Главная » Книги

Кони Анатолий Федорович - Иван Федорович Горбунов, Страница 4

Кони Анатолий Федорович - Иван Федорович Горбунов


1 2 3 4 5 6

ы быть замужем за Родионом, проглотила три булавки и скончалась в судорогах, в чем священнику на духу и покаялась... Упокой, господи, душу ее в селениях праведных! Вчера целый день плакал. Мать ее, сестру мою Надежду, свезли в больницу: чувствует приближение живота..." В другом месте дневника, отмечая, что умер скоропостижно от угара камердинер покойного графа, Григорий Никитин, старый дворецкий, прибавляет: "Жену приказано отправить на скотный двор, а малолетних раздать в ученье. Квартальному за хлопоты десять рублей и сукна на брюки..." Ученью подвергаются, впрочем, не одни малолетние. Приходится обучаться по-новому и старому человеку. Одна из владетельниц "забытого дома" просит повара генерала Барканова взять поучить ее старого повара Дмитрия, которому, по мнению генеральских поварят, "по божьему-то в богадельню пора"... "Воля господская,- говорит им со вздохом старик,- ихняя воля... велят и фалетором сядешь; - кто ж им может в кушанье потрафить: то им с перцем давай, то зачем перец кладешь; - заварные левашники уж как я умею: положишь на блюдо-то - воркует, словно живой, а они кушать не могут. Да все!.. Возьмите вы галантир - оттянешь его чище зеркала, причесываться можно, а они говорят: ты меня как собаку кормишь; такой в себе каприз имеют, что ни один повар на них угодить не может..." Но бывают и добрые дни. На пасху барин "христосовался со всеми, по три раза, денежное положение роздано, как при покойном графе: по три рубля; трем семействам дворовых людей объявили вольную, повару Герасиму, камердинеру Владимиру и старой горничной покойной графини - Егоровне. И могут они вольными жить в нашем доме и служить его сиятельству по-прежнему. А на повара,- прибавляет в своем дневнике дворецкий,- расставляла зубы Марья Алексеевна, хотела его выменять у графа на садовника Филиппушку: бог не попустил!"
   Несмотря, однако, на возможность и даже на тогдашнюю закономерность таких проявлений барской воли, в большинстве случаев, за исключением проявлений крайней жестокости, люди, рожденные в крепостной зависимости, молчаливо мирились с условиями последней, создававшими своего рода "consortium omnis vitae" {"Содружество на целую жизнь" (лат.).} для помещиков и для тех, кто составлял их "крещеную собственность". Долгие годы преемственного терпения, мягкость и добродушие русской натуры выработали таким образом тип старых слуг, преданность которых господам и верность их интересам кажется ныне почти легендарною. У слуги старого времени радости и скорби семьи, где он жил, были его скорбями и радостями; он ревниво оберегал честь дома и болел сердцем, видя ее умаление. Он не мог не ценить значения вольной, но, несмотря на горькие подчас условия своей жизни, нередко даже гордился своею принадлежностью определенному лицу, с судьбою которого была связана и его судьба. "Я прирожденный камердинер, а не мещанин какой-нибудь",- говорит слуга в "Утре молодого человека" и всеми силами и уменьем оберегает своего барина от увлечений и мотовства. В разгаре спора между крепостным и вольнонаемным лакеями о преимуществах социального положения каждого из них старик слуга, выходя из себя, кричит: "Это вы - холоп, а я - природный лакей! Моя душа барская, а ваша окладная, потому вы несчастный мещанин. Я коли какой непорядок на улице сделаю, должны меня к моему барину с будочником представить, а вас на веревке в часть поведут; вы на запятках стоите, а я при моем господине завсегда в комнатах".- "Что вы выражаетесь?!" - восклицает окладная душа...- "Я не выражаюсь, а правду говорю! Вы холоп, а не я!" - отрезывает барская душа.
   Как изображение чувств, отношений и миросозерцания такого старого слуги особенно интересен уже упомянутый дневник дворецкого, с надписью: "Сия тетрадь принадлежит дому его сиятельства графа Павла Павловича дворовому его человеку Емельяну Дыркову. Приобретена покупкою пятьдесят копеек ассигнациями. Описание жизни в доме его сиятельства. Описывал собственноручно крепостной дворовый его человек своею охотою. Емельян Дырков. 1847 году". В этом дневнике нарисован искусною рукою и сам автор, и его господин, сделавшийся обладателем, по-видимому, огромного состояния и ведущий самую бесшабашную жизнь в доме, где еще недавно все было чинно, истово и строго... Он возвращается на рассвете, встает в четыре часа дня, пропадает по двое суток в цыганском таборе, где сам пляшет,- то чревоугодничает, то обуревается внезапными аппетитами к моченым яблокам и т. п., занимается по целым часам стрельбою из пистолета в оранжерее, пением романсов, игрою на гитаре и "разрисовыванием птицы в клетке", пробуя силу, тягаясь на палке с кучерами и разрубая пополам живую собаку, устраивает у себя, несмотря на "выговоры доктора Топорова", оргии, причем "прислуге быть не приказано", ведет крупную азартную игру и лишь иногда в постели читает "смешную книжку". На службу не ходит, хотя ему и "присылают чин, как он значится по канцелярии". По временам им овладевает внешнее благочестие, он ездит в Лавру, простаивает подолгу на молитве, читает "четью минею", служит у себя молебны с знаменитыми и дорогими певчими и принимает многочисленное духовенство и знатных особ. Но эти промежутки становятся все реже и реже, - в доме появляются темные личности,- наконец, надвигается, при угрозе со стороны родных взятием в опеку и подачею "на высочайшее имя, чтобы на Кавказ", материальное разорение и наступает трагическая развязка уголовного характера.
   Болит от всего этого сердце старого, искренне верующего и доброго слуги. Сначала он отмечает лишь факты, в их красноречивой неприглядности, но потом начинает выражать тревогу. "Больших денег стоит графу эта цыганка"; "великий был шум у нас сегодня в доме,- слава богу, что граф не был в игру замешан,- великое будет несчастие, коли граф себя не сократит",- отмечает он разновременно в дневнике.
   Чаще и чаще рисуются ему в воспоминаниях и сновидениях прежние времена домашнего порядка и общего почета его господам. "Тошно жить становится,- пишет он,- господи! как вспомнишь, что наш за дом был! Пожалуй, что ниже предводителя и господ-то у нас не бывало! Никто к нам из знакомых не ездит, и подобный наш дом стал обыкновенному дому, если не хуже... Помяни, господи, во царствии твоем раба твоего графа Павла и рабу твою графиню Софию. Большие господа были!" Но он продолжает строго надзирать за барским добром и, презирая в душе новых гостей барина - цыган, игроков и людей подозрительной профессии, тем не менее тщательно записывает, на сколько персон был сервирован стол и что было подано. Здоровье его, однако, слабеет, и, несмотря на оставшийся после покойного графа лекарственный порошок "кремартактор", принимаемый им с большою для себя пользою, он начинает чувствовать "отягчение ног". Записав виденный им сон, в котором Любушка, умершая от проглоченных булавок девушка, приходила к нему в кисейном платье, с золотым венцом на голове и двумя херувимами в руках, спрашивает он себя: "Не зовет ли это она меня к себе?" Несмотря на ликующий вокруг него грех, вера его тверда. Как трогательно частое обращение старика от картин житейской грязи и злобы к величавым словам молитв и песнопений! "Ей, господи царю, даруй ми зрети моя прегрешения! - Боже, милостив буди мне грешному! - О, дивное чудо! Невидимых содетель за человеколюбие плотию пострада!" - восклицает он в разных, особо тягостных для него по содержанию, местах дневника. Зато какою наивною гордостью звучит в начале дневника запись, когда случилось так, что на один день в доме повеяло было торжественностью. По настоянию теток, молодой граф дает бал "при полном освещении всего дома, с ужином на шестьдесят человек, при прислуге в новых ливреях и хоре музыкантов за тюлевого занавесью в малой гостиной". Старому слуге, при виде барина, танцующего с княжною, думается: "Не намечают ли ему княжну в невесты?" "Все в руне божьей",- восклицает он в уповании на новые побеги родословного древа и, восхищаясь разговором генерал-губернатора с генеральшею, заменяющею хозяйку, причем они "друг другу против сказанных слов выговаривали", замечает: "Знатные люди! высокого чину! Подумаешь, до какой высокой степени бог может возвести человека!".
   Как характерен, наконец, для изображения воззрений и способа действий тогдашней административной юстиции эпизод с оскорбленным купцом! "Вчерашнего числа,- записано в дневнике,- граф в театре одному купцу дал плюху. Хочет судиться. Потребовали графа к военному губернатору, но он не поехал, по болезни, а отправил с теткою просьбу к губернатору: просит от купца защиты". Дальнейшие распоряжения напоминают знаменитый совет комендантши Белогорской крепости в "Капитанской дочке": графа сажают на Ивановскую гауптвахту, а купца забирают в тверскую часть. "Купца заставили помириться,- говорит затем дневник,- приходил квартальный, отбирал от графа подписку, что он впредь драться не будет и купца прощает. Дано три рубля". Трагический эпизод, на котором прерывается дневник, имеет уже прямое отношение к уголовной юстиции сороковых годов. С самого начала записей Емельяна Дыркова в эпическую ткань его описаний вплетается, как красная нить, некая Вера Афанасьевна и ее отец, имеющие какую-то прикосновенность к театру. Они, по-видимому, уже довольно давно знакомы с графом, который ужинает с отцом до рассвета и играет с дочерью на фортепиано. Мало-помалу отец Веры Афанасьевны, сначала благодарящий за то, что им не гнушаются, делается persona grata в доме. Его принимают в постели, пьют с ним чай, он читает "Апостол" во время молебна и сопровождает графа в Лавру, куда тот едет прямо с гауптвахты, после того, как "простил купца", его "допускают на балу сидеть с музыкантами, причем он тайно уносит с собою ананас. Подарки ему идут crescendo {В возрастающей степени (ит.).}. Сначала лягавый кобель, потом пенковая трубка, которая "была с покойным графом под Бородиным, а ему подарена фельдмаршалом", наконец, к еще большему сокрушению старого слуги, графская соболья бекешь и шляпа. В дневнике оказываются вырванными более половины страниц, относящихся к целому лету, так что продолжение его начинается с переноса "...а она склонности к нему не имеет и как по замечанию хочет себя соблюсти и выговаривала насчет жизни и что в карты играет, а он на коленках плакал и божился цыганский дух из дому вывести и образок покойной графини целовал, а она его по голове гладила и как бы сама прослезилась"... Все, однако, как видно остается по-прежнему, только отец Веры Афанасьевны забирает все большую силу. К концерту, в котором дочь его будет играть, модный портной шьет ему, за счет графа, новый коричневый фрак со светлыми пуговицами и белый жилет; приехав пьяный на лихаче и не будучи допущен, в отсутствие графа, в его кабинет, он буянит и требует денег на извозчика. "Обругал нас всех, прирожденных дворовых графских слуг, холуями,- записано в дневнике,- а Владимира налаживался бить, но только тот присутствие духа не потерял и сказал "тронь!". После концерта все поехали к Яру, а оттуда приехали в дом в два часа ночи. "Веру Афанасьевну граф и его приятель Линев ввели на лестницу под руки - она хохотала и била, как бы в шутку, Линева веером, говорила, что у нее голова кружится, что она пьяная, и действительно, как мною замечено, глаза у нее помутились. Приказано в шампанское налить мараскину. Граф стоял на коленях и целовал у нее руки, а она - то расхохочется, то заплачет. Все спрашивала - где отец? А Герасиму приказано возить его, пьяного, по всей Москве и из саней не выпускать. На руках снесли в желтую гостиную и заперлись. Как ударили к заутрени, вырвалась из гостиной развращенная, металась по всему дому, кричала и кусала руки. Граф был в бесчувствии. Бросилась в переднюю, хотела бежать на улицу: прислуга не допустила. Линев с кучерами завернул ее в салоп и велел кучеру Трофиму везти домой, а тот пьяный, не понявши дела, свез ее в Екатерининскую больницу".- Это происходит во вторник,- в воскресенье "об случае в нашем доме говорит вся Москва", а в понедельник "Вера Афанасьевна скончалась в Екатерининской больнице, и, как полагают, от каких-то порошков". Через неделю дневник обрывается окончательно следующею записью: "Графа свезли на гауптвахту. Завтра весь дом пригонят к присяге. Упокой, господи, раба твоего графа Павла и рабу твою Софию, сестру мою рабу Надежду, и дочь ее Любовь, и меня грешного совокупи! Глаза бы на свет не глядели..." Рассказывая об участи "Веры Афанасьевны", дневник не только передает правдоподобное и вполне возможное по условиям места и времени "описание жизни в доме его сиятельства", но содержит в себе указание на действительное событие, рисующее собою, между прочим, и высоту наших дореформенных судебных порядков. Это разбиравшееся в Москве, в конце сороковых годов, ужасное дело о 17-летней фигурантке московских театров Аршининой, проданной своим отцом, театральным музыкантом, знатному молодому человеку, который напоил ее возбуждающим раствором и привел тем в состояние полового бешенства, коим воспользовались, кроме него, и другие негодяи, окружавшие его. Несчастная девушка была возвращена домой лишь на третий день, с разрушительным местным воспалением и омертвением и в состоянии полного сумасшествия, из которого не выходила до самой своей страдальческой кончины. Московские судьи того времени нашли справедливым и непостыдным ограничиться отдачею главного виновника в солдаты или военные писцы с выслугою и без потери прав - и присуждением отца жертвы за потворство разврату(?) дочери к трехмесячному лишению свободы...
   Составление исторических рассказов имеет одну особенность, отмеченную еще Монтескье. Авторам их приходится вплетать в свой труд вымышленные факты, основанные, однако, на фактах верных или естественно из них вытекающие. Выходя за пределы простой и бесцветной хроники событий и исследуя их общую связь, причины и последствия, автору, желающему в живых образах и красках представить, как именно произошло или совершилось то или другое и как проявлял себя тот или другой деятель, приходится воссоздавать это путем фантазии и психологического анализа человеческой природы и однородных отношений. Быть может, действительность была и несколько иная; быть может, на пути психического развития описываемой личности были существенные отклонения от теоретически намеченного автором; но если настоящие, не подлежащие спору факты и сведения таковы, что дают право на сделанные выводы, которые в конечном результате приводят к тому же, что было и в действительности, то у произведения нельзя отнимать названия исторического, ибо оно правдоподобно передает смысл и значение былого... Даже строгий историк не всегда может вытравить из себя художника и оградить свое исследование от воссоздания. Достаточно припомнить Маколея и Костомарова и в особенности Шерра в его "Menschliche Tragikomödie" {"Человеческая трагикомедия" (нем.).}, или Карлейля в его "Истории французской революции". Недаром Эдмонд Гонкур говорит: "L'histoire est un roman qui a été,- le roman c'est l'histoire qui aurait pu être" {"История - это роман, который был, а роман - это история, которая могла бы быть" (фр.).}.
   Мы видели у Горбунова изображение домашнего строя, имеющее полную житейскую достоверность и опирающееся в существенной своей части, в последовательном заключительном аккорде на факт, занесенный на темную страницу исторической хроники нашего суда. Но есть у него и явно вымышленный рассказ, который тем не менее имеет историческую правдоподобность, благодаря яркому и верному воплощению существовавших личностей, и в котором чувствуется долгое и внимательное изучение действительных и непререкаемых исторических данных. Это сказание "о некотором зайце". В нем как живой, со своим особым, полумистическим, деланным слогом, встает архимандрит Фотий, зловещий лицемер, то раболепно, то назойливо вопиявший к "мечу светскому" и умевший ловко приспособиться к жестокости официального смиренномудрия начала двадцатых годов; несколькими словами тонко очерчено отражение влияния Фотия на министре духовных дел и исповеданий - князе А. Н. Голицыне и на местных "правительствах", поставленных между невольною боязнью доносов юрьевского архимандрита и страхом пред мрачными фигурами графа Аракчеева и его любовницы - крестьянки Настасьи Минкиной, о которой тогдашний министр внутренних дел Кампенгаузен писал временщику: "Дозвольте, мой милостивец, чтоб я вас мог с чистого сердца поздравить с наступающей именинницей вашей!" - "Вчера, в четверток, после малого повечерия,- пишет Фотий князю Голицыну,- в тонцем сне пребывал и присные мои дали покой очима своима и веждома своима дремание. И се глас нечеловечь, а собаки некоторые лаяли и визжали и ко святым вратам бросались, а всадники на конях трубили в трубы и хлопали бичами. Я выслал служку вопросить - какие ради нужды монастырь окружили? Некий человек, подобием мифологический центавр, ответствовал - якобы заяц в монастыре скрывается. А у меня заяц в монастыре давно пребывал, под камнем жил (писано бо есть: "камень прибежище зайцем"), и кормил я его руками своими и того зайца центавры из монастыря изгнали и псам на растерзание отдали, а некоторая пестрая псица старцу Досифею рясу, подаренную Анною, изорвала. Защити, друг великий!" Князь Голицын, очевидно, боится быть невнимательным к просьбе своего "друга", который, в случае надобности, сумеет, конечно, обратиться и в ядовитого недруга. Он спешит написать новгородскому губернатору и, довольно двусмысленно отвечая Фотию, что очень грустит, что "нарушили безмолвие" последнего, "необходимое для спасения души", тут же подделывается под его тон, находя, что "враг темный и оскверненный всегда с нами и за нами и несть, яже укрыться от него..." Новгородский губернатор оказывается, однако, человеком довольно наивным, хотя и исполнительным. По собранным им лично сведениям, заяц затравлен дворовыми Аракчеева "по приказанию Анастасии Федоровны, для ее стола и сдан повару Порфирию". Эти же дворовые застрелили трех частных гусей дьякона Островидова и изжарили крестьянскую овцу, делая все это именем Анастасии Федоровны... Дело начинает принимать скверный оборот, ибо таким образом обнаруживается, что "враг темный и оскверненный" - не кто иной, как наложница всемогущего временщика, даже заочно называемая не иначе, как только по имени и отчеству... Но находчивый и еще более исполнительный капитан-исправник в два-три хода разыгрывает запутанную партию, чреватую последствиями. "Получив словесное повеление вашего превосходительства,- рапортует он губернатору о расследовании затравленного зайца,- оный заяц, по негласным сведениям и присяжным показаниям, оказался не монастырским, монастырский же, по поймании оного, будет доставлен отцу архимандриту. Касательно гусей, то отец дьякон от оных отказался и признал таковых перелетными, а люди, распространявшие тревожные слухи, заключены в тюремный замок".
   Дело покончено - и в том, как оно покончено, нет ничего неправдоподобного. Если вдуматься, то за дьяконом, вынужденным признать своих гусей перелетными, и за "влетевшими в острог" владельцами овцы нарисуется целая картина раболепной суматохи и всякого насилия, предпринятого для "замазанья" дела. И картина эта едва ли даже преувеличена. Стоит вспомнить хотя бы приводимые Ровинским, в его речи к судебным следователям в 1860 году, примеры того, как производились следствия во времена его молодости, т. е. уже в сороковых и пятидесятых годах. Эти крестьяне, высланные в Москву из Рязанской губернии по этапу для отобрания от них подписки, что они представят украденные у них тулуп и поддевку для оценки, забытой при возвращении им вещей; эти купцы, жалующиеся на кражу у них четырех бочонков сельдей и попадающие, совершенно неожиданно, сами под следствие о том, откуда они этих сельдей взяли и имеют ли право торговать ими; этот мещанин, томящийся в остроге по обвинению в праздной езде по улицам, - конечно, мало чем уступят дьякону с гусями и крестьянам с овцою...
   Видев лично и пережив ту тьму, которую сменил свет преобразований Александра II, Горбунов с душевной радостью рисует признаки обновления, совершавшегося у него на глазах. Не раз в своих позднейших произведениях с глубокою благодарностью он обращается к памяти освободителя. Но движение вперед и изменение сложившегося строя не может, несмотря на свою желательность и историческую неизбежность, не иметь и теневых сторон. Городская жизнь, чрезвычайно развившаяся в последние годы, с ее фабриками, отхожими промыслами и нездоровыми приманками, действует на деревню в своем роде опустошительно, внося разложение в ее нравственные и бытовые устои. Горбунов, со свойственной ему правдивостью, отмечает это влияние. "С.-Петербург от нас далеко,- говорит у него "В дороге" крестьянин-извозчик,- которые вот с нашей стороны живут там в половых или по мастерству по какому - придет в деревню и сейчас себя так означает, что с нашим мужицким разговором и не подступишься. Куцую штуку наденет - спинжак, что ли, по-ихнему, и так он понимает, что в спинжаке в этом вся сила... Беда эти санкт-петербургские спинжаки. Другой горечь, а доказывает!" - "Не по закону ты жить стал",- говорит старуха записавшемуся в мещане.- "Тетушка Матрена,- отвечает тот,- надень спинжак-то, и ты по-другому заживешь. В деревне за сохой ничего не обучишься,- соха - она соха и есть. Простой кто ежели человек"...- "Что ж ты соху-то позоришь? - прерывает его старый крестьянин,- соху-то нам бог в руки дал!.." - "Матушка, Фекла Семеновна, один ведь раз живем,- восклицает купец, привыкший "чертить",- один раз живем!.. - Помрем - все останется... Ведь не в лаптях ходим, голубушка, есть на что!.." - "Что ты про лапти говоришь,- отвечает богатая старуха-купчиха,- я сама в лаптях хаживала. Ты лапти не кори".- "Я не к тому".- "То-то не к тому! Покойник сертук-ат надел, когда весь свой полный капитал скопировал, да и то, бывало, говорит: неловко, Семеновна, давай опять поддевку надену - поддевка-то, говорит, нас с тобой выкормила"...
  

X

  
   Не одна разговорная великорусская речь в ее видоизменениях сообразно общественному положению изображаемых лиц была искусным орудием в умелых руках Горбунова. Знаток бытовой истории древней Руси, он превосходно владел языком различных периодов XVII и XVIII века. Этим языком писал он письма к приятелям, на нем излагал многие свои рассказы и представлял оценку разных событий, бытовых явлений или официальных порядков. Но не в одном выработанном внимательным изучением источников языке состояла художественная особенность Горбунова. Он умел всем своим умственным складом переселяться в эпоху, соответствующую языку, понимать и улавливать ее особенности и говорить о том или другом современном нам явлении, оставаясь в пределах миросозерцания этой эпохи и общественной среды, к которой принадлежал пишущий или говорящий. Он пренебрегал нетрудною, при известном знании языка, задачею - изобразить мысли и взгляды нынешнего человека словами и оборотами старинного языка; у него за безупречною точностью этого языка всегда слышался и современный языку человек в том виде, в каком нам представляют его историко-бытовые исследования Соловьева, Забелина, Костомарова, Пыпина, Тихонравова и др. Поэтому, когда какая-нибудь грамота или письмо Горбунова переносят читателя в давно прошедшее время, яркими чертами рисуя тогдашнюю действительность, перед ним встают - воевода на далекой границе русского царства,- посланный за западный "рубеж" боярин,- подьячие, приказные, подсудимые,- московские "запойные и заблудные" люди,- и наконец сам "верховой (т. е. придворный) скоморох Ивашка Федоров", как любил называть себя И. Ф. Горбунов.
   Замечательным доказательством глубокого искусства, с каким владел старым русским языком Горбунов, служит между прочим указание Т. И. Филиппова на то, что составленное им описание поездки русского боярина в Эмс ввело даже книжных археологов в недоумение, так что ученый знаток старины П. И. Савваитов счел это описание за копию с подлинного статейного списка XVII века и удивился, что уже и в то время за границею существовала рулетка. Точно так же ввел многих компетентных лиц в заблуждение относительно своей подлинности, благодаря своему выдержанному языку, и составленный Горбуновым указ царя Алексея Михайловича о немцах и еретиках.
   Ряд шуточных приветствий и наставлений, написанных Горбуновым на церковно-славянском языке, показывает, что и с ним он был знаком основательно и мог бы, пожалуй, не уступить в этом знании Костомарову, оставившему много превосходных писем на этом языке, образчиком которых может служить недавно опубликованное письмо к Н. П. Барсукову от "недостойного и паче всех человек грешнейшего старца Николая еже на реце Неве суща", от 24 ноября 1862 г. Вот, например, "статьи, како увещати глаголемого лампописта", т. е. москвича, излюбившего приготовляемый в лучших московских трактирах особый напиток из пива, сахару, лимона и поджаренного хлеба, называемый Лампопо (пополам). "Рци ми, о лампописте, коея ради вины к душепагубному и умопомрачающему напою - алемански же речется лампопо - пристал еси? Не веси ли, о лампописте, егда ти сущу в пьянственном пребывании вси беси великого града Москвы, со слободы и посады, ликоствуют и гласом радования восклицают: се, книжник лампопистом содеяся и сыном отца нашего Вельзевула учинися; руками плещут, очима помизают. Оле, твоего безумия лампописте! Не имаши тайного зрения и не разумеваеши, яко в белых ризах, окрест тя стоящие, не слузи гостинника Тестова, а беси ярославские, от них же главоболезненные напои приемлеши; не веси, нерадения твоего ради, яко дым, исходящий из сосуда - дыхания Вельзевуловы суть".
   Я говорил уже о том, как интересовала Горбунова Судебная реформа. Видевши во всей красе простоту и стремительность старого, административного суда в московских захолустьях, отправляемого полицейским комиссаром, он описал свои впечатления, по поводу воспоминаний о редкой раскольничьей рукописи, будто бы озаглавленной "О некотором комиссаре, како стяжал, и о купце", в которой якобы говорится: "Не бог сотвори комиссара, но бес начерта его на песце и вложи в него душу злонравную, исполненную всякие скверны, во еже прицеплятися и обирати всякую душу христианскую". Немногим лучшие впечатления вынес он и из знакомства с общими судами и теми паразитами, которые ютились около них, благодаря формальным узам, опутывавшим преисполненное всякого рода затяжек и отсрочек судопроизводство, не имевшее дела с живым человеком, а лишь с ворохом бумаг. В рассказах его мелькают яркие фигуры иверских юристов-дельцов и ведомых лжесвидетелей, заседавших в Охотном ряду в трактире "Шумла", где "ведалось ими и оберегалось всякое московских людей воровство, и поклёпы, и волокита". Любящая народ душа Горбунова почуяла всю важность судебного преобразования не только в смысле водворения правосудия, но и в смысле поднятия народной нравственности. Он стал посещать суды, живо интересуясь не одним исходом дел, но и самым их процессуальным движением, вникая во все его особенности. Ему чрезвычайно был дорог в особенности суд присяжных. Исход и самое возбуждение таких дел, как, например, дело властного миллионера Овсянникова, обвинявшегося в поджоге мельницы, или дело опиравшейся на обширные связи игуменьи Митрофании, немыслимые при старых судебных порядках и связанных формальною рутиною деятелях, радовали его несказанно и служили материалом для разнообразнейших вариантов в его рассказах в дружеском кругу.
   Живая мысль его переносилась в далекое прошлое и рисовала суд присяжных в рамках и условиях этого прошлого.
   Результатом этого явился в 1878 году указ тогдашнему председателю петербургского окружного суда "от государя, царя и великого князя окольничему нашему, Анатолию Федоровичу".
   "Били нам челом всяких чинов люди,- говорилось в указе,- емлют де с них в разбойном приказе подьячие деньги не малые, волочат и убытчат без рассудку. И нам бы, великому государю, их пожаловати - велети для сыску татинных и разбойных, и убивственных дел быти человеку доброму, кому б в таких делех можно было верить. И мы, великий государь, всяких чинов людей пожаловали, велели тебе, Анатолию, сидети в разбойном приказе безотступно и всякие татинные и разбойные дела ведати. И кому грешною мерою учинится смерть, или который человек удавится или, вина опився, сгорит или кто меж собою подерется хмельным делом и убьет, и про то сыскивать подлинно - и которые людей волочат и убытчат, и тех людей ведати и оберегати и расправу промеж всякими людьми чинити безволокитно - и в поклепных искех, и в подмете, и в бою, и в грабежу, и кто крадет, и разбивает, и до смерти людей убивает, и в какой сваре зубом ухватит и нос отъяст,- и женский пол и девич, которые, по насердке, на всяких чинов людей блядню сказывают для своей бездельной корысти потому ж сыскивати накрепко всякими сыски. И кто в городе корчму держит и татинною рухлядью промышляет,- и мнишецкого чину и гостиной сотни запойных людей и чаровниц и которые девки в скоморошестве оголяются, глазами помизающе, скверного ради смешения - сыскивати подлинно. А какова вора или татя или убийцу изымают и приведут и видоков ставить к кресту к целованию. А учнут видоки показывать подлинно и у него дворы и животы описывати и сажати в тюрьму до указу. И будет воровство его и в каких причинах он бывал сыщется до пряма, выняв из тюрьмы, судити в разбойном приказе при всенародном множестве, а в помочь ему ставити подьячего доброго, который бы вины его очищал. Да для сиденья ж в разбойном приказе пожаловали мы, великий государь, велели выбирать судей по двенадцати человек да по два из лучших, средних и молодчих людей, добрых, небражников, которые б были душою прямы и всем людям любы. И тех людей приведчи к крестному целованию, а доводчику велети воровы вины честь. А как доводчик вины его прочтет и тебе, Анатолию, ставити его с видоки на очи и допрашивати накрепко. А как подьячий учнет воровы вины очищать и против того подьячего потому ж говорить. А слушав ваших речей, выборные судьи пойдут в другую палату, за приставы, чтоб сговору какого промеж их с народом не было. А пришед в палату судят сопча боевой час и больши, чего вор доведется. И будет вышедчи скажут, что за вором вина есть и тебе судити по уложению. А будет учинишь ты не по уложению, а тот вор или тать, или убойца, или корчемник ударит челом в нашу царскую думу, что учинил ты не по уложению и того вора судити вдругорядь иными судьи. А тебе, Анатолию, будет учинил ты не по уложению с простоты - вины нет; а будет учинил ты по насердке на того вора, или татя, или убойцу, или корчемника - наша царская опала с записью в разрядной книге".
   К этого же рода удивительным - по правдивости языка, по стилю и по краскам - документам относится написанная в семидесятых годах, во время возникновения в Петербурге обширного дела о скопческой ереси, челобитная самого Горбунова, будто бы вызванного в качестве свидетеля по подобному же делу в конце XVII века (когда и самой скопческой ереси еще не существовало) с рассказом о том, как и о чем он был допрашиваем. К сожалению, многие существенные ее части, заключающие тонкую сатиру на одностороннюю оценку доказательств в подобных делах, неудобны для печати. Приходится ограничиться лишь небольшими выписками из этой жалобы Ивашки Федорова, который "бьет царю челом" и повествует, что "изымай я приставы и волочен пеш до губные избы и великие от того их волочения мне, сироте твоему, чинены убытки: однорядку вишневую, твое государево жалованье, изодрали всю без остатка и однорядочка к светлому дню у меня нет. И губной староста, да подьячий учали меня бить и за волосья таскать и истерзав довольно стали говорить распросные речи с пристрастием: "На Москве живучи, Ивашка, ты лихих людей знавал ли и за пьянством с ними ходил ли? И будет ты лихих каких людей знавал и еретичество их ведал, с Гурием на б...ню ходил ли? И ходючи с ним у него ... видел ли?" Следующие затем вопросы поразительны по своей неожиданности, художественны в своей непосредственной наивности и в то же время вполне соответствуют сущности преступления, в котором обвиняется впавший в ересь Гурий. Допрос оканчивается требованием сказать: "и он Гурий убоину ел ли и смердящую бесовскую богоненавистную табаку пил ли? Да он же Гурий на Москве живучи, ежедень скрывался - и по тебе, кто скрывал и норовил ему ведомоль?" Но усердие тогдашнего следователя, несмотря на энергические и чувствительные аргументы, предшествовавшие допросу Ивашки, не исторгает ничего полезного для дела по существу, ибо "я, сирота твой, памятуючи страшный суд, против тех распросных речей сказал прямо вправду: на Москве живучи в скоморохах - лихих людей не знал: всяких заблудных, и зерщиков, и скоморохов, и мнишецкого чина и гостиной сотни запойных людей знал довольно - и за пьянством с ними ходил, и составные затейные слова говаривал, а кто Гурия легчил и где ныне те... то мне неведомо, а он, Гурий, человек смирный"...
   Если приведенная выше грамота соответствовала идеальному для своего времени судопроизводству, то челобитная эта соответствовала печальной действительности, когда свидетель мало чем отличался от подсудимого. Стоит припомнить Котошихина, житие Аввакума и т. п. Вообще трудно жилось русскому человеку в XVII веке. С востока и запада враждебно окружали его иноземцы, возбуждая его крайнее недоверие,- чуждые ему по вере, по образу жизни, по языку,- всегда могущие то угрожать силою, то действовать хитростью и коварством. Против всех надо было быть настороже. Но, зорко следя за ними издалека, не мешало узнать и поближе, что они за люди и каким обычаем живут. И вот из-под пера Горбунова выливается сначала письмо из Эмса, а потом, в 1885 году, донесение царского воеводы о битве на Кушке. "В нынешнем 377 году,- так начинается письмо,- прислана мне твоя, великого государя, грамота. Написано: "Ехать тебе, Ивану, в разные города немецкого государства и смотреть тех городов люди и нам, великому государю, отписывать... и ехав землями немецкого государства не грабить, не пьянствовать и с немцами разговорные слова говорить и ответ держать примерившись, с вымышленней, бояся нашея опалы и жестокого истязания безо всякие пощады. А будет который начальный немецкий человек спросит - какие ради нужды послан? говорить: послан для его великих государевых дел. А даров ему не давать. А прилучится который немчин прощать будет, и тому дать кормы небольшие за деньгами на пиво, по три алтына на человека". Наш XVII век в своей речи и воззрениях так и глядит со всех строк письма! Оказывается, что "город Емца не велик, а стал он в горах, а в нем вода живая, а та вода шипит... и у которого человека нутро болит, али утин, али порча, али ина хворь, и дохтуры тоя болезнь своим дохтурством смотрят и ту живую воду велят пить и голым в той воде сидеть. А люди московского государства тоя воды не пьют, а пьют они ренское во множестве и здравы бывают. А ренское вино доброе"... Затем идет описание рулетки, столь смутившее Савваитова отпечатком правдивости, положенным на него искусною рукою Горбунова. "Палата построена каменная,- повествует боярин,- большая, а в ней сидит немчин и вралетку вертит и прыгунца пущает - беленький, не велик. А круг того немчины народное множество - и иных государств люди, и жиды, и езовиты, и женки, и девки, и старые бабы, и воровские заблудные люди - и кладут тому немчину золотые амбургские и угорские и ефимки, и немчин те деньги емлет и вралетку вертит почасту".
   Если царскому боярину пришлось увидать много интересного за границею, то царскому воеводе (генерал-лейтенанту Комарову, разбившему афганцев на Кушке и занявшему город Пенде 18 марта 1885 г.) пришлось пережить тревожные минуты, требовавшие стойкости и большой решительности.
   Он стоял с "великого государя ратными, пешими и конными людьми на Кушке-реке, и ведомо ему учинилося, что английские люди ссылаются с афганским мурзою и говорят воровские развратные речи, наговаривая, чтобы со своими татары съединячась к злому воровству их пристал и против твоих, великого государя, ратных людей учинил бой, и мурза, предався в неискусен ум, тех речей слушал..." Желая кончить дело миролюбиво, воевода ссылается с мурзою, но тот указывает, что ему велено слушать англичан, причем "королевин английский капитан" (сэр Чарльз Ует) посылает письмо воеводе, который отправляет своего уполномоченного (подполковника Закржевского) говорить с англичанами. "И сшедчись говорили. Английские люди говорили: вы де в Индею идете. А полуполковник с товарищи говорил: мы де в Индеи будем, когда наш великий государь похочет. А таперьво мы в Индею не идем,- а пришли для береженья новых государевых городов, которые ударили челом великому государю, чтобы быть им со всеми людьми под его высокою рукою.- А буде государь ваш похочет и вы в Индею пойдете ли? - Коли великий государь, его пресветлое царское величество похочет, и в том будет его воля, и мы в Индею пойдем того ж числа, как указ будет.- А зачем-де вам идти в Индею: у вашего государя земли довольно? - У государя нашего земель много, и ум не вместится, а в Индею нам идти, чтобы милордам вашим, и купцам, и прочим королевиным английским людям над московским государством дуровать было негораздо. И как мы будем в Индеи и вам то будет за страх, а московскому государству утешение.- И пив боевой час ренское, разошлись". Вопрос остался открытым и наутро мурза ударил с татарами на государевых людей, но они бились и "крепко-стоятельно", так что татары, "видя над собою великого государя ратных людей промысел и жестокий приступ и пожарное разорение - побежали розно, а английские люди, сняв порчонки, тож побежали, и город Пинжа от татар и английских людей очистился, а мурза английского королевина капитана за бороду драл: в своей-де земле вам не сидится, пришли к нам заводить смуту". "А город Пинжу (Пенде) я взял для прицепления оного к твоему великодержавному скифетру",- кончает воевода свое донесение, приобретающее, благодаря Горбунову, почти эпический характер по содержанию и выдержанности языка.
   Излишне доказывать верность этого языка и тона, господствующего во всех приведенных произведениях Горбунова. Каждый, читавший различные бумаги конца XVII века, оценит бытовую и стилистическую их близость к несомненным подлинникам и даже законодательным актам, вроде Уложения царя Алексея Михайловича. Достаточно привести хотя бы следующий отрывок из следственного дела 1692 года: "Да он же Дмитрий Тверитинов, будучи перегибателен не токмо духом, но и телом и утешно-вежливо говоря и мастеря совратился в люторову ересь - и других соврати..." или часть челобитной ушедшего из турецкого плена стрельца. "И шел я,- говорится в ней,- холоп твой Ивашка, с товарищи своими через многие земли наг и бос, и во всяких землях призывали нас на службу и давали жалованье большое, и мы, холопи твои, христианские веры не покинули, и в иных землях служить не хотели, и шли мы, холопи твои, на твою государскую милость. Милосердный государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея России! Пожалуй меня, холопа твоего, с моими товарищи за наши службишка и за полонское нужное терпение своим царским жалованьем, чем тебе праведному и милосердому государю об нас бедных бог известит", причем на оборотной стороне челобитной имеется помета думного дьяка: "751 г. июня в 20 день государь пожаловал тому стрельцу... велеть дать корму по 2 алтына, а достальным всем детям боярским по 8 денег, казакам по 7, пашенным крестьянам по 6 денег, для того, что освободились без окупу и отослать подначало к патриарху для исправленья, для того, что у папы приимали сакрамент". Или, наконец, можно привести челобитную царю Алексею Михайловичу от первых русских актеров, подьячего Василия Мешалкина с товарищи: "По твоему великого государя указу, отослали нас, холопей твоих, в немецкую слободу для изучения комидийного дела к магистру Ягану Готфрету, а твоего великого государя жалованья корму нам, холопем твоим, ничего не учинено, и ныне мы, холопи твои, по вся дни ходя к нему, магистру, и учася у него, платьишком ободрались и сапоженками обносились, а пить, есть нечего, и помираем мы, холопи твои, голодною смертию. Пожалуй нас, холопей своих: вели, государь, нам свое великого государя жалованье на пропитанье поденный корм учинить, чтоб нам, холопем твоим, будучи у того комидийного дела, голодною смертию не умереть".
   Способность свою переноситься в XVII век, становясь в способах выражения и самом миросозерцании своем человеком этого века, Горбунов применял не только к очерку порядка вещей или событий более или менее значительной важности. Он любил излагать таким образом иногда мелкие происшествия своей жизни и вообще сноситься с приятелями, причем его юмор усугублялся челобитным тоном. Так, в альбом покойного Михаила Ивановича Семевского он записал целый шутливый рассказ о путешествии своем с товарищем своим Бурдиным по Волге и Каме, для совместного участия в спектаклях и чтениях. "Бьет челом,- пишет он,- сирота твой государев, потешного приказа скоморох Ивашка Федоров. Жалоба мне, государь, того же приказа на скомороха на Федьку Алексеева. В нынешнем году сошел я на струге вниз по Волге-реке до Перми великие для своих сиротских промыслишков..." Описав, как к нему на струг (пароход) вышел у Работок навстречу товарищ и "крест целовал, чтобы ехать вместе и что божьей помощью испромыслим делить на две стороны ровно, а ему чтобы развратные речи не говорить и не ругаться; а мне, Ивашке, едучи с ним, с Федькою, Камою-рекою, на берег и в леса не сбежать", Горбунов жалуется, что "ныне тот Федька, забыв страх божий и крестное целование, умышляет дурно: в расчетах творит хитрость, а себе корысть, ест псину и мертвечину и иное скаредное и пьет почасту; да он же, Федька, рейтарского строя с маеором играет в зерны и от той его игры стал он без порток. Царь-государь! Смилуйся,- восклицает он,- пожалуй, чтобы мне от того Федьки не придти в конечное разорение!" Так, в 1890 году, Горбунов написал послание в Москву, начинающееся словами: "Ведомо нам учинилося" и содержащее в себе великолепный и подробный рассказ о том, как в белокаменной, во всех бражных станах и у "немчина Яра" в мясопустную седьмицу пьянство преумножается и в каких действиях оно выражается. Рассказ этот по характеру деяний "бражников" совершенно невозможен для передачи в печати, ибо описывает недвусмысленным и любящим точность языком XVII столетия те безобразные сцены, которыми сопровождаются обычный в некоторых слоях нашего общества и в народе масленичный разгул и "чревонеистовство", доводящее до разбирательства у мировых судей и выражающееся, между прочим, в том, что "в мясопустную седьмицу на Москве все убогие дома и бражные тюрьмы полны увечными, избитыми, опившимися и умопомраченными". Послание кончается так: "И как, к вам ся наша грамота придет и вы бы заказывали накрепко, чтобы московские люди от горького пьянства отстали и во всю мясопустную седьмицу в домех своих сидели и во всяком благочестии пребывали, а кому по нужде, сидеть не можно и те бы мимо бражных станов не ходили, а случится идти мимо бражных станов, шли бы не озираючись, памятуючи жену Лотову. А которые боярские дети не послушают и по бражным станам ходить будут и тех из бражных станов выбивать силою и сапоженки сымать и платьишко отбирать до указу..." В начале XVIII века, в образный и цельный по своему источнику русский язык, особливо в язык официальный, вторглась масса иностранных слов, замутивших его чистоту и придавших ему новый, странный и очень часто несимпатичный характер. Одним из свойств его сделалась изломанность и деланность, с которыми потом пришлось бороться до XIX века, причем настоящий русский язык постепенно завоевывал свои одно время поруганные права и, наконец, стал снова на высоту, вызвавшую трогательную просьбу Тургенева: "Берегите наш язык, наш прекрасный русский язык, этот клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками, в числе которых блистает Пушкин,- обращайтесь почтительно с этим могущественным орудием: в руках умелых оно способно совершать чудеса!.."
   Еще при Петре, в распоряжениях, указах и законодательных актах, в его письмах слышится прекрасный старый язык наш. "Не суетный на совести нашей возымели страх",- пишет он по поводу духовного регламента. "Не рабствуя лицеприятию, не болезнуя враждою и не пленяясь страстями",- говорит он в другом месте. Письма его, изданные академиком Бычковым, полны оборотов и выражений конца XVII века, но иностранные слова уже часто внедряются среди них и сплетаются с ними, по временам без всякой нужды, не имея себе оправдания даже и в некоторой бедности старого языка для выражения отвлеченных понятий. "Воюя тайным коварством на истину в образе правды",- пишет Петр в одну из тяжелых минут своей великой и многотрудной жизни - и в то же время увековечивает в одном из указов, вставляемых по его повелению в зерцало, такие выражения, как "чинить мины под фортецию правды..." Но после Петра наш официальный язык, проникающий все более и более сверху вниз, портится гораздо сильнее, особливо при Анне Иоанновне и в первые годы царствования Елизаветы Петровны. В указах говорится о "делах штатского течения", являются названия "парадная бета" (ложе), "каструм долорис" (при похоронах), "драдорная (drap d'or) материя", "синтура (ceinture) фунеральная" и т. п. Можно бы привести множество подобных выражений, указывающих ничем не оправдываемое пренебрежение к родному языку, но это не имеет отношения к предмету настоящего очерка. Упоминать о языке XVIII века приходится лишь для того, чтобы сказать, что и он был знаком Горбунову, хотя им он пользовался гораздо реже. Так, история о некотором зайце начинается со следующего письма Петра Великого, в котором в точности соблюдена даже орфография государя: "Мингеръ граф,- Зазаеца благодарствую i тово заеца насмешкажь на асамблеи съ ели i iвашку хмельницкава многажды неленосно тревожили понеже заецъ вельми жыренъ был и шпiгусом зело чiнен чаели и животу не быть да сiлою iдействiем iвашки iпредстательствомъ отца нашего всешутейшего Кура живы сущi и ?здравiи пребываемъ i отомъ подлино вамъ отъ пiсываю". Даря М. И. Семевскому редкий литографированный портрет цесаревича Константина Павловича с подписью: "Константинъ первой, императоръ Всероссийскiй", бывший в продаже лишь самое короткое время и затем из нее изъятый после оглашения отречения великого князя от престола, Горбунов пишет: "Прилагаемая при сем персона (так в первой половине XVIII века назывался портрет) сукцессора в надлежашей конфиденции у вас находиться имеет, и никому генерально оную не объявлять и от подлых (т. е. от простонародья) всячески скрывать надлежит, дабы какой бездельный человек малоумием своим сатисфакции не учинил и в тайную канцелярию о сем не донес; а я милостивцу впредь служить готов..." В одной из своих милых и продуманных письменных шуток, которую он любил рассказывать и на память, Горбунов последовательно разрабатывает один и тот же предмет на языке трех столетий, с тонкою обрисовкою перехода от добродушного индивидуализирования, свойственного распоряжениям старины, к формалистическим приемам, любимым бюрократической практикой настоящего.
   "Бьет челом и плачется сиротишка твой, государев, разбойного приказа писчик Павлик",- начинается челобитная XVII века, в которой "писчик" объясняет, что приказано ему сидеть в приказе безотступно, получая половинное жалованье против других подьячих, да сапоги, да однорядку и шапку,- но так как первые поистлели, а вторая износилась, отчего "в приказ ходить нудно: пальцы притягивает и ногам тягота великая" - то и просит велеть себя, сиротишку, обуть. На челобитной оказывается помета: "Объявлено государево жалованье: дать однорядку, да сапоги, да шапку".
   Иная уже резолюция на челобитной XVIII века. Просителю приказано его сиятельством генерал-аншефом, генерал-адъютантом и Преображенского полка бригадиром быть в юстиц-коллегии у письменных дел без срока, а затем от той же коллегии последовало распоряжение - от оной коллегии отставить. "А мне, нижайшему, при холодной атмосфере, жить в резиденции невозможно. А посему...",- пишет он и добивается неожиданного распоряжения - "определить ее императорского величества на молочный двор для смотрения, а корм оттуда же натурою". Нетрудно заметить тонкую разницу в характере и языке этих ходатайств. Писчик Павлик - при несложности правительственной машины своего времени обращается к власти, так сказать, непосредственно, ссылаясь лишь на то, что "он, сирота, сидючи в разбойном приказе, о твоем великого государя деле радел..." Дворцовые перевороты средины XVIII века и развитие служебного механизма сказываются во втором ходатайстве. Уже считается необходимым сослаться на то, что проситель определен на службу по приказанию сильного человека и, быть может, врем

Другие авторы
  • Габорио Эмиль
  • Леонтьев Алексей Леонтьевич
  • Крестовская Мария Всеволодовна
  • Григорьев Аполлон Александрович
  • Норов Александр Сергеевич
  • Леонтьев Константин Николаевич
  • Юм Дэвид
  • Беньян Джон
  • Штольберг Фридрих Леопольд
  • Благой Д.
  • Другие произведения
  • Коган Петр Семенович - Английская литература
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Эдгар По. Ворон
  • Дорошевич Влас Михайлович - О суде присяжных
  • Левит Теодор Маркович - Киплинг
  • Сейфуллина Лидия Николаевна - Таня
  • Херасков Михаил Матвеевич - Песнь его светлости князю Григорью Александровичу Потемкину-Таврическому на знаменитые его подвиги противу Оттоманской Порты
  • Быков Петр Васильевич - С. Н. Худеков
  • Ушинский Константин Дмитриевич - Избранные рассказы
  • Плеханов Георгий Валентинович - Об издании Русской Социально-Революционной Библиотеки
  • Грамматин Николай Федорович - Отрывок из Сельмских песней
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 73 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа