Главная » Книги

Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Н. В. Королева, В. Д. Рак. Личность и литературная позиция Кюхельбе..., Страница 4

Кюхельбекер Вильгельм Карлович - Н. В. Королева, В. Д. Рак. Личность и литературная позиция Кюхельбекера


1 2 3 4 5

ез бумаги, без пера, без чернил. Начал я нечто эпическое; это нечто, надеюсь, будет по крайней мере столько же оригинально в своем роде, как "Ижорский". Оно в терцинах, в 10 книгах,. 9 кончены, название "Давид", руководители Тасс, отчасти Дант, но преимущественно Библия. Далее, я начал роман, который, вероятно, погиб; остался он в руках у Шипперсона, которого Баратынский знает, заглавие: "Деодат". Сверх того, перевел я "Макбета", "Ричарда II" и начал "Генриха IV". "Макбета" можешь прочесть у моих <....> Сообщи им и "Ижорского"". {Русский архив, 1881, No 1, с. 140. Тит Космократов - псевдоним Владимира Павловича Титова, "любомудра", сотрудничавшего в альманахах "Северная лира" и "Северные цветы", писателя-романтика "московской школы", близкого к Пушкину.}
   Для нас важна не только фактическая сторона письма - перечисленные здесь сведения, но и эмоционально-нравственный настрой: пишет поэт в расцвете творческих сил, равный к равному, новый Тассо и отчасти Данте, во всяком случае "новый Камоэнс" ("Новый Камоэнс, творю, творю, хотя не Лузиады, а ангельщины и дьявольщины, которым конца нет", - это из письма Пушкину 20 октября 1830 г.). {Русский архив, 1881, No 1, с. 138.} "Любезные друзья и братья, поэты Александры! <...> Пересылаю вам некоторые безделки, сочиненные мною в Шлиссельбурге", - Пушкину и Грибоедову 10 июля 1828 г. {Там же, с. 137.} "Если желаешь, друг, прочесть отрывки из моей поэмы, пиши к С. Бегичеву: я на днях переслал ему их несколько", - Грибоедову. {Там же.} И даже так: "Через два года, наконец, опять случай писать к тебе <...> От тебя, т. е. из твоей псковской деревни, до моего Помфрета, правда, недалеко; но и думать боюсь, чтоб ты ко мне приехал <...> А сердце голодно, хотелось бы хоть взглянуть на тебя!". {Там же, с. 138, 139.} Это не только высказанное страстное желание, но и намек на то, что по условиям заключения Кюхельбекера в Динабурге встреча с Пушкиным возможна. И что Пушкин - тот достойный, любимый, равный собеседник, по которому истосковался узник: "У меня здесь нет судей: Манасеин уехал, да и судить-то ему не под стать. Шишков мог бы, да также уехал". {Там же.}
   Именно в таком - приподнятом, торжественном, поэтически-грустном ключе начинался дневник 25 апреля 1831 г. в Ревельской тюрьме. {2 сентября 1833 г. Кюхельбекер перечитывал начало дневника: "В Р<евельском> дневнике все мягче, живее, свежее, чем в нынешних: самое уныние в нем представляет что-то поэтическое. Тогда еще душа у меня не успела очерстветь от продолжительного заточения; впрочем, и самое заточение было в Р<евеле> не слишком тяжко, по крайней мере в последние 4 1/2 месяца; полтора месяца, правда, было и в Р<евеле> трудно" (см. с. 272 наст. изд.).} Но с конца 1831 г., когда изменились условия заключения после перевода декабриста в Свеаборг, очень быстро начинает меняться душевное состояние изолированного от мира поэта. На смену поэтической грусти приходит отчаяние:
  
   Увы мне! с чем сравню души моей страданья,
   Где образы найду, где обрету вещанья,
   Да изреку ее и мертвенность, и хлад? -
  
   начинает поэт стихотворение, записанное в дневник 19 января 1832 г., потом зачеркивает, начинает снова:
  
   Где образы найду, где обрету вещанья,
   Да изреку смертельный, страшный хлад
   Души, лишенной упованья, Растерзанной, но чуждой покаянья?
  
   Поэт-пророк, поэт-мессия не может жить без дружеского общения; душа его гибнет без духовной пищи: "Движенья нет в ней, нет в ней силы. Мертвец подобен ей, который в мрак могилы, В слепое лоно тьмы бездонной положен, И небом, и землей [и ближними] забвен".
   Стихотворная дневниковая запись от 31 января 1832 г. гласит, что, когда произошли с поэтом все его несчастья, он поначалу крепко надеялся на заступничество друзей и близких:
  
   ["В грозе меня ли] не заступит
   [Мой ближний:] друг мой и мой брат
   Из рук жестоких не искупит?"
   Я ждал, но брат и друг молчат.
   И ближний на мои мученья,
   Лишенный мужества и сил,
   Бросает взор из отдаленья.
   Моей надежды посох гнил.
  
   В этих строках - точная нравственно-психологическая картина реакции общества на судьбу декабристов: молчаливое сочувствие и полная невозможность помочь. Осталась надежда - на бога. Но и обращаясь к богу с мольбой, поэт не вводит его в заблуждение: он просит не загробного блаженства, душа поэта полна мирских забот, он хочет славы, литературных успехов, земных благ:
  
   [Жаждой грешной] и безумной
   [Благ мирских] я распален.
   [Слух мой ловит зов их] шумной,
   Плотью дух мой подавлен;
   Обладает мною время,
   Грудь не вечностью полна;
   Не без ропота под бремя
   Преклоняю рамена.
   Ты послал мне испытанья,
   Ах, несу не без стенанья,
   Не без слез, владыко мой,
   Крест, наложенный тобой. {*}
   {* В окончательной редакции стихотворение несколько утратило свой личностный характер, приближаясь к типу духовной притчи о грешнике:
  
