Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Цветы невинного юмора

Писарев Дмитрий Иванович - Цветы невинного юмора


1 2 3

  

Д. И. Писарев

  

Цветы невинного юмора

1. "Сатиры в прозе" Н. Щедрина

2. "Невинные рассказы" Н. Щедрина

  
   Д. И. Писарев. Литературная критика в трех томах. Том первый
   Статьи 1859-1864 гг.
   Л., "Художественная литература", 1981
   Составление, вступительная статья, подготовка текста и примечания Ю. С. Сорокина
  

I

  
   Плохо приходится в наше время поэтам; кредит их быстро понижается; бесчувственные критики и бездушные свистуны1 подрывают в публике всякое уважение к великим тайнам бессознательного творчества. Прежде говорили о вдохновении поэта, прежде поэта считали любимцем богов и интимным собеседником муз; хотя эти мифологические метафоры грешно было принимать буквально, однакож за этими метафорами постоянно чувствовалось что-то хорошее и таинственное, неуловимое и непостижимое, что-то такое, что нашему брату-вахлаку должно оставаться навсегда недоступным; об этом нашему брату позволялось узнавать только по неясным рассказам художников, которые, "как боги, входят в Зевесовы чертоги", где им показывают весьма интересные и часто нескромные картинки. Теперь все это переменилось; наш брат-вахлак большую силу забрал и обо всем рассуждать берется; и вдохновения не признает и в Зевесовы чертоги не желает забираться, несмотря на то, что поэт весьма наглядно рассказывает, как в этих чертогах показывали одному художнику в "вечных идеалах" "волнистость спинки белой" и вообще разные такие вещи, которые "божество открывает смертным в долях малых" {Эти сведения о Зевесовых чертогах и о тамошних картинках с буквальною верностью заимствованы мною из стихотворения г." Майкова "Анакреон скульптору"2.}. Все это наш брат отрицает с свойственною ему грубостью чувств и дерзостью выражений; это, говорит, всё цветы фантазии; а вы нам вот что скажите: какова у поэта сила ума? и широко ли его развитие? и основательно ли его образование? - Ну, что ж это за вопросы? Уместны ли они? Деликатны ли они? Позволительно ли ставить перед собою любимца богов и допрашивать его, как провинившегося гимназиста? Когда уже дело дошло до таких неслыханных вопросов, когда утрачена вера в божественность вдохновения, когда журналы находят более интересным держать корреспондентов в Париже или в Лондоне, в Саратове или в Иркутске, чем на Парнасе или в чертогах Зевеса, тогда, конечно, мирному поэту остается только повесить свою голубушку-лиру на гвоздик и поступить на действительную службу или обратиться к мрачным заботам сельского хозяйства3. Если так пойдет дальше, то наступит со временем драматическая минута, когда последний поэт бросится на шею к последнему эстетику и, рыдая, скажет ему: "Друг мой, мы с тобою одни. Мир прокис и развратился. Микроскоп и скальпель не дают нам покоя. Если мы не спрячемся или не притворимся натуралистами, то нас с тобою могут посадить заживо в спирт, чтобы сохранить в полной целости последние экземпляры исчезнувшей породы, имевшей удивительное внешнее сходство с человеком. Друг мой, когда мы умрем, тогда последняя калитка, ведущая в Зевесовы чертоги, будет заколочена и наглухо заложена - не кирпичами, а всеми нераспроданными экземплярами моих стихотворений и всеми неразрезанными листами твоих критических статей". - "Ну, - скажет эстетик, - если так, то все кончено. Калитка навсегда сделается неприступною! Сквозь мою критику и твою поэзию ни человек не пролезет, ни зверь не проскочит". И, обнявшись весьма крепко, как обнимаются люди на могиле всего, что им дорого, наши последние могиканы во весь дух побегут в лавку покупать себе микроскоп и химические реторты, как маскарадные принадлежности, долженствующие спасти их от преждевременного и непроизвольного погружения в спирт. История переродившихся экземпляров исчезнувшей породы кончится тем, что оба, эстетик и поэт, женятся a la face du soleil et de la nature {Буквально: перед лицом солнца и природы (фр.); здесь в смысле: вступят в свободный брак. - Ред.} на двух девушках, занимающихся медицинскою практикою и приводивших в былое время своих теперешних поклонников в совершенный ужас своим непостижимосолидным образованием, своим неприлично-твердым образом мыслей и своим полнейшим отсутствием женственной грации, то есть слабости, глупости и жеманства. Дети этих двух счастливых пар услышат еще кое-какие темные толки об эстетиках и поэтах, а внуки и того не услышат. Обе породы сделаются совершенно неизвестными, как неизвестны нам теперь многие слизняки первобытного мира, не оставившие после себя ни костей, ни раковин, ни других следов своего бренного существования.
   По многим отдельным чертам, рассеянным в моей пророческой импровизации, читатель может заметить, что осуществление ее принадлежит еще весьма отдаленному будущему; по всей вероятности, прадедушки и прабабушки последнего эстетика и последнего поэта в настоящую минуту еще не находятся в утробах своих матерей; но, несмотря на отдаленность решительной катастрофы, зловещие признаки показываются уже и в наше время. Так, например, г. Фет, решившись посвятить все свои умственные способности неутомимому преследованию хищных гусей4, сказал в прошлом, 1863 году последнее прости своей литературной славе; он сам отпел, сам похоронил ее и сам поставил над свежею могилою величественный памятник, из-под которого покойница уже никогда не встанет; памятник этот состоит не из гранита и мрамора, а из печатной бумаги; воздвигнут он не в обширных сердцах благородных россиян, а в тесных кладовых весьма неблагодарных книгопродавцев;5 монумент этот будет, конечно, несокрушимее бронзы (aere perennius)6, потому что бронза продается и покупается, а стихотворения г. Фета, составляющие вышеупомянутый монумент, в наше время уже не подвергаются этим неэстетическим операциям. Эта незыблемая прочность монумента весьма огорчает гг. книгопродавцев вообще, а г. издателя стихотворений, купца Солдатенкова, в особенности; эти господа не понимают трагического величия этого монумента и готовы роптать на его несокрушимость; поэтому-то я и назвал их неблагодарными; неблагодарность их, мне кажется, может дойти до того, что они со временем сами разобьют монумент на куски и продадут его пудами для оклеивания комнат под обои и для завертывания сальных свечей, мещерского сыра и копченой рыбы. Г. Фет унизится таким образом до того, что в первый раз станет приносить своими произведениями некоторую долю практической пользы. Согласитесь, что для вечного поклонника чистой красоты такое "порабощение искусства", не снившееся даже г. Ахшарумову7, должно казаться невыносимо обидным.
   Я вижу, как растроганы все мои чувствительные читатели, и спешу отвратить их взоры, отуманенные слезами, от этих печальных и зловещих явлений, исподволь подготовляющих для нашего потомства окончательное падение чистого искусства. Спешу даже утешить моих стихолюбивых читателей. Мы ведь не потомство, мы не люди будущего. На наш век хватит и лирической поэзии, и кулачных подвигов, и темного суеверия8, и бурых тараканов, и всякого другого снадобья, в котором выражаются даже до сего дня наш отечественный быт, наш доморощенный ум и наше народное самосознание. Чтобы утешить читателя еще более, я, кроме того, попрошу его заметить, что в наше время чистое искусство еще чрезвычайно сильно и отделаться от него почти невозможно, тем более что оно до бесконечности изменяет свои наружные формы и иногда появляется в таком месте и в таком виде, в котором чрезвычайно трудно вывести его на свежую воду. Вы не думайте, что чистое искусство проявляется только в песенках "о серебре и колыхании сонного ручья" или "о волнах ликующего звука"9. Не думайте также, что в один разряд с этими песенками следует поставить только те романы и повести, которые исследуют невысказанные чувства и неразъясненные недоразумения, растерзавшие два нежные сердца, из которых одно принадлежало существу мужеского пола, а другое - такому же существу пола женского. Это самые невинные видоизменения чистого искусства; их уже давно взяли на замечание, и кто попадется на эту удочку, тот обличит уже или крайнюю неопытность, или неисправимую закоснелость. Но разве мало других видоизменений, более утонченных? Вот, например, исполин-ловец, неутомимо преследующий в "Русском вестнике" всякую умственную ересь, толкует горячо и пространно о "пляшущих блудницах", о "головках и хвостиках недоделанной мысли", о том, что он, московский Немврод, часто превращающийся в мычащего Навуходоносора {Так как я человек очень добродетельный и украшать себя павлиными перьями не желаю, то я должен признаться, что уподобление московского атлета мычащему Навуходоносору взято мною напрокат у г. Зайцева.10}, всех умнее, честнее и благонадежнее и что он всякому честному человеку будет смотреть прямо в глаза до тех пор, пока тот отвернется или сморгнет. Что должен думать читатель, при котором производятся такие конфиденциальные беседы, пересыпанные столь загадочными выражениями и столь неожиданными эксцентричностями?11 Он должен думать, что читает лирическую песню, и должен жалеть о том, что эта песня так длинна и притом написана прозою, а не убаюкивающим стихом г. Фета. А вот, например, платонический любитель славянских идей в сотый раз повторяет в своей газетке12, что наша цивилизация есть ложь и что сведения о самой настоящей правде следует собрать в самых пыльных архивах и в самых завалящих пещерах; и все-таки он не представляет никаких достоверных сведений и не собирает никаких материалов, а только, бия себя в перси, лепечет и выкликает слово "ложь", как всесильное заклинание против всех неблаголепий любезного отечества. Очевидно, что он из любви к искусству пишет дифирамб, и читателю опять-таки приходится пожалеть, что он пишет его не стихами; во-первых, он в таком случае писал бы не так быстро и, следовательно, не так много; во-вторых, его читали бы еще меньше и осмеивали бы больше, чем читают и осмеивают теперь. А вот, например, хроникер "Отечественных записок" ежемесячно производит инспекторский смотр прекрасным качествам своей собственной великой души и, также ежемесячно, проливает горькие слезы над печальными заблуждениями и чернилопролитными ссорами своих журнальных собратов13. Как жаль, скажет всякий беспристрастный читатель, что этот добрый человек не пишет элегий. Его произведения можно было бы положить на ноты, и ему сказали бы большое спасибо все уездные барышни, находящие, что "Черная шаль", конечно, романс бесподобный14, но что в нем, к сожалению, недостает современного колорита гражданской скорби. А весь легион сотрудников "Времени", все эти гг. Григорьевы, Страховы, Косицы и все, "их же имена бог весть", - разве можно не признать их жрецами чистого искусства и разве можно не поставить их в этом отношении гораздо выше гг. Фета, Случевского, Майкова и Крестовского? Вся политика, наука и критика "Времени" составляет, очевидно, одну длинную, сладкую-пресладкую, нежную-пренежную идиллию, написанную в прозе Афанасием Ивановичем собственно для того, чтобы изумить и обрадовать голубушку Пульхерию Ивановну в день ее шестьдесят седьмого {Цифра 67 не имеет здесь никакого таинственного значения. Она означает только, что Пульхерия Ивановна была уже в зрелом возрасте, когда сожитель ее поднес ей идиллию. Старый дедушка писал эту идиллию для старой бабушки. Каждый догадливый читатель, вероятно, давно уже заметил это обстоятельство по смиренному тону изложения и по сладкой неопределенности умствований. Так и слышится в каждой строчке: "Ох-ох-ох! Все-то мы люди, все человеки!"} тезоименитства. Собственно, одна Пульхерия Ивановна только и должна была бы читать эту идиллию, а если у "Времени" было, как оно говорит, 4000 подписчиков15, то это доказывает только, что Пульхерия Ивановна у нас на Руси составляет лицо не единоличное, а в некотором смысле коллегиальное. Да, чистое искусство, вытесненное задорными отрицателями из области "сладких звуков и молитв", немедленно влетело в мир "корысти и битв"16 и на этой новой почве разрослось с такою силою и быстротою, какой никто не мог бы в нем предположить.
   Читатель, вероятно, понимает уже теперь, что я называю чистым искусством и почему я считаю несправедливым ограничивать область этого чужеядного растения тем крошечным палисадником, в котором разводятся для барской потехи эстетические рецензии, розовые романы и благоухающие стихотворения. Как бы это было хорошо, кабы чистое искусство процветало в одном этом палисаднике; тогда можно было бы уговорить и упросить всех задорных критиков, чтоб они совсем и не заглядывали в этот палисадничек; пускай себе растут и цветут все эти зеленые милашки; они никого не трогают, и их пускай не трогают. А теперь нельзя. Прет чистое искусство во все стороны, и поневоле приходится, из чувства самосохранения, преследовать его в том самом убежище, в котором оно с незапамятных времен устроило себе теплое гнездышко.
   Итак, что же такое чистое искусство? А вот видите ли, человек пользуется своим языком для того, чтобы выражать свои мысли, чувства и потребности; когда он действует так, тогда разговор приносит пользу или удовольствие ему или его слушателю, или тому и другому вместе. Тут разговор служит средством, а цель разговора лежит вне его пределов; стало быть, тут нельзя сказать, что разговор производится для разговора. Но в большей части случаев человек пользуется языком для того, чтобы убить время. Разговор сам себе становится целью. Французы с гордостью говорят о себе, что они создали искусство разговора - l'art de la causerie. Зато Базаров умоляет Аркадия не говорить красиво и по своей медвежьей грубости уверяет, что говорить красиво свойственно только людям совершенно пустоголовым17. Если мы припомним, что искусство de la causerie процветало при дворах Людовиков XIV, XV и XVI и что оно возделывалось маркизами и графинями, систематически притуплявшими свои умственные способности с самой ранней молодости, то мы принуждены будем сознаться, что наш грубый земляк Базаров рассуждает весьма непочтительно, но довольно основательно. Применение чистого искусства к человеческому разговору оказывается вернейшим средством развратить и ослабить умственные способности и вселить в лукавое сердце человека непобедимую любовь к извивающейся фразе и неодолимое отвращение ко всякому серьезному труду мысли. Вообразим себе теперь, что искусство салонной беседы успело развиться во Франции еще сильнее, чем было в действительности; очевидно, могло и должно было случиться, что из общей массы беседующих выделились бы специалисты своего дела, художники-болтуны, которым стали бы платить деньги, по стольку-то за час или за вечер, как платят таперу, певцу или чтецу: поговори только, отец родной, побеседуй! - Этого не случилось в отношении к разговору даже во Франции прошлого столетия; но в отношении к письменному изложению мыслей это случилось во всех образованных странах Европы. Всякий умеет говорить, но не всякий умеет писать; поэтому и платят литературе деньги, не только за мысль, за исследование, за умственный труд, а, сверх всего этого, за то еще, что вот ты, дескать, сокол ясный, сумел связать слова в предложения и предложения в периоды. И это совершенно справедливо, потому что не все умеют это сделать, самые хорошие и оригинальные мысли часто становятся для общества недоступным сокровищем единственно оттого, что они разбросаны в таком беспорядке и покрыты таким туманом, в котором бесхитростный читатель не видит ни начала, ни конца, ни середины, а видит только "хаоса бытность довременну"18. Когда принимается за дело какой-нибудь умный и трудолюбивый человек, не имеющий, однако, ни малейшего притязания на гениальность, он рассеивает туман и превращает хаос в прекрасный сад, в котором растет древо познания добра и зла. Он овладевает теми материалами, которые даны ему в хаотических творениях оригинального гения; он переработывает чужие мысли, но если бы он их не переработывал, то они остались бы мертвым капиталом и не обнаружили бы ни малейшего влияния на умственную жизнь остальных людей. За подобный труд стоит платить деньги и, кроме того, стоит уделять популяризатору часть того уважения, которое достается оригинальному гению. Но в каждом обществе бывают между писателями люди неглупые и не лишенные дарований, а между тем питающие глубочайшее отвращение ко всякому упорному и тяжелому труду. Оригинальными гениями, бросающими в мир новые идеи, эти люди не могут быть: сил не хватает. Терпеливыми популяризаторами они не хотят быть: лень одолела. Читают эти люди только то, что доведено предварительною обработкою до последней степени ясности; мысли и взгляды свои они почерпают из популярных книг и статей; таким образом они учатся в одной школе со всею массою читающего общества; между тем в этих господах бодрствует бессмертный дух Петра Ивановича Бобчинского; с одной стороны, им хочется заявить о своем существовании, а с другой стороны, им желательно приобрести побольше денег легкою работою литературного перетряхиванья из кулька в рогожку. Тогда они начинают перефразировать мысли, полученные ими из вторых или третьих рук; мысль, вполне разъясненная первым популяризатором, становится для этих милых умственных паразитов основным мотивом, на который разыгрываются десятки вариаций; если вы сравните вариацию с мотивом, то увидите, что вариация нисколько не яснее самого мотива и что она не заключает в себе ни малейшего намека на самостоятельную работу мысли. Вся работа паразита состоит в том, что он изменил слова и обороты. Так как о мысли уже заботиться нечего, то все внимание паразита сосредоточивается на форме; он не убеждает читателя, он ничего не доказывает он просто повторяет то, что уже доказано другими и что уже проведено этими другими в сознание читателя; поэтому паразиту надо устроить только так, чтобы читатель не заметил избитости той мысли, которую ему подносят; надо прикрыть убожество паразитизма эффектностью внешней формы; надо и соловьем свистать, и лягушкой квакать, и в грудь себя колотить, и слезами обливаться, и конструкции необыкновенные употреблять, и главное - трещать, трещать и трещать так, чтоб у читателя в ушах зазвенело. Ну, читатель и рот разинет; бедность и бессилие мысли, взятой с барского плеча, проскользнут незамеченными, и счастливый паразит получит большие деньги и приобретет репутацию блестящего писателя и полезного двигателя отечественного прогресса.
  

II

  
   Литературных паразитов чрезвычайно много, но из темной и жалкой толпы умственного пролетариата выдвигаются только те из них, которые умеют усвоить себе гибкую и разнообразную форму выражения. Эти блестящие паразиты действительно доводят форму до невероятного совершенства. Они выделывают на своем языке такие же изумительные рулады, какие Контский выделывает на скрипке или Рубинштейн на фортепьяно. Когда эта виртуозность приобретена навыком и практикою, тогда, разумеется, следует ею пользоваться; это капитал, с которого надо брать проценты. И вот где всякому простодушному читателю приходится только глазами хлопать и диву даваться! Приходится присутствовать при сотворении мира в малых размерах: все творится из ничего; пустота прикидывается полнотою, и так натурально прикидывается, что остается только плечами пожимать: художник, артист, профессор белой магии, Боско и даже Михаила Васильевич!19 Разумеется, публика ахает и восхищается, да и нельзя не восхищаться, когда чудеса воочию совершаются!
   Когда паразит начинает брать проценты с своего капитала, тогда он просто и решительно творит для того, чтобы к чему-нибудь прикладывать свою техническую ловкость. Он вовсе не имеет потребности высказывать обществу какие-нибудь идеи; у него нет такого чувства, которое настоятельно искало бы себе выхода и проявления; он вовсе не желает сознательно подействовать на развитие общества в том или в другом направлении; он не мыслитель, не общественный деятель и не поэт в высшем и забытом теперь значении этого слова; он статейных, романных или стиховных дел мастер, и, как рассудительный мастеровой, он не хочет, чтобы его умение пропадало даром. Зачем сидеть сложа руки, когда выучился ремеслу? Отчего не отправиться на ловлю рублей и лавровых венков, когда есть добрые люди, рассыпающие в приличном изобилии то и другое?
   Рассуждение безукоризненно верно, и это рассуждение ведет прямым путем к полному торжеству и безграничному господству чистого искусства. Одни люди пишут потому, что во всем их существе кипит страстная работа мысли и чувства; ясно, что мысль и чувство их, служащие причиною творческого процесса, возбуждены впечатлениями, независимыми от этого процесса. Другие люди пишут для того, чтобы действовать на общество; цель деятельности независима от процесса, как это мы видим у Белинского, Добролюбова и автора "Что делать?". Третьи пишут вследствие того, что выучились писать и могут писать без малейшего труда, так, как соловей поет и роза благоухает; у них творчество беспричинно и бесцельно; то есть, если хотите, причина и цель есть, но они не могут иметь влияния на направление творческого процесса; положим, что стиходелателю хочется пришить к своему теплому пальто бобровый воротник; вот побудительная причина, заставляющая его обмакнуть перо в чернильницу; между тем он, по всей вероятности, станет писать не о бобровых воротниках, а о превратностях судьбы, постигших трех древних мудрецов, или о несчастиях бедной девочки, умершей весной под звуки отцовской скрипки20, или вообще о чем-нибудь высоком и прекрасном, не имеющем ничего общего с обворожительною выставкою соседнего меховщика. Цель также есть: стиходелатель желает продать свое стихотворение в журнал, да взять подороже, да прихватить, коли дадут, хороший задаток; несмотря на то, Сенека, Лукан и Люций рассуждают весьма горячо о бессмертии души, а совсем не о том, где больше дадут, в "Современнике" или в "Отечественных записках"; и умирающая Маня также интересуется в свои последние минуты весеннею зеленью, вместо того чтобы смущать себя щекотливым вопросом: отпустят ли, мол, из "Русского слова" рублей пятьдесят вперед? Ясно, стало быть, что причина и цель не проникают в святилище творчества; святилище остается неоскверненным, и люди, тоскующие о бобровом воротнике и мечтающие о пленительном задатке, могут быть признаны достойными жрецами чистого искусства. Вопрос, конечно, нисколько не изменится, если вместо бобрового воротника я поставлю стремление к литературной славе, а вместо задатка в 50 рублей - рукоплескания на публичном чтении. Жрец чистого искусства в том или в другом случае останется верен своему призванию и в том или в другом случае останется великолепнейшим экземпляром породы паразитов.
   Если читателю не совсем ясно, почему наши лирические поэты, представляющие полное отсутствие мысли, могут быть включены в разряд паразитов, похищающих чужую мысль, то я немедленно разрешу это недоумение. Лирические поэты наши питают свое убожество теми мельчайшими крупицами мысли и чувства, которые составляют всеобщее достояние всех людей, глупых и умных, образованных и необразованных, честных и подлых. Всякий человек ощущает что-нибудь, когда смотрит на красивую женщину, и всякий знает это ощущение и понимает, что оно и другим известно и что, стало быть, о нем рассказывать бесполезно и неинтересно. Но лирики, подобно птице колибри, питаются цветочною пылью; они даже это мельчайшее и известнейшее чувство обратили в свою собственность и стали извлекать из него доход, благодаря своему умению творить все из ничего и надевать на неосязаемую пыль легкотканные и весьма пестрые одежды из ямбов, хореев, анапестов, дактилей и амфибрахиев Лирики, как мелкие пташки в великой семье паразитов, пробавляются тем, что уже все знают и чем никто, кроме лирика, не может и не хочет пользоваться. Другие паразиты, более крупные, эксплуатируют в свою пользу не крупицы чувства и не зародыши мысли, а целые большие чувства и целые развившиеся мысли. Этими жрецами чистого искусства поглощаются замечательные теории и величественные миросозерцания. Есть между этими жрецами воробьи, но есть и слоны, и так как большому кораблю и большое плаванье, то слоны, разумеется, овладевают самыми широкими и самыми смелыми миросозерцаниями. Они толкуют с чужого голоса о самых важных и великих вопросах жизни; они разыгрывают свои вариации с таким апломбом и с таким оглушительным треском, что читатель робеет и почтительно склоняет перед ними голову. Но храм чистого искусства одинаково отворен для всех своих настоящих поклонников, для всех жрецов, чистых сердцем и невинных в самостоятельной работе мысли. Благодаря этому обстоятельству читатель, изумляясь и не веря глазам своим, увидит за одним и тем же жертвенником с одной стороны - нашего маленького лирика, г. Фета, а с другой стороны - нашего большого юмориста, г. Щедрина. Это с непривычки столь удивительно, что надо начать новую главу.
   Да, г. Щедрин, вождь нашей обличительной литературы, с полною справедливостью может быть назван чистейшим представителем чистого искусства в его новейшем видоизменении. Г. Щедрин не подчиняется в своей деятельности ни силе любимой идеи, ни голосу взволнованного чувства; принимаясь за перо, он также не предлагает себе вопроса о том, куда хватит его обличительная стрела - в своих или в чужих, "в титулярных советников или в нигилистов" {Сия последняя острота, побивающая разом и титулярных советников и нигилистов, украшает собою страницы "Современника" (см. "Наша общественная жизнь"), 1864 г., январь21.}. Он пишет рассказы, обличает неправду и смешит читателя единственно потому, что умеет писать легко и игриво, обладает огромным запасом диковинных материалов и очень любит потешиться над этими диковинками вместе с добродушным читателем. Вследствие этих свойств автора его произведения в высшей степени безвредны, для чтения приятны и с гигиенической точки зрения даже полезны, потому что смех помогает пищеварению, тем более что к смеху г. Щедрина, заразительно действующему на читателя, вовсе не примешиваются те грустные и серьезные ноты, которые слышатся постоянно в смехе Диккенса, Теккерея, Гейне, Берне, Гоголя и вообще всех не действительно статских, а действительно замечательных юмористов. Г. Щедрин всегда смеется от чистого сердца, и смеется не столько над тем, что он видит в жизни, сколько над тем, как он сам рассказывает и описывает события и положения; измените слегка манеру изложения, отбросьте шалости языка и конструкции, и вы увидите, что юмористический букет значительно выдохнется и ослабеет. Чтобы рассмешить читателя, г. Щедрин не только пускает в ход грамматические и синтаксические salto mortale {Буквально: смертельный прыжок (итал.) Здесь в переносном смысле: ухищрения. - Ред.}, но даже умышленно искажает жизненную и бытовую правду своих рассказов; главное дело - ракету пустить и смех произвести; эта цель оправдывает все средства, узаконяет собою всякие натяжки и, разумеется, достигается, потому что все остальное без малейшего колебания приносится ей в жертву.
   Эта особенность в литературной деятельности г. Щедрина объясняет в значительной степени постоянный успех его произведений. Когда мы были расположены ворковать по-голубиному, тогда мы упивались г. Фетом; когда мы пожелали смеяться, тогда мы стали обожать г. Щедрина; смех во всяком случае представляет собою более нормальное отправление человеческого организма, - чем воркование, и поэтому переход от г. Фета к г. Щедрину обозначает собою некоторый прогресс в нашем умственном развитии. Но беспредметный и бесцельный смех г. Щедрина сам по себе приносит нашему общественному сознанию и нашему человеческому совершенствованию так же мало пользы, как беспредметное и бесцельное воркование г. Фета. Мы легко можем заснуть на этом смехе и, продолжая смеяться, воображать себе, что мы делаем дело, идем за веком и обновляем нашим невинным смехом старые бытовые формы. Смех г. Щедрина убаюкивает и располагает ко сну, потому что, возбуждая собою этот серебристый смех, все тяжелое безобразие нашей жизни производит на нас легкое и отрадное впечатление. Мы смеемся и теряем силу негодовать; личность веселого рассказчика и неистощимого балагура заслоняет от нас темную и трагическую сторону живых явлений; мы смеемся и склоняем голову на подушку и тихо засыпаем, с детскою улыбкою на губах. Вот тут мы и можем измерить громадное расстояние, отделяющее людей, действительно чувствующих, от тех людей, которые служат с безукоризненным усердием чистому искусству. Сравните, например, Писемского с г. Щедриным. - Г. Щедрин - писатель, приятный во всех отношениях; он любит стоять в первом ряду прогрессистов, сегодня с "Русским вестником", завтра с "Современником", послезавтра еще с кем-нибудь, но непременно в первом ряду; для того чтобы удерживать за собою это лестное положение, он осторожно производит в своих убеждениях разные маленькие передвижения, приводящие незаметным образом к полному повороту налево кругом. В конце пятидесятых годов г. Щедрин своим отрицанием сооружал фигуру идеального чиновника Надимова;22 но, по свойственной ему осторожности, автор "Губернских очерков" не произнес в этом направлении последнего слова; это слово, как известно, было произнесено графом Соллогубом, которого наши добрые соотечественники сначала на руках носили, а потом, разумеется, осмеяли. Когда великосветский литератор таким образом опростоволосился, когда идеальный чиновник был доведен до последних границ картонности трудами чувствительных писателей, - подобных г. Львову, тогда г. Щедрин, счастливо выбравшийся из этого кораблекрушения, тотчас начал растирать в порошок фигуру Надимова, и притом растирать ее тем же самым отрицанием, которым он ее соорудил. Из тона г. Каткова он перешел в тон Добролюбова. Держась постоянно хорошего общества, то есть общества прогрессистов, г. Щедрин постоянно вел себя "чинно, благопристойно и вежливо", соблюдая "чистоту и опрятность в одежде", то есть он никогда не огорчал своих товарищей по прогрессу какою-нибудь резкою выходкою, хотя случалось нередко, что он не попадал в такт людей, к образу мыслей которых он пристраивался сбоку. Формулярный список г. Щедрина как литератора совершенно чист; литературная служба его беспорочна; служил в "Русском вестнике", служит теперь в "Современнике"; удовлетворял прежде одним требованиям, теперь так же хорошо и отчетливо удовлетворяет другим; ни тогда, ни теперь он не произвел такого скандала, который бы изумил читателей и привел в негодование лучших представителей нашего общественного сознания. Г. Писемского, напротив того, нельзя назвать даже просто приятным писателем; сходится он с людьми самых сомнительных убеждений и ведет себя часто совершенно "бесчинно, неблагопристойно и невежливо"; скандалы производит на каждом шагу, и упреки в обскурантизме сыпятся на него со всех сторон; он неразвит и необразован и вполне заслуживает эти упреки своею грубою бестактностью. Но вот что любопытно заметить. Г. Щедрин, как действительно статский прогрессист, должен, очевидно, осуждать нашу родимую безалаберщину гораздо строже и сознательнее, чем г. Писемский, которого образ мыслей загроможден предрассудками, противоречиями и разлагающимися остатками кошихинской старины23. Между тем на поверку выходит, что произведения г. Писемского каждому непредубежденному читателю внушают гораздо более осмысленной ненависти и серьезного отвращения к безобразию нашей жизни, чем сатира и рассказы г. Щедрина. Критик "Современника" в ноябрьской книжке 1863 года, разбирая "Горькую судьбину" Писемского24, жалуется на то, что произведения этого писателя производят невыносимо тяжелое впечатление и заставляют читателя испытывать чувство нестерпимой духоты; причину этого обстоятельства критик ищет в том, что у Писемского нет идеала; объяснение это кажется мне довольно странным; жалоба также очень оригинальная. Проще было бы сообразить, что роман или драма дают читателю те же впечатления, какие дала автору сама жизнь. Вероятно, "Современник" не решится отвергать присутствие духоты в нашей жизни, а если она существует в жизни, то я не вижу резона, зачем ее выкуривать из романов и драм. Г. Писемскому душно и больно, когда он берется за перо, и оттого каждый факт, изображаемый им, бьет читателя, как обухом по голове, а совокупность картины потрясает всю нервную систему читателя неотразимым впечатлением ужасающей действительности. А там уж ваше дело осмысливать себе испытанное ощущение и отыскивать причины той духоты и того мрака, которые охватили вас во время чтения. Автор заставил вас перечувствовать то, что он чувствует сам, и вы можете быть на него в претензии только в том случае, если вы полагаете, что наша жизнь светла, прекрасна и богата разумными наслаждениями, доступными для каждой человеческой личности. Если же вы этого не думаете, тогда вы должны согласиться, что романы и повести неприятного обскуранта Писемского действуют на общественное сознание сильнее и живительнее, чем сатиры и рассказы приятного во всех отношениях и прогрессивного г. Щедрина. Когда г. Писемский начинает рассуждать, тогда хоть святых вон неси, но когда он дает сырые материалы, тогда читателю приходится задумываться над ними очень глубоко. Г. Щедрин, напротив того, очень отчетливо и благообразно рассуждает по Добролюбову, очень мило смешит читателя до упаду своею простодушною веселостью; но вы можете прочитать от доски до доски все его сатиры и рассказы, и вы ни над чем не задумаетесь, и впечатление останется точно такое, как будто бы вы побывали в Михайловском театре и посмотрели известный французский водевиль: "L'Amour qu'est се que c'est qu'ca?" {"Любовь, что же это такое?" (фр.) - Ред.}. Г. Писемский способен написать роман с самыми непозволительными тенденциями, и он вполне обнаружил эту способность в своем последнем, отвратительном произведении25, но зато он способен написать и такую вещь, которая, как его "Тюфяк", характеризует грязь нашего провинциального общества гораздо полнее и ярче, чем все юмористические диссертации г. Щедрина о "наших глуповских делах";26 зато он создал "Горькую судьбину" и "Батьку" и в этих произведениях очертил трагическую сторону крепостного права с такою страшною силою, которая останется навсегда недоступною для г. Щедрина. Г. Писемского вы сегодня можете ненавидеть, и ненавидеть за дело, но вчера вы его любили, и любили также за дело; что же касается до г. Щедрина, то его не за что ни любить, ни ненавидеть; в его книге нельзя видеть ни друга, ни врага; его книга не что иное, как веселый собеседник, с которым приятно бывает побалагурить час-другой после хорошего обеда или на сон грядущий.
   Зная беззаботные нравы наших возлюбленных соотечественников и принимая в расчет невинность щедринского юмора и заразительную веселость его добродушного смеха, мы с читателем в одну минуту сообразим, почему г. Щедрин с первого появления своего на литературном поприще вошел во вкус нашей читающей публики, и преимущественно тех самых классов общества, которые сатира его преследует с неумолимым постоянством. Конечно, провинциальные чиновники с самого начала было переконфузились, полагая что сатира служит предвестницею грома; но так как гром не грянул, то догадливые провинциалы скоро успокоились, возлюбили веселого г. Щедрина всем сердцем своим и продолжают любить его вплоть до настоящего времени. Оно и естественно. В том обществе, в котором "Сын отечества" имеет десятки тысяч читателей, г. Щедрин неизбежно должен считать десятки тысяч поклонников. Легкая наука "Сына отечества"27, и легкий смех г. Щедрина, и легкая мечтательность г. Фета связаны между собою тесными узами умственного родства. Все эти писатели пишут для процесса писания, а публика всех их читает для процесса чтения. Из этого происходит удовольствие взаимное, безгрешное и пренепорочное.
  

IV

  
   Но читатель мне не верит; читатель убежден, что я преувеличиваю. Я с своей стороны совершенно одобряю недоверие читателя, потому что терпеть не могу, чтобы мне верили на слово. Я тотчас выдвину вперед доказательства; я выберу из сочинений г. Щедрина несколько смехотворных пассажей, и мы с читателем посмотрим, в чем заключается их юмористическая соль. Предупреждаю, что выписок будет премного, потому что коли доказывать, так уж доказывать неотразимо. Вот, например, г. Щедрин рассказывает, что один губернатор имел привычку повторять по целым дням какое-нибудь слово; вздумает говорить: закона нет, так и пойдет на целый день: "кет закона". До такой степени зарапортуется, что даже когда докладывают, что кушанье подано, он все-таки кричит: "Нет закона!"
  
   - Ax, Nicolas, какой ты рассеянный! - заметит, бывало, губернаторша.
   - Ах, матушка! - возразит губернатор, и с этой минуты вместо "нет закона" начинает пилить: "Ах, матушка!"
   Надо сознаться, что с непривычки это крайне затрудняет сношения с нашим начальником края, а незнакомых с его обычаями повергает даже в крайнее изумление. Я помню, один эстляндский барон, приехавший из-за двести верст жаловаться, что у него из грунтового сарая две вишни украли, даже страшно оскорбился, когда начальник губернии вместо всякой резолюции сказал ему: "Ах, матушка!", и чуть ли даже не хотел довести об этом до сведения высшего начальства.
   - На что это похоже! - сказывал он мне: - у него ищут правосудия, а он: "Ах, матушка!"
  
   Не правда ли, читатель, что эта замысловатая выдумка сатирика по своему остроумию и по своей безобидности не уступит лучшим карикатурам "Сына отечества"? Это место находится в книжке "Сатиры в прозе", на странице 286-287;28 история о губернаторских поговорках этим еще не оканчивается, но следить за ее продолжением я считаю делом роскоши. Перейдем к другим забавам.
   Говорится, например, о провинциальных сплетнях, и сатирик, объятый веселым волнением, восклицает: "Какое дело кабаньей жене, что поросенков брат третьего дня с свиньиной племянницей через плетень нюхался? Ан дело, потому что кабанья жена до исступления чувств этим взволнована, потому что кабанья жена дала себе слово неустанно искоренять поросячью безнравственность и выводить на свежую воду тайные поросячьи амуры". - A la bonne heure {Браво (фр.). - Ред.}, вот это сатира! Каков великодушный пыл негодования! Какова возвышенная смелость речи! А главное, каково остроумие и какова неистощимая веселость в самом разгаре душевного волнения! Что Ювенал! Ему и не грезились такие обороты. Свиньи, говорит, вы провинциалы! Но говорит не просто, а с тонкими намеками, указывая на "поросячью безнравственность" и "поросячьи амуры".
   Мягко, а между тем язвительно! - Один из героев г. Щедрина, Пьер Уколкин, цвет и надежда Глупова, говорит ради остроты: "С пальцем девять, с огурцом пятнадцать, наше вам-с"29 и потом спрашивает насчет своей выдумки: "Jоli?" {Недурно (фр.). - Ред.} Но до "тайных поросячьих амуров" сам Пьер Уколкин никогда не возвысится; зато г. Щедрин постоянно мигает своему читателю и, подобно Пьеру Уколкину, постоянно спрашивает насчет своих острот: "Joli?" Вопросы и мигания не выражены в печати, но они живо чувствуются в архитектуре самых острот. Поросячье место смотри на странице 37230. - Рассказывается эпизод из политической истории Глупова:
  
   Вот и созвала Минерва верных своих глуповцев: скажите, дескать, мне, какая это крепкая дума в вас засела? Но глуповцы кланялись и потели; самый, что называется, горлан ихний хотел было сказать, что глуповцы головой скорбны, но не осмелился, а только взопрел пуще прочих. - "Скажите, что ж вы желали бы?" - настаивала Минерва и даже топнула ножкой от нетерпенья. Но глуповцы продолжали кланяться и потеть. Тогда, бог весть откуда, раздался голос, который во всеуслышание произнес: "Лихо бы теперь соснуть было!" Минерва милостиво улыбнулась; даже глуповцы не выдержали и засмеялись тем нутряным смехом, которым должен смеяться Иванушка-дурачок, когда ему кукиш показывают. С тех пор и не тревожили глуповцев вопросами (стр. 407)31.
  
   Это забавное место заключает в себе философию истории, популярно изложенную г. Щедриным для поросячьих братьев и для свиньиных племянниц. Из этого места мы можем извлечь кое-какие поучительные размышления: во-первых, мы усматриваем, что вся мудрость заключалась в голове Минервы, а что глуповцы всегда умели только кланяться, потеть и смеяться нутряным смехом, который, вероятно, очень значительно отличается от смеха г. Щедрина; во-вторых, мы видим, что Минерва отличалась бесконечною благостью и от души готова была даровать глуповцам решительно все, чего бы они ни попросили; этого мы до сих пор не знали, но теперь будем знать и твердо будем помнить, что глуповцы сами во всем виноваты, что, впрочем, говорит уже нам г. Гончаров, создавший Обломова и выдумавший обломовщину, как болезнь, и Штольца, как лекарство; а в-третьих, мы замечаем, что повествовать о губернаторских поговорках и разоблачать тайные поросячьи амуры легче и безопаснее, чем пускаться на утлой ладье сатирического ума в неизвестное и непонятное море исторических и политических соображений; ну, а в-четвертых и в последних, мы убеждаемся в том, что Добролюбов не всегда вывозит и что г. Щедрин, предоставленный своим собственным силам, рассуждает о высоких материях не столько благоразумно и основательно, сколько развязно, игриво и простодушно. Но так как поросенковы братья и свиньины племянницы хохочут над потеющими глуповцами, то цель великого сатирика, очевидно, достигнута. "Joli?" спрашивает он и мигает.
   Описываются глуповские губернские власти:
  
   В то счастливое время, когда я процветал в Глупове, губернатор там был плешивый, вице-губернатор плешивый, прокурор плешивый. У управляющего палатой государственных имуществ хотя и были целы волосы, но такая была странная физиономия, что с первого и даже с последнего взгляда он казался плешивым. Соберется, бывало, губернский синклит этот да учнет о судьбах глуповских толковать - даже мухи умрут от речей их, таково оно тошно! (стр. 410)32
  
   Здесь сатирик наш, очевидно, находится в своей истинной сфере; здесь он опять состязается в остроумии и невинности с "Сыном отечества" и опять одерживает блистательную победу над своим опаснейшим конкурентом. Все плешивые - ах, забавник! А управляющий палатой кажется плешивым - каково? и учнет толковать, и мухи умрут, и таково оно тошно! Ну, можно ли в двух строках собрать столько аттической соли! Ведь явно посягает человек на жизнь своих глуповских читателей; ведь уморить со смеху хочет! Просто приходится пощады просить. А фантазия какова: "Мухи умрут от речей их". Этого и Державин бы не выдумал, а уж на что, кажется, был проказник! Оно, положим, непонятно: как это мухи умрут? Оно, положим, и смысла нет; но разве Державин мог бы писать, если бы от писателя всегда требовался смысл? Да и что такое смысл? Лукавый враг приятных и величественных иллюзий. Прочь здравый смысл, и да здравствуют иллюзии, начиная от державинских и кончая щедринскими! "Ум молчит, а сердцу ясно"33. Ну, значит, милые глуповцы, понимающие сердцем стихи Державина, будут также сердцем хохотать над сатирами г. Щедрина, потому что уму и здравому смыслу нечего делать ни в том, ни в другом случае. Читателя изумляет, почему это я вдруг Державина потревожил; а вот видите ли, юмористическая фантазия г. Щедрина насчет мух напомнила мне другие фантазии тожественного свойства, менее забавные, но еще более нелепые; ну, и тут, конечно, представился мне самый торжественный из наших одопевцев, а так как я очень люблю и уважаю г. Державина, то я и не утерпел,чтобы не приласкать его мимоходом, при сем удобном случае. К тому же г. Щедрин, как новейший жрец чистого искусства, более или менее приводит мне на память всех своих товарищей и предшественников на поприще этого великого служения.
   Изображается сцена, характеризующая коренные обычаи Глупова:
  
   В это хорошее, старое время, когда собирались где-либо "хорошие" люди, не в редкость было услышать следующего рода разговор:
   - А ты зачем на меня, подлец, так смотришь? - говорил один "хороший" человек другому.
   - Помилуйте... - отвечал другой "хороший" человек, нравом посмирнее.
   - Я тебя спрашиваю не "помилуйте", а зачем ты на меня смотришь? - настаивал первый "хороший" человек.
   - Да помилуйте-с... ... И бац в рыло!..
   - Да плюй же, плюй ему прямо в лохань (так в просторечии назывались лица "хороших" людей!), - вмешивался случавшийся тут третий "хороший" человек.
   И выходило тут нечто вроде светопреставления, во время которого глазам сражающихся, и вдруг и поочередно, представлялись всевозможные светила небесные... (стр. 418)34.
  
   Вы смеетесь, читатель, и я тоже смеюсь, потому что нельзя не смеяться. Уж очень большой артист г. Щедрин в своем деле! Уж так он умеет слова подбирать; ведь сцена-то сама по себе вовсе не смешная, а глупая, безобразная и отвратительная; а между тем впечатление остается у вас самое легкое и приятное, потому что вы видите перед собою только смешные слова, а не грязные поступки; вы думаете только о затеях г. Щедрина и совершенно забываете глуповские нравы. Я знаю, что эстетические критики называют это просветляющим и примиряющим действием искусства, но я в этом просветлении и примирении не вижу ничего, кроме одуряющего. Рассказ должен производить на нас то же впечатление, какое производит живое явление; если же жизнь тяжела и безобразна, а рассказ заставляет нас смеяться приятнейшим и добродушным смехом, то это значит, что литература превращается в щекотание пяток и перестает быть серьезным общественным делом. Чтобы предлагать людям такое чтение, не стоит отрывать их от карточных столов. Здесь я опять укажу на Писемского. "Взбаламученное море", при всей затхлости своих тенденций, представляет несколько замечательных эпизодов. Припомните, например, деяния Ионы-циника; тут уж не засмеетесь, тут за человека страшно делается, а между тем Иона-циник вовсе не хуже щедринских героев; среда та же самая, и порождения ее одинаковы; да манеры-то у писателей бывают различные: один чувствует, что калеки и изверги нашей общественной жизни все-таки люди, которых можно ненавидеть, презирать, отвергать, но к которым невозможно относиться как к марионеткам, созданным нашими руками для нашей забавы; а другой ищет только случая посмеяться, водит перед читателями своих глуповцев, как медведей на цепи, и заставляет их показывать почтеннейшей публике, "как малые ребята горох воруют" и "как старые бабы на барщину ходят". Если Писемский своими грубыми ухватками оскорбляет наши временные симпатии, то г. Щедрин своим юмористическим добродушием обнаруживает непонимание вечных интересов человеческой природы. Есть язвы народной жизни, над которыми мыслящий человек может смеяться только желчным и саркастическим смехом; кто в подобных случаях смеется ради пищеварения, тот сбивает с толку общественное сознание, тот усыпляет общественное негодование, тот ругается над священною личностью человека и, стоя в первых рядах прогр

Другие авторы
  • Бахтурин Константин Александрович
  • Осиповский Тимофей Федорович
  • Юрьев Сергей Андреевич
  • Груссе Паскаль
  • Ермолов Алексей Петрович
  • Гумберт Клавдий Августович
  • Анучин Дмитрий Николаевич
  • Кюхельбекер Вильгельм Карлович
  • Стриндберг Август
  • Коковцев Д.
  • Другие произведения
  • Зелинский Фаддей Францевич - Религия эллинизма
  • Надеждин Николай Иванович - Марфа посадница Новогородская
  • Засодимский Павел Владимирович - Перед потухшим камельком
  • Домашнев Сергей Герасимович - Письма С. Г. Домашнева князю А.Б. Куракину
  • Лукаш Иван Созонтович - Настоящий литератор
  • Клычков Сергей Антонович - П. А. Журов. Две встречи с молодым Клычковым
  • Мин Дмитрий Егорович - Ю. Д. Левин. Д. Е. Мин
  • Блок Александр Александрович - Стихотворения. Книга первая (1898-1904)
  • Зелинский Фаддей Францевич - Пословицы и поговорки
  • Горький Максим - Разрушение личности
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 691 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа