Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Генрих Гейне

Писарев Дмитрий Иванович - Генрих Гейне


1 2 3 4

  

Д.И. Писарев

  

Генрих Гейне

  
   Д.И. Писарев. Литературная критика в трех томах.
   Том третий. Статьи 1865-1868
   Л., "Художественная литература", 1981
   Составление, подготовка текста и примечания Ю. С. Сорокина
  

I

  
   Много есть на свете хороших книг, но эти книги хороши только для тех людей, которые умеют их читать. Умение читать хорошие книги вовсе не равносильно знанию грамоты. Я оставляю в стороне тех отличных и усердных грамотеев, к разряду которых принадлежит чичиковский Петрушка. Я сосредоточиваю все свое внимание на тех счастливцах, которые понимают смысл читаемых слов, предложений и периодов. Рассматривая только этот избранный кружок, я все-таки прихожу к тому заключению, что очень немногие члены этой умственной аристократии обладают умением читать хорошие книги.
   Если вам, читатель мой, удалось завоевать себе это драгоценное умение, то вы, конечно, помните, каким продолжительным и упорным трудом было куплено это завоевание. Во времена вашего студенчества вы начали замечать, что жизнь совсем не такая простая и легкая штука, которую можно было бы изучить и постигнуть вполне по наставлениям родителей и по казенным учебникам, растворившим перед вами двери университета. Наставления родителей могли дать вам несколько хороших привычек. Казенные учебники могли сообщить вам сотни основных научных истин. Но вопрос: "как жить?" остался нетронутым. Над решением этого вопроса каждый здоровый человек должен трудиться сам, точно так, как женщина должна непременно сама выстрадать рождение своих детей. Для решения этого основного вопроса вам понадобилось перебрать, пересмотреть, проверить все ваши понятия о мире, о человеке, об обществе, о нравственности, о науке и об искусстве, о связи между поколениями, об отношениях между сословиями, о великих задачах вашего века и вашего народа. Занимаясь этим пересмотром, вы замечали у себя ошибки, которых до поры до времени нечем было поправить, и огромные пробелы, которых нечем было пополнить. Вы волновались, ваше бессилие приводило вас в ужас, вы тревожно искали ответов на такие вопросы, которых сами не умели еще поставить и сформулировать; вы чувствовали, что вам необходимы какие-то материалы, какие-то знания, какое-то положительное содержание для мысли; весь ваш организм томился умственными потребностями, но вы сами решительно не могли определить, в чем именно вы нуждались. Вообще вы были очень похожи на того древнего царя, который видел страшный сон и потом, утром, не мог не только понять, но даже и припомнить его. От придворных гадателей требовалось, чтобы они сначала рассказали, а потом объяснили царю его таинственное и ужасное сновидение. Во время ваших умственных тревог вы также были окружены гадателями, хотя и не придворными. Наставники и товарищи, пережившие прежде вас умственный кризис, смотрели с кротким и разумным участием на ваши необходимые мучения. Значительно преувеличивая силу и мудрость этих гадателей, вы требовали от них, чтобы они разъяснили вам ваше состояние и потребности вашей собственной измученной души, изнемогающей под гнетом непривычных сомнений и неразрешимых вопросов. Гадатели указывали вам на хорошие книги. Вы хватались за них с зверскою жадностью, но так как вы не умели их читать, то они усиливали ваше беспокойство, погружали вас в отчаяние или увлекали вас на такую дорогу, которая не соответствовала ни вашим естественным наклонностям, ни окружающим вас обстоятельствам места и времени.
   По вашим пробудившимся умственным потребностям вы уже были мужчиною. По вашим привычкам вы оставались еще ребенком. Каждого умного человека вы принимали за учителя, каждую хорошую книгу за учебник. Вас не пугали трудности; вы готовы были, вы даже пламенно желали окунуться с головою в самую утомительную, самую скучную, самую добросовестную работу. Но вы, по старой привычке, хотели работать пассивно, не так, как трудится исследователь, а так, как занимается ученик. Вы готовы были одолевать груды книг и просиживать целые месяцы в библиотеке, но только с тем, чтобы знающий человек управлял вашими занятиями и ручался вам за их успех. В кругу ваших знакомых вы постоянно искали себе развивателя; на полках библиотек вы старались найти себе книгу "развитие". Вы хотели, чтобы какой-нибудь человек или какая-нибудь книга влила в вас, как в бутылку, те знания, идеи и стремления, которые необходимы честному и дельному работнику нашего времени; вы доверялись безусловно и людям и книгам; вы не умели выбирать; если вам нравилась в человеке или в книге одна какая-нибудь сторона, то вы, увлекаясь одною этою стороною, принимали вместе с нею и весь остальной запас мыслей, в котором наверное было много непригодного и несостоятельного; если вас поражала в человеке или в книге какая-нибудь одна очевидная нелепость, то вы точно так же, из-за одной этой нелепости, браковали весь груз, в котором наверное можно было найти много интересных фактов и даже, быть может, несколько верных и глубоких идей. Само собою разумеется, что ни книги, ни люди не удовлетворяли вас вполне, потому что вы требовали от них невозможного; ни один человек не может быть развивателем, и ни одна книга не может быть развитием. И люди и книги могут быть только материалами, над которыми упражняется ваша пробудившаяся мысль. Эти материалы необходимы, потому что без впечатлений невозможна умственная работа. Но все-таки это материалы, а не готовые убеждения. Готовых убеждений нельзя ни выпросить у добрых знакомых, ни купить в книжной лавке. Их надо выработать процессом собственного мышления, которое непременно должно совершаться самостоятельно в вашей собственной голове, так точно, как процесс пищеварения совершается вполне самостоятельно в вашем собственном желудке.
   Сталкиваясь с различными людьми, читая различные книги, гоняясь за призраком развития и готовых убеждений точно так, как алхимики гонялись за призраком философского камня, вы невольно сравнивали получаемые впечатления, становились в тупик над противоречиями, подмечали нелогичности, обобщали вычитанные факты и таким образом укрепляли понемногу вашу мысль, закладывая фундамент собственных убеждений, и становились в критические отношения к тем людям и к тем книгам, от которых вы ожидали себе сначала чудесной благодати немедленного умственного просветления.
   Наконец ваши наклонности и способности развернулись и обозначились настолько, что вы перестали быть для самого себя мучительною загадкою. Познакомившись с своею собственною особою, вы в то же время поняли общее направление окружающей жизни; вы отличили передовых людей и честных деятелей от шарлатанов, софистов и попугаев; вы сообразили, куда передовые люди стараются вести общество; все эти сведения вы получили не зараз, не от одного человека и не из какой-нибудь одной книги; все эти сведения собраны вами по кусочкам, извлечены из множества различных впечатлений, заронены в ваш ум всякими крупными и мелкими событиями частной и общественной жизни. Незаметно проникая в вашу голову, все эти основные сведения срастались с вашим умом так крепко и превращались в такое неотъемлемое достояние вашей личности, что вы скоро потеряли всякую возможность определить, где, когда и каким образом приобретены составные части самых дорогих и непоколебимых ваших убеждений.
   Когда убеждения выработаны, когда цель жизни отыскана, тогда начинается сознательное, разумное и плодотворное чтение хороших книг. До этого времени вы читали ощупью. Книги нравились или не нравились вам так, как может нравиться или не нравиться шелковая материя, кусок обоев, фарфоровая чашка, соус или пирожное; когда автор шутил, вы смеялись; когда он впадал в элегический тон - вы умилялись; когда он аргументировал горячо и красноречиво - вы соглашались; когда он излагал свои мысли вяло и скучно, вы зевали. Из совокупности этих ощущений, воспринятых совершенно пассивно, составлялся ваш общий взгляд на книгу. Автор не мог быть ни вашим союзником, ни вашим противником, серьезная цель книги оставалась вам непонятною, вы не могли судить ни о достоинстве этой цели, ни о том, насколько эта цель достигается и насколько автор остается верен самому себе. Вы не могли и не умели уловить связь, существующую между данною книгою и всеми явлениями окружающей жизни; книга казалась вам отрывочным явлением, без корней в прошедшем, без влияния на будущее; поэтому вы и не могли сказать, что это за явление - дурное или хорошее и почему оно дурно или почему хорошо. Когда же знания ваши увеличились настолько, что дали вам возможность примкнуть сознательно к тому или к другому знамени, тогда вы начинали пылать тем фанатическим жаром, который составляет неотъемлемую принадлежность всевозможных неофитов. Дух вашей фанатической исключительности вы, разумеется, применили также и к чтению книг. Вы считали достойными внимания только те книги, которые написаны людьми вашего лагеря. Все остальные книги следовало, по вашему мнению, если не сжечь, то по меньшей мере осмеять и забыть. Читая книгу, вы производили над автором строжайшее следствие, и, чуть только вы замечали, что автор в чем-нибудь погрешил против вашего корана, вы немедленно причисляли этого автора к огромной толпе пишущих идиотов и негодяев. Но чем больше вы читали, тем яснее становилась для вас та истина, что цельные приговоры вроде восклицаний "лоб!" и "затылок!" неуместны и в отношении к людям и в отношении к книгам. Под влиянием жизни и чтения ваши собственные убеждения очистились, выяснились и окрепли; вы пристрастились к ним еще сильнее прежнего, вы сделались еще непоколебимее, но вы в то же время поняли, что для торжества вашей же собственной любимой идеи вы принуждены ежеминутно-пользоваться трудами и мыслями таких людей, которые во многих отношениях уклоняются от вашего корана. Положим, например, что вы материалист. Краеугольными камнями вашего миросозерцания оказываются труды Коперника, Галилея и Ньютона, которые постоянно были деистами и веровали даже в откровение. Не станете же вы из-за этого обстоятельства отвергать их астрономические открытия? А если не станете, то вы не должны также относиться с пренебрежением ни к химическим работам Либиха, ни к физиологическим исследованиям Рудольфа Вагнера, ни даже к добросовестным компилятивным трудам Теодора Вайца, несмотря на то, что все они спиритуалисты, а Рудольф Вагнер даже пиетист.
   Положим далее, что вы фурьерист или прудонист. Спрашивается, каким образом отнесетесь вы к общественной физике О. Конта или к историко-философской теории Бокля? Причислите ли вы эти книги к вредным или к полезным явлениям? Станете ли вы отвергать или защищать эти идеи? С одной стороны, вы не можете не сочувствовать основной мысли Конта и Бокля, той мысли, что вся история есть борьба рассудка с воображением и что сильнейшим двигателем прогресса оказывается накопление и распространение знаний. Успеху этой мысли вы должны содействовать всеми вашими силами, с другой стороны, вы никак не можете сочувствовать ни контовской апологии нищенства, ни боклевскому мальтузианству. Но если бы вы вздумали, возмутившись этими нелепостями, забраковать целиком Конта и Бокля, то вы бы значительно ослабили ваши собственные идеи, отнявши у них ту подпору, которую они могут найти себе в исследованиях и размышлениях этих двух первоклассных умов. Значит, вы должны отделить светлые идеи от ошибочных суждений; вы должны пользоваться первыми и опровергать вторые. Пользуясь светлыми идеями Конта и Бокля, вы вовсе не принимаете на себя обязанности соглашаться с этими писателями во всем и превозносить каждое слово их сочинений. Опровергая то, что кажется вам ошибочным, вы нисколько не отступаете от того уважения, которое должны внушать вам великие мыслители. Сказать и доказать, что Бокль ошибся, вовсе не значит разбить авторитет Бокля и не значит также поставить самого себя выше этого замечательного мыслителя. С другой стороны, сказать и доказать, что у Гизо или у Маколея встречаются иногда светлые мысли, вовсе не значит превратиться в единомышленника этих узких доктринеров. В том и в другом случае, то есть опровергая Бокля и соглашаясь с Гизо, вы все-таки остаетесь верны вашим собственным убеждениям, и вы пользуетесь тою необходимою самостоятельностью, без которой невозможно сильное и плодотворное мышление и которая не должна стесняться ни раболепным благоговением перед великими именами, ни фанатическою исключительностью партий.
   Так как критика должна состоять именно в том, чтобы, в каждом отдельном явлении, отличать полезные и вредные стороны, то понятно, что ограничиваться цельными приговорами значит уничтожать критику или по крайней мере превращать ее в бесплодное наклеивание таких ярлыков, которые никогда не могут исчерпать значение рассматриваемых предметов. В теории эта мысль не может вызвать против себя никаких возражений. Всякий скажет, что это очень старая истина и что несостоятельность цельных приговоров давным-давно засвидетельствована общеизвестными изречениями о пятнах на солнце и о золоте в грязи. Но в практической жизни цельные приговоры продолжают господствовать, и особенно сильно проявляется это господство у нас в России, где партии только что обозначились и почувствовали свою непримиримость. У каждой из наших партий есть свои кумиры, которые для противоположной партии оказываются чучелами и страшилищами. Каждое знаменитое имя европейской науки или литературы вызывает с одной стороны восторженное поклонение, а с другой - беспредельное и страстное порицание. Разногласие партий очень естественно, необходимо и безысходно, потому что настоящие причины противоположных суждений заключаются в противоположности интересов. Всякая попытка примирить партии была бы бесполезна и бессмысленна. Вместо примирения партий надо желать, напротив того, чтобы каждая партия обозначалась яснее и договорилась до последнего слова. Только тогда общество может узнать своих настоящих друзей и дать окончательную победу тому направлению мысли, которое всего более соответствует действительным потребностям большинства. Но именно для того, чтобы договориться до последнего слова, партии должны отказаться от цельных приговоров и подвергнуть одинаково тщательному анализу как своих кумиров, так и злейших своих противников. Вследствие такой операции многие кумиры утратят значительную долю своего сказочного великолепия, многие чучела и страшилища превратятся в довольно обыкновенных и безобидных людей, но основные идеи партий обозначатся яснее, именно потому, что эти идеи управляли всем ходом анализа, проникшего в самую глубину предмета и оценившего все его подробности.
  

II

  
   Читатель простит мне мое длинное и утомительное введение, когда узнает, что я намерен говорить о Гейне, обращая при этом особенное внимание на слабые стороны его поэзии. Гейне один из наших кумиров, и, конечно, в мире не было до сих пор ни одного поэта, который в более значительной степени заслуживал бы уважение и признательность мыслящих реалистов. Но чем важнее и колоссальнее какое-нибудь явление, тем необходимее знать ему настоящую цену, Чем больше пользы может принести нашему умственному развитию чтение Гейне, тем сильнее надо стараться о том, чтобы к массе этой пользы не примешивалась ни одна частица вреда. Чем неотразимее действует поэзия Гейне на умы читателей, тем тщательнее эти читатели должны оберегать себя от умственного раболепства перед Гейне, потому что из этого раболепства может развиться вредное обожание тех недостатков и пятен, которые наложены на поэзию Гейне обстоятельствами времени и места. Приступая к разбору этих недостатков и пятен, я непременно должен был напомнить читателю, что критика не имеет ничего общего с враждою, что без постоянной, строгой и тщательной критики невозможно никакое разумное и плодотворное чтение и что всякое умственное идолопоклонство вредит той самой идее, во имя которой оно производится.
   Принявши в соображение эти простые истины, читатель, конечно, поймет, что, критикуя Гейне, я нисколько не желаю ослабить его влияние на русское общество, а, напротив того, стараюсь направить, сосредоточить, усилить это влияние так, чтобы ни одна его частица не пропадала даром и не вырождалась в нелепые и вредные уклонения, к которым сам Гейне очень часто подает повод своими эксцентричностями и внутренними противоречиями.
   В настоящее время г. Вейнберг издает "Сочинения Генриха Гейне в переводе русских писателей". Одиннадцать томов уже находятся в руках читающей публики, а все издание будет состоять из пятнадцати томов. Можно надеяться, что это издание найдет себе многих читателей, но в то же время надо желать, чтобы эти читатели сумели усвоить себе такую точку зрения, с которой были бы ясно видны как достоинства, так и недостатки Гейне. Эту точку зрения я постараюсь указать читателю в моей теперешней статье.
   Как понимает сам Гейне себя и свою литературную деятельность? На этот вопрос Гейне отвечает не раз стихами и прозою. Один из этих ответов особенно замечателен. "Я, право, не знаю, - говорит Гейне, - стою ли я, чтобы мне когда-нибудь украсили гроб лавровым венком. Поэзия, как ни любил я ее, была для меня всегда лишь священною игрушкой или священным средством для небесных целей. Я никогда не придавал большой цены славе поэта, и хвалить ли или бранить будут мои песни, меня мало беспокоит. Но я желаю, чтобы на гроб мой положили меч, потому что я был храбрым солдатом в войне за благо человечества" (т. II, стр. 120)1.
   В этих словах заключается двойное противоречие. Ведя войну за благо человечества и считая себя храбрым солдатом, Гейне хочет в то же время служить чистому искусству. Два совершенно враждебные взгляда на искусство, - утилитарный и художнический, - укладываются рядом, один возле другого, в приведенных словах Гейне. "Поэзия была для меня лишь священною игрушкой", - говорит Гейне. В этих словах художнический взгляд на искусство выразился во всей своей наивности, и в этих словах заключается второе внутреннее противоречие, доведенное до самой поразительной рельефности. В самом деле, что такое священная игрушка? Есть ли какая-нибудь психическая возможность играть тем, что вы действительно считаете святынею, или считать священным то, что служит вам игрушкою? Противоречия очевидны, а между тем все приведенные мною слова Гейне выражают чистейшую истину и дают превосходнейший ключ к пониманию всего Гейне, его миросозерцания, его стремлений, его поэзии. Когда есть внутренние противоречия в самом предмете, тогда они неизбежны и в его определении, и чем полнее и вернее определение, тем ярче должны в нем выступать внутренние противоречия. - Да, Гейне был действительно и храбрым солдатом и чистым художником; и поэзия была для него действительно священною игрушкой, хотя такое сочетание понятий дико и неестественно до последней степени.
   Боевая храбрость Гейне достаточно известна. Его сарказмы, направленные против традиционных доктрин, против политического шарлатанства, против национальных предрассудков, против ученого педантизма, против всех бесчисленных проявлений общеевропейской и специально немецкой глупости, - его сарказмы составляют, без сомнения, самую яркую и единственную бессмертную сторону его поэзии. Не будь у него этих сарказмов, он замешался бы в толпу немецких поэтов, писавших гладкие стихи, и мы знали бы о нем столько же, сколько знаем, например, о каком-нибудь Людвиге Уланде, или Леопольде Шефере, или Эммануэле Гейбеле. Если мы, в продолжение целого десятилетия, переводим по частям прозу и стихи Гейне, если мы теперь издаем собрание его сочинений, если мы раскупим и прочитаем эти сочинения не только с удовольствием, но даже с некоторым благоговением, то, разумеется, все это делалось, делается и будет делаться только из любви к сарказмам, или, другими словами, из ненависти к тем общеевропейским подлостям и глупостям, которыми эти сарказмы были вызваны. Когда вы читаете Гейне, то самое течение мыслей почти никогда не занимает и не может занимать вас; мысли не новы, не оригинальны и не глубоки; вы даже редко можете найти что-нибудь похожее на развитие мыслей; чаще всего вы имеете перед собою легкую и кокетливую болтовню о легких пустяках; но вы читаете терпеливо, внимательно, потому что вы постоянно находитесь в напряженном ожидании, вы знаете, что вдруг блеснет такая молния, которая с избытком вознаградит вас за незначительность всей прочитанной вами болтовни. Несмотря на ваше постоянное ожидание, молния все-таки застает вас врасплох и поражает вас своей неожиданностью. Она явилась безо всяких приготовлений, совсем не с той стороны, откуда вы ее ожидали; она изумила, очаровала вас и исчезла; начинается опять веселая болтовня, и вы опять с радостью готовы читать десятки страниц этой болтовни, лишь бы только добраться до новой молнии, такой же неожиданной и такой же очаровательной, как первая. Надежда на новую молнию и воспоминание о прежней помогает вам перебираться через те пустынные поляны, над которыми господствует бессмыслица романтически чистого искусства.
   Но как ни великолепны молнии боевой храбрости и ядовитого сарказма, однако нельзя не заметить, что пустынные поляны очень обширны и чрезвычайно многочисленны. Путешествуя по этим полянам, читатель начинает понимать, что такое священная игрушка. Смысл этих загадочных слов очень печален. Когда Гейне творит образы, не имеющие никакого, даже самого отдаленного, отношения к борьбе за благо человечества, тогда он благоговеет перед своею собственною виртуозностью и играет теми чувствами и мыслями, на которые нанизываются яркие и роскошные картины. Соедините это благоговение с этим играньем, и в общем результате вы получите священную игрушку.
   Но эти два потока - благоговение и игранье - не могут идти постоянно рядом, не действуя друг на друга и не смешиваясь между собою, С одной стороны, благоговение не может оставаться глубоким и совершенно искренним, потому что предмет этого благоговения, художническая виртуозность, растрачивается на мелочи, которые сам художник признает мелочами, годными только для забавы. Следовательно, сама виртуозность унижается и становится до некоторой степени смешною в глазах художника. С другой стороны, игра чувствами и мыслями становится почти серьезным и торжественным делом, когда художник увлекается процессом творчества и одушевляется силою благоговения перед собственным волшебным могуществом. Словом, ни читатель, ни художник не знают наверное, какие чувства и мысли им приходится переживать вместе; ни читатель не верит художнику, ни художник не доверяется читателю; читатель боится принять слова художника за выражение искреннего чувства, боится увлечься этим чувством, потому что художник тотчас начнет смеяться над тем, что могло показаться искренним порывом, и тогда читатель, распустивший нюни, попадет в число сентиментальных дураков, неспособных понимать тонкую иронию; художник, с своей стороны, знает, что читатель остерегается и предвидит ироническую улыбку или циническую выходку; художник боится оказаться сентиментальнее читателя. Поэтому каждое чувство умышленно выражается так, что нет никакой возможности ни поверить его искренности, ни сказать наверное, что тут кроется ирония. "Еще рано, - говорит Гейне в конце своего "Путешествия на Гарц", - солнце совершило только половину своего пути, а мое сердце благоухает так сильно, что пары его бьют мне в голову, и в этом опьянении я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо" (т. I, стр. 97). Эти последние слова прилагаются ко всей поэзии Гейне, и в этом постоянном отсутствии границы между иронией и небом, в этой невозможности отличить иронию от неба и положиться на искренность чувства заключается типический характер гейневской поэзии.
   Благодаря этой особенности большая часть произведений Гейне в целом оказываются совершенно непонятными, или, еще вернее, в них нет никакой целости. Каждое произведение Гейне не что иное, как цепь причудливых арабесков или гирлянда фантастических цветов, очень ярких, очень пестрых, очень разнообразных, но набросанных неизвестно для чего, рассыпанных без всякого общего плана и не имеющих между собою никакой связи. В предисловии к первому тому русского перевода г. Вейнберг высказывает следующие мысли: "Нам до сих пор случается встречать людей очень умных, развитых, но которые, будучи знакомы с Гейне только по тем переводам из него, которые существуют на русском языке, с каким-то странным изумлением смотрят на него и сами сознаются, что не понимают его, не понимают прелести, заключающейся в некоторых его произведениях. Это непонимание, как мы только что заметили, происходит от неполного знакомства с поэтом, с его своеобразною манерою, с его прихотливыми прыжками от одного предмета к другому, с его роскошною фантазиею; не говорим уже здесь о жгучем остроумии, которое и каждому непосвященному бросается в глаза" (т. I, стр. VII<-VIII>). Мне кажется, что с этим мнением невозможно согласиться. Если непосвященные выучат наизусть все произведения Гейне, с первого до последнего, - они все-таки останутся непосвященными, то есть не дороются ни до какого осязательного смысла, не вынесут никакого определенного впечатления и, наконец, убедятся только в том, что тут решительно нечего искать и что под этими цветочными иероглифами нет ничего похожего на скрытую мудрость или на таинственную глубину. Своеобразность манеры, прихотливость прыжков и роскошь фантазии - все это заметно с первого взгляда, все это бросается в глаза каждому непосвященному наравне с жгучим остроумием. Но все это - и фантазия, и прыжки, и манера - относится только к форме, а не к содержанию поэтического произведения. Непосвященный видит очень хорошо, не хуже г. Вейнберга, как выражает Гейне, но что именно он выражает, что он хочет выразить и передать читателям, какие чувства и мысли рвутся наружу из его души, какие внутренние убеждения управляют его пером и заставляют его рисовать бессмысленно блестящие арабески - это остается тайною для непосвященного, это останется вечною тайною не только для непосвященного, но даже и для самого г. Вейнберга, и я осмеливаюсь думать, что ключа к этой тайне не было даже и у Гейне. Мне кажется, Гейне ясен для себя и для других только тогда, когда он обнаруживает свое жгучее остроумие, то есть когда он в качестве храброго солдата истребляет пронзительным смехом окружающие глупости и подлости. Когда же он обращается к более мирным занятиям, тогда он начинает небрежно и презрительно выкидывать из себя на бумагу какие-то клочки мыслей и чувств, которых он сам не понимает и которые, следовательно, навсегда останутся непонятными для его читателей. Я очень желал бы подтвердить мои слова наглядными и убедительными примерами, но сделать это очень трудно. Примеров существует очень много, и даже выбор не представляет никаких затруднений. Но вот в чем беда: чтобы доказать бессвязность и бесцельность произведений Гейне, надо рассказать их сюжеты, но бессвязность и бесцельность колоссальны до такой степени, что невозможно уловить никакого сюжета. Образы, восклицания, слезливые шутки, насмешливые вздохи, притворные слезы, эротические порывы мелькают и кружатся перед глазами, как снежинки во время метели. Разнообразие картин удивительное! Быстрота в смене впечатлений непостижима! Вы подавлены и ошеломлены пестротою красок. Вы принуждены сознаться, что автор обладает невероятною силою и подвижностью фантазии. Но зачем поднят весь этот ураган маленьких, пестреньких, недочувствованных чувств и недодуманных мыслей, к чему он клонится, что он хочет опрокинуть или построить - этого вы не будете понимать до тех пор, пока не преподаст вам своей таинственной мудрости какой-нибудь посвященный, в существовании и возможности которого я решительно сомневаюсь. Если такие посвященные действительно существуют и если до них дойдут когда-нибудь эти страницы, то я убедительно прошу их объяснить мне и другим недоумевающим профанам, каким образом возможно и следует понимать, например, известное произведение Гейне "Идеи. Книга Легран". Желая показать читателю, что без помощи мистагогов и иерофантов2 нет возможности проникнуть в таинства этого произведения которым всякий развитой человек восхищается по заказу, - я постараюсь перечислить хоть малую долю тех странных картин, которые мелькают одна за другою в "Книге Легран".
   В первой главе - комическая картина ада в виде огромной мещанской кухни. В аду слышится роковой напев песни о невыплаканной слезе, о той слезе, которой не выронила она, женщина, любимая поэтом, но не отвечающая ему взаимностью.
   Во второй главе поэт, он же и граф Гангесский, хочет застрелиться, покупает себе пистолет, отправляется с ним завтракать в трактире и видит в стакане рейнвейна ост-индские пейзажи. Потом, выйдя на улицу, он встречается с хорошенькою женщиною, которая своим взглядом заставляет его остаться в живых.
   В третьей главе поэт выражает свою радость и свою любовь к жизни.
   В четвертой главе поэт представляет себе как он на старости лет схватит арфу и споет молодым людям песню про цветы Бренты.
   В пятой главе: "Сударыня, я обманул вас! Я не граф Гангесский!" Оказывается, что поэт родился на берегах Рейна. Потом являются три девушки: Гертруда, Катарина и Гедвига, и тетка их Иоганна. Все они только являются и ровно ничего не делают. В этой же главе г. Вейнберг показывает ясно, что он не принадлежит к числу посвященных и вряд ли может исправлять должность мистагога. "При прощании, - говорит Гейне, - она (Иоганна) подала мне обе руки - белые, милые руки - и сказала: "Ты очень добр, а когда ты сделаешься злым, то думай снова о маленькой умершей Веронике" (т. I, стр. 165). К этим словам г. Вейнберг присоединяет следующее подстрочное замечание: "Вероника - какое-то загадочное существо, о котором Гейне упоминает несколько раз с какою-то особенною грустью. Надо предположить, что это была женщина, которую он сильнее всех любил". Такое примечание мог бы, пожалуй, сделать и всякий непосвященный. Предположение совершенно произвольное, и неизвестно, почему оно прицеплено к имени Вероники, а не к какому-нибудь из многих других женских имен, которые Гейне поминает также со вздохами и причитаниями такой же точно сентиментальной искренности. Г. Вейнберг мог бы, например, с большим удобством сказать то же самое о Марии, которую Гейне во второй части "Путевых картин" вспоминает очень часто, постоянно называя ее умершею или мертвою, постоянно окружая ее имя ореолом загадочности, постоянно напуская на себя по этому случаю колорит интересной элегической томности, сквозь которую просвечивает вечная насмешливая улыбка, и ежеминутно намекая читателю на какие-то очень таинственные, никому не известные и нисколько не замечательные события, которых он все-таки не рассказывает и которые, по всей вероятности, никогда ни с кем не случались. Вообще надо обладать огромным запасом доверчивости и добродушия, чтобы принимать женские имена, рассыпанные по книгам Гейне, за имена действительно существовавших женщин, - или чтобы видеть в тех любовных руладах и фиоритурах, которыми забавляется Гейне, намеки на радости и огорчения, действительно пережитые самим поэтом. Мне кажется, что все это - чистейшая фантасмагория, вызванная великим виртуозом единственно для того, чтобы насладиться собственным волшебным могуществом, собственною необыкновенною способностью творить из ничего и разрушать в одну секунду самые яркие образы.
   В шестой главе - воспоминания детства и превосходный рассказ о том, как курфирст выехал из Дюссельдорфа и как вошли в город французские войска.
   В седьмой главе - юмористические подробности о школьном учении. Тут появляется барабанщик Легран, и Гейне рассказывает очень остроумно, каким образом этот Легран объяснял ему посредством барабанного боя смысл новейшей истории. Тут Гейне выходит на политическую тропинку и поэтому становится, разумеется, великолепен. Но уже в конце этой главы Гейне, как достойный ученик наполеоновского барабанщика, падает на колени перед великим императором.
   Этими коленопреклонениями наполнены восьмая и девятая глава. "И святая Елена, - говорит Гейне в IX главе, - сделается священным местом, куда народы Запада и Востока будут стекаться на поклонение на судах, изукрашенных флагами, - и сердца их окрепнут великим воспоминанием о деяниях великого человека, пострадавшего при Гудсон Ло, как сказано в писании Лас-Каза, Омеары и Антомарки"3 (т. I, стр. 192). Как вам нравится это пророчество новой религии - наполеонианства? Впрочем, благоговение Гейне перед великим императором составляет такой интересный патологический феномен, что я буду говорить о нем ниже, очень подробно.
   В десятой главе барабанщик Легран, воплощенная скорбь великой армии о великом императоре, умирает, и Гейне, угадавши его последнее желание, прокалывает его барабан, чтобы он не был "рабским инструментом в руках врагов свободы". - Из этих последних глав читатель узнает, что великий император был другом свободы и что барабаны его армии спасали Европу от рабства.
   XI глава начинается словами: "Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas, madame!" ("От великого до смешного- один шаг, сударыня!"). Эта истина доказывается тем, что когда Гейне оканчивает главу о смерти Леграна, тогда пришла старуха и попросила Гейне как доктора вырезать ее мужу мозоли. Смешное состоит в том, что старуха приняла доктора прав за медика. Что же касается до великого, то его надо искать в рассказе о смерти Леграна; чтобы найти это великое, надо непременно обратиться к помощи иерофантов и мистагогов.
   В XII главе написаны слова "немецкие цензоры" и затем десять строк точек. Переход от смешного и от глупой старухи к немецким цензорам не может никому показаться удивительным и резким.
   В XIII главе - очень остроумные насмешки над немецким педантизмом и над ученой страстью к бестолковым цитатам.
   Главы XIV и XV рассуждают о дураках и отличаются неподражаемым остроумием. "Я живу в том же городе, - говорит Гейне, - и могу сказать, что ощущаю истинное удовольствие, когда подумаю, что всех дураков, которых я вижу, я могу употребить для своих сочинений: это чистые, наличные деньги. Теперь у меня обильная жатва: бог благословил меня, дураки отлично уродились в этом году, и я, как хороший хозяин, потребляю их в небольшом числе, отбираю самых лучших и откладываю на будущее время. Меня очень часто можно встретить теперь на гулянье радостного и веселого. Как богатый купец, потирая от удовольствия руки, ходит между ящиками, бочками и тюками своих товаров, так я прохаживаюсь посреди моего народа. Все вы мне принадлежите, все вы мне одинаково дороги, и я люблю вас, как вы сами любите свои деньги, - а это много значит" (т. I, стр. 216 и 217). По этому отрывку вы можете судить об оригинальности и дерзкой веселости этих двух глав.
   В XVI главе появляется милая подруга с коричневою собакою. Гейне вместе с коричневою собакою сидит у ног милой подруги, смотрит ей в глаза, целует ее руки и рассказывает ей о маленькой Веронике. Что он рассказывает ей - неизвестно.
   В XVII главе продолжаются сладостные подробности о милой подруге.
   В XVIII главе мы узнаем, что "грудь рыцаря была полна тьмою и скорбью". У рыцаря происходит свидание с синьорою Лаурою на берегах Бренты, и "таинственно-темный покров лежит над этим часом". - При этом читателю, по обыкновению, предоставляется понимать как угодно или далее совсем не понимать эту таинственную темную главу, заключающую в себе всего полторы странички.
   В XIX главе - опять подруга с коричневою собакой, опять Вероника, растрогавшая г. Вейнберга, опять остиндские пейзажи, хотя уже было объяснено, что Гейне - не граф Гангесский, и, наконец, желтые пеньковые панталоны, повредившие молодому человеку во время любовного объяснения. Словом, ряд иероглифов-ребусов.
   В XX главе - что-то такое о страдании и о том, что молодой человек хотел застрелиться. Этою главою оканчивается "Книга Легран".
  

III

  
   Подведем итоги. Из 20 глав только пять - VI, VII, XIII, XIV и XV - удобопонятны и замечательны по своему остроумию. Затем три главы - VIII, IX и X - славословят Наполеона; одна глава - XI - повествует о глупой старухе; одна глава - XII - состоит из точек, и, наконец, десять глав не заключают в себе ничего, кроме неясных намеков на какие-то чувства, которые испытал или о которых фантазировал поэт. Конечно, никто не запрещает поэту делиться с публикою своими чувствами или фантазиями; это даже прямая обязанность поэта; но во всяком случае публика имеет право желать, чтобы с нею говорили удобопонятным языком, чтобы все слова и образы, употребленные поэтом, имели какой-нибудь ясный и определенный смысл, чтобы поэт не задавал ей неразрешимых загадок и не превращал своих произведений в длинную и утомительную мистификацию. Что такое цветы Бренты, что такое Вероника, что такое невыплаканная слеза, что такое граф Гангесский и какой общий смысл выходит из всех этих таинственных незнакомцев - все это такие вопросы, на которые читатель имеет полное право требовать себе ответа, и если он этого ответа не получает, то имеет полное право подумать и сказать, что поэт шутит с ним очень плоские шутки.
   Было бы очень наивно думать, что в "Книге Легран" есть и общий смысл и великая цель, но что эта цель и этот смысл запрятаны в ней чересчур глубоко и вследствие этого могут быть отысканы и постигнуты только особенно развитыми и сведущими читателями. Ни цели, ни смысла в ней нет. Такою же точно бесцельностью, бессвязностью отличаются и все прочие сочинения Гейне, если брать и рассматривать каждое произведение в целом, а не по частям. Рассмотрите каждое произведение Гейне так, как я рассмотрел "Книгу Легран", и вы поневоле признаете верность моего непочтительного приговора.
   Было бы также в высшей степени наивно думать, что бессвязность, бесцельность и бессмысленность могут когда-нибудь и при каких бы то ни было условиях превратиться в достоинства. Есть, конечно, любители, способные восхищаться этими уродливыми особенностями гейневской поэзии; есть даже простофили, желающие прививать эти уродливые особенности к ничтожным выкидышам своей собственной музы. Но те люди, которых ум не поврежден раболепными отношениями к авторитетам и не вертится, как флюгер, сообразно со всеми капризами эстетической моды, будут говорить постоянно, что стройность, цельность и целесообразность составляют необходимые качества каждого замечательного произведения, к какой бы отрасли науки и литературы оно ни принадлежало. Безалаберность всегда и везде останется крупным недостатком.
   Но, с другой стороны, для человека, сколько-нибудь способного понимать и чувствовать, нет ни малейшей возможности отрицать чарующую прелесть гейневской поэзии. Прелесть эта состоит, конечно, не в безалаберности, не в своеобразной манере, не в прихотливых прыжках, словом, совсем не в том блистательном юродстве, которое, по мнению поверхностных ценителей, образует всю настоящую сущность и весь букет этого небывалого и невиданного литературного явления. Прелесть эта освещает и согревает туманы безалаберности, она заставляет нас забывать и прощать все: и нелепость манеры, и безобразия обезьяньих прыжков; она заставляет нас читать с удовольствием то, в чем нет никакого человеческого смысла; но она сама, эта загадочная прелесть, выходит из гораздо более глубоких источников, не имеющих ничего общего с достоинствами или недостатками отдельных поэтических произведений. Прелесть эта заключается в неотразимом обаянии той сильной, богатой, нежной, страстной, знойной, кипучей и пылающей личности, которая смотрит на вас во все глаза из-за каждой строки, как бы ни была эта строка ничтожна или безумна. Что-то дышит, что-то волнуется, что-то смеется и плачет, что-то томится и кипит во всех этих хаотических образах, во всей этой дикой гармонии шальных и разбросанных слов.
   Перед вами стоит живописец. На палитре его горят краски невиданной яркости. Он взмахнул кистью, и через две минуты вам улыбается с полотна или даже просто со стены прелестная женская физиономия. Еще две минуты, и вместо этой физиономии на вас смотрят демонически-страстные глаза безобразного сатира; еще несколько ударов кисти, и сатир превратился в развесистое дерево; потом пропало дерево, и явилась фарфоровая башня, а под ней китаец на каком-то фантастическом драконе; потом все замазано черной краской, и сам художник оглядывается и смотрит на вас с презрительно-грустною улыбкою. Вы глубоко поражены этой волшебно-быстрой сменой прелестнейших картин, которые взаимно истребили друг друга и от которых не осталось ничего, кроме безобразного черного пятна. Вы спрашиваете у художника с почтительным недоумением, зачем он губит свои собственные великолепные создания и зачем он, при своем невероятном таланте, играет и шалит красками, вместо того чтобы приняться за большую и прочную работу.
   - Нечего работать, - отвечает вам художник.
   Вы этого ответа не понимаете и просите дальнейших объяснений.
   - Нет сюжетов, - поясняет художник.
   Изумление ваше увеличивается, и вы скромно возражаете, что сюжетов везде и всегда можно найти бесчисленное множество.
   Улыбка художника становится еще презрительнее и еще грустнее.
   - Сюжетом, - говорит он, язвительно отчеканивая каждое слово, - я называю такую мысль, которая овладевает всем моим существом и не дает мне покоя ни днем, ни ночью до тех пор, пока я не вырву ее из себя и не прикую ее к полотну. Таких сюжетов я не вижу и не чувствую в окружающей меня атмосфере.
   - Но ведь были же у вас мысли, - говорите вы, - когда вы сейчас набрасывали одну картину за другою, или, вернее, одну картину на другую.
   - Это не мысли, - отвечает художник, - это мимолетные настроения. Вы сами видели, как они рождались и как исчезали. Такими мыльными пузырями, как эти настроения, можно только удивлять и забавлять глупых ребятишек вроде вашей милости.
   Вы обижены и прекращаете этот щекотливый разговор.
   Я взял тут живописца единственно для того, чтобы мысль моя выразилась как можно нагляднее. Действуя в области такого искусства, которое по своим средствам неизмеримо богаче и по своему влиянию на общество неизмеримо сильнее живописи, Гейне, подобно моему фантастическому живописцу, не находит себе сюжетов и вследствие этого постоянно шалит и играет, вместо того чтобы творить. Играми и шалостями наполнена вся его жизнь, но можно сказать наверное, что он с радостью отдал бы половину этой жизни, лишь бы только какая-нибудь высшая сила дала ему возможность бросить поэтические шалости и посвятить остальную половину жизни серьезным и великим подвигам творчества. Грациозное бездельничанье мучительно и невыносимо для такого титана, который чувствует себя способным взбросить Пелион на Оссу4 и вступить в крупный разговор со всеми обитателями Олимпа. Во время своих хронических шалостей Гейне небрежно роняет на пол свои жгучие сарказмы, которые возбуждают в окружающих людях чувства ужаса или восторга; но эти сарказмы могут только служить образчиками титанической силы и не дают никакого приблизительного понятия о тех колоссальных подвигах, которые совершил бы этот титан, если бы ему удалось найти сюжет и взяться за работу, способную овладеть всем его существом. Но сюжет не нашелся, и титан умер, не совершивши ничего такого, что было бы вполне достойно его собственных сил. Титан не виноват. Если он не нашел сюжета, то, значит, сюжета действительно и не было, по крайней мере для него, для титана. - Лень было искать, - скажете вы, - оттого и не нашел. - Ошибаетесь, - отвечу я. Титану нужен великий сюжет, а такой сюжет - не иголка. Он не прячется от людей и не заставляет себя искать днем с огнем; такой сюжет сам дерзко и нахально лезет людям в глаза, поражает их воображение, разнуздывает их страсти и возбуждает вокруг себя ожесточенную борьбу, которая, начавшись в области мысли, быстро захватывает и наполняет сферу реальной жизни. Только такой мировой сюжет способен зажечь в груди титана тот великий пожар, от которого полетят во все стороны, как блестящие искры, гениальные произведения. У Гейне такого сюжета не было и не могло быть.
   Чтобы подкрепить это мнение прочными доказательствами, надо сначала окинуть общим взглядом главные отрасли титанической деятельности, а потом объяснить смысл той исторической эпохи, которая произвела и воспитала поэзию Гейне.
  

IV

  
   Титаны бывают разных сортов.
   Одни из них живут и творят в высших областях чистого и бесстрастного мышления. Они подмечают связь между явлениями, из множества отдельных наблюдений они выводят общие законы; они вырывают у природы одну тайну за другою; они прокладывают человеческой мысли новые дороги; они делают те открытия, от которых перевертывается вверх дном все наше миросозерцание, а вслед за тем и вся наша общественная жизнь. Их открытия дают оружие для борьбы с природою сотням крупных и мелких изобретателей, которым наша промышленность обязана всем своим могуществом. Это - Атласы, на плечах которых лежит все небо нашей цивилизации (премилое небо, не правда ли?). Но, подобно Атласу5, эти титаны мысли покрыты вечным снегом. Они ищут только истины. Им некогда и некого любить; они живут в вечном одиночестве. Их мысли хватают так высоко и так далеко, их труды так сложны и так громадны, что они, во время своей многолетней работы, ни в ком не могут встретить себе сочувствия и понимания и ни с кем не могут поделиться своими надеждами, радостями, тревогами или опасениями. Их начинают понимать и боготворить тогда, когда цель достигнута и результат получен. Но и тогда между ими и массою остается длинный ряд посредников и толкователей. Только при содействии этих второстепенных и третьестепенных деятелей масса получает кое-какое слабое и смутное понятие о том, что выработалось в громадных черепах этих Давалагири и Гумалари6 нашей породы. Чистейшим представителем этого типа может служить Ньютон.
   Другой тип можно назвать титанами любви. Эти люди живут и действуют в самом бешеном водовороте человеческих страстей. Они стоят во главе всех великих народных движений, религиозных и социальных. Несмотря ни на какие зловещие уроки прошедшего, несмотря на кровавые поражения и мучительную распла

Другие авторы
  • Певцов Михаил Васильевич
  • Невахович Михаил Львович
  • Огарков Василий Васильевич
  • Саблин Николай Алексеевич
  • Петровская Нина Ивановна
  • Кантемир Антиох Дмитриевич
  • Ишимова Александра Осиповна
  • Бульвер-Литтон Эдуард Джордж
  • Маурин Евгений Иванович
  • Соррилья Хосе
  • Другие произведения
  • Мякотин Венедикт Александрович - Протопоп Аввакум. Его жизнь и деятельность
  • Величко Василий Львович - В. Л. Величко. Восточные мотивы
  • Чарская Лидия Алексеевна - С. Коваленко. Лидия Чарская и ее исторические произведения
  • Бутурлин Петр Дмитриевич - Стихотворения
  • Карабанов Петр Матвеевич - Карабанов П. М.: Биографическая справка
  • Надеждин Николай Иванович - Горе от ума
  • Катенин Павел Александрович - Продолжение споров
  • О.Генри - Кошмарная ночь на лоне столичной природы
  • Амфитеатров Александр Валентинович - Н. К. Михайловский
  • Шевырев Степан Петрович - Отголосок из Италии (1833 год)
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (10.11.2012)
    Просмотров: 331 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа