Совершенно незнакомый с местной средой, Короленко вскоре проник во все подробности тамошних условий и начал неуклонную борьбу с тысячью противодействий, возникавших на его пути. Он пробыл в уезде четыре месяца, странствуя постоянно из одной деревни в другую, от одной инстанции к другой, а по ночам сидел где-нибудь в крестьянской избе и при тусклом свете лампочки заполнял свой дневник и в то же время вел в столичных газетах бодрую борьбу, вынося удар за ударом. Его дневник, в котором он изображает в ужасных картинах всю Голгофу русской деревни - просящие милостыню дети, онемевшие, точно окаменевшие матери, плачущие старики, болезни и безнадежность, - сделался вечным памятником царского строя.
Вслед за голодом явился по его пятам второй апокалиптический всадник: зараза. В 1893 г. пришла из Персии по низовьям Волги холера и потянулась вверх по течению; смертоносное дыхание ее пронеслось над изнуренными, впавшими в полную апатию деревнями. Поведение царских властей при появлении этого нового врага было похоже на анекдот, хотя было горькой истиной: бакинский губернатор убежал от заразы в горы, саратовский же спрятался на пароходе, когда начались волнения в народе. Астраханский губернатор побил рекорд: он выслал в Каспий дозорные корабли, которые закрыли вход в Волгу всем судам, идущим из Персии и с Кавказа, как подозрительным по холере, но не послал при этом заключенным в карантине ни хлеба, ни воды для питья. Таким путем заперли в карантине более 400 пароходов и барок, и 100.000 человек, здоровых и больных, обречены были вместе на гибель от чумы, эпидемии голода и жажды. Наконец, в Астрахань пришло вниз по Волге судно вестником попечений начальства. Взоры погибающих обратились с надеждой на спасительное судно. Оно привезло гробы...
Тогда разразилась буря народного гнева. Мигом разнеслась вверх по Волге весть о запертых в Каспии судах и о муках заключенных в карантине. Вслед за этим раздался крик отчаяния: начальство нарочно распространяет заразу, чтобы извести народ... Первой жертвой "холерных бунтов" пали санитары, интеллигенты, мужчины и женщины, которые самоотверженно, геройски поспешили приехать в деревни, чтобы устроить бараки, ухаживать за больными, принимать меры для спасения здоровых. Бараки погибли в огне, врачей и сестер милосердия убили. За этим последовали обычные карательные экспедиции, кровопролития, военные суды и казни. В одном Саратове произнесено было двадцать смертных приговоров... Дивная волжская местность превратилась снова в Дантовский ад.
Нужен был чей-нибудь высокий нравственный авторитет и глубокое понимание нужд и психологии крестьян, чтобы внести свет и смысл в этот кровавый хаос, и для этой роли никто в России, кроме Толстого, не был более пригоден, чем Короленко. Он и был один из первых на посту и пригвоздил к позорному столбу истинных виновников бунта, администрацию самодержавного строя, и снова завещал общественности потрясающий памятник одинаковой исторической и художественной ценности: статью "Карантин на девятифутовом рейде" ("В холерный год").
В старой России давно уж отменена была смертная казнь за уголовные преступления. В обычное время казнь была отличием, предоставляемым только политическим преступникам. Со времени оживления терроризма в конце 70-х годов смертная казнь для политических была в особенности в ходу, и после убийства Александра II царское правительство не остановилось и перед тем, чтобы приговорить к повешению женщин: знаменитую Софию Перовскую и Гесю Гельфман. Но во всяком случае и тогда и еще долгое время спустя казни были исключительным явлением, и русское общество приходило от них в глубокий ужас. Когда в 80-х годах казнили четырех солдат "карательного батальона" за убийство фельдфебеля, который их систематически мучил и бил, то даже в подавленном, покорном настроении тех лет почувствовалось как бы содрогание общественного мнения, охваченного безмолвным ужасом.
Все это изменилось со времени революции 1905 года. Когда власть самодержавия снова взяла верх в 1907 году, началась кровавая месть. Военные суды работали день и ночь, виселицы никогда не пустовали. Вешали сотнями участников всяческих покушений и вооруженных восстаний, в особенности так называемых "экспроприаторов", большей частью полувзрослых юношей, при чем это проделывали часто, едва соблюдая формальности: казнь поручали "неопытным" палачам, вешали плохими веревками, на фантастичным образом импровизированных виселицах. Контр-революция праздновала оргии...
Тогда Короленко выступил с громким протестом против торжествующей реакции. Серия его статей, вышедшая в 1909 г. отдельной брошюрой под заглавием "Бытовое явление", отмечена всеми характерными чертами его писательской манеры. Совершенно так же, как в статьях о голоде и о холерном годе, тут нет никаких фраз, никакого показного пафоса, никакой сентиментальности, а только величайшая простота и обстоятельность. Короленко дает беспритязательную сводку фактического материала, писем казненных, наблюдений их соседей по камере. Это простое собрание материалов обнаруживает, однако, такое глубокое проникновение во все подробности человеческой муки, во все ужасы истерзанного человеческого сердца и все закоулки преступления общества, каким является каждый смертный приговор, все очерки проникнуты такой сердечностью и высотой нравственного чувства, что маленькая брошюра произвела впечатление потрясающего обвинения.
Толстой, которому было тогда восемьдесят два года, написал Короленко следующее под свежим впечатлением этого ряда статей:
"Мне только что прочли вслух вашу брошюру о смертной казни, и, как я ни старался, я не мог удержаться от слез, от рыданий. Я не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за это превосходное по выражению, мыслям и чувству произведение.
"Его нужно снова издать и распространить в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие статьи, никакие драмы и романы не в состоянии произвести и тысячную долю благотворного влияния, которое исходит из этого произведения.
"Оно должно так действовать, потому что возбуждает такое сочувствие к тому, что переживали и еще переживают те жертвы человеческих заблуждений, что им невольно прощаешь, что бы они ни совершили, между тем как, при всем желании, невозможно простить виновного в этих ужасах. На-ряду с этим чувством ваше произведение будит также удивление перед сознательным ослеплением людей, совершающих эти ужасы, перед бессмысленностью их действий, ибо ясно, что все эти глупые жестокости, как вы это превосходно показываете, достигают лишь противоположного своей цели. Помимо всех этих чувств, ваша брошюра вызывает еще другое чувство, которое всецело преисполнило меня: чувство жалости не только к убитым, но и ко всем этим обманутым, простым, использованным во зло людям: тюремным служителям, надзирателям, палачам, солдатам, которые выполняют все эти гнусности, не зная, что творят.
"Отрадно только одно: что такое произведение, как ваше, объединит многих, очень многих живых, неиспорченных людей в стремлении к общему идеалу добра и истины, идеалу, который, что бы ни проделывали его враги, светится все ярче и ярче"...
Лет около пятнадцати тому назад одна немецкая газета устроила опрос по вопросу о смертной казни среди самых выдающихся представителей искусства и науки. Самые громкие имена в литературе и юриспруденции, цвет интеллигенции в стране мыслителей и поэтов горячо высказался за смертную казнь. Для вдумчивых наблюдателей это был один из признаков, подготовляющих ко многому, что мы пережили в Германии во время мировой войны.
В 90-х годах в России разыгрался знаменитый процесс "мултанских вотяков". Семерых вотяков, крестьян деревни Большой Мултан в Вятской губернии, полуязычников, полудикарей, обвинили в ритуальном убийстве и приговорили к каторге.
Таково устройство современной цивилизации, что народные массы, когда им становится особенно тяжело жить по той или другой причине, находят себе от времени до времени козла отпущения в людях другой национальности, религии, другого цвета кожи, изливают на них свое недовольство и потом с облегченным чувством возвращаются к благонравному выполнению обычного дела. Само собой разумеется, что к роли козла отпущения пригодны лишь слабые, исторически угнетенные или отсталые в общественном смысле народности, которые можно продолжать угнетать самым безнаказанным образом. В Соединенных Штатах Северной Америки это негры; в западной Европе такая роль выпадает иногда на долю итальянцев.
Лет двадцать тому назад в одном из пролетарских кварталов Цюриха устроен был, по поводу убийства одного ребенка, маленький итальянский погром. Во Франции название одной местности Aigues mortes связано с памятным волнением рабочей толпы; обозленная понижением заработной платы по вине слишком непритязательных странствующих итальянских рабочих, она вздумала привить им высшие культурные потребности, действуя в стиле предка, Homo Houseri из Додони. Когда началась мировая война, неандертальские традиции получили непредвиденное распространение. "Великая эпоха" ознаменовалась в стране мыслителей и поэтов неожиданным массовым возвратом к инстинктам века мамонтов, пещерных медведей и обросшего шерстью носорога. Но Россия во всяком случае не была еще настоящим культурным государством, и угнетение чуждых народностей было там, как всякого рода проявление общественного духа, не выражением психологии народа, а монополией правительства. Всякие национальные преследования обыкновенно организовывало в подходящие моменты само начальство через посредство государственных органов и при помощи правительственной водки.
Мултанский ритуальный процесс был лишь небольшим эпизодом второстепенного значения в царской правительственной политике, которая захотела дать некоторый выход угнетенному настроению голодных и порабощенных масс. Но русская интеллигенция - и Короленко стал снова во главе ее в этом деле - заступилась за полудиких вотяков. Короленко отдался делу со всей свойственной ему энергией и распутал сеть недоразумений и подтасовок с удивительной деловитостью, терпением и добросовестностью, с безошибочным инстинктом правды, напоминающим Жореса в деле Дрейфуса. Он мобилизовал прессу, общественное мнение, добился пересмотра дела, лично принял участие в судебной защите и достиг своей цели - оправдательного приговора вотякам.
Самым излюбленным объектом для политики громоотводов на востоке было всегда еврейское население, и еще вопрос, совершенно ли изжита евреями эта благодатная роль. Во всяком случае есть нечто стильное в том обстоятельстве, что последний большой общественный скандал, на котором самодержавие распрощалось с миром, так сказать дело ожерелья русского ancien regime'a, был процесс о еврейском ритуальном убийстве: знаменитый процесс Бейлиса в 1913 году. В качестве запоздалого пережитка мрачного контр-революционного времени 1907 - 1911 годов и, вместе с тем, как символический предвестник мировой войны, дело о ритуальном убийстве сделалось сразу средоточием общественного интереса. Вся прогрессивная интеллигенция России объявила дело еврея Бейлиса своим собственным, и процесс превратился в генеральное сражение между либеральным и реакционным лагерями в России. В дело вступились самые опытные юристы и лучшие журналисты, и после всего вышесказанного нечего и прибавлять, что Короленко был вместе с ними во главе дела. Как раз перед поднятием занавеса мировой войны реакция потерпела в России оглушительное нравственное поражение: под напором оппозиционной интеллигенции обвинение в ритуальном убийстве пало, обнаружив вместе с тем Гиппократовы черты царистского строя, внутренно уже прогнившего и мертвого, ожидавшего лишь последний смертельный удар от освободительного движения. Мировая война дала этому строю лишь последнюю короткую отсрочку. Короленко выступал не только всегда, когда нужна была общественная помощь и нравственный протест против всякой несправедливости. В 80-х годах, после покушения на Александра II, в России наступила пора окаменелой безнадежности. Либеральные реформы 60-х годов в области суда и местного самоуправления подверглись повсеместно реакционным изменениям. Кладбищенская тишина царила под свинцовыми крышами правления Александра III. Русское общество пало духом как вследствие крушения всяких надежд на мирные реформы, так и ввиду кажущейся безрезультатности революционного движения. Всеми овладела подавленная примиренность с существующим.
В этой атмосфере апатии и уныния среди русской интеллигенции возникли метафизически-мистические течения, представленные философской школой Соловьева. Ясно обозначалось влияние Ницше, в художественной литературе царил безнадежный пессимизм повестей Гаршина и стихов Надсона. Более всего этому настроению соответствовал мистицизм Достоевского, каким он сказывается в Карамазовых, и в особенности аскетическое учение Толстого. Учение о "непротивлении злу", осуждение всякого насилия в борьбе с господствующей реакцией, чему противопоставлялась только проповедь "внутреннего очищения" личности, - все эти теории общественного бездействия представляли в настроениях 80-х годов серьезную опасность для русской интеллигенции, тем более, что имелось такое мощное средство воздействия на умы, как перо и нравственный авторитет Льва Толстого.
Михайловский, вождь "народничества", вступил тогда в ожесточенную полемику против Толстого. Выступил также и Короленко. Он, нежный поэт, запоминавший на всю жизнь какое-нибудь переживание детских лет среди шумящего леса, или как он проходил мальчиком в темный вечер через пустынное поле, или какой-нибудь вид природы во всех подробностях освещения и настроения, он, в сущности, чуждавшийся всякой партийной полемики, решительно возвысил теперь свой голос и стал проповедывать ненависть и самое решительное сопротивление. В ответ на толстовские легенды, притчи и рассказы в евангельском стиле Короленко написал "Сказание о Флоре". В Иудее правили римляне огнем и мечем; они грабили страну и высасывали соки из населения. Народ стонал и сгибался под ненавистным ярмом. Тронутый страданиями своего народа, мудрый Менахем, сын Иегуды, взывает к геройским заветам предков и начинает проповедывать восстание против римлян, "священную войну". Против него выступает секта кротких ессеев, которые, подобно Толстому, отрицают всякое насилие и видят спасение только во внутреннем очищении, отрешении от мира и в аскетизме. "Твоим призывом к борьбе ты сеешь беду, - кричат они Менахему. - Когда осаждают город и город сопротивляется, то осаждающие предлагают жизнь кротким, а мятежных предают смерти. Мы проповедуем народу кротость, чтобы он мог избегнуть гибели... Воду не сушат водой, но огнем, и огонь не гасят пламенем, но водой, так и силу не побеждают силой, которая есть зло".
На это Менахем, сын Иегуды, отвечает непоколебимый:
"Сила руки не зло и не добро, а сила; зло же или добро в ее применении. Сила руки - зло, когда она подымается для грабежа и обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего - она добро... Огонь не тушат огнем, а воду не заливают водой. Это правда. Но камень дробят камнем, сталь отражают сталью, а силу силой. И еще: насилие римлян - огонь, а смирение наше - дерево. Не остановится, пока не проглотит всего".
Легенда заканчивается молитвой Гамалиота:
"О, Адонаи, Адонаи... Пусть никогда не забудем мы, доколе живы, завета борьбы за правду. Пусть никогда не скажем: лучше спасемся сами, оставив без защиты слабейших... И я верю, о, Адонаи, что на земле наступит Твое царство!.. Исчезнет насилие, народы сойдутся на праздник братства, и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека".
Точно свежим дыханием ветра повеяло от этих мужественных слов среди удушливого тумана бездействия и мистики. Короленко внес свою долю в дело подготовки путей новой исторической "силе" в России, - той, которая вскоре затем подняла свою благотворную руку, руку труда и освободительной борьбы.
Недавно появились в немецком переводе детские воспоминания Максима Горького и во многих отношениях интересно сравнить их с воспоминаниями Короленко в настоящей книге.
В художественном отношении эти два писателя до некоторой степени антиподы. Короленко, как и столь высоко чтимый им Тургенев, чистый лирик, человек нежной души, тонких настроений. Горький - в этом отношении он следует традиции Достоевского - человек определенно драматического миросозерцания, сосредоточенной энергии, действия. У Короленко открыты глаза на все ужасы общественной жизни, но, совершенно так же как у Тургенева, в его художественном воспроизведении даже самое ужасное отодвигается в некоторую смягчающую перспективу настроений, окутано нежным благоуханием поэтического восприятия, обаянием красот природы. Для Горького, как и для Достоевского, даже трезвые будни полны страшных призраков, мучительных видений, которые он прямо ставит перед читателем с беспощадной резкостью, как бы без воздуха и перспективы, почти с полным пренебрежением к изображению природы.
Если драма, по меткому выражению Ульрици, является поэзией действия, то драматический элемент в романах Достоевского совершенно неоспорим. Они так переполнены действием, событиями, напряженностью интересов, что нагромождающееся, ошеломительное обилие происшествий грозит задавить эпический элемент романа, разбить каждую минуту его рамки. В большинстве случаев прочтя с захватывающим интересом, едва переводя дух, один или два толстых тома, трудно постичь, что в них изображены происшествия, происходившие на протяжении двух - трех дней. Столь же характерно для драматической стихии в творчестве Достоевского, что основной узел действия всегда уже завязан в самом начале его романов, столкновения уже налицо, уже созрели для взрыва, и медленная их подготовка не представлена в действии, а выявляется из обратного воздействия фабулы на читателей. Горький избирает, даже для изображения воплощенной неспособности к какому-либо действию, банкротство человеческой воли - как, например, в "На дне", в "Мещанах" - драматическую форму и умеет вдохнуть проблеск жизни в бледные лица этих своих героев.
Короленко и Горький представляют собою не только две писательские индивидуальности, но и два поколения русской литературы и идеологии русского освободительного движения. Для Короленко главный интерес сосредоточен еще на крестьянстве. У Горького, восторженного последователя немецкого научного социализма, на первом месте стоит городской пролетарий и его тень, босяк. Естественной рамкой в рассказах Короленко является природа, а у Горького мастерская, подвалы, ночлежка.
Ключ к пониманию личности этих двух писателей дает глубокое различие их биографий. Короленко, выросший в уютной буржуазной обстановке, знал в детстве нормальное чувство непоколебимости, устойчивости мира и всего в мире, чувство, свойственное всем счастливым детям. Горький принадлежит своими корнями отчасти к мелко-буржуазной среде, отчасти же к босяцкой, к люмпен-пролетариату. Он вырос в атмосфере затаенных ужасов в духе Достоевского, в атмосфере преступлений и стихийных взрывов человеческих страстей, и уже ребенком отбивался как затравленный волчонок и показывал судьбе свои острые зубы. Это детство, полное лишений, обид, притеснений, среди постоянной неуверенности в завтрашнем дне, среди шатания, в ближайшем соседстве с подонками общества, заключает в себе все типичные черты, определяющие судьбу современного пролетариата. И только тот, кто прочел "Детство" Горького, может оценить всю поразительность его подъема из таких общественных низов на солнечную вершину современного образования, гениального художественного творчества и научно обоснованного миросозерцания. И в этом отношении личная судьба Горького символична для русского пролетариата, как класса: в изумительно короткий срок двух десятилетий он поднялся, пройдя через суровую школу борьбы, из грубости и неотесанности крайне некультурной царской империи до способности к историческому выступлению. Это явление совершенно, конечно, непостижимое для культурных мещан, принимающих хорошее освещение улиц, аккуратность железнодорожного движения и опрятные стоячие воротники за культуру, а неумолчный стук парламентских мельниц за политическую свободу.
Большое обаяние поэтичности Короленко определяет вместе с тем и пределы ее. Короленко коренится всецело в настоящем, в непосредственном переживании, в живом впечатлении. Его рассказы - точно свежий сорванный букет полевых цветов; время гибельно действует на их радостную красочность, их чарующее благоухание. Той России, которую изображает Короленко, уже нет; это Россия вчерашнего дня. Нежное, поэтически задумчивое настроение, обвевающее ее жизнь и людей, прошло. Оно уже десять - пятнадцать лет как сменилось трагическим, удушливо грозовым настроением Горького и его товарищей, звонких буревестников революции. В нем, как в Толстом, общественный борец, гражданин высокого духа победил в конце художника и мечтателя. Когда Толстой начал в восьмидесятых годах проповедывать свое этическое евангелие в новой литературной форме, в виде маленьких народных рассказов, Тургенев обратился с умоляющим письмом к мудрецу из Ясной Поляны, убеждая его во имя родины вернуться к чистому искусству. И друзья Короленко тоже жалели о его нежной поэзии, когда он пламенно отдался публицистике. Но дух русской литературы, высокое общественное чувство ответственности проявилось у этого благодатного художника сильнее, чем даже его любовь к природе, к свободной скитальческой жизни, к поэтическому творчеству. Захваченный волной близившейся революционной бури, он с конца 90-х годов все больше отходил от художественного творчества и выступал лишь, сверкая клинком, как борец за свободу, как духовный вождь оппозиционного движения русской интеллигенции. "История моего современника", которая печаталась в 1906 - 1910 годах в издававшемся Короленко журнале "Русское Богатство" - последний плод его творчества, представляющий еще наполовину художественное творчество и всецело правду, как все, что относится к этой жизни...