   Благ мирских питаю жажду,
   К зову их склоняю слух.
   К ним стремлюсь и рвусь и стражду,
   Плотью подавлен мой дух <...>
  
   (См. тетрадь "Духовные стихотворения" - ОР ИРЛИ, Р. 1, оп. 12, д. 196).}
  
   Он просит у бога смягчения "злобы яростной" против врагов в своем сердце: "Так, укрепи же нас, и сил и благ Даруй, да победим желанье мести". Или: "И в нас вдохни смиренный тихий дух, И гнев свой победим и мы в то время, И к нашим должникам преклоним слух И снимем с их рамен взысканий бремя". Но, несмотря на все молитвы, он ощущает сердце свое чуждым покаяния, и за это еще горше упрекает бога: "Ну, дух святый! Ты скорбь и пламень, Ты жажду бога моего И покаяние вдохни в него!". Поэтому его обращение к богу оказалось временным; после освобождения из крепости религиозные темы исчезают в творчестве Кюхельбекера, а тяжкие лишения сибирской ссылки приводят его не к иллюзорной надежде на бога, а к горестной мечте о смерти как о последнем успокоении и к пессимистической картине всеобщей гибели человечества в поэме "Агасвер".
   Если не может помочь бог, защитой от оскудения души становится сам поэтический дар, благодаря которому судьба поэта-страдальца получает высший смысл, становится страницей всемирной истории поэзии гонимых, в числе которых Архилох, Камоэнс, Тассо, а из русских - Костров, Шихматов, Рылеев, одно время - Пушкин и др. Разница в таланте не так важна, как сходство судеб.
   В 1834 г. он писал племяннику Н. Г. Глинке: "Если бы я не был поэтом, я едва <ли> мог <бы> перенести мое бедное, отравленное всякого рода горестями бытие". {См. в кн.: Декабристы и их время, с. 48.} Тем страшнее для него оказывается ощущение, возникшее в 1832 г. и не покидавшее его, а усиливавшееся с годами: ощущение потери творческой силы, бесплодия фантазии, утраты состояния исступленного восторга, в котором пишутся стихи. Эта тема постоянно присутствует в дневнике, это одно из самых болезненных переживаний. Тому же Н. Г. Глинке Кюхельбекер писал: "Ни о чем в свете, кажется, я столько не думал, как о высоком искусстве, - об искусстве, которому посвятил жизнь свою, посвятил ее, может быть, без всякой пользы. Без пользы? Конечно, если разуметь под пользою выгоды житейские или даже самые наслаждения славою: имя мое забудется, ибо <...> все мои произведения незрелы, несовершенны. Несмотря на то, никогда не буду жалеть о том, что я был поэтом; утешения, которые мне доставляла поэзия в течение моей бурной жизни, столь велики, что довольно и их, - довольно, говорю, для меня и их, и я считал бы себя неблагодарным, если бы требовал от поэзии для себя еще другого чего... Поэтом же надеюсь остаться до самой минуты смерти, и, признаюсь, если бы я, отказавшись от поэзии, мог купить этим отречением свободу, знатность, богатство, даю тебе слово честного человека, я бы не поколебался: горесть, неволя, бедность, болезни душевные и телесные с поэзиею я предпочел бы счастию без нее". {Там же, с. 47.}
   Кюхельбекер предрек здесь свою будущую судьбу. Трезвое понимание той нравственной спасительной роли, которую играет в его трагической судьбе поэзия, пришло одновременно с пересмотром сущности поэтического творчества и его задач. Отдельные черты романтического мироощущения и вера в романтического героя сохранились на всю жизнь; но творческий метод менялся, обретая черты подлинного историзма и все более опираясь на реальные причинно-следственные связи личности человека, его судьбы и социально-общественных обстоятельств его жизни.
   В одном из важнейших стихотворений периода крепостного заключения - "Мое предназначение" (31 декабря 1834 г.) - поэт так пишет о страшной своей изоляции от живущего деятельной умственной жизнью мира:
  
   Или мой жребий не жесток?
   Из сонма дышащих творений
   Меня не выхватил ли рок?
   Без устали бежит поток
   И дней, и лет... Какого же века?
   Не ум ли ныне человека
   Творит из мира мир иной?
   Что ж? неприступною стеной,
   До самой тверди взгроможденной,
   Я отделен от всей вселенной.
   Немеет слабый гул наук,
   За мой порог не пролетая.
   Здесь, ухо всуе поражая,
   Часов однообразный стук -
   Над временем насмешка злая:
   Оно стоит. И мне ль мечтать
   Из мертвой тьмы уединенья
   Учить живые поколенья
   И миру бога возвещать? {*}
   {* Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т., т. 1, с. 272-273.}
  
   "Учить живые поколенья И миру бога возвещать", не слыша "гула наук", не зная современного слова литературы, стало невозможно. И Кюхельбекер настойчиво, по рецензиям и цитатам, приводимым в рецензиях, по отдельным случайным книгам стремится уловить дух новой литературной эпохи. Взвешивает, оценивает чужие мнения и - размышляет сам. О гражданском пути декабристов, о предопределенности их неудачи, о смысле и цели героической жертвы. О собственных взглядах начала 1820-х гг. - на государственность, политику, бога и искусство. О человеке, его высокой нравственной сущности и греховности. О человеке - творце и жертве истории. О нравственном праве на месть и ропот и об умении прощать. О человеке и об отражении его души и судьбы в искусстве.
   Местом этих размышлений, анализа, оценок стал дневник. Дневник - литературный журнал, фиксирующий движение мысли декабриста на протяжении пятнадцати лет. Там были запечатлены периоды творческого бессилия и творческого восторга, записаны суждения о важных, с точки зрения Кюхельбекера, явлениях в истории русской и мировой литературы. Собственным, не простым и не прямым путем духовно-нравственных исканий приходит Кюхельбекер к выводам, сходным с теми, к которым пришла во второй половине 1830-х-в 1840-е гг. вся передовая русская литература, литература Пушкина, Белинского, Лермонтова.
   Если эволюция эмоционально-нравственного состояния поэта прослеживается в его дневнике достаточно явственно, то эволюция литературных воззрений должна быть воссоздана сопоставлением оценок, даваемых Кюхельбекером в разное время различным литературным явлениям. Читая в Свеаборге "Сын отечества" за 1810-1820-е гг., он записал 7 ноября 1832 г. по поводу своей статьи 1817 г.: "Нахожу, что в мыслях своих я мало переменился". 4 декабря 1833 г., при чтении своих статей о поэме Шихматова и о переводах фон-дер-Борга, - снова: "... ныне я почти совершенно тех же мыслей, но выразился бы несколько помягче".
   Действительно, взгляды Кюхельбекера на явления и события литературной жизни прошлого, того времени, когда он был крупнейшим литературным критиком своего направления - гражданского романтизма под славянским знаменем, отличаются удивительным постоянством. Он и в 1830-е гг. страстный защитник Катенина, в стихах которого видит массу достоинств. "Софокл", "Наташа", "Мир поэта" и другие произведения Катенина конца 1810-х-начала 1820-х гг. "истинно прекрасны". В споре Катенина с Жуковским и в дискуссии Гнедича и Грибоедова по поводу двух переложений баллады Бюргера Кюхельбекер по-прежнему на стороне Грибоедова. Окончание большого стихотворения Катенина "Мир поэта", рассказывающего о духовной истории человечества и завершающегося изображением героев древних лет, строй которых движется перед мысленным взором -
  
   Хочу рукой моей коснуться вас...
   Ах, нет! Нет их, нет никого!..
   . . . . . . . . . . . . . . . .
   Вокруг меня зари свет слабый льется,
   Лицо горит, мрет голос, сердце бьется
   И слезы каплют из очей -
  
   по мнению Кюхельбекера, являет "поэта истинно восторженного, истинно исступленного" (запись от 8 января 1833 г.). А две строки из катенинского "Софокла" - "Когда же мстить врагам обиду Душой великие могли" - написаны не только человеком с большим дарованием, но и с "не мелкой душой", и Кюхельбекер желал бы подняться на такую же духовную высоту, чтобы когда-нибудь эти две строки к нему "приноровили".
   Вместе с тем и в 1830-е гг. он видит в стихах Катенина много небрежностей, которые раздражают его тем больше, чем меньше он начинает ценить в поэзии восторженное исступление.
   До последних лет жизни "с грустью и наслаждением" перечитывает он стихотворения Дельвига, в которых видит "свежесть, истинное чувство, поэтическую чистоту, разнообразие". Дельвиг - "прекрасный талант", много выше лучших из хваленых поэтов 1830-1840-х гг., Подолинского и Бенедиктова.
   На всю жизнь сохранит Кюхельбекер убеждение в гениальности Грибоедова. В 1833 г. он включится в дневнике в полемику 1825 г. о "Горе от ума", развернувшуюся на страницах "Московского телеграфа", "Вестника Европы" и "Сына отечества", и подчеркнет то главное достоинство комедии, которое отличает ее от всех предшествующих ей произведений, начиная от классицистических и вплоть до Шаховского и Хмельницкого: "В "Горе от ума" точно вся завязка состоит в противоположности Чацкого прочим лицам; тут точно нет никаких намерений, которых одни желают достигнуть, которым другие противятся, нет борьбы выгод, нет того, что в драматургии называется интригою". Чацкий, по мнению Кюхельбекера, антипод обществу, - именно таким и должен быть романтический гражданский герой. Это убеждение, сформировавшееся в 1820-е и сохранявшееся в первой половине 1830-х гг.
   И второе замечательное качество Грибоедова, по мнению Кюхельбекера, - его блестящее знание языка и умение использовать те кажущиеся неправильности слога, которыми разговорный язык отличается от книжного. В этом отношении Грибоедов может быть поставлен в пример "не Дмитриеву, не Писареву, но Шаховскому и Хмельницкому (за их хорошо написанные сцены), но автору 1-й главы "Онегина"" (запись от 8 февраля 1833 г.).
   С наслаждением читает Кюхельбекер в "Сыне отечества" отрывок из ранней комедии "Своя семья, или Замужняя невеста", написанный Грибоедовым по просьбе основного автора этого произведения А. А. Шаховского, - "в этом отрывке виден будущий творец "Горя от ума " (с. 265 наст, изд.). Грибоедов для него навеки - "гениальный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов". Его имя встречается в дневнике по самым разнообразным поводам: при воспоминании об общих друзьях и при рассуждении о восточных религиях, о заговаривании крови и о художественных достоинствах Библии. Последняя тема в связи с именем Грибоедова особенно важна для Кюхельбекера в конце 1820-х-начале 1830-х гг.: по завету Грибоедова выбирает он тему поэмы "Давид" и начинает писать ее прямо в Петропавловской крепости, еще не зная приговора и тем самым поднимаясь в собственном сознании на высочайшую ступень величия духа. Вспоминая Грибоедова, когда-то впервые заставившего лютеранина Кюхельбекера прочесть Ветхий Завет, он перечитывает его вновь, приводя суждения друга и как бы заново оценивая их справедливость (см. с. 77 наст. изд.). Сравнивая характеры двух пророков, Исайи и Иеремии, Кюхельбекер размышляет о типе героя: должен ли герой поражать или внушать соболезнование? Одновременно то и другое невозможно, во всяком случае когда речь идет о положительном герое: или он сверхчеловек, наделенный высочайшими силами души и экстатическими чувствами, или человек горестной судьбы и меланхолической души, над участью которого читатель должен проливать слезы. Первое - путь искусства от романтически понятого Шекспира к школе "неистового" романтизма во Франции и России 1830-х гг.; второе - путь от сентиментального гуманизма просветительства к сентиментальному гуманизму раннего этапа "натуральной школы". Кюхельбекер принимает героя-сверхчеловека только в одном варианте: когда это великий гражданин, борец за счастье отечества и справедливость, пророк. Сверхчеловек байронического толка, герой, наделенный могучими отрицательными качествами и не осужденный автором, смущал Кюхельбекера и в 1820-е гг.; в 1840-е он не сможет принять ни Байронова "Каина", ни лермонтовского "гадкого" Печорина.
   А герой измученной души и горестной судьбы для поэта-узника становится с каждым годом все более привлекательным. Это объясняется и аналогиями с собственной судьбой и характером (Кюхельбекер с юных лет был романтически убежден, что рожден приносить несчастья и самому себе, и своим близким), и тем обостренным литературным чутьем, которое позволило писателю уловить главную тенденцию развития современной ему русской литературы.
  

7. Кюхельбекер о "маленьком человеке" в литературе 1810-1840-х годов

  
   Большая часть записей Кюхельбекера о произведениях, прочитанных им с удовольствием, содержит слова о сердечном участии поэта в судьбе героев. Он сопереживает несчастным, он тронут их судьбой. При этом ему не нравятся ни "приторная сладость" элегической унылости Жуковского, ни "прелесть карамзинской чувствительности". А известия князя Шаликова о бедных или его же описание бедствий Москвы в "роковой 1812 год" Кюхельбекер не может читать "без того, чтобы не зашевелилось в сердце".
   Современному читателю трудно разобраться в этих сентиментальных тонкостях; романы госпожи Жанлис и Каролины Пихлер, повести Ла-фонтена и Карамзина кажутся ему явлениями одного порядка. Однако Кюхельбекер настойчиво разбирался в них, отыскивая именно ту чувствительность и трогательность, которая была ему нужна и близка: не диалектику меланхолической души, а переживания и коллизии, мотивированные ситуацией и характером.
   25 февраля 1832 г., отмечая в дневнике любопытные статьи в журнале "Московский телеграф" за 1826 г., Кюхельбекер называет рассуждение, принадлежащее крупнейшим представителям новой, "московской" или "немецкой", школы в русской философии и поэзии, В. П. Титову, Н. А. Мельгунову и С. П. Шевыреву, о книге Ваккенродера "Фантазии об искусстве" - рассуждение об иррациональном и идеальном содержании искусства, в котором встречаются, в частности, такие, явно заинтересовавшие Кюхельбекера мысли: "Доказательства ума только тогда имеют на людей решительное действие, когда они трогают сердце". Сами мысли Ваккенродера, по определению русских философов, это "живые излияния души, напитанной любовию к изящному". {Московский телеграф, 1826, т. 9, No 9, с. 18, 19.}
   Кюхельбекер читает в это время Гомера и отмечает в "Илиаде" и "Одиссее" места, которые особенно трогают его сердце: "...ничего нельзя вообразить прекраснее и трогательнее свидания Одиссея с Лаертом в 23-й книге "Одиссеи". Это место можно бы привесть в доказательство того, что и древним была известна поэзия, изображающая чувства, хотя они (т. е. греки, а не римляне) и не знали поэзии, рассуждающей о чувствах (последняя, без сомнения, принадлежность позднейшего времени)" (запись от 25 апреля 1832 г.). Он находит романтическое, глубокое чувство в беседе Диомеда и Главка о быстротечности человеческой судьбы (запись от 28 мая 1832 г.). Даже исторические хроники Шекспира, которые обычно потрясали его, заставляли содрогаться от ужаса при изображении могущественных злодеев, в 1832 г. дают повод для слез: Кюхельбекер переводит "Ричарда III", перечитывает "славное появление душ убиенных Ричардом их убийце" - одну из тех сцен, которые он в Шекспире всего более любит, и находит в стихах "нечто неизъяснимое, подирающее по коже стужею и выжимающее из глаз слезы" (27 мая 1832г.).
   "Стихи, которые бы за душу хватали", ищет Кюхельбекер в поэмах Вальтера Скотта. А уж когда он одну за другой читает повести Жан-лис, стихия трогательного просто захлестывает его. И он начинает в ней разбираться. Повесть "Все на зло" (или, как она названа в "Вестнике Европы", "Все на беду") "хороша", "одна мысль в ней бесподобна", эта мысль: "В добродетели есть какая-то приятность, которая час от часу более привязывает к ней человека; следственно, она не так трудна, как говорят многие, ибо наслаждается самыми своими жертвами" (записи от 20-21 июня 1832 г.). В повести рассказана история изгнанника, что само по себе уже вызывало сочувствие Кюхельбекера, и подчеркнуто, что герой - самый обыкновенный, а не сверхромантический, лишенный счастья человек: "В приключениях моих нет чрезвычайностей; характер мой совсем не романический, ум самый обыкновенный, и никаких великих несчастий со мною не было. Я не прятался в пещерах, не наряжался чудовищем; меня не гнали, не искали, и страстная, верная любовница не вымышляла хитрых способов спасти жизнь мою. Со мною случилась едва ли не безделица: меня лишили имения и милого отечества - более ничего". {Вестник Европы, 1802, ч. 2, No 9, с. 17.} Далее рассказывается история гонений, злоключений и сердечных несчастий героя, доброго труженика, все поступки которого соответствуют его характеру и складу ума, а политическое кредо обличает умеренность и человеколюбие: "Я душевно полюбил Голштинию, где дворянство приветливо и бедно, где крестьяне учтивы и богаты, где царствует полная свобода для всех честных людей". {Там же, с. 21.}
   Затем Кюхельбекер читает еще повесть Жанлис "Роза, или Дворец и хижина". "...и она недурна; впрочем, принцесса, кормящая грудью умирающего крестьянского младенца, нечто такое, что поневоле шевельнет сердце, кем бы и как бы то ни было рассказано" (запись от 22 июня 1832 г.). Эта повесть гораздо более искусственна, чем первая; однако внимание Кюхельбекера остановило не изображение скромного счастья героини в хижине после того, как она отказалась от соблазнов богатства, выводящих ее за пределы милого ей крестьянского сословия, а острая сцена социального неравенства, с которой начинается повесть: голодная крестьянка с иссохшей грудью и голодным младенцем на руках перед дворцом, в котором знатные и богатые "живут в изобилии с детьми своими".
   Равной Жанлис в жанре трогательной повести Кюхельбекер признает лишь Каролину Пихлер; и Август Лафонтен, и Шиллинг кажутся ему ниже. Впрочем, и у них, в частности у Лафонтена, он находит "хорошие сочинения". И снова это произведения, где несчастия героя, а следовательно, и сострадание к нему обусловлены внешними, объективными условиями его жизни, производным из которых является и его характер.
   В записи от 25 июля 1832 г. Кюхельбекер положительно оценивает переведенный в "Вестнике Европы" отрывок из романа Лафонтена "Гонимый судьбою". Это история доброго и благородного молодого человека, отверженного, оклеветанного, но не потерявшего веры в людей. И в его судьбе нет ничего чрезвычайного и выдающегося, "причина его несчастий маловажна". Мальчик родился некрасивым и рыжим, и родители, братья и наставники невзлюбили его. Потом родители потеряли любимых и красивых детей - и еще больше невзлюбили рыжего, когда именно он, немилый, остался у них единственным. Овдовев, отец сделал предложение любовнице рыжего сына, не зная об их связи; та, поколебавшись, дала согласие, намереваясь сохранить любовные отношения с пасынком. А после возмущенного и отчаянного отказа благородного Вальдена оклеветала его перед отцом.
   Восходящая некоторыми элементами к античному сюжету, фабула стала чисто семейно-бытовой. Хотя до социальной причинной обусловленности характеров и судеб еще очень далеко, однако все события весьма достоверны, описаны правдиво, а главное - полностью объясняют сложившийся в результате характер Вальдена, вызывающий горячее сочувствие автора (рассказчика), а за ним и читателей: "Много я обязан твоим обширным знаниям, но еще более, гораздо более твоим слезящимся очам, твоему напряженному голосу, огню, горевшему на бледных щеках твоих, когда ты говорил о страждущем человечестве, о добродетели, об уповании на бога и о надежде на лучшую жизнь. Я плакал вместе с тобою, не зная, что о тебе самом проливаю слезы, не зная, что я к растроганному сердцу своему прижимаю несчастнейшего и добрейшего из всех людей, существовавших в мире". {Там же, 1804, ч. 20, No 7, с. 184.}
   Кюхельбекер читает одну повесть за другой и, оценивая их, в дневниковых записях мысленно вмешивается в чужой творческий процесс, как бы диктует автору свою волю, исходя из складывающегося у него нового представления о предмете искусства и типе той человеческой личности, которая прежде всего достойна изображения. Уже шла речь о том, что Кюхельбекер высоко ценил Гофмана за полную достоверность его гротесковой фантастики. Однако сейчас, в 1832-1833 гг., даже у Гофмана он отыскивает повесть жанлисовского типа и именно ее признает "истинно мастерской" - это повесть "О счастии игроков" в "Вестнике Европы" 1823 г. "Мастерское", по определению Кюхельбекера, начало этой повести - рассказ о двух счастливых игроках, один из которых, юный и прекрасный барон Зигфрид, счастлив в игре сейчас, а другой, Менар, был счастлив когда-то. С пламенным взором и горькой улыбкой становится он каждый вечер напротив играющего Зигфрида, они наконец знакомятся, и, чтобы предостеречь юношу, Менар рассказывает ему подробную историю своей жизни. В этой истории, как справедливо отметил Кюхельбекер, "слишком много происшествий; однако же они, быть может, произвели бы сильное действие, если бы были более развиты, если бы были рассказаны не чересчур бегло и несколько спутанно. Особенно жена Менара стоила бы того, чтобы на ней остановиться" (запись от 11 января 1833 г.). Жена Менара Ангела - это та самая не гофмановская, а жанлисовская героиня, для трогательных переживаний которой имеется полная фабульно-бытовая основа, но изображения самих переживаний нет. Она была дочерью ростовщика, проигравшего все состояние Менару. Менар влюбляется в нее, готов вернуть богатство отцу, но Ангела гордо отказывается. Потом она встречает его, измученного любовью к ней, и соглашается стать его женой. Однако по ходу дела выясняется, что любит она друга своего детства, юного Дювернета. Через некоторое время после свадьбы Менар вновь возвращается к игре, он холоден к Ангеле, и она, по-видимому, несчастна. Однажды Менар проигрывает все свое состояние некоему полковнику; последняя ставка, которую полковник предложил ему, - Ангела против двадцати тысяч, и Менар проигрывает жену. Тут, естествено, оказывается, что полковник - это Дювернет, все еще любящий Ангелу и решивший таким образом отомстить Менару, разрушившему его счастье. По неясным для читателей причинам Дювернет предполагает, что и Ангела его до сих пор любит и радостно уйдет к нему от чудовища Менара. Однако когда оба приходят в дом, то застают ее мертвой.
   Таким образом, о переживаниях несчастной Ангелы читатель только догадывается, но не видит их изображения. Он даже не знает, от любви к которому из двух героев она несчастна, и потому не может сопереживать ей. Самая интересная и важная, с точки зрения Кюхельбекера, сторона произведения оказывается не разработанной. Размышления над этой повестью, близкой по сюжету к целому ряду произведений последующего этапа развития русской литературы, прежде всего к произведениям Лермонтова, готовят Кюхельбекера к восприятию в будущем лермонтовского "Маскарада"; который он не случайно встретил восторженно.
   До сих пор мы говорили о суждениях Кюхельбекера по поводу жанра повести. Те же особенности восприятия отличают и его чтение стихов. В начале 1830-х гг. он впервые познакомился с поэмами и стихами Вальтера Скотта. Первые две поэмы - "Песнь последнего менестреля" и "Рокби" - привели его в восхищение романтической новизной и "восторгом, одушевляющим поэта". Однако, восхищаясь слогом и подробностями, Кюхельбекер не удовлетворен целым: "...заметно, что рассказ, вымысл (le fable) для поэта последнее дело и, так сказать, только придирки для выставки описаний, картин и чувств поэтических" (запись от 1 августа 1832 г.). Между тем "чувства поэтические" должны быть следствием фабулы, вытекать из рассказанного сюжета. Там, где такая связь есть, - в четвертой песни "Рокби" например, - "столько красот, что сердце тает и голова кружится", а стихи "за душу хватают". Кюхельбекер называет превосходными многие эпизоды поэмы: смерть верного слуги О'Ниля, детство Редмонда и Матильды, смерть жены Рокеби, изображение битвы в замке и пр. Однако главный недостаток поэмы Скотта - отсутствие характеров: "...ни к одному из них нельзя привязаться". Он восхищается романтическими поворотами сюжета в поэме "Дева озера" - торжественной картиной передачи от воина к воину горящего креста, символизирующего призыв к защите отечества (Шотландии) от войска английского короля Иакова II Стюарта, эпизодом встречи у костра вождя мятежников Родрика и переодетого охотником короля, во время которой по первому же знаку Родрика из-за укрытий возникает целый лес (многочисленный отряд) его воинов, тут же, по новому знаку, исчезающий. Но особое внимание вновь привлечено к проблеме характера: "... Скотт говорит, что характеры, в которых лицемерие и фанатизм соединены, гораздо встречаются чаще, чем фанатики без лицемерия или лицемеры без фанатизма. Мне самому кажется, что это очень справедливо сказано" (запись от 25 сентября 1832 г.).
   А поскольку самые разработанные и трогательные характеры в доступной Кюхельбекеру литературе дает Жанлис, внимание Кюхельбекера от Вальтера Скотта снова и снова переключается на ее произведения. "Спасибо моей доброй Жанлис! Она меня утешила повестию, в которой сначала немного чересчур заушничала, но потом стала рассказывать так привлекательно, что я, кажется, перед собою видел ее героиню словно живую. Эта повесть: "Дорсан и Люцея" в 54-й части "Вестника"" (запись от 26 сентября 1832 г.).
   Пока лирический герой Кюхельбекера был исполненным пламенного исступления пророком, писателю не нужна была бытовая точность окружающей этого пророка картины. Не нужны были и причинно-следственные связи характера этого пророка с окружающей средой или событиями жизни. Да и был ли у пророка характер? Гнев на главы грешных израильтян и гнев на врагов молодого поэта Кюхельбекера пророк Исайя и пророк Кюхельбекер призывают с одинаковой страстностью и почти одними и теми же словами: "Проклят, кто оскорбит поэта Богам любезную главу!"; "Восстал господь! бог мещет громы На нечестивые толпы. На вихрях яростных несомый, Грозой подъялся царь судьбы" (см. стихотворения "Проклятие", "К богу" и другие первой половины 1820-х гг.). {Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т., т. 1, с. 161. 191.} Что же сделали поэту враги, при каких обстоятельствах и т. д. - эти вопросы при чтении произведения гражданского романтизма, исполненного пламенного восторга и страстного негодования, были просто неуместны. "Воздвигся на мою главу Злодеев сонм ожесточенный", - говорит поэт в начале стихотворения, и коллизия уже ясна. В этот период фламандская школа с ее подробной бытовой точностью была для Кюхельбекера неприемлема, о чем он и сообщал в "Письмах из Италии и полуденной Франции". Думается, что если бы он прочел поэмы Георга Крабба в 1822-1824 гг., он бы не принял и их. Но он познакомился с Краббом в 1832 г., и "картина в фламандском роде" показалась ему любопытной.
   Кюхельбекер читает поэмы Крабба "Предместье", "Повести усадьбы", "Деревня" и другие одновременно с поэмами Вальтера Скотта. Они нравятся ему поэтичностью изображения повседневного быта. Осенний туман на взморье и приятельское общество за картами, навязчивая дружба и картины предместья - все это изображено поэтом живо, достоверно, естественно: "В 18-м письме у него изображение предместья: в моих прогулках по улицам Замоскворечья, по Садовой, по Тверской-Ямской я сам это все видел, все точно так, тут совершенная природа" (запись от 24 декабря 1832 г.). Исступленного восторга в краббовском изображении повседневного быта небогатых жителей предместий и деревень, естественно, не было. Однако было то главное, чего ждал теперь Кюхельбекер от литературы: умный рассказ о печальных событиях повседневности, являющихся следствием условий жизни людей. "Для человека в моем положении Краббе бесценнейший писатель: он меня, отделенного от людей и жизни, связывает с людьми и жизнью своими картинами, исполненными истины. Краббе остер, опытен, знает сердце человеческое, много видал, многому научился, совершенно познакомился с прозаическою стороною нашего подлунного мира и между тем умеет одевать ее в поэтическую одежду, сверх того, он мастер рассказывать - словом, он заменяет мне умного, доброго, веселого приятеля и собеседника" (запись от 21 декабря 1832г.).
   Знакомство с Краббом было очень важно для того Кюхельбекера, каким он был в начале 1830-х гг.; под влиянием поэтического бытописания Крабба была задумана поэма "Сирота" - поэма с новым для Кюхельбекера героем, новым отношением к бытовым реалиям и новым эмоционально-лирическим строем. Впрочем, не только чтение Крабба, но и все предыдущие размышления над повестями 1810-1820-х гг. отразились в выборе сюжета и героя этой поэмы, знаменующей поворот творчества Кюхельбекера к реализму. Можно вспомнить и стихи Туманского о несчастных детях-сиротах (с. 280 наст, изд.), и заинтересовавшее Кюхельбекера произведение Н. М. Карамзина "Рыцарь нашего времени", начало которого строится на той же коллизии, что и поэма Кюхельбекера: уже немолодой воин возвращается на родину и женится на двадцатилетней красавице; ребенок от этого брака, нежное и любящее существо, рожденное для счастья, вскоре остается сиротой, и его судьбой начинают играть властные силы безжалостной объективной действительности. Сходство двух произведений, правда, на этом и кончается: Карамзина в дальнейшем занимают тончайшие внутренние переживания мальчика, склонного к меланхолии, а Кюхельбекер описывает картину в фламандском роде: мальчик попадает в руки двух пьяниц, из которых один хочет закрепостить его, превращает в слугу, истязает и т. п.
   Поэмой "Сирота", которую Кюхельбекер стремился напечатать сразу по завершении первых ее частей, и бытовыми стихотворениями типа сказки "Пахом Степанов", опубликованной в "Библиотеке для чтения" 1834 г. (No 5, отдел 1, с. 221), Кюхельбекер уверенно выходил на тот уровень реалистических поисков, который соответствовал массовой русской литературе 1830-х гг.
   Бытовая сказка "Пахом Степанов" в отличие от поэмы "Сирота" сохраняет некоторый фантастический колорит, к которому с давних пор питал склонность Кюхельбекер и который не противоречил его поискам, реальной достоверности. Авторитетами для него на этом пути были и Гете, и Шекспир, и еще ближе стоящие к кюхельбекеровскому типу бытовой фантастики в данном случае Вашингтон Ирвинг, а из русских писателей - А. Погорельский, В. П. Титов, А. И. Вельтман. Здесь мы встречаемся не с прорицателями и вершителями судеб типа макбетовских ведьм и нечистой силы "Ижорского" и не с гофмановской убедительно достоверной фантастической тканью, в которой действуют реальные люди с реально разработанными характерами. Фантастические силы Вашингтона Ирвинга и русских его последователей изображены с улыбкой; это предрассудки суеверной толпы, которые могут быть милыми или страшными, но не становятся реальными.
   Кюхельбекер читает в начале 1830-х гг. все произведения Вашингтона Ирвинга, какие попадаются ему в русских журналах. Это "История о приведениях", "Кухня в трактире, или Жених мертвец" и т. д. Ему нравятся "Лафертовская маковница" А. Погорельского и фантастические повести Вельтмана. Во всех произведениях его привлекает погруженность фантастических элементов в бытовую ткань фламандской школы. Так, в одном рассказе, вызвавшем восторг Кюхельбекера, жители провинциального немецкого городка верят в привидение, которое появляется раз в сто лет в виде жениха и убивает своих невест, сворачивая им шеи в свадебную ночь. Они принимают за вампира конкретного живого человека. Вампир в Пошехонье, по мнению Кюхельбекера, - гениальный замысел, для выполнения которого необходим могучий талант (с. 287 наст. изд.). В другом случае - в рассказе Ирвинга - друг убитого жениха приехал в дом невесты с печальной вестью о его смерти, но болтливая родня не дала ему и слова сказать, как он оказался в роли жениха. Невеста ему очень понравилась, тогда он разыграл роль жениха-мертвеца, увез девушку и обвенчался с нею. Рассказ ведется в трактире подвыпившим пожилым добродушным швейцарцем и насыщен грубоватым юмором: "Одна из тетушек, - говорит рассказчик, - особенно сокрушалась, что единственное привидение, которое в жизни своей ей случилось видеть, было живое творение, но племянница была совершенно довольна этим превращением". {Сын отечества, 1825, ч. 104, No 24, с. 385.}
   В сказке Кюхельбекера "Пахом Степанов" {См.: Кюхельбекер В. К. Избр. произв. в 2-х т., т. 1, с. 266-269.} собутыльником пьяного солдата является мертвец, с которым солдат выпивает на его могиле. Бытовая часть - кураж пьяного, поведение мертвеца, изображающего радушного целовальника, и т. п. - полностью достоверна и естественна; однако когда солдат просыпается наутро вместо избы на могиле в лесу и видит, что теплая овчина тулупа, которым накрыл его ночью целовальник, оказывается саваном, сюжет оборачивается трагически: солдат сходит с ума и становится частью лесной злой силы. Таким образом фантастика оборачивается реальностью. Впрочем, финальная строка сказки - нравоучение: "А солдат был хоть куда. Где вино - там и беда" - как бы намекает на наличие рассказчика, добродушно верящего в привидения и мертвецов и проповедующего народную мудрость, что вино до добра не доводит. Появление подобного рассказчика, заменившего лирического героя-поэта, приближенного к авторскому "я", - характерная черта русской поэзии этого времени, и черта эта была отмечена и воспринята Кюхельбекером.
   Так, в "Библиотеке для чтения" за 1834 г. (No 1) он прочел стихотворение Пушкина "Гусар", после чего написал племянникам Б. и Н. Глинкам 18 октября 1834 г.: "По моему мнению, журналисты с ума сходили, когда было начали нас уверять, будто бы Пушкин остановился, даже подался назад. В этом "Гусаре" гетевская зрелость таланта. Если Полевые этого не чувствуют, тем хуже для них". {Литературное наследство, т. 59, с. 418.} Появление стихотворения с объективизированным простонародным героем-рассказчиком Кюхельбекер ощущает как новый шаг в творчестве друга, шаг, родственный тому пути, по которому идет он сам.
   Вообще отношение Кюхельбекера к творчеству Пушкина, первого и лучшего, по его глубокому убеждению, поэта России, друга, верность и деятельная забота которого об узнике проверены годами, отмечено той же эволюцией, как все остальные литературно-эстетические воззрения Кюхельбекера.
   Поэма "Руслан и Людмила" долго казалась Кюхельбекеру лучшим произведением Пушкина. В 1825 г. он не принял "Евгения Онегина": "Господина Онегина (иначе же нельзя его назвать) читал, - есть места живые, блистательные: но неужели это поэзия? "Разговор с книгопродавцем" в моих глазах не в пример выше всего остального". {Русская старина, 1904, No 2, с. 380.} Тогда же, в апреле 1825 г., пришел в восторг от пушкинских "Подражаний Корану", которые были близки Кюхельбекеру и Грибоедову и темой кары нечестивым за гордыню, и высоким стилем пламенного исступления. Столь же понравились Кюхельбекеру "Цыганы" - поэтической народностью в описании быта цыган, а главное тем, что романтическому опустошенному герою дана в этой поэме четкая авторская отрицательная характеристика.
   В декабре 1831 г. в дневнике Кюхельбекер снова оценивает "Евгения Онегина" как слабую попытку передать потомству "наши нравы, наши обычаи, наш образ жизни", да еще снабженную "ювеналовскими выходками" против того, что поэт воспевает (с. 65 наст. изд.). В январе 1832г. Кюхельбекер рассуждает о пушкинской "Полтаве" и находит, что поэт лишь прославил Полтавскую битву, но не описал ее, т. е. не использовал исторический материал для создания объективной эпической картины (с. 88 наст. изд.). В феврале 1832 г. ему кажется лучшей из всего "Евгения Онегина" восьмая глава, только что им прочитанная. Произведение, которое для всех его читателей, и потомков и современников, стало энциклопедией русской жизни, для Кюхельбекера оказалось дорого не изображением объективной картины, а той волной сопереживания, которое оно вызвало: "... для лицейского его товарища, для человека, который с ним вырос и его знает наизусть, как я, везде заметно чувство, коим Пушкин переполнен, хотя он, подобно своей Татьяне, и не хочет, чтоб об этом чувстве знал свет" (запись от 17 февраля 1832 г.).
   Тогда же он начинает читать повести Пушкина. Сначала только "Гробовщик" (очевидно, сочетанием бытовой правды с элементом фантастики, столь нравящимся Кюхельбекеру), через некоторое время и "Станционный смотритель" останавливают на себе его внимание. В 1834 г. он с интересом читает в "Библиотеке для чтения" "Пиковую даму": "В сказке старуха графиня и Лизавета Ивановна написаны мастерски, Германн хорош, но сбивается на модных героев" запись от 19 октября 1834 г.). А в 1839 г. Кюхельбекер убежденно классифицирует повести Пушкина по глубине и объективной значимости изображенной в них действительности: "Легко может статься, что "Капитанская дочь" и "Пиковая дама" лучше всего, что когда-нибудь написано Пушкиным". И пишет Наталье: ""Капитанская дочь" точно лучшая изо всех, "Станционный смотритель" - лучшая из тех, которые вышли под именем Белкина, прочие же, белкинские, особенно "Метель" - вздор и недостойны Пушкина, исключаю, однако, забавную сказку "Гробовщик"". {Декабристы. Летописи, кн. 3, с. 182.}
   Изменилось и отношение Кюхельбекера к пушкинским стихам. В 1834 г. Кюхельбекер параллельно читает "Тартини" Кукольника и первую главу "Онегина", когда-то столь не полюбившуюся ему, мелкие стихотворения Пушкина и Катенина. 15 сентября он записывает в дневнике: "А что ни говори, любезный братец Павел Александрович, ты, конечно, человек с большим дарованием, но все не Пушкин; ты поэт-художник, он поэт-человек; твое искусство холодно - у него душа поэтическая". А на следующий день пишет о сочинениях Пушкина племяннику Николаю: "Читая их, я то рыдаю, как ребенок, то смеюсь, как старик, то пугаюсь, как горничная девка. Скажи ему, что я целую мысленно его перси и голову, уста и руки, согревшие и создавшие, высказавшие и начертавшие этот полный, разнообразный, роскошный поэтический мир. За "19 октября" я его лицейский должник. Долг, впрочем, во всех случаях неуплатимый: мне, во-первых, не написать ничего подобного, а во-вторых, то, что напишу, едва ли дойдет до него". {Цит. по статье Ю. Н. Тынянова "В. К. Кюхельбекер", - В кн.: Кюхельбекер В. К. [Соч.]. т. 1, с. II.}
   По иному счету идет теперь оценка стихотворений Пушкина. Те самые стихи, которые восхищали раньше, - "Подражания Корану" прежде всего, те, которые были написаны в манере исступленного восторга или экстаза обличения, близкого стилю самого Кюхельбекера 1820-х гг., сейчас кажутся - слишком обдуманными, рассчитанными на эффект, а потому - лишенными вдохновения. "Зато есть другие, менее блестящие, но мне особенно любезные. Вот некоторые: "Гроб юноши", "Коварность", "Воспоминание", "Ангел", "Ответ Анониму", "Зимний вечер", "19 октября"" (с. 363 наст. изд.). И особенно отмечено одно стихотворение: ""Чернь" всячески перл лирических стихотворений Пушкина" (запись 19 мая 1835 г.). В 1838 г. он повторит это мнение в письме к племянницам: "Чернь" - это пьеса, "далеко превосходящая внутренним достоинством и глубиною три четверти тех, которые в нынешнем собрании налицо <...> это, по моему мнению (а тут мое мнение, полагаю, имеет же некоторый вес), - лучшее, истинно шилле

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 511 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа