Главная » Книги

Пумпянский Лев Васильевич - Ломоносов и немецкая школа разума

Пумпянский Лев Васильевич - Ломоносов и немецкая школа разума


1 2 3

  

Л. В. Пумпянский

Ломоносов и немецкая школа разума1

  
   1 Выдающийся советский филолог Лев Васильевич Пумпянский (1891-1940) занимался творчеством Ломоносова с конца 1910-х гг. и до последних лет жизни, когда и было написано публикуемое исследование. Оно посвящено зарождению и становлению важнейшей для Ломоносова государственно-политической тематики. Соотнося эту тематику с литературной продукцией петербургских представителей немецкой поэтической "школы разума", автор показывает, насколько отличен Ломоносов от придворно-академического сервилизма немецких одописцев, насколько он самобытен и национален. Исследование Л. В. Пумпянского по материалу и проблемам тесно связано со статьей "Тредиаковский и немецкая школа разума" (см. примеч. 2) и с монографией "Немецкая поэзия XVII в.", написанной также в конце 1930-х гг. и оставшейся в рукописи (фактографические ее фрагменты изданы в кн.: История немецкой литературы. М.; Л., 1962, т. I). Концепция всех трех работ была конспективно изложена автором в статье "Поэзия Ф. И. Тютчева" (Урания. Тютчевский альманах. 1803-1928. Л., 1928, с. 36-48). Представляется, что исследование Л. В. Пумпянского, в котором историко-литературные проблемы рассматриваются в широком культурном контексте, не потеряло научной актуальности и будет с интересом встречено читателями "XVIII века" (напомним, что Л. В. Пумпянский был одним из авторов первого сборника этой серии, вышедшего в 1935 г.). Рукопись статьи Л. В. Пумпянского любезно предоставлена его вдовой Е. М. Иссерлин и подготовлена к печати Н. И. Николаевым; переводы иноязычных текстов, помещенные в примечаниях, сделаны им же. - Ред.
  
   Настоящая работа имеет самостоятельный характер, но является вместе с тем продолжением нашей работы о Тредиаковском и немецкой школе разума. {Пумпянский Л. В. Тредиаковский и немецкая школа разума. - В кн.: Западный сборник. // Под ред. В. М. Жирмунского. М.; Л., 1937. Необходимые ссылки на эту работу в дальнейшем будут делаться внутри текста по сокращенной форме (ЗС) и с указанием страницы.} Для не читавших этой работы заметим, что за анализом истории маринизма и антимаринизма (школы разума) в немецкой поэзии (гл. 2 и 3) мы старались доказать, что Тредиаковский судит о немецких литературных делах с точки зрения школы разума (гл. 4), литературную программу которой он усвоил под особым влиянием петербургско-немецкой академической поэзии (Юнкера, в частности), а тонизацию силлабического стиха производит под весьма вероятным влиянием длинного немецкого трохаического стиха (гл. 5). Ход доказательств и выводы привели нас к естественному и гораздо более важному вопросу: соотносится ли петербургской немецкой поэзии ода Ломоносова? Упреждая наш вывод, заметим, что придворно-академическая немецкая ода в Петербурге сыграла известную роль в сложении ломоносовской тематики, но осталась совершенно в стороне от развития главной и гениальной особенности ломоносовского стиля, того пресловутого "парения", в котором современники справедливо видели отличительное и неотъемлемое свойство поэзии Ломоносова.
  

1. Школа разума in partibus1

1 "В других странах" (лат.).

  
   Исследование чрезвычайно затруднено несобранностью материала. В 1760 г. кенигсбергский поэт, готшедианец Бок, задумал издание Юнкера (скончавшегося уже давно, в 1746 г.); оно не состоялось за смертью Бока, благодаря чему Юнкер выпал из поля зрения немецких историков литературы. Кстати, тот же Бок раньше издал Питча (учителя Готшеда); следовательно, несостоявшееся издание вошло бы в типичную для школы разума сеть внутрипартийных взаимоизданий (ЗС, с. 172); Юнкер для Бека - один из равноправных ее представителей; что он действует в Петербурге, а не в Дрездене, дела не меняет.
   Между тем стихотворные тексты Байера, Бекенштейна, Юнкера, Штелина и др. пока рассеяны по отдельным изданиям од, по "Материалам" А. А. Куника, {Куник А. А. Сборник материалов для истории имп. Академии Наук в XVIII веке. СПб., 1865, ч. 1-2.} по комментариям М. И. Сухомлинова в академическом издании Ломоносова {Ломоносов М. В. Соч. / С объясн. примеч. М. И. Сухомлинова. СПб., 1891-1902, т. I-V. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы.} и больше всего по многочисленным томам "Материалов для истории Академии наук", {Материалы для истории ими. Академии наук: В 10-ти т. СПб., 1885-1900.} где свыше 30 од и стихотворных надписей можно найти в I, II, III, VI и X томах. Но пока нет полного собрания всех дошедших до нас немецких стихов петербургских академиков, а также и всех прозаических текстов, имеющих литературное и программно-эстетическое значение, возможны только предварительные наблюдения. Правда, школа разума настолько элементарна и единообразна, что достаточно простой оглядки для того, чтобы не осталось сомнения в том, что именно к ней примыкает петербургская академическая поэзия. Но для анализа тематики нужен весь материал, тем более что известная связь Ломоносова с этой поэзией есть связь именно (и только) тематическая. Облик этих поэтов, однако, в общих чертах ясен.
   Юнкер попал в Петербург только потому, что ему из-за недоброжелательства Кенига (ЗС, с. 178-179) не удалось стать придворным поэтом в Дрездене. Иначе он стал бы поэтом не Биронова, а Брюлева режима. Штелин приглашен Корфом как признанный в Германии специалист по оформлению придворных и официальных празднеств; успех издания "Illuminiertes Leipzig" (1734) был таков, что, если бы пе петербургское приглашение, Штелина переманил бы двор Августа III; в Дрездене этот талантливый человек развил бы деятельность коллекционера, историка, летописца искусств и стихотворца, принципиально ту же, что в Петербурге. Литературные его взгляды допетербургского периода достаточно характеризуются том, что он перевел "La fida Ninfa" Маффеи (итальянского буалоиста, старшего современника Ломоносова, неоднократно похвально упоминаемого Кенигом, Готшедом и др.).
   Все эти люди приезжают в Петербург со сложившимися взглядами и сложившимися навыками социально-бытового поведения. Петербург для них - это Дрезден или Вена. Почва опасная, надо уметь лавировать, вовремя угадывать готовящееся изменение погоды, - но ведь и у Брюля их ждали бы точь-в-точь те же опасности. Это входит в профессию. Они талантливые бюргеры, специализировавшиеся в обслуживании двора; невежество в метеорологии переворотов было бы профессиональным минусом. "Кажется (пишет Штелин перед самым переворотом 1741 г.), надвигается плохая погода со снегом и градом; Левенвельде с Головкиным выглядят как полумертвые, а у Миниха что-то сбежала с лица командирская маска". Измените имена, и у вас была бы переходящая от автора к автору цитата из Сен-Симона. А каким чудом удержался Юнкер после падения Миниха, хотя все знали, что Миних его патрон, а Юнкер присяжный поэт и историограф этого патрона? Однако умел удержаться, и коронацию Елизаветы (1742) поет тот же Юнкер: Du nimmst den Scepter an: die Bosheit fiirchte sich {"Ты принимаешь скипетр - страшится злоба" (нем.).} (I, с 64). Ho Bosheit это ведь как раз те, кого Юнкер еще так недавно пел! Оду эту перевел Ломоносов. Можно вообразить, что он думал за работой.
   Без всякого труда переменил свое поэтическое подданство и кенигсбергский профессор поэзии Иоганн Георг Бок. Обстоятельства Семилетней войны, отрезав Кенигсберг от армии Фридриха II, оставили Бока без короля: положение нестерпимое. "Не может статься, чтобы не было короля. Государство не может быть без короля", - тем более поэзия. Но в противоположность Поприщину, который никак не хотел, чтобы на испанский престол взошла донна, Бок совершенно удовлетворен Елизаветой. В Петербург, через Фермора, шлется ода, поющая die Selbstherrscherin aller Reussen. {"Самодержица всероссийская" (нем.).} Бок становится почетным членом Петербургской Академии Наук, в следующем году освобожден от контрибуции и пишет еще несколько од в честь Елизаветы, в которых выражает ужас при одной мысли о возможном, если бы не она, пресечении Петрова дома. Отойди Кенигсберг к России, Бок без сомнения стал бы петербургским академиком и Minerva afflante {"Вдохновленный Минервой" (лат.).} продолжал бы до времен Екатерины II традицию Юнкера и Штелина. Мы имели бы третьего представителя придворно-профессорской немецкой оды в Петербурге.
   Как понимать такую глубокую коррумпированность всех этих людей? Большинство из них были вовсе не худшими среди своих современников; все толково изучили свое дело, много трудились, любили поэзию, любили механизм стиха, изрядно знали несколько литератур; все, конечно, были карьеристами, но карьеризм интеллигентов из бюргерства был в эпоху абсолютизма повально общим явлением, а самые талантливые, которым как раз размер таланта помешал сделать карьеру, становились болезненно-яркими поэтами самой темы неудавшейся карьеры (Гюнтер), чем отрицательно подтверждали подавляюще важное значение вопроса о карьере для всех людей своей социальной группы. В Германии, в силу особо печальной классовой биографии немецкой буржуазии, это явление приняло особо одиозные черты, но явление было общеевропейским.
   Первый серьезно поставил этот вопрос К. Боринский. {Borinski К. Baltasar Gracian und die Hofliteratur in Deutschland. Halle a. S., 1894.} Заслуга его заключалась в том, что он вывел вопрос из области нетрудных насмешек Гервинуса и Шерера, которые с высоты своего либерализма не находили достаточно презрительных слов для характеристики раболепия придворных поэтов. Боринский заговорил о типе "политического", как он выражался, человека, противоположном предшествующему типу "гуманиста". И тогда, в эпоху гуманизма, поэзия была близка к двору, "но разница состоит в том, что тогда двор стал ученым и поэтическим, а теперь ученость и поэзия стали придворными". {Там же, с. 108.} Перед нами вопрос, касающийся большого периода в истории европейской поэзии. Но Боринский чрезвычайно преувеличил роль испанского иезуита Грасиана, превратив его в создателя целого человеческого типа. Между тем еще раньше 1630 г. (дата "Героя", первого трактата Грасиана) появилась "Аргенида" Барклая (1621), одна из влиятельнейших книг эпохи абсолютизма, настольная книга Ришелье. Без учета "Аргениды" нам всегда будет не до конца понятна социальная позиция Корнеля, Буало, Фенелона, Опица, английских писателей-абсолютистов (при Якове I и Карле I), позднее Драйдена, Попа и вообще всех создателей европейского классицизма. "Аргенида" представляла полный свод абсолютистской морали. В меру национально-прогрессивного значения абсолютной монархии поклонниками "Аргениды" могли быть такие люди, как Ломоносов ("Риторика", 1748, § 151) и Тредиаковский, перевод "Аргениды" которого (совершенно еще не освещенный научно) менее всего был случайным явлением и в развитии Тредиаковского, и в истории русской литературы 1750-х гг. Но "Аргенида" представляла и самую настоящую героизацию сервилизма. "Никопомп был человек, с детства преданный наукам, но он презрел прилежание одним книгам. Юношей он покинул профессоров и стал искать знания во дворцах князей и королей, единственной истинной и свободной школе" ("Аргенида", I, 15). Ренегат науки - герой абсолютистской интеллигенции!
   Барклай был, следовательно, учителем поведения и для тех немцев, талантливых ничтожеств, литературная система которых нами сейчас исследуется ради того, что тень ее стояла над колыбелью русского классицизма. Впрочем, не дожидаясь Барклая, поэтом, жившим по той же морали сервилизма, был уже Малерб.
   На преувеличение роли Грасиана (и на некоторые другие частные ошибки) было сразу указано Боринскому современной ему немецкой наукой, но, конечно, неуказанной осталась тогда главная ошибка всего его построения, восходящая к его, так сказать, идеалистической социологии. Боринский сводит весь процесс к смене "гуманиста" "политиком". Но реальное содержание "политика" - это интеллигент (преимущественно бюргерский, очень часто плебейский), специализировавшийся в обслуживании дворянской монархии и даже в создании ее ведущих стилей. Не расчленил Боринский и персонал своих "политиков". Буало, Лейбниц, Ломоносов были люди высоко принципиальные и политически не развращенные. Их связь с абсолютизмом была не виной, не результатом личной коррумпированности, а судьбой; они делили дореволюционную судьбу бюргерской и национальной учености. Как можно сливать с ними в общую группу "политиков" малопринципиальных Нейкирхов или таких откровенных, вульгарных карьеристов, как Бессер, Кениг и Юнкер?
   Именно специалистами не только поэзии, но и карьеризма Юнкер и Штелин из Саксонии приехали в Петербург. Оставалось только найти петербургские бытовые формы для жизненного поведения, рекомендованного Барклаем (из соображений национально-политических) и узаконенного (из соображений сервилистских) столетней практикой немецких университетов.
   Нетрудно было найти петербургские формы и для усвоенных еще на родине литературных принципов школы разума. Здесь надо было, скорее, разгружать, выбрасывать, чем изобретать. Отпадала, например, промоционная ода (т. е. ода на получение ученой степени), типичный плод немецкой обстановки (сколько таких од у одного Гюнтера!). Отпадала ода на бракосочетание важных (но не коронованных) персон, эпиталамическая, как ее называли в Германии, где она производилась в количестве, маловероятном для всякого, кому не приходилось перелистывать стихотворные немецкие книги 1660-1730-х гг. Впрочем, Юнкер написал (1733) одну такую оду на свадьбу в семье Бирона; возможно, что в своей немецкой среде академики писали их к пасторским и купеческим свадьбам. Приметой брачной оды была грубая непристойность педантически-пикантных намеков на радости законной эротики (и здесь Гюнтер не лучше других). Далее, отпала (либо писалась не для печати) лютеранская религиозная лирика и лирика любовная. Что осталось из арсенала жанров? В конце концов только комплиментарная ода (политическая) и надпись. Сузилась и без того узкая метрика школы разума; за очень немногими исключениями, петербургская немецкая поэзия знает только четырехстопный ямб (в немногих строфических комбинациях) и шестистопный ямб (либо парами на французский лад, либо, чаще, катренами). Живо можно представить себе размеры этого жанрового, метрического и строфического сужения, если от тома Гюнтера или даже лейпцигского немецкого общества непосредственно перейти к произведениям немецких муз на Неве. За ясностью и несомненностью вопроса цитаты не нужны. Нужно другое: вспомнить совершенно одинаковую узость жанров (ода и надпись), метрики и строфики Ломоносова, особенно в первые петербургские годы. Вопрос этот, однако, лучше перенести, потому что основная связь Ломоносова с немецкой академической поэзией есть все же связь тематическая (см. ниже). Но ее можно понять только на фоне допетербургской тематики Ломоносова.
  

2. Ранний Ломоносов

  
   Нужно предположить первый виршевой период, о котором мы ничего не знаем. Интересное замечание Ломоносова (при изучении трактата Тредиаковского) "честный пентаметр дактилико-хореический" к стиху Кантемира "уме слабый, плод трудов не долгой науки" {Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика его времени М.; Л., 1930, с. 61.} относится к более позднему времени и предполагает тонистическое метрическое сознание.
   Далее, нужно предположить второй, немецко-студенческий, период. На этот период падает и ода из Фенелона и Хотинская, но как раз обе эти оды стоят особняком; ошибочно исходить из них, или даже из одной Фенелоновой, потому что они пишутся официально, для Академии, и вряд ли выражают основную литературную тенденцию этих лет. Неправ поэтому П. Н. Берков: "В 1738-1739 гг. в поэтической деятельности (Ломоносова, - Л. П.) происходит некоторый отчетливый поворот в сторону одической лирики. Он переводит оду Фенелона". {Там же, с. 65.} Это так же неверно, как выводить, Например, из "Воспоминании в Царском Селе" "поворот молодого Пушкина к оде и к Державину" или, еще точнее, вводить знаменитую оду Гюнтера (1718) в основное русло его развития. В Германии никакого принципиального перехода к оде у Ломоносова совершиться не могло, потому что он живет там в обстановке, социально-бытовой и литературной, которая ничего общего не имеет с предпосылками одического творчества всерьез.
   Как же представить себе его литературную позицию тех лет? На основании каких данных?
   Есть два ценнейших прямых свидетельства. Оба общеизвестны, но оба недостаточно взвешены наукой.
   В биографическом очерке (в изд. соч. Ломоносова 1784 г.), составленном по материалам Штелина, говорится: "От обхождения с тамошними студентами (NB!- Л. П.) и слушая их песни (NB! - Л. П.), возлюбил немецкое стихотворство. Лучший для него писатель был Гюнтер" (I, примеч., с. 58). Далее есть прямое свидетельство того же Штелина: "В особенности любил стихотворения Гюнтера и знал их почти наизусть" (I, примеч., с. 57). Итак, Ломоносов 1) знает хорошо всю современную ему немецкую поэзию; 2) в особенности ту, которая пользуется любовью студенчества; 3) в частности, любимца немецкой молодежи Гюнтера; 4) а также песенную студенческую поэзию. К этим прямым данным можно прибавить еще одно косвенное соображение. В 1739 г. надо писать официальную оду. Почему он берет в образец именно Гюнтерову оду 1718 г.? Очевидно потому, что он исходит из аналогии в ситуации, т. е. прекрасно знает, что для Гюнтера тоже эта ода была официальной, что она не в духе всего его творчества, что он, однако, так блестяще справился с задачей, что победил придворных поэтов на их же территории. Все это предполагает полное понимание поэзии Гюнтера и особую к ней любовь по аналогии в социальной судьбе. По-гюнтеровски у Ломоносова и получилось, потому что Хотинская ода так же относится к действительной литературной позиции Ломоносова в 1739 г., как ода 1718 г. к действительному направлению поэзии Гюнтера.
   Все указания скрещиваются в одной точке: те стихи Гюнтера, которые особенно были популярны в студенческой среде, ближе всего определяют литературную позицию Ломоносова-студента. А за какие именно стихи Гюнтер стал любимым поэтом силезского (он сам был уроженец Силезии), саксонского (он учился в Лейпциге) и всего германского студенчества, мы знаем довольно точно. Прежде всего, за стихи о своей социальной судьбе, стихи такой потрясающей силы, каких потом до Шиллера в немецкой поэзии не будет. Гюнтер - это Sturm und Drang на более ранней стадии развития немецкого бюргерства. "О, невыразимое блаженство! - Я удостоился - За правду претерпеть стыд. - Пусть будет, что должно быть, - Пусть я подвергнусь мукам, - Врагу и Насмешке я противостану с радостью". {Günther J. Ch. Der Sammlung... teutschen und lateinischen Gedichten. Bresslau und Leipzig, 1735, Th. 4, S. 178.} "Жестоки мои испытания, - Но горек цвет и сладок плод. - Чрез муки мое рвение достигает своей чести. - Знайте, завистники, обступающие меня сейчас криком, - Знайте, что когда-нибудь вы широко услышите,- Какой из моего несчастья вырос плод". {Там же, с. 265.} Сколько тысяч сердец в немецком студенчестве сильнее билось при чтении таких стихов! Это были их муки, их честолюбивые надежды, всех этих каторжно-трудолюбивых выходцев из провинциально-пасторской и ремесленнической среды. Биография Гюнтера, освещенная такими стихами, стала легендой. "Как выходит, что наш дар - Не дает нам другой награды - Как бедность и огорчения? - Придворный шут живет лучше, - С жирным ножом сидит он, смеясь, за столом обилия, - А наша ученая рука чистит репу". {Там же, с. 269.} Затем гордость высокого замысла, жажда оставить имя векам. "Любовь к науке и радость знания толкала меня с детских лет - До этой минуты стремиться к высокой цели, - И я могу припомнить, что уже десяти лет - Я был озабочен мыслью - о воздействии моей души на время". {Там же, с. 198.} Десятки раз мы встречаем у Гюнтера это основное для него чередование повести об унижениях, муках, голоде, обидах и гордой мысли о бессмертии имени. Часто - гордое презрение к тем, кто, как животное, равнодушен к прославлению себя через науку и, в связи с этим, прославлению науки самой. Так как связь между строфой Die Musen lohnen ihren Kindern... {"Музы вознаграждают своих детей..." (нем.).} (в оде "An die Frau von Bresslerin") {Günther J. Ch. Der Sammlung..., S. 46-47.} и похвалой наукам в оде Ломоносова 1747 г. несомненна, {На это нам приходилось указывать (см.: Пумпянский Л. В. Очерки по литературе первой половины XVIII века.- В кн.: XVIII век. М.; Л., 1935, с. 129-130).} то именно в духе этих тем Гюнтера можно представить себе литературные вкусы Ломоносова-студента. Конечно, в гениальной оде 1747 г. похвала наукам получила иной смысл, из студенческой (исповедь веры "сына Муз") стала государственной и национально-индустриальной, но авторский ее зародыш следует отнести на 10 лет назад; следовательно, перед нами указание, какого Гюнтера молодой Ломоносов любил и знал наизусть.
   Огромное, далее, впечатление произвела покаянная лирика Гюнтера, страстное сожаление о неправильном жизненном пути, об ошибках, о страстях и растраченных силах. "Тает моя сила и кровь и ум, тухнет огонь глаз, И слабые колонны тела едва держат иссохшее здание". {Günther J. Ch. Der Sammlung..., S. 195.} Хоть с лютеранской окраской, Гюнтер стал своего рода немецким Вийоном, поэтом грозного расчета с жизнью, а в условиях эпохи поэтом несбывшейся карьерной судьбы. Без объяснений понятен отзвук, который такая тема должна была найти в немецком студенчестве. Весьма вероятно, что известные стихи в трагедии "Тамира и Селим", автобиографическое значение которых было давно замечено, надо связывать именно с Гюнтеровой постановкой вопроса о страстях:
  
   Я больше как рабов имел себя во власти,
   Мой нрав был завсегда уму порабощен,
   Преодоленны я имел под игом страсти
   И мраку их не знал, наукой просвещен
   и т. д.
   Тамира и Селим, ст. 370-380 (I, с. 237)
  
   Ламанский, {Ламанский Е. И. Михаил Васильевич Ломоносов; Биографический очерк, СПб, 1864, с. 83.} справедливо видя во всем этом отрывке отзвук бурь, кипевших когда-то в душе Ломоносова, напрасно, однако, относит намек, заключенный в этих стихах, к ранним московским годам. Ведь Селим, "царевич Багдадский", говорит об Индии, браминах, которые вооружили его против страстей, т. е. о своих, так сказать, университетских годах на ученой чужбине. Автобиографичность монолога указывает, следовательно, прямо на Саксонию, а литературно на Гюнтерову тему: борьба страстей с наукой. Гюнтер пал, Ломоносов устоял, но тема эта для него остается связанной с его молодостью, личной и литературной.
   Что забавная поэзия (мы имеем в виду совершенно определенный жанр: ода в "забавном слоге", как говорили у нас, буршикозном, как говорили в Германии) входила в положительный литературный кругозор Ломоносова-студента, можно предположить, во-первых, по точно нам известной любви демократического студенчества к этому жанру, который, собственно, в студенческой и плебейско-ученой среде и развился; во-вторых, по одному отзвуку забавного стиля у самого Ломоносова. Пьеса, задуманная как басня и начатая как басня: "Надел пастушье платье волк..." (ср. начало настоящей басни 1760 г.: "Надела на себя свинья лисицы кожу..."), закончена не в басенном, а в типично забавном слоге:
  
   Я притчу всю коротким толком
   Здесь мог бы, господа, сказать:
   Кто в свете сем родился волком,
   Тому лисицой не бывать.
   (I, с. 175-176)
  
   Датировка этой басни 1747 г., т. о. годом второй "Риторики", совершенно условна. Возможно, что басню следует отнести к тем примерам, которые Ломоносов внес в "Риторику" из запаса своих гораздо более ранних произведений.
   Позволим себе краткое отступление по совершенно еще темному вопросу о русском забавном слоге. Он знал сложную предысторию (додержавинскую, до-Фелицыну), связанную, по-видимому, с петербургской бытовой офицерской поэзией и соотносящуюся немецкой забавной поэзии (студенческой). Забавных поэтов в Германии в 1730-е гг. было много, хоть даровитых, кроме Гюнтера, среди них не было ни одного. Установилась жанровая философия забавной оды: игра, дурачество, случай правит миром, - самоутешение умного плебея. Державин, по-видимому, неоднократно перечитывал своего Гюнтера, но из всех его забавных од особенно помнил действительно лучшую: "An die Gelegenheit".
   О Göttin! die du in dor Welt...
   Но где твой троп сияет в мире?
   Wo soll ich deinon Tompel finden?
  
   Wo stoht dein Bild? Wo raucht dein Ileerd?..
   Где, ветвь небесная, цветешь? (Фелица)
   Und tut verliebto Wunderwerke...
   Волшебною ширинкой машешь
   И производишь чудеса...
   Nun mächtige Gelegenheit!
   Слети ко мне, мое драгое (Ha счастье, 1789)
   Nun komm und gieb mir holde Minen {Günther J. Ch. Der Sammlung..., S. 289, 290. "О богиня! Ты, что в мире... Где отыщу твой храм? Где образ твой? Где курится твой жертвенник? .. M совершает любезные чудеса... Ныне, всемогущий случай! Ныне приди и будь ко мне благоприятен" (нем.).}
  
   Ода "На счастье" - одно из самых оригинальных произведений Державина, совершенно русских по материалу умных наблюдений ("и целый свет стал бригадир"), но жанр и тема (вернее, уместность темы для забавной оды) восходят к оде "An die Gelegenheit". Само заглавие получает свой смысл из Гюнтерова (счастье не в смысле bonheur, a случай, Фортуна, т. е. как раз Gelegenheit). Известная приписка "когда и автор был под хмельком" не имеет никакого личного значения. Это жанровая черта. Одна ода Гюнтера озаглавлена: "Als er einen dichten Rausch hatte, diktierte er folgende Verse". {"Будучи сильно навеселе, он продиктовал следующие стихи" (нем.).} И эта ода тоже написана цепью комических афоризмов, дающих, как и у Державина, картину с ума сошедшего мира:
  
   Die Welt ist jetzo voiler Narren,
   Und darum bin ich einer mit...
   Man leugt bisweilen nach der Mode,
   Und nach der Mode liig auch ich 1
   и т. д.
   1 Günther J. Ch. Der Sammlung..., S. 325. "Мир ныне полон дураков. Затем и я один из них... Подчас из моды лгут;, и я лгу тоже из моды" (нем.).
  
   "Под хмельком" здесь как бы мотивация картины превратного, "пьяного", мира. В изданиях Гюнтера встречается еще одна забавная ода с подобным заглавием "Als er gleichfalls zu einer andern Zeit dicht berauscht war". {Там же, с. 403. "Когда он также и другой раз был сильно навеселе" (нем.).} Возможно, что в этих двух случаях (как в заведомо известных десятках других) заглавие принадлежит не Гюнтеру, а позднейшим издателям, но Державин этого знать не мог. Заметим еще, что известные стихи 1783 г.:
  
   И словом, тот хотел арбуза,
   А тот соленых огурцов,
  
   которые принято считать басенными, написаны в типично забавном стиле (мир сошел с ума). Происхождение и история русского забавного стиля еще совершенно не исследованы. Между тем забавный слог нашего XVIII века - это как раз тот поэтический язык, который ляжет в основу онегинского языка (см. выше даже у Ломоносова, стоявшего в стороне от развития забавной поэзии, в приводившихся четырех стихах типично онегинское "господа").
   Что ж до религиозной лирики Гюнтера, то отношение к ней Ломоносова можно косвенно установить по ироническому "О, коль" к стиху Тредиаковского "Шмолька толь духовна". {Берков П. М. Ломоносов и литературная полемика его времени, с. 62.} Шмольк был рядовой ортодоксальный лютеранский гимнолог. Ломоносов пренебрежительно к нему относится, потому что знает и любит религиозную лирику Гюнтера, религиозную, впрочем, только по фразеологии: страстные жалобы на зависть и злобу могущественных глупцов, апология своего жизненного пути, направленного к высоким целям, и одновременно страстное же покаяние в жизненных ошибках дают и этой части творчества Гюнтера значение социального документа эпохи, отдаленно предвещающего тип сломленных бурных гениев, каков, например, Ленц.
   Перед самым отъездом из Германии Ломоносов 13 апреля 1741 г. пишет Виноградову: "Ich bitte nur die drei Bücher: Nicolai Causini Rhetoricam, Petri Petraei Historiam von Russland und den Günther... Bitte das letzte mal mir zum wenigsten die drei gedachte (упомянутые) Bücher zu überschicken" {"Мне нужны только три книги: "Реторика" Никола Коссена, "История России" Петра Петрея и Гюнтер... Прошу напоследок прислать мне хотя бы три названные книги" (нем.).} (III, примеч., с. 31). A так как имеется в виду, конечно, известное (первое полное) издание 1735 г., то в связи с вышеупомянутым свидетельством Штелина выясняется картина непрерывного интереса Ломоносова к этому изданию во все годы студенчества, вплоть до последних дней пребывания в Германии. В пустыне немецкой поэзии 1720-1730-х гг. Гюнтер был единственным крупным человеком, с чертами гения. Иностранец, который умел уже в студенческие годы выделить Гюнтера и признать в нем единственную фигуру, заслуживающую серьезного интереса. Доказывал этим свое собственное глубокое понимание поэзии и собственную прикосновенность к самой ранней форме немецкого Sturm und Drang'a.
   Писал ли Ломоносов в Германии в духе главных тенденций поэзии Гюнтера? Это менее всего вероятно. Скорее допустимо предположение, что по-немецки Ломоносов мог в эти годы написать забавную оду или лирическое стихотворение (вероятно, так оно и было). Но по-русски вряд ли. Без преднайденного запаса выработанных словосочетаний, синтаксических схем, без выработанного словаря значительная, серьезная лирика на русском языке была в 1737-1740 гг. неосуществима даже для гения. Вернее всего, что сохраненные в "Письме" 1739 г. и "Риторике" отрывки правильно представляют характер ранней лирики Ломоносова. Так как эти отрывки недавно собраны и пояснены (в общем, правильно) П. Н. Берковым, {Там же, с. 64-65.} мы ограничимся краткими замечаниями.
   Известный отрывок "На восходе солнце как зардится..." П. Н. Берков неопределенно (и неверно) считает отрывком из "какого-то произведения символического характера". Это недоразумение. Если помнить, что позднее, переводя для "Риторики" отрывок из "Метаморфоз", в том числе и школьно известное начало всемирного потопа, Ломоносов избегает античных названий ветров и вместо Нота пишет "Юг":
  
   ... madidis Notus cvolat alis1
   1 Qvid. Met I. 264.
  
   Уже Юг влажными крылами вылетает...
  
   и не иначе поступил уже для первой "Риторики" 1744 г. (см. § 50):
  
   Высокий кедров верх внезапный Юг нагнул,
  
   то становится ясно, что и в нашем отрывке "Восток" и "Север" - не страны и даже не части горизонта, а ветры, Евр и Борей. Впрочем, это ясно уже из слов о Встоке ("пресильному вод морских возбудителю"). Со стихом:
  
   Вылетает вспыльчиво хищный Вcток...
  
   ср. в только что приведенном стихе о Ноте тот же ветровой овидианский глагол "вылетает". Чисто овидианским является и эпитет "хищный": О ветре у Овидия постоянно тарах ("хищный" здесь латинизм: "похищающий" от rapio). Отрывок совершенно ясен: на заре Евр нападает на Борея, ударяет в него углом ("в бок"), Побеждает и остается единственным властелином южного океана. Возможно, что отрывок просто переведен из Овидия (хотя в "Метаморфозах" Мы не нашли точно соответствующего эпизода) или из Силия, Авзония и т. д.; во всяком случае, Принципиально школьный, овидианский его характер ясен, даже если это свободная композиция на мотивы постоянных у римских поэтов конфликтов в роде ветров. Ломоносову нужно подставное, ходячее содержание для образца русских логаэдов; он берет его из школьно избитой тематической области. Отметим все же (оставляя даже метрическую сторону дела: первые в русской топике логаэды, за полстолетия до державинских!), что здесь перед нами 1) зародыш будущих переводов из римлян для "Риторики", 2) первый у Ломоносова Борей, а так как впоследствии Борей сыграет громадную роль в системе одического календаря и одической метеорологии у Ломоносова (а затем во всей истории классической поэзии, вплоть до "Евгения Онегина": "Вот Север, тучи нагоняя"), то в этом смысле (а также по мифологической грандиозности образов) прав П. Н. Берков, видя в отрывке предвестие будущего Ломоносова.
   Прочие отрывки правильно объяснены П. Н. Берковым как обломки мадригалов, любовных песен, лирических идиллий и т. д., близких к "любовной лирике немецких поэтов 1720-1730-х годов". Это можно было бы уточнить (ср., например, Миртиллу Ломоносова с Филиреной, Альбиной, Филлидой Гюнтера), найти прототипы, но суть дела ясна. Надо бы только добавить, что немецкая галантная лирика начала века отчетливо делилась на маринистскую и "разумную", {Waldberg M. Die galante Lyrik. Strassburg; London, 1885, S. 24-25.} и Ломоносов, конечно, примыкает только ко второй.
   Итак, Ломоносов-студент отваживается подражать только закраинам немецкой поэзии. Самое близкое ему, самое реальное в его душе - драма интеллигентного плебея в княжески-дворянской стране русского выражения еще не нашла. Отметим еще, что некоторые сохранившиеся отрывки выводят нас отчетливо за пределы Гюнтера. Два гекзаметра:
  
   Счастлива красна была весна, все лето приятно,
   Только мутился песок, лишь белая пена кипела,
  
   кстати, поразительно зрелые но фактуре, указывают на немецкие опыты, а, может быть, на Готшеда. Но немецкий гекзаметр 1730-х гг. - это тоже закраины.
   Уже по связи с Гюнтером и по всей совокупности немецкой литературной обстановки надо предположить, что эстетика Ломоносова была в те годы отчетливо антимаринистской. Но это можно точно доказать.
   Гюнтер, сам силезец родом, снисходительнее других относится к силезским маринистам; иногда, из соображений локального патриотизма, он с почетом упоминает представителей бреславльского Парнаса. Но элементы их стиля он вводит только в одном единственном случае: в одах на бракосочетание. Причины понятны: путь новобрачных устилается пурпуром роз и серебром жасмина. Так, в оде 1713 г. "Der Frühling im Herbste in dem Garten der Liebe"
  
   Der Hyacinthen Pracht verdunkelte Sapphir...
  
   и т. д.
   причем автор так ясно понимает происхождение этого стиля, что после долгой россыпи камней и расточения красок "жалеет, что он не Гофмансвальдау":
  
   Uiul klagte, dass ich doch koin Hofmannswaldau bin.1
   1 Günther J. Ch. Der Sammlung..., S. 97, 101. "Сапфир, затмевающий пышность гиацинтов... И я сожалею, что я все же не Гофмансвальдау" (нем.).
  
   Замечательным образом единственный случай маринистского стиля и словаря у Ломоносова падает тоже па брачную оду 1745 г.; это изображение традиционного в брачной оде царства или сада любви:
  
   ... Меж бисерными облаками
   Сияют злато и лазурь...
   ... Кристальны горы окружают...
   ... Плоды кармином испещренны...
   (I, с. 115)
  
   Относительная допустимость колоризма (да и то с большим вкусом смягченного) в эпиталамической оде 1) снова подтверждает особое значение Гюнтера в сложении литературных взглядов Ломоносова, 2) подчеркивает недопустимость колоризма во всех других случаях, т. е. приводит нас к принципам школы разума. Действительно, даже в пасторальных строфах Ломоносов обыкновенно ограничивается Зефиром; ср. бросающуюся в глаза бедность, вернее, отсутствие красок в идиллии "Полидор" 1750 г. (I, с. 198-204). Даже в Царскосельской оде (1750), несмотря на благоприятствующие реалии, есть всего одна колористическая деталь:
  
   Когда заря румяным оком
   Багрянец умножает роз,
   (I, с. 215)
  
   не поддержанная в следующих стихах подбором других красок. Принципиальное совпадение в этом вопросе с Гюнтером так полно, что вывод становится неоспоримым.
   На то же бракосочетание 1745 г. (в. кн. Петра Федоровича и в. кн. Екатерины Алексеевны) написал типично эпиталамическую оду и Ив. Голеневский; о ней П. Н. Берков неправильно говорит, что она "выдержана вполне в Духе Ломоносова". {Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика его времени, с. 74.} Достаточно, однако, прочитать ее (хотя бы в отрывках, приводимых П. Н. Берковым), чтобы убедиться, что это не так. В строфике, плане, синтаксических фигурах Голеневский следует Ломоносову, но безудержная расточительность в камнях и красках, выстроенных, совершенно как у силезцев, целыми номинативными сериями, свидетельствует о том, что в противоположность Ломоносову, этот поэт был положительным образом связан с немецкими маринистами:
  
   Сапфир, смарагд с ультрамарином
   Сияет тамо с кармазином1
   1 Там же.
  
   и т. д.
   Вообще, Голеневский - фигура еще не выясненная. И в других одах он предпочитает редкие слова (например, илектровый), что делает его как бы предшественником В. Петрова. Словарь его отзывается педантизмом греко-богословской школы. Но как это было связано с несомненными симпатиями к силезцам? Что означает эта связь? Каково вообще было место Голеневского в эти ранние годы классической оды? Расхождение (с Ломоносовым) в вопросах стиля, без сомнения, опиралось на какие-то принципиальные соображения.
   На фоне всего выясненного (комбинацией прямых данных и косвенных наведений) становится отчетливым особое, не органическое происхождение обеих од, Фенелоновой и Хотинской. Значение последней этим нисколько не колеблется; для целого ряда важнейших тем будущего Ломоносова именно в ней заложено основание (баталистика, Петр, инвективы, одические полемизмы и др.). И тем не менее обе оды не выражают целой стороны социально-литературного мировоззрения Ломоносова-студента, точь-в-точь так же, повторяем, как ода Гюнтера 1718 г., хоть самая талантливая из всех вообще немецких военно-придворных од, никак не была этапом в развитии Гюнтера. Именно потому Ломоносов и взял ее в образец.
   Но есть возможность косвенным доводом подтвердить официально-особый, побочный характер Хотинской оды. Все положительные сопоставления с одой 1718 г. издавна и неоднократно сделаны; прибавить мы могли бы только нестоящие анализа детали; но одно отрицательное сопоставление поучительно. Обычную тему оды на победу: "теперь можно насладиться благами мира" - Ломоносов намечает едва: теперь безопасно путешествует купец, пастух безопасно гонит стадо и благодарен храброму солдату. Между тем у Гюнтера не только использована вытекающая из темы возможность жанровой картинки в забавном слоге, но целая строфа (21-я), недаром сразу прославившаяся за неслыханную литературную смелость, совершенно выпадает из стиля милитарно-политической оды. Предыдущие строфы о радости свидания с женой, о старце, роняющем от радости посох, и т. п. еще вполне абстрактны, - но вот сцена в таверне у простых людей: "весь стол навострил уши, все вслушиваются в рассказ Ганса, соседского сына. Ганс режет и ест за двоих, а в промежутке прочищает пивом горло. Братцы, говорит он, смотрите сюда! Пусть это будет Дунай (тут он пивом провел полосу на столе), отсюда мы атаковали, здесь стояли турки. Дело вышло жаркое, вам и не понять! Убей меня бог, но вы поверите мне и без клятв". {Günther J. Ch. Auf don zwischen ihro röm. kaysorl. Majeslat und der Pforte 1718 geschlossenen Frieden. - В кн.: Ломоносов M. В. Соч., т. I, примеч., с. 68.} Ломоносов помнит эту строфу (его "пастух" идет от этого Ганса) и не может не помнить: мы точно знаем, какой шум она вызвала в тогдашней литературной Германии; между тем у него нет даже начаточной попытки развить "пастуха" в жанрово-бытовую картинку. Следовательно, Хотинская ода написана условно; автор помнит официальную ее цель, официального адресата (петербургскую Академию) и выдерживает официальный стиль. Это не мешает Ломоносову (как не помешает и позднее в гениальных одах 1740-х гг.) вложить в официальные формы целую систему национально-патриотических взглядов (о чем ниже), но эти взгляды, взгляды русского человека и великого русского общественного деятеля, конечно, ни в каком отношении не стояли к немецкой университетской и литературной обстановке. Особой и "условной" мы называем Хотинскую оду по соотнесению тому плебейскому Sturm und Drang'у, социальные страсти которого остались у Ломоносова литературно невыраженными, но кипели в его молодой душе.
   Не всегда Ломоносов был поэтом индустриализации, государственной мощи и научного строительства. У него была своя молодость. Своего "Вертера", "Разбойников" и "Кавказского пленника" он не написал. Поэтому только анализ косвенных данных позволяет открыть и осветить целый "гюнтеристский" период в его развитии. Гюнтеризм (своего рода вертеризм за полстолетия до "Вертера") был лучшим, значительнейшим явлением в печальной литературной жизни долессинговой Германии, отдаленным предвестием назревающего литературного переворота. Немецкое буржуазное литературоведение никогда не умело понять место Гюнтера; ему обыкновенно уделяется в компендиумах несколько абзацев, редко короткая глава; литература диссертаций почти обошла его; не собрано еще и не издано пристойным образом его литературное наследие. Это научное равнодушие, продолжение официального мнения современников о беспутном кутиле, растратившем попусту свои таланты, конечно, не случайно. Плебейский гений, сломленный неблагоприятной, уродливой обстановкой эпохи, был всегда не но душе немецким доцентам. И обратно: понимание, уважение и любовь к Гюнтеру нашего великого плебея Ломоносова глубоко и полно характеризует обоих.
  

3. Ломоносов и петербургская немецкая ода

  
   Итак, Ломоносов приодет в Петербург вовсе не тем литератором, какой здесь нужен. Приедет русский Гюнтер, а здесь нужен русский Бессер. Что у Ломоносова общего с академическими поэтами-немцами, с Юнкером и Ште

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 980 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа