Главная » Книги

Юшкевич Семен Соломонович - Рассказы, Страница 8

Юшкевич Семен Соломонович - Рассказы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

мы сидели бы, близко прижавшись друг к другу... Ведь в мире, по моему предположению, никого нет, - докончил Глинский, вдруг взяв ее руку.
   Отвернув перчатку, он поднес ее теплую руку к губам и стал быстро целовать надушенные пальцы.
   От неожиданности она как-то неловко дернулась и отвернулась обиженная...
   То, что она опять ничего не сказала, он понял как благоприятное, как поощрение, будто она сказала:
   - Не пугайтесь того, что я отвернулась, целуйте еще, обнимайте меня, делайте, что хотите, ведь мы для этого поехали.
   - Больше не буду, - послышался его голос. - Дайте мне только вашу руку, и я минуточку подержу ее и извинюсь перед ней молчаливым пожатием. Дайте же, дайте, умоляю вас.
   И он так и сделал, как сказал, хотя она и не хотела. Дала же она руку только для того, чтобы он перестал просить, говорить оскорбительным, молящим голосом и еще ради того, чтобы извозчик не услышал его слов.
   Взяв руку и освободив ее от перчатки, которую спрятал в карман - на память, как он сказал, Глинский тихо пожал ее.
   Волновала синяя теплая ночь, и звезды, и ветер в листве деревьев, и мягкая ладонь женщины, а запах духов, шедший от нее, туманил, как будто говорил:
   "Так пахнет вся она, ее рука до плеч, прижмись к ним и испытаешь наслаждение. Прижмись, только это нужно сейчас делать, пока вы вдвоем и темно вокруг... Она будет молчать, потому что для этого поехала".
   - Вы видите, - сказал он, - я благороден, я оставил вашу руку, как обещал, но, клянусь вам, вы мучаете меня, - произнес он, точно имел уже право жаловаться ей на свои страдания.
   - Вы говорите очень громко, - отозвалась шепотом Елена. - Лучше переменим разговор, - попросила она, чувствуя, что ей уже нельзя приказывать.
   - О чем же нам говорить? - каким-то чужим голосом спросил он. - О чем? - повторил он отчетливо и, неожиданно для себя, вдруг притянул ее к себе и прижался губами к ее щекам.
   - Я люблю тебя, - зашептал он, - давно, давно, дорогая моя; люблю твои глаза, твои руки; люблю всю, всю.
   Елена так испугалась, что даже не вскрикнула... Лишь инстинктивно она стала сопротивляться, сильно, серьезно. Сначала ее неприятно поразил запах табака, когда он поцеловал ее в губы, и несказанно удивило прикосновение густых жестких волос его коротко подстриженной бороды. Самое же мучительное было - стыд, и то чувство, хуже стыда, что теперь ей нельзя уже притворяться, будто она не понимает, не заметила, не почувствовала, что он делает... Она боролась молча, стараясь не обратить внимания извозчика, и защищалась мысленно такими словами: "Что вы делаете, как не стыдно! Я не хочу ни ваших поцелуев, ни объятий... Поймите, мне этого совсем не нужно. Вы ошиблись! Ваши объятия меня серьезно оскорбляют... Умоляю вас, перестаньте, я не шучу, я сопротивляюсь серьезно, клянусь вам!"
   А он все целовал, обнимал. Она бы, вероятно, закричала, если бы не стыд перед извозчиком... В один миг он уже знал всю ее, то, что она так искренно и стыдливо прятала от всех людей, кроме мужа. И мысль об этом так потрясла ее, что минутами она переставала сопротивляться. А он все обнимал и целовал, обнимал, целовал...
  

* * *

  
   В городе, как только они очутились на людной улице, она попросила его сойти. Он стал было извиняться, но сейчас же замолчал, почувствовав, что этого не нужно, и, целуя уверенно и многократно ее руку, которую она уже не отнимала, сказал:
   - Вы правы, поезжайте с Богом одна. Я на днях заеду к вам.
   Елена даже не ответила на его слова кивком головы, и когда его высокая, страшно противная ей фигура скрылась в полутьме, она отпустила извозчика, кликнула другого и поехала домой.
   В городе было шумно и светло, призрачно красиво, как бывает в концерте или в театре, где забываешь о том, что есть небо и не приходит в голову поднять глаза вверх. Елена, сидя в дрожках, торопливо обдумывала, что с ней случилось, и удивлялась своему негодование против Глинского.
   "Почему я сержусь на него, - говорила она себе, - ведь, в действительности, он ни в чем не виноват передо мною... Сам он мне глубоко противен, но теперь я поняла, что точно так же поступил бы каждый мужчина на его месте. Конечно, он развратный, бесстыдный, но я ведь для него и разоделась и рада была, что нравлюсь ему, и я во сто раз преступнее, хуже и гаже Глинского, - с ужасом подумала она. - И странно, - вдруг пришло ей в голову, - что, начав с вечности и бесконечности, мучаясь от чего-то большого, непостижимого, я, хотя и невольно, кончила пошлостью и гадостью".
   ...По лестнице она поднялась быстро и легко, нетерпеливо позвонила и, угадав в передней шаги Ивана, на миг затаилась, как бы вся закрылась от него.
   Иван шумно, радостно встретил ее... Прибежали дети, весело крича: "Мама пришла", показалась горничная. Детей Елена расцеловала и тотчас пошла в гостиную. В гостиной было темно. Иван, как только они остались одни, крепко обнял ее и прижался губами к ее горевшим щекам.
   - Ты пахнешь табаком, - с легким отвращением, которое испытывают некурящие, удивленно сказал он.
   - Разве? - спросила она, тоже будто удивленная.
   "Я отлично разыгрываю удивление", - подумала она, холодея.
   Она с тяжелым чувством обняла его и, неизвестно почему, еще раз ответила:
   - Если ты настаиваешь, что я пахну табаком, то так, вероятно, и есть... Пойду умоюсь, и это пройдет.
   Но он не отпустил ее, пошел с ней и, обнимая и мешая ходить, как Глинский, говорил на ухо:
   - Где ты была, почему так долго не возвращалась? - Он поцеловал ее. - Иногда спрашиваю себя, нужно ли, чтобы я так любил? Подожди, я обниму тебя. - Он обнял ее. - Вот чувствую, что я исчез, что меня нет... Я слился с тобой.
   "Как он любит меня, - подумала она, - а я спокойна. Мне приятно, что у него мягкая, шелковистая борода и что весь он чистый, ясный..".
   Платье уже лежало на полу, как свернутая змея. Она стояла полураздетая, что-то отвечала на слова Ивана, но в душе ощущала пустоту и чувствовала, что Глинский в чем-то испортил ее жизнь.
   Ласки Ивана не трогали ее, скорее были неприятны. Ведь Глинский так же страстно, с таким же жаром обнимал ее, целовал, и в этом, помимо своего унижения, она теперь чувствовала и унижение Ивана. В чем-то оба сравнились в ее глазах, и в чем-то стали одинаковыми, подобными, и было больно сознавать это, странно удивляло.
   Весь вечер она избегала Ивана, пряталась от него и, под разными предлогами, то сидела в детской, то с бабушкой у окна. Потом она много, до усталости, играла, стараясь ни о чем не думать, но и в музыке не нашла успокоения.
   Иван уже лежал в кровати и терпеливо ждал ее. Она легла, дала себя обнять, но была загадочно молчалива.
   Сон не приходил, хотя она и звала его. Иван лежал рядом и мирно, со счастливым лицом, спал. Она осторожно положила руку под голову и долго всматривалась в него.
   "У него широкий лоб, - думала она, - а у Глинского высокий... У него губы красные, но и у Глинского красные... У него такие же руки, как у Глинского. Если долго вглядываться, то перестаешь разбираться, в чем разница между Глинским и Иваном".
   Она испугалась этой мысли и, чтобы перестать думать, поцеловала его.
   "Ведь я так же легко могла поцеловать и Глинского, - пришло ей на ум, - и нисколько бы оттого не изменилась. Как ужасно все, что я теперь думаю", - с отчаянием сказала она себе.
   И снова потянулись мысли... о вечности, о мирах, о том, что Бога нет, и не понимала, почему, если ей все можно, она совершила дурное, а не хорошее.
   Она долго еще мучилась, но, наконец, не выдержала, осторожно встала, выпила брому и начала ходить по комнате. Сердце у нее часто билось и казалось, что в комнате нет воздуха. Подойдя к окну, она приоткрыла и выглянула на улицу. Промелькнул силуэт прохожего.
   "Вот, если бы так, вдруг умереть, - пронеслось у нее, - и наступил бы конец всему-всему".
   Она закрыла ставень и снова начала ходить. Опять почувствовалось, будто из комнаты выкачали весь воздух. Но она уже не страдала от этого, а радовалась... Руки ее поднялись к шее, словно она хотела задушить себя, но не за грех, - она теперь не считала того, что произошло с ней, грехом, - а за другое... Ведь, что бы она ни сделала, ей уже никогда не уйти, не заполнить бездны, которую она увидела, поняла...
  

* * *

  
   Через неделю явился Глинский, но Елена его не приняла, сказавшись больной. Прошла еще неделя, он опять пришел, - Елена и во второй раз его не приняла. Спрятавшись за дверью в гостиной, она слушала, как он задавал вопросы горничной, и голос его почему-то волновал ее. Она едва удержалась, чтобы не выйти и сказать:
   - А я ведь дома и совершенно здорова. Как я рада, что вы пришли.
   "Я - сумасшедшая, испорченная, дурная, - думала она. - Я ведь его презираю и знаю, что буду мучиться, когда останусь с ним с глазу на глаз. Чего же я хочу?"
  

* * *

  
   ...Уже был май, уже пышно расцвели деревья, усаженные рядами, вдоль домов, как вдруг, неожиданно, заболел Иван.
   И вот Елена, еще вчера не находившая себе места от тоски и недоумения, сразу забыла обо всем, что ее угнетало.
   В один миг перестали существовать и непонятное и греховное, рождавшие страдание мысли и совести, уничтожилась ее связь с бесконечным, с миллионами верст, с вечностью, и затерся, заглох в душе образ Глинского.
   "Если я считаю жизнь ничтожным, пустым даром, человечество только огромным муравейником, и потому мне все можно, то почему, вместо того чтобы позволить Глинскому обнимать себя, я не убила детей своих, не отравила городского источника, или не сделала попытки поджечь город, чтобы преступление хоть как-нибудь отвечало моему пониманию".
   Сегодня же она, под влиянием действительного несчастья, неожиданно обрушившегося на нее, ходила по комнате и шептала:
   - Если болезнь Ивана серьезна, я не перенесу удара. Господи, сделай, чтобы болезнь его была пустячной. Только этот раз исполни мою просьбу, я обещаю Тебе так беречь Ивана, что больше он не заболеет. Господи, я часто бранила Тебя, но душу мою Ты ведь знаешь. Ты знаешь, что в глубине я, хотя и браню Тебя, отрицаю и не постигаю, как можешь Ты существовать, все же верю, страстно верю в Тебя, и я ни в чем не виновата перед Тобой...
   Сегодня она еще так думала: "Кухарка рассчиталась, съезжу в контору, прикажу прислать другую, приглашу доктора, хотя Иван и не соглашается. Кстати доктор и новую кухарку осмотрит".
   Так она и сделала и не заметила, как окрепла душой от суеты и беспокойства.
   Когда явился доктор, Иван поморщился, - он безотчетно боялся докторов, - но, чтобы не огорчить Елену, согласился принять его.
   Доктор осмотрел Ивана, постукал где нужно молоточком, выслушал сердце и стал считать пульс. Лицо его было непроницаемо и серьезно.
   Елена следила за всеми его действиями, неестественно улыбалась и делала вид, что не боится, не беспокоится, сама же едва держалась на ногах от волнения. Сейчас судят ее милого, дорогого Ивана. От приговора доктора зависит вся ее жизнь. Или она - несчастная вдова, или счастливая жена с беспрерывными радостями.
   "Господи, Господи, - молилась она. - Сделай, чтобы были беспрерывные радости. Я уже не скучаю. Я не страдаю больше от счастья".
   Когда доктор объявил, что серьезной болезни сердца нет, и объяснил недомогание нервным переутомлением, которое пройдет, если отдохнуть как следует где-нибудь у моря, Елена сразу повеселела, забыла о Боге и уверенно сказала:
   - Я так и думала, доктор. Откуда вдруг сердечная болезнь? Это все мнительность Ивана, а я ни одной минуты серьезно не верила. Кстати, доктор, у меня к вам просьба, я взяла новую кухарку. Что, если бы вы ее осмотрели?
   Сидела она в это время на кровати подле Ивана, он незаметно целовал ее пальцы.
   После осмотра кухарки к доктору, уже без спроса, подвели и бабушку, которая долго не хотела идти, но пошла потому, что Елена попросила ее.
   На доктора бабушка посмотрела очень внимательно и загадочно улыбнулась. Она ничего не сказала, дала осмотреть себя, но с таким равнодушием отвечала на его человеческие вопросы, что ему стало неловко. Увидел он, что перед ним стоит человек, может быть, даже и не живой, уже за гранью живущего, за гранью того, что имеет отношение к нему, доктору, за гранью законов, которые были ему известны. Показалось ему вдруг, что он находится перед вечностью. И лишь только он так подумал о бабушке, то сразу понял, как смешно, неестественно ощупывать эту вечность, выслушивать ее, давать советы.
   "Удивительно странная старуха, - сказал себе доктор, почувствовав как мурашки побежали по его спине... - Никогда я не видел ни глаз таких, ни такой улыбки".
   И молча отошел от нее.
   Днем пришел студент, новый репетитор Колюшки, старый внезапно был вызван к своему заболевшему отцу. Елена приняла студента в столовой, рассказала ему о Колюшке, обрисовала его характер, советовала на что обратить внимание, говорила о его способностях и многое другое в таком же роде.
   Студент, юноша с маленькими усами, голубоглазый, в поношенном мундирчике, слушая ее то быструю, то плавную речь, замечтался о другом и раза два очень внимательно посмотрел ей в глаза.
   Она тотчас же покраснела и, досадуя на себя, оборвала разговор и вышла.
   "Как странно, - думала она, - когда он посмотрел на меня, то сделался похожим на Глинского и Ивана. Я узнала что-то новое, чего раньше не знала. Я как будто открыла ту дверь, к которой мне было запрещено подходить..".
   В доме все пошло по-старому. Доктор приходил каждый день и каждый день повторял одно и то же:
   - Уезжайте отсюда, вам надо лето провести у моря.
   Ивана навещали родные и знакомые. Глинский был два раза и оба раза держался как заговорщик: будто Елена ему принадлежала, а он из благородства позволил ей остаться с Иваном. Елена очень мучилась от его посещений, когда же он уходил, к ней возвращалась веселость и спокойствие.
   Гости приходили ежедневно... Все выражали Елене сочувствие, соболезновали; ежедневно Елена надевала другое платье и была красива, как никогда еще. Она сидела с гостями в гостиной, - к Ивану, которого почему-то держали в кровати, никого не пускали, - слушала, улыбалась, иногда отвечала, а больше молчала.
   Гости говорили о том, что жизнь вздорожала, что жизнь скучна, сера, и многое в таком же роде; рассказывали, что в театре идет новая пьеса, что на днях приезжает знаменитый певец, и Елена, слушая разговоры дам, думала про себя, что все они считают ее образцовой женой и что никто не догадывается о ее тайне.
   "А что если, - приходило ей в голову, - и они такие, как я? Я считаю их недоступными, чистыми, как они меня, а, между тем, каждая, выйдя от меня, может быть, спешит на свидание. Ведь настоящая наша жизнь есть та, которую мы не показываем, а тщательно скрываем".
   ...Вечером она сидела с Иваном, и между ними началось то привычное, приятное, что так крепко соединяло их, - началась та радость, когда каждое слово приобретает иной смысл и помещает в душе милые чувства нежности и тихого упоения.
   - Почему я люблю тебя? - спрашивал Иван, обнявши ее. - Почему ты мне кажешься лучшей и воплощением красоты и изящества, почему ты каждый раз новая? Потому что я не знаю тебя, потому что ты - моя и ничья... Я люблю тебя вечером больше, чем днем. Ты - та же, но другая... Твоя улыбка загадочна и голос твой как будто несется из вечности и несет меня к новой вечности. И еще потому я люблю тебя, что ты странная, какая-то необыкновенная.
   И ей он кажется иным... Это не Иван, с шелковистой круглой бородой, в мягкой сорочке, - а вечный "он", владеющий тайной волновать ее существо... Себя же она чувствует единой в мире, который подчинен ее воле... Движением ресниц она создает моря, небеса, движением ресниц она уничтожает их. Движением ресниц она создает потрясающие мелодии, чтобы ярким пламенем зажглось ее сердце, чтобы воскресли в ее памяти ушедшие тысячелетия и, послушные ее воле, поют миры...
   И снова они земные. Таинственное чудо преображения кончилось: они опять в своей квартире, она уже не единственная, он - Иван, и скукой веет от каждого угла.
   Только что он говорил:
   - Днем твои руки белые, розовые, ты вся белая, розовая, а вечером ты, - таинственная, чужая.
   А теперь она слышит:
   - Я уже две недели не работаю... На заводе без меня нет порядка. Управляющий - хороший человек, но мямля. Да, некстати эта дурацкая болезнь.
   Только что он говорил:
   - Хочу, чтобы это вечно продолжалось... Глядеть на тебя и думать, что ты таинственная - необыкновенное наслаждение.
   А теперь он продолжает:
   - Дай мне свежую сорочку... Если бы я был рантье, я жил бы только в Англии, и дети получили бы великолепное воспитание.
   Она дала ему сорочку и думала: "Почему я с такой необыкновенной ясностью чувствую пошлость этих слов?.."
   И от мысли, от этой сорочки, от того, что уже ушла радость, только что жившая в ее душе, ей хочется убежать куда-нибудь, забиться, как птица, в угол.
   ...Она сидит за роялем и играет. Наконец, она говорит:
   - Мы уедем, Иван, на все лето.
   И думает: "как удивится Глинский, когда узнает, что я уехала".
   Иван лежит на кровати... Звуки рояля едва доходят до него. Они доходят, но смутно, как приятный шум. То вдруг кажется, что длинные, желтые стрелы падают в золотое озеро, а то ничего не слышит... Лицо у него очень бледное. От слабости заметно дрожат его желтые, сложенные в кулаки руки на белой простыне, и думает он не об обычном, а о трагическом.
   - Да, да, - отвечает он желтым стрелам, летящим в золотое озеро, - мы поедем к морю. Доктор хорошо придумал.
   А чуть поглубже идет свое, интимное, развивается другая мысль, бороздит его лоб темными морщинами и делает взгляд холодным, мертвым.
   "Если бы я сказал Елене, о чем сейчас и всегда думаю, что ношу в душе, она закричала бы от ужаса, - как будто прочел Иван на стене... - Она играет для меня и уверена, что я счастлив. Я же чувствую себя трупом, который случайно начал двигаться, думать и говорить. Всю жизнь я ношу эту тайну, это свое знание о человеке, но не смею открыть Елене, чтобы не заразить ее души. А как прекрасно было бы, если бы мы могли говорить об этом, думать вместе. Спокойно подвигались бы мы к бездне, которая должна поглотить нас, наших детей и когда-нибудь весь мир".
   Желтые стрелы все быстрее летят в золотое озеро и неожиданно исчезают. Иван опять думает: "Ведь почувствовать, что между живым и не-живым нет разницы, значит понять все, все загадки. Понять, это значит сказать себе: нет разного, все единое, и потому откажемся от стремлений, откажемся от расценок. Понять это, значит понять, что вся духовная жизнь, наука, искусство, религия созданы для того, чтобы затемнить эту главную мысль, и что они точно игрушки в руках детей, отвлекающие от главного. Все это несомненно, хотя я и знаю, что искусство, наука и мораль - хорошие и занятные игрушки".
   Елена все играла, и он, когда надо было, улыбался ей и отвечал, но с вдохновенной радостью думал теперь о том, что смерть существует.
   "Чего бояться, если есть смерть? Ужас был бы в вечной жизни, в сознании невозможности примирить противоречия, - смерть разрешает все заблуждения. Слава Богу, есть смерть, привет ей! Вот скоро, рано или поздно, придет она ко мне, к Елене, к детям и погасит нас... В этом - моя радость, моя единственная вера. И радость эта покрывает даже любовь, потому что смерть выше любви".
   От усталости он незаметно задремал... Желтые стрелы все падали в золотое озеро... Упала последняя, вынырнула и поплыла прямо, чуть колышась на золотой ряби.
   Елена, играя, вдруг почувствовала, что он заснул, как будто ей сказали тихо:
   - Заснул...
   И, неизвестно почему, Елене вдруг показалось, что с этой минуты начинается нечто новое в ее жизни. Она готова была поклясться, что так и будет. Завертится она, как-то закружится и, так вертясь, упадет где-нибудь мертвая.
   Она перестала играть, поднялась и на цыпочках вышла из спальной, не зная, что с собой делать. Потянуло ее в детскую. Дети спали крепким сном. Она долго стояла перед ними, вглядываясь, как будто не узнавала их, словно ей показали обоих через сто лет.
   Но зачем же она родила их? Для чего им жить, и во имя чего они будут волноваться, стремиться? Неужели же, чтобы прийти к тому, к чему она пришла, увидеть бездну, и заглянуть в вечность.
   Испуганная, она перекрестила их головки... Ведь их, как и ее и всех людей, кто-то вел во тьме. Но если бы с детства открыть им правду, они выросли бы другими: прекрасными, настоящими людьми, которых еще нет в мире, но которые будут непременно. Не теми, кому ставят памятники на площадях, и не теми, которые заняты наукой, творят религии, потому что и эти живут во тьме и учат, как ходить во тьме, чтобы не разбиться.
   "А я хочу разбиться, - с мучительной страстностью подумала она, - потому что мне совсем не дорого благополучие мое, мои удобства, мои радости. Я не хочу единения с людьми, потому что эти еще не люди, и не желаю знать их науки, морали, их законы".
   И ей вдруг представилось, что все люди, сколько их есть в мире, взявшись за руки, образовали большой круг, опоясали всю землю и играют в какую-то игру... И вот она опустила руки, вышла из круга, и цепь замкнулась перед ней. Все кружатся, играют, а она стоит в стороне, уже свободная от их законов, идеалов, мечты.
   Если бы ее поняли правильно, если бы каждый вышел из круга, то наступил бы конец человеческой комедии. Если бы так, если бы...
   ...А через неделю началась опять мелкая жизнь, рождавшая ту пустую и сытую радость, столь страшившую Елену, но от которой она еще не в силах была отказаться.
   Пьют чай. Иван сидит в кресле. Говорят об отъезде, о том, что надо накупить всяких вещей, не забыть бы того, или другого.
   Разве мысль доставляла Елене когда-нибудь страдание, вызывала к жизни новые трепетания сердца? Ее мозг спит. Она снова в круге и сейчас говорит быстро-быстро:
   - Надо похлопотать о билетах, а потом в магазины. Куплю тебе дорожное пальто и себе, и детям. Вечером вызовешь управляющего и поговоришь о заводе... - и все в том же роде.
   "Я в ту ночь очень испугалась, - думает Елена, - и я, как улитка, спряталась в своем домике. Оттого я теперь такая мелкая, маленькая. Но пусть буду маленькой, пусть чувствую, как козявка, мне хорошо, и я не откажусь от этого".
   ...А еще через неделю Елена стояла у окна, в купе вагона первого класса, и внимательно разглядывала публику, заполнившую перрон. Тут же были отец и мать Ивана, родные и знакомые. Она улыбалась всем. Кто-то протискался сквозь толпу и подал ей букет цветов... Это был Глинский. Она кивнула ему головой, - он значительно поцеловал ей руку.
   И больше ничего...
   Иван сидел на диване, напротив - дети. На столе лежали цветы, коробка конфет.
   Неожиданно прозвучал третий звонок. Паровоз заревел, вагон качнуло, поезд дрогнул, и перрон с людьми вдруг медленно поплыл назад, развертываясь во всю длину и показывая большие, освещенные окна буфета, телеграфа, конторы начальника станции.
   "Теперь я опять твоя", - хотела Елена сказать Ивану, но удержалась и так и осталась прислонившись головой к стеклу окна, пока тьма не выдвинулась перед ней черной отполированной стеной.
   Тогда она вздохнула, села и поднесла букет Глинского к лицу...
  

* * *

  
   В конце августа Иван стал торопить Елену с отъездом... Там в городе, в мае одно время чувствовалось так, будто только жизнь у моря может обновить, исцелить. И все оттого казалось поэтичным: сборы, езда по магазинам, разговоры о чудных солнечных утрах, о пляже, о купании, о новых знакомых. Хотелось пышной зелени для глаз, и так манило увидеть безграничную даль, море, которое почему-то казалось синим и круглым, купол неба, с белыми-белыми облачками, и зарева закатов, длинные аллеи, и так сердце жаждало тишины, мирного покоя, что каждый лишний день в городе, каждый час томили особенным томлением и грустью: уходят дни, часы и не видишь этого...
   И все исполнилось, как представляли себе, как рисовали в мечтах. Даже лучше. В это лето Иван и Елена любили друг друга, как никогда еще.
   Но лишь только подуло холодным ветром и появились первые галки, сразу от моря, от уставшей, пыльной, пожелтевшей зелени, от серого, однообразного пляжа и испорченных за лето аллей, от четырех комнат, которые занимали Галичи, дохнуло такой скукой, и столь чужим показалось окружающее, что обоих потянуло домой. И все уже после этого сделалось ненужным, непоэтичным, как бы нарочито придуманным, даже смешным: и парное молоко по утрам, и душистое, пахнувшее сливками масло, и купанье, прогулки, разговоры с курортными знакомыми. Пугали вечера своей неуютностью, тьмой и враждебностью. Пугал ропот моря. И каждую ночь было тяжело думать, что утром снова проснешься здесь, а не дома. Больше всего Иван и Елена скучали по бабушке. Казалось, что, если бы она была здесь, сидела у окна, глядела на море, все опять ожило бы, получило смысл и прежнюю прелесть... И от грусти разочарования, от безделья у них происходили такие разговоры:
   - Вот видишь, Лена, - сидя на террасе и показывая на газету, говорил Иван, - вот видишь, каждый день вычитываешь как будто новое, а нового-то собственно и нет. Люди те же, и интересы те же... Сто лет тому назад, и тысячу, и десятки тысяч лет назад происходили точно такие же события, как вчера: люди по утрам узнавали о них, обсуждали, как мы с тобой, - жизнь же не подвинулась ни на шаг вперед.
   "Я знаю, почему он это говорит, - думала Елена, - и надо собираться домой".
   - Что знали или не знали в старину, - продолжал Иван, - то знают и не знают теперь. Все говорят: культура, культура, человечество идет вперед, а где эта культура, в чем она выразилась - ни один человек, если его хорошенько расспросить, не скажет. Кто только не появлялся в мире, от Конфуция, Будды. Христа до Канта, и как было скверно, а главное бессмысленно, так оно и осталось. На заре истории человечество не знало, кто оно и зачем, и сейчас этого не знает...
   - Да, - отозвалась Елена. - Люди играют в какую-то игру и, как дети, воображают, что они и игра их самое важное в мире, но в сущности страшная скука от жизни... от всего!
   Может быть, от тоски, а может быть, от чего-нибудь другого, она после долгого молчания вдруг неожиданно сказала:
   - А тебя не пугает, что я только тебе принадлежу и так будет до самой смерти? Нет, я не то хотела сказать... Меня мучает, что я всегда - только я... Я отлично знаю, что испытаю, когда буду наблюдать восход солнца, или когда поплыву, а я хотела бы почувствовать, как ты это чувствуешь, или как полковник Иваницкий, как бабушка, или твой отец, что испытывает вот эта козявка, ласточка. Почему у тебя испуг в глазах? Мне скучно с собой, - с тоской сказала она. - Я прожила пол-лета, как козявка, и мне теперь страшно...
   Всей мысли своей она не хотела открыть ему и замолчала, но волнение ее не проходило.
   - Значит, нам пора уезжать, если ты уже до этих мыслей добралась, - очень серьезно сказал Иван.
   - Да, надо собираться.
   И началось то же, как перед отъездом из города: суета и томление, и разговоры о поэзии города... Милыми казались туманы, нависшие там над улицами, и шум, и утренние поездки на завод, звон колоколов, и все, все, что напоминало о городе.
  

* * *

  
   ...Когда Елена вошла в свою квартиру, то в первую минуту не узнала ее. Комнаты, как будто, сделались больше, просторнее, а убранство их просто восхитило ее. Но тут случилось нечто необычное... Показалось ей вдруг, будто кто-то, которого она сразу не заметила, вошел в гостиную, стал в углу у окна и стоя, тут же умер... Даже мелькнуло его бледное лицо, очень знакомое, но чье - она не могла вспомнить, полузакрытые, еще светящиеся глаза и бессильно повисшие вдоль тела руки.
   "Что это?" - подумала она и перекрестилась раз, а потом еще два раза.
   Но когда Елена вошла в столовую, расцеловалась с бабушкой, которую тоже сразу не признала, когда вбежала в милую, уютную спальню, открыла окно и сыграла что-то на рояле и опять подбежала к окну и выглянула на улицу, - страх ее прошел.
   Потянуло ее пойти гулять и захотелось встретить знакомых.
   "Я хочу притворяться, - подумала она, - что важна жизнь, знакомые, осень, развлечения, а не то, что я знаю, ну, пусть меня, пусть меня".
   ...Она не успела оглянуться, как пролетела неделя. Раза два она выходила гулять в новом осеннем платье, но как нарочно, из знакомых никого не встретила. Потом зарядили дожди... Окна целыми днями были мокрыми, слезились, и из гостиной казалось, что весь город такой же - в слезах.
   Иван приводил дела в порядок и редко бывал дома. Елена уединилась, даже к детям не выходила и не мучилась от этого... Ощущение козявки, которое она летом пережила, когда безоглядно отдалась мужу, детям, покорилась им во всем и себе ничего не оставила, прошло, и снова от нее, от ее сердца в бесконечность протянулась бездна, которую она уже ничем не могла закрыть, заполнить...
   Неожиданно заболела бабушка... В столовой стало грустно без нее, окно, в которое она глядела, как бы умерло.
   Бабушка лежала в кровати маленькая-маленькая, как ребенок. Она не говорила, не жаловалась, не беспокоила, только часто дышала, иногда хрипела. От этих звуков никуда нельзя было спрятаться, и где бы ни сидели, Иван и Елена посреди разговора останавливались, прислушивались... Врач приезжал каждый день, хотя сразу сказал откровенно, что она безнадежна. О том, что бабушка должна умереть, не жалел никто, - ни свои, ни навещавшие ее, и все же каждый, выходя из комнаты, испытывал грусть.
   Будто что-то приятное улетало...
   Вот была она здесь, никому не мешала, привыкли к ней, а она вдруг взмахнула крыльями, полетела... и обратно уже никогда не вернется.
   По ночам Елена и Иван, слыша стоны бабушки, разговаривали о том, что и они умрут... Будут они как-то на улице и не догадаются, что в последний раз гуляют, видят людей, дома, - даже не попрощаются с ними. Придут домой и смертельно заболеют... Каждый ляжет в кровать, как бабушка, и станет ждать конца... И больше никогда они уже не спустятся по лестнице, не выйдут из ворот, не увидят извозчика на углу. Никогда больше не обвеет их милый ветер, не замочит дождь... Разговаривая об этом, оба необыкновенно сильно чувствовали любовь друг к другу, к детям, к бабушке, и глаза их были в слезах.
   Бабушка умерла на рассвете. Все спали в доме, кроме сиделки, которая одна увидела, как бабушка, удивленная приподнялась на локтях, опустилась на подушки и дыхнула в последний раз, будто хотела свечу потушить.
   Лицо ее не переменилось, и так же таинственно она улыбалась полузакрытыми глазами, словно говорила: "Я что-то узнала, а вам не скажу. Сколько раз надо было - рожала, сколько хлеба съесть - съела, сколько верст шагами отмерить - отмерила... Все я исполнила, а зачем? Теперь я знаю, а вам не скажу".
   - Какое у нее лицо, Иван! - сказала Елена, когда увидела бабушку. - Неужели там так хорошо?
   ...Хоронили бабушку торжественно. Никто не плакал. Все лица были серьезны, и каждый чувствовал себя так, как обыкновенно на похоронах. Елена, Иван и дети, друзья и знакомые шли за гробом медленно, важно, но как обреченные, как стадо, которое смерть когда-нибудь уничтожит. И все, как бы сговорившись, думали о глупости жизни, о глупости суеты, модности, о ничтожности человеческих дел и стремлений... Возвращались же опьяненные и опять, будто сговорившись, все с удовольствием думали о том, что не они, а бабушка лежит в могиле.
   На похоронах Елена в первый раз после приезда встретилась с Савицким, с Глинским и с другими знакомыми. Савицкий казался ей милым. Глинский на кладбище был мрачен, молчалив, серьезен, - но по дороге в город много говорил и, в конце концов, развлек Елену.
  

* * *

  
   Грустью началась и грустью кончилась эта осень. Но как только выпал первый снег и установилась санная дорога, неизвестно отчего, от нее ли, оттого ли, что город стал белым, что зазвенели бубенцы на всех улицах, но грусть эта рассеялась, исчезла...
   Елена начала всюду бывать. Она посещала концерты, литературные вечера, ее постоянно окружала куча поклонников, среди них Глинский и Савицкий... Раньше ей было бы стыдно быть окруженной поклонниками, а теперь думала: "пусть". Она сама не могла бы сказать, что в ней переменилось, но чувствовала, что с весны стала иной, чутьем понимала, что и другие догадались об этом. Больше остальных, настойчивее и нежнее ухаживал за ней Савицкий. И ей он казался лучше всех. Нравилось Елене то, что он умел создавать настроение и крепко держать ее в нем.
   Приятны были его чуткость и прямота; нравилось, что у него была старая жена и взрослая дочь, которая его презирала. Когда она думала о нем, он представлялся ей осенним золотистым днем, грустным, но приятным, тихо волнующим, или пожелтевшим листом на дороге, который крутит ветер и несет куда-то.
   Хорошо сблизились они как-то случайно на балу... Был он здесь с женой и дочерью. В середине вечера он подошел к ней, когда освободился, и вторично поздоровался. Не глядя на него и ища кого-то глазами, Елена спросила:
   - Вы не видели моего мужа?
   - Представьте, нет, - давайте поищем его.
   Он подал ей руку, и они пошли бродить по залам... Ей было жарко, и она попросила принести мороженого. Уселись они в маленькой уютной гостиной. Лакей принес мороженое.
   И было обоим отчего-то странно. Из залы донеслись звуки мазурки. Смутный гул голосов не утихал ни на минуту, и можно было разговаривать о чем угодно. В гостиную входили и выходили: одни оглядывали Елену и Савицкого, другие же пробегали быстро, точно их преследовали.
   - Вы кушайте, а я буду на вас смотреть, - сказал Савицкий, - потом поищем Ивана Николаевича.
   "Его тоже зовут Иваном", - подумала Елена о Савицком и кивнула головой вместо ответа.
   - Вы не поверите, до чего я волновался весь день, - произнес Савицкий. - Меня с утра осаждали больные, а я, вместо того чтобы начать прием, велел сказать, что меня дома нет, ходил по комнате и думал о том, что увижу вас на балу. И мне было стыдно самого себя... Я не мальчик, и, странно, чувствовал себя мальчиком и немножко презирал себя.
   Она посмотрела на него большими, удивленными глазами, покраснела, и он подумал с нежностью: "Как ее украшает то, что она краснеет!"
   Она медленно отвернула голову. В профиль Елена показалась ему еще милее.
   "Он так говорит со мной, - думала в эту минуту Елена, - будто мы что-то вместе пережили, и я ему благодарна. Что бы он ни сказал, не чувствуется пошлости в его словах... И все-таки я бы не хотела этой интимности".
   - Кушайте, - мороженое быстро тает... У вас руки, как голуби, - вдруг умоляюще сказал он, и даже сам удивился тому, что сказал: "руки, как голуби"... - Сейчас кто-нибудь придет и пригласит вас танцевать... Вы - странная, необыкновенная женщина. Вот об этом я весь день мечтал вам сказать.
   Он, взволнованный, поднялся и проговорил торопливо, не глядя на нее:
   - Самое же удивительное, что в соседнем зале сидит жена с дочерью, и там же ваш муж.
   Они долго молчали, потом вышли из гостиной под руку, гуляли по залам и никого не замечали... Он рассказал ей о себе, о том, что у него нет ничего впереди. Говорил о том, как, в сущности, несчастны люди, и что жить без идеала, без какой-нибудь, хоть маленькой веры, - большое страдание... Это было так хорошо, так гармонировало с ее настроением.
   В одной из гостиных у окна она вдруг сказала ему.
   - Мне нужно испытать потрясение... Я не мечтаю о радости, но готова перенести какое угодно страдание, лишь бы вернулась ко мне прежняя душа моя, прежнее отношение к жизни... И все это не то! Что бы я сделала со своей прежней душой, куда бы я ее теперь примостила? Нет, нет, я не хочу этого.
   - Вы очень взволнованы, - сказал Савицкий, тихо взяв ее за руку.
   Она казалась ему все милее и милее.
   - Мне хочется уйти от себя, - торопливо произнесла она, оглянувшись и чувствуя, что может Савицкому сказать все до конца, - уйти, совсем уйти!.. Вот где-то, на большой площади собрались, - я так представляю себе, - художники, ученые, философы, учителя жизни и народ... Собрались для того, чтобы разрешить какие-то важные для них вопросы. И вдруг в эту самую минуту, когда люди были заняты делом, позади этой площади пробежала собака, обыкновенная собака. Вот этой собакой я хотела бы быть, Иван Андреевич, только поймите меня хорошенько, и чувствовать то, что чувствовала она к людям в то время, когда те решали свои вопросы... Я не могу яснее сказать, - нетерпеливо вырвалось у нее. - Собакой, бегущей мимо человечества, - повторила она тихо, как бы к себе обращаясь.
   - Но ведь она ничего не чувствовала, - с удивлением сказал Савицкий.
   - Да, да, ничего, - покраснев, ответила Елена, - ничего, что относилось к человечеству, но это-то мне и нужно, поймите меня. Дайте мне руку, - она чуть не сказала "дорогой", - и пойдем в зал.
   "Может быть потому, что я теперь счастлив, там и танцуют с таким упоением, - подумал Савицкий... - Мне, как мальчику, хочется благословлять жизнь".
   Неожиданно перед ними вырос Глинский и пригласил Елену на вальс. Она кивнула головой и, не оглянувшись на Савицкого, ушла танцевать. Глинский, взяв ее под руку, стал шептать ей что-то дрожащим голосом на ухо, но теперь она от этого не страдала.
   Иван сидел в буфете с товарищем, химиком Новиковым, пил чай, спорил о строении вещества, терпеливо ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет поехать с Еленой домой.
   Он усадит ее в карету, нежно обнимет, и непременно скажет, что безумно любит ее, боготворит, и что она - необыкновенная женщина...
  

* * *

  
   Наступил день рождения Ивана. В доме готовились к нему целую неделю. Комнаты имели торжественный вид, взяли рояль напрокат, нарочно для этого дня, поставили его в гостиной, и гостиная сделалась неузнаваемой, чужой. Однако, и это было приятно, нравилось и Елене, и детям, так как гармонировало с общим настроением торжественности и какой-то особенной радости.
   Декабрь был на исходе. Весь день раздавались звонки... Раньше всех явились служащие с завода, их сменили родные, потом стали являться знакомые и, в конце концов, кроме детей, утомились все: прислуга, Иван, Елена, отец Ивана, его мать... Часов в семь наступило успокоение. Ушли и старики, и Иван и Елена, наконец, остались одни.
   В гостиной оба стояли у окна, обнявшись, и выглядывали на улицу, покрытую снегом. Снег стал падать еще днем, к вечеру же усилился и валил хлопьями... Иван потушил электричество и приятно было, находясь в темноте, следить за синими пушинками, кружившимися в воздухе. Елена вспомнила день их свадьбы, вспомнила, какими были Иван и она, когда вернулись из церкви, - и оборвала. Хлопья снега рассеивали настроение. Обоим хотелось говорить об этом дне, который смутно рисовался в памяти белым, бесконечно длинным, - восстановить подробности, и ничего не вышло.
   - Тебе сегодня тридцать шесть лет, - вдруг сказала Елена. - Уже седина показалась в висках и усах...
   - А я, - ответил Иван, - с радостью и волнением думаю о том дне, когда увижу в твоих волосах первую белую ниточку. Тогда ты никому уже не будешь нужна, только мне...
   Опять хлопья перед глазами...
   - Кажется, мороз на дворе, - проронила Елена.
   - Да, мороз, Лена! Прижмемся ближе друг к другу. Как мне хорошо... Я не знаю, что означает тридцать шесть лет, возможно, что тысячу, возможно, одну секунду.
   Хлопья, хлопья...
   "Может быть, сейчас кто-нибудь заблудился в поле, зовет на помощь, мечется от страха и к утру замерзнет, а я стою в тепле, обнявшись с ней, - подумал Иван. - Может быть, в эту минуту где-нибудь в уголке, в церкви молится старик или бьет поклоны старушка, и о

Другие авторы
  • Захер-Мазох Леопольд Фон
  • Великопольский Иван Ермолаевич
  • Герценштейн Татьяна Николаевна
  • Загорский Михаил Петрович
  • Колосов Василий Михайлович
  • Вербицкая Анастасия Николаевна
  • Сабанеева Екатерина Алексеевна
  • Богданов Модест Николаевич
  • Мопассан Ги Де
  • Философов Дмитрий Владимирович
  • Другие произведения
  • Старицкий Михаил Петрович - Зимний вечер
  • Кондурушкин Степан Семенович - Сказка
  • Розанов Василий Васильевич - К. И. Чуковский о русской жизни и литературе
  • Пушкин Александр Сергеевич - Ромео и Джюльета Шекспира
  • Мопассан Ги Де - Ивелина Саморис
  • Уэдсли Оливия - Песок
  • Лохвицкая Мирра Александровна - Лохвицкая М. А.: Биобиблиографическая справка
  • Буренин Виктор Петрович - Переводы из Петрарки
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Сухово-Кобылин Александр Васильевич - Философия духа или социология (учение Всемира)
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 269 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа