хорошие ребята и крепкие парни.
   Но их выдает уже самое выражение "по блату". Оно вышло, как бы сказать, из официально воровского мира и пришло в мир воров неофициальных, растаскивающих советское имущество по карманам толстовок, по плетенкам. Это еще более предприимчивые и наглые расхитители социалистической собственности, чем те, кто ночью где-нибудь на товарном дворе взламывают вагоны, за что и судятся по соответствующей статье.
   Тут есть все, предусмотренное уголовным кодексом: и гортовская кража со взломом по записке, и строительный бандитизм по протекции, и похищение чужой квартиры среди бела дня и вне всякой очереди.
   Рыжие молодцы не всегда ходят с битым гусем под мышкой.
   Иногда они хватают чужие вагоны с алебастром или мандаринами, морожеными судаками или табуретками. Они рвут. Оказывается, им все нужно.
   - Сегодня отхватил пять тысяч штук кирпича! Мировой блат! По твердой. А на рынке, знаете, сколько?.. Пусть полежит. Когда-нибудь пригодится. Мы тут наметили года через два начать строить авгиевы коттеджи.
   И наверно же у нас есть домики, выстроенные по блату, против плана, вопреки прямому запрещению государственных органов, выстроенные только потому, что какой-то очень энергичный человек обманным путем, в ущерб государству, в ущерб новому жилью для рабочих, ученых или специалистов вырвал где-то все элементы своего гнездышка: и цемент, и крышу, и унитазы, и рамы, и паркет, и газовые плиты, и драгоценный телефонный кабель. Вырвал из плана, смешал карты, спутал работу, сломал чьи-то чудные начинания, проник микробом в чистый и сильный советский организм.
   Товарищи, еще одна важная новость! Но помните - это секрет! Никому ни слова!
   Тише!
   У нас есть писатели по блату! (Немного, но есть.)
   Композиторы по блату! (Бывают.)
   Художники
   Поэты по блату.
   Драматурги (Имеется некоторый процент.)
   Кинорежиссеры
   Это тонкая штука. И это очень сложная штука. В искусстве все очень сложно. И это большое искусство - проскочить в литературу или музыку без очереди.
   Все эти люди - и веселый приобретатель с протянутой рукой, и строительный разбойник, с кистенем в руках отбивающий магнитогорский вагон с пиленым лесом, и идеологический карманник с чужой славой на озабоченном челе, - все эти "ятебетымне" думают, что но блату можно сделать все, что нет такого барьера, который нельзя было бы взять с помощью семейственности, что по блату, по записке можно примазаться и к социалистическому строительству. Но это им не удастся. Столь любимый ими "блат" приведет их в те же самые камеры, откуда вышло это воровское, циничное, антисоветское выражение.
  
   1933
  
   1 ГОРТ - городской отдел распределения товаров.
   2 ЗРК - закрытый рабочий кооператив.
   Человек с гусем. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1933, No 18, 18 января.
   Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939.
   В Центральном государственном архиве литературы и искусства хранится рукопись этого фельетона под первоначальным названием "Жизнь по блату" (ЦГАЛИ, 1821, 58).
  
  

ЛИСТОК ИЗ АЛЬБОМА

  
   Теперь уже окончательно выяснилось, что юмор - это не ведущий жанр. Так что можно наконец поговорить серьезно, величаво. Кстати, давно хочется застегнуться на все пуговицы и создать что-нибудь нетленное.
   Не сразу, конечно.
   Здесь покуда приводятся только черновые записи, суждения, слова, подхваченные на лету, некоторым образом еще не отшлифованные алмазы.
  
   Самый страшный персонаж в плохой современной пьесе - это так называемый пожилой рабочий.
   Зрители трепеща ждут его появления. И вот он выходит на сцену. И вот, под громовой кашель публики, начинает вырисовываться его характер.
   О, это сложная фигура, рядом с которой шекспировский венецианский купец кажется неизящной провинциальной схемой.
   Разумеется, пожилой рабочий уж не молод (56 лет). Обязательно носит сапоги на высоких скороходовских каблучках. Разумеется, на нем стальные калининские очки, сатиновая косоворотка под пиджаком, и усы, о которых прейскуранты театральных парикмахерских сообщают кратко и нагло: "Усы колхозные - 80 коп."
   Пожилой рабочий всегда и неукоснительно Зовется по имени-отчеству: Иван Тимофеевич, Кузьма Егорыч, Василий Фомич.
   Пожилой рабочий - беспартийный, но обладает сверхъестественным классовым чутьем, хотя до некоторой степени находится в тисках прошлого (икону сбрасывает со стены только в третьем действии). Как правило, пожилой рабочий обожает свой станок. Пожилой рабочий часто ворчит и жалуется на кооперацию, но этим он никого не обманет - под грубой оболочкой ворчуна скрывается верное сердце.
   Никаких отступлений от этого художественного образа драматурги себе не позволяют. И едва только под огнем рампы сверкнут стальные очки пожилого - суфлер спокойно может идти из своей пыльной будки в буфет, - публика сама подскажет Кузьме Егорычу его реплику, если он ее забудет.
   Таков старожил советской сцены, чудно вычерченный в литературных канцеляриях.
  
   - Все хотят писать пьесу на конкурс.
   - А как писать?
   - Ну, это просто. Чтобы было значительно и в трех актах.
   - И подымут на щит?
   - Могут поднять.
   - Интересно, должно быть, на щите, а?
   - О-о-о!
   - Завидую Шолохову.
   - А вы напишите хороший роман, вас тоже подымут на щит.
   - Что роман! Вы сначала подымите, а я потом напишу,
   - Вы, однако, не глупый.
   - О, я далеко не глупый. Там и буду писать. На щите. Свободно, просторно, никто не мешает.
   Почему население так не любит критиков? Надо полагать, причины есть. Не стоит об этом распространяться.
   Но во всяком деле, даже в таком интересном, как травля критиков, надо сохранять меру, такт, наконец профсоюзную дисциплину.
   Между тем с недавнего времени; в этой области наблюдается известное излишество, граничащее с заезжательством, заушательством и заштукатуриваньем собственных недочетов, коих, ох, как много, наряду с достижениями. Завелись грубые чикагские манеры, какой-то такой аль-капонизм в действии, начались похищения среди бела дня.
   Стоит критику неблагоприятно отозваться то ли о выставке картин, то ли о новой пьесе, как заинтересованная сторона увозит его к себе на заседание и там начинает пытать повесткой дня:
   1. О подлом, хамском, мерзком, дерзком выпаде критика N.
   2. Дача отпора указанной газетно-журнальной шавке N.
   3. Разное.
   И сидит бедная шавка среди разъяренных творцов, с ужасом ожидая пункта третьего. Он не ждет добра от "разного". По этому пункту критику забивают под ногти резолюции и канцелярские скрепки, вымогая у него отречение от рецензии.
   Травля критиков - дело, конечно, безумно увлекательное, но нельзя же, товарищи, такое Чикаго.
  
   - Слушайте, где здесь подымают на щит?
   - Кажется, в двенадцатой комнате.
   - Да нет, я там был. Насилу вырвался. Там приносят в жертву.
   - Тогда обратитесь в девятую.
   - А там очередь. На три года хватит. Нельзя ли как-нибудь сбоку, по блату? Я могу представить удостоверение о болезни.
   - Нет, на щит по блату не подымают.
   - Черт знает что! Безобразие!
  
   Жил на свете автор. Был он молод, неизвестен, но дьявольски опытен. Вот он и написал пьесу в семи картинах с прологом, под названием "Первые этажи".
   Пролог неинтересен, семь картин тоже не разгорячают воображение (мол. инж., изобр., лесопил., комбайн, но вылаз, клас. враг., порт. маш. Раб. выдв., встречи, пл. Варьянт. невозможн.). Отдыхает глаз лишь на списке действующих лиц.
   "Парфил - раскулаченный. Вредитель под маской ударника".
   "Силантий - недавно из деревни".
   Здесь зал уже может подхватывать рифму. Поскольку наивный Силантий недавно и

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 124 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа