Главная » Книги

Станюкович Константин Михайлович - Равнодушные, Страница 10

Станюкович Константин Михайлович - Равнодушные


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

в книгах, которые он читал. Но книги не давали ему ответа на вопросы: что делать? как жить? Они обогащали его ум знаниями, изощряли ум, вырабатывали его миросозерцание, но не давали возможности практически разрешить то, чем болела его душа.
   Когда он окончил свою речь, то словно спустился на землю и смущенно притих, точно виноватый, что надоел другим и занял их внимание своей особой.
   Несколько секунд длилось молчание.
   И вдруг Антонина Сергеевна вышла из столовой и, отдавая Скурагину сторублевую бумажку, взволнованно проговорила:
   - Вот... пошлите, пожалуйста, вашей знакомой...
   Дали деньги и обе сестры и Никодимцев.
   Скурагин благодарил.
   Никодимцев очень заинтересовался студентом, который напомнил ему что-то хорошее, светлое, давно прошедшее... И он когда-то был юношей, готовым вступить в бой с жизнью, и что он теперь? Но этот, конечно, не примирится с жизнью...
   - А у вас, Виктор Сергеевич, уже намечены планы будущей жизни? - спросил он.
   - О нет... Одно только могу сказать, что служить не пойду, чтобы не быть, в лучшем случае, в положении Пилата... [*] Вы простите, что я так говорю...
   __________
   * То есть поступать против совести и убеждений. По евангельской легенде, к Понтию Пилату, римскому правителю Палестины, явились первосвященники Иудеи и настроенный ими народ для санкционирования казни Иисуса Христа. Убедившись при допросе в невиновности обвиняемого, Понтий Пилат не захотел ссориться с первосвященниками, произведя обряд умывания рук, отстранился от решения и таким образом допустил казнь.
   __________
   - Пожалуйста, не стесняйтесь...
   - Я знаю, что очень много хороших людей успокаивают себя тем, что они по возможности противодействуют тому, что считают нехорошим, и делают хорошее... Но ведь это самообман: в большей части случаев они делают то, что неизбежно приходится делать, и нередко вводят в заблуждение и других, прикрывая своими почтенными именами то, что они считают в глубине души вредным. Один ведь в поле не воин!.. Не правда ли?
   И - странное дело!.. Никодимцев, который считал себя независимым и горделиво думал, что он все-таки противодействует тому, с чем не согласен, почувствовал в эту минуту в словах Скурагина удар именно в то больное место, которое, казалось, давно затянулось и было забыто в туманной работе, самый процесс которой словно бы ослаблял или скрывал ее сущность и значение...
   И вот этот восторженный, милый юноша с наивною жестокостью раскрыл давно зажившую рану...
   И без того благодаря захватившему его чувству Никодимцев несколько охладел к тому, что считал бесконечно важным и значительным, а теперь он в самом деле чувствует себя немножко Пилатом. И в голове его проносятся случаи из деятельности, когда это имя действительно подходит к нему.
   "Да, он был Пилатом!" - мысленно с беспощадной откровенностью повторяет Никодимцев, и ему хочется оборвать этого "мальчишку", напомнившего ему то, что так старательно было убаюкано разными софизмами, услужливо продиктованными честолюбием под эгидой добрых намерений принести пользу отечеству.
   Но какая-то новая волна, под влиянием чувства любви, охватывает теплом сердце его превосходительства, и, вместо того чтобы оборвать мальчишку, он необыкновенно ласково глядит на него и, словно бы находясь под чарами этой чистой души, взволнованно говорит ему:
   - Дай бог, чтоб вы остались как можно долее таким, какой вы есть. Вы правы в своих рассуждениях, Виктор Сергеич... Но правота не значит еще, что найден исход... Что для одного возможно - для другого нет... Люди не герои...
   - Но я и не виню людей... Людей делают такими или другими множество условий... И если условия неблагоприятны, то они отражаются и на хороших людях... Но ведь правда же есть... И ее найдут же когда-нибудь... Недаром же ее ищут, несмотря ни на какие препятствия...
   Скурагин оборвал речь и вдруг сорвался с места и стал прощаться. Его оставляли посидеть еще, но он наотрез отказался. И то он опоздал. Ему надо идти по делу.
   Антонина Сергеевна просила его заходить к ним запросто, но он объявил, что на днях уезжает.
   - Куда? Верно, опять на голод? - спросила Татьяна Николаевна.
   - Да...
   - Но до отъезда зайдите. Непременно зайдите. Я, быть может, соберу между знакомыми в пользу голодающих... Зайдете? - спрашивала Татьяна Николаевна.
   - В таком случае зайду... Когда прикажете?
   - Послезавтра вечером, а то приходите обедать.
   - Нет, уж я вечером...
   - А не хотите ли ехать со мной, Виктор Сергеевич? - обратился к Скурагину Никодимцев.
   Скурагин на минуту задумался.
   - Вы будете мне очень полезны своими указаниями.
   - Позвольте дать ответ через два дня.
   - Сделайте одолжение. Я уезжаю через неделю. Вот вам моя карточка. До двенадцати часов утра я дома и очень буду рад вас видеть! - сказал Никодимцев, подавая студенту карточку.
   Когда Скурагин ушел, все примолкли на минутку, и почти разом и Никодимцев и Инна Николаевна сказали:
   - Какой славный юноша!
   - Что за симпатичный этот Скурагин...
   - Немного резок, но тем не менее премилый! - подтвердила и Козельская.
   Только Тина молчала, притихшая и, казалось, чем-то недовольная.
   Скоро распрощался и Никодимцев. Антонина Сергеевна пригласила его на другой день обедать, и он обещал.
   Инна Николаевна проводила Никодимцева до дверей гостиной и, пожимая крепко руку, шепнула:
   - Не поминайте лихом, Григорий Александрович.
   На глазах у нее блестели слезы.
  

Глава шестнадцатая

   I
   Никодимцев возвращался домой возбужденный, точно выбитый из колеи.
   Вся прошлая жизнь проносилась перед ним в виде непрерывного и неустанного труда, служебных забот, огорчений и радостей, в зависимости от тех лиц, под начальством которых он служил. И он вспомнил, сколько ему приходилось затрачивать сил и энергии, ума и хитрости только на то, чтобы сохранить свое нравственное достоинство и не принимать непосредственного участия в таких делах, которые он считал противоречащими основным его взглядам или несогласными с законом.
   Теперь он видел в своей деятельности что-то однообразно-скучное, далеко не производительное и удивлялся, как до недавнего времени он мог увлекаться ею, усматривая в ней главнейшую цель и единственный смысл жизни. Все эти бесчисленные записки, которые он написал на своем веку и в которых он старался провести свои взгляды, переделывались, переиначивались, и если иногда проводились в жизнь, то в таком виде, что он и не узнавал своего творения, но еще чаще они покоились в архиве до более благоприятного времени, до более счастливых веяний...
   А сколько было пережито веяний и сколько надо было змеиной мудрости, чтобы уцелеть на месте и, притаившись на время, снова начинать свою сизифову работу... Сколько раз приходилось идти на компромисс во многих делах, чтобы отвоевать себе право провести свою точку зрения в каком-нибудь одном деле.
   И эта мудрость, вместе с необыкновенным трудолюбием и скромностью, и доставила Никодимцеву блестящую карьеру вместе с репутацией безукоризненного джентльмена и неподкупного человека. Зная, что для него есть предел, который он не преступит, ему не давали поручений, которые бы его стесняли, и его держали, так сказать, для чистой работы, особенно налегая на него, когда веяния благоприятствовали для такой работы...
   И Никодимцев, таким образом, мог утешать себя тем, что он в стороне от того, что ему было уже очень не по сердцу...
   А вот теперь и это утешение теряло свою силу при более серьезном и беспощадном анализе. Он, честный, одушевленный лучшими намерениями человек, ведь не сделал действительно того, что считал необходимым и полезным. И на что положил всю свою жизнь - жизнь непрерывного труда?
   Итоги получались незначительные, почти ничтожные, и вся деятельность представлялась ему бесплодной. И напрасно он старается опровергнуть эти мысли доводами, что по крайней мере он ничего не сделал дурного и что, будь на его месте не такой порядочный человек, как он, было бы несравненно хуже.
   "В общем, ничего бы не изменилось!" - говорил ему внутренний голос.
   А между тем лучшие годы прошли в этой бесплодной, по мнению Никодимцева, работе, прошли однообразно, с аккуратностью маятника, безрадостно и беспечально. Дни на службе, вечера в работе или за чтением книг, раз в неделю винт в клубе, раз опера и изредка посещение двух-трех знакомых семейств. Ни родных, ни близких друзей. Ни малейшего сердечного увлечения.
   И когда наконец он, прозревший и понявший, что жизнь не одна только канцелярия, когда он, просветленный охватившим его чувством, жаждет счастья и радостей жизни, ищет любви и дружбы женщины, - уже поздно.
   - Поздно, поздно! - невольно шепчет Никодимцев.
   И щемящая тоска охватывает его при мысли о прошедшей молодости и при мысли о том, что он одинок и навсегда останется одиноким.
   А образ Инны Николаевны словно бы дразнит Никодимцева своей чарующей привлекательностью, вызывая в нем не одни только восторженно-благоговейные мысли.
  
   II
   Никодимцев вошел в свою квартиру, отворив двери маленьким ключом, зажег свечку и, сняв шубу, прошел в кабинет. Его холостая квартира показалась ему холодной, неуютной и тоскливой. И на душе у него стало еще холодней и тоскливей.
   И он прожил в ней десять лет! - испуганно подумал Никодимцев, зажигая большую лампу на письменном столе и свечи.
   Затем он сел в кресло, вынул из кармана конверт и, взрезав его ножом, стал читать письмо Инны Николаевны.
   Вот что прочел он:
   "Вы знаете, что я пишу вам потому, что уважаю вас и слишком дорожу вашим расположением, чтобы пользоваться им не по праву. Когда прочтете мою исповедь, тогда поймете, что именно вам, которому так много обязана я своим пробуждением от кошмарного сна, одному вам я решаюсь рассказать горькую правду о себе. Как это ни тяжело, но вы должны знать, что я не та, совсем не та, какою вы себе представляете и к какой выказываете расположение, слишком горячее, чтоб назвать его дружбой и не бояться, что оно может усилиться, и тогда разочарование может быть еще тяжелее для вас. Простите и не сочтите это за женскую самонадеянность. Мы, женщины, вообще чутки и чувствуем, кто и как привязан к нам... Но если б я и ошиблась, если б только одна дружба сблизила нас в последнее время, то и тогда я сочла бы долгом написать это письмо, чтобы вызнали, к кому вы питаете дружеские чувства...
   Я прочла безмолвный вопрос ваш при первой же нашей встрече, когда вы увидели бывшего моего мужа: как это я могла быть женой такого ничтожного, неумного человека? И почти у всех стоял этот вопрос, когда нас видели вместе. И - вообразите? - такой же вопрос задаю себе теперь и я. Задаю и решительно не могу объяснить себе, как это случилось, как я могла прожить с ним несколько лет и не убежать, не застрелиться, не повеситься... Мысли о самоубийстве, впрочем, у меня мелькали.
   И ведь за такого человека я вышла замуж, не любя его. Почему вышла? Расскажу лучше, как это случилось, и все это стоит живо в моей памяти.
   Мне было тогда двадцать лет. За мной много ухаживали. Меня слушали, как неглупую девушку, нахватавшуюся из разных книг и преимущественно романов. К сожалению, молодые люди, бывавшие у нас в доме, не отличались ни образованием, ни развитостью. Этот подбор был не особенно интересен. Отец как-то мало обращал на это внимания и редко бывал по вечерам дома, когда к нам собирались, а мама была добра и снисходительна и предоставляла мне и сестре самим выбирать знакомых. И к нам приводили больше своих товарищей два наших двоюродных брата, кончающие правоведы. В числе их был и Травинский. Я на него не обращала ни малейшего внимания, хотя он и влюбился в меня. Мне нравился другой, но этот после шестимесячной влюбленности уехал, предпочтя мне место на юге... Да и приданого у меня никакого не было, вероятно, потому многие за мной ухаживали, но предложения не делали. А мне хотелось замуж - не потому, чтобы я чувствовала желание любви, - совсем нет, - меня просто манило положение замужней женщины, большая свобода, и я боялась остаться старой девой... Большая часть моих подруг по гимназии вышли замуж, а я все еще была невестой без серьезных претендентов...
   И когда Травинский сделал мне предложение, объяснившись, что он меня любит, я, вместо того чтобы сразу отказаться, колебалась... Бесхарактерность сгубила меня вместе с незнанием людей и полною неприготовленностью к жизни. Идеалов почти никаких... Так что-то смутное, что слышалось изредка... Жизнь, казалось мне, какой-то вечный праздник, особенно для хорошенькой женщины. Вы понимаете, что я была уже достаточно испорчена, и почти все разговоры с подругами вертелись на любовных темах... И атмосфера в кружке людей, в который я попала, была любовная... Стыдно вспомнить: мы ничем не интересовались... Ничего не читали... Разговоры о любви, развлечения - вот одно, что интересовало, - одним словом, я была пустейшей из пустейших барышень.
   Однако я не скрыла от Травинского, что я не люблю его, что отношусь к нему только как к доброму знакомому. Тогда он сказал, что мы сделаем опыт. Если через год я не полюблю его - мы разойдемся. Он не станет препятствовать - чувство ведь свободно. При этом он уверял в своей любви и грозил в случае отказа застрелиться... Мне стало жалко его, и я согласилась...
   Но, согласившись, я все-таки со страхом думала о дне свадьбы. И останови меня в ту пору кто-нибудь веским словом, покажи весь ужас выхода замуж без любви, я, конечно, взяла бы свое слово назад. Но никто не сказал. Мама советовала выходить, считая жениха порядочным человеком, которому предстоит карьера. Отец подсмеивался над женихом, острил, но не отговаривал...
   И я была повенчана и сделалась, конечно, дурной женой!
   На второй день свадьбы я снова повторила, что не люблю мужа, и не скрыла от него, что его ласки внушают мне отвращенье... Он плакал, с ним делались истерические припадки... Он грозил, что застрелится, и я по бесхарактерности его жалела и решила терпеть. Первый год прошел, и я была верна мужу. Муж старался доставить мне развлечения, и мы вели праздную жизнь, какую ведут очень многие петербургские супруги... Я старалась скрыть чувства, которые он во мне возбуждал, но поневоле была холодна... и из-за этого бывал ряд сцен самых невозможных... Я напомнила об обещании развестись - он на это ответил отказом. Тогда я старалась забыться в чаду жизни, в развлечениях, в поклонниках, в вечной сутолоке... И муж очень рад был этому и первый помогал сделать из нашей квартиры какой-то вечный рынок, только бы я не скучала и только бы я позволяла ему любить себя... Эти годы были каким-то кошмаром. Страшно вспоминать... Я имела увлечения и почти не скрывала этого от мужа, и он терпел эти menages en trois... Но ужаснее всего, что я не любила ни одного из них... Я увлекалась ими больше из любопытства, от скуки, от жажды впечатлений, из-за чего хотите, но только не из любви... И я так же скоро бросала их, как и сходилась... И чем больше я не уважала себя, чем больше презирала себя в минуты просветления, - тем более хотелось мне забыться хотя в иллюзии увлечения... Но все ухаживатели смотрели на меня как на красивую женщину, с которой можно приятно провести время. Все любовались только внешностью... И мое собственное тело по временам возбуждало во мне самой отвращение... Хороша я была и сама, но хороши были и эти влюбленные!.. О, если б вы знали, как они клеветали потом на меня... Впрочем, вы знаете. Вы слышали, что говорили громко про меня у Донона, и... поступили, как редко кто из мужчин поступает... Говорить ли, как я была тронута и как я жалела, что вы рисковали из-за меня?..
   Встреча с вами, ваши беседы, ваше отношение были для меня, как я вам не раз говорила, счастливым случаем, заставившим меня встрепенуться и задуматься. Без этой встречи я, быть может, продолжала бы прежнюю жизнь. И чем больше я думала, тем чаще спрашивала себя: "Как могла я так жить, как жила?" Как видите, я хочу попробовать иную жизнь. Хочу загладить бесконечную вину перед своей девочкой... Но старое не может быть вычеркнуто из жизни человека. Это старое будет всегда стоять за мною грозной тенью и между мной и вами. Так лучше вы узнайте об этом от меня, чем от других. Вы поймете, что дольше я молчать не могу. И вам легче будет узнать теперь, чем потом, что вы оказывали трогательную привязанность не той, какую создали в своем воображении, а той, которую знаете в ее настоящем виде, и вам легче будет основательно забыть глубоко благодарную вам
   И. Т."
   Никодимцев несколько секунд сидел взволнованный и умиленный.
   Наконец он взял лист почтовой бумаги и написал следующие строки:
   "Вы не ошиблись, глубокоуважаемая Инна Николаевна, я любил вас. Но после вашего письма я люблю вас еще больше, и вы в моих глазах являетесь в ореоле выстраданной чистоты. Простите мне эти дерзкие строки и верьте, что ваше доверие, оказанное мне письмом, незабываемое счастье... Если вас не оскорбляет привязанность старика - я буду завтра у вас... В противном случае напишите два слова: "Не приходите".
   Вложив письмо в конверт, Никодимцев немедленно вышел из квартиры и поехал к Козельским.
   Он разбудил швейцара и велел тотчас же передать письмо Инне Николаевне, разумеется, если она не спит, а сам остался в швейцарской.
   Через пять минут швейцар вернулся и передал Никодимцеву записочку.
   Тот быстро разорвал конверт и замер от счастья. В записке было написано:
   "Завтра приходите. Жду вас. Приходите пораньше. Разве привязанность ваша может оскорбить!.. Напротив... Или вы недогадливы?"
   Никодимцев дал швейцару три рубля и, счастливый, ехал домой, думая теперь о том счастье, о котором не смел раньше и мечтать.
   На другой день, когда Егор Иванович подал Никодимцеву чай, то был изумлен радостным видом барина.
   "На голод едем, а он радуется!" - подумал он и спросил:
   - А когда на голод отправимся, Григорий Александрович?
   - Ровно через неделю... Через неделю!.. - весело ответил Никодимцев. - Успеете приготовиться?
   - Как не успеть.
   - А что бы вы сказали, Егор Иванович, если б я рискнул сделать предложение? - неожиданно спросил Никодимцев.
   - Что бы я сказал? - переспросил изумленный слуга.
   - Да, что бы вы сказали?
   - Я бы сказал, что давно бы пора...
   - А теперь... Или я уж очень стар?
   - Вы-то?..
   И Егор Иванович вместо ответа весело улыбался.
  

Глава семнадцатая

   I
   Никодимцев не докончил еще своего кофе и, несколько растерянный от счастья, не просмотрел газет, как в столовую торопливо вошел, семеня короткими ногами, Егор Иванович и, улыбающийся, доложил тем веселым и значительным тоном, каким докладывают о желанном и приятном госте:
   - Василий Николаевич Ордынцев!
   - Сюда просите!
   Но худощавая фигура Ордынцева в черном поношенном сюртуке уже показалась в дверях.
   - Какой счастливый ветер занес тебя, - обрадованно воскликнул Никодимцев, бросаясь навстречу гостю и горячо пожимая ему руку. - Совсем ты меня забыл. Василий Николаевич! - продолжал Никодимцев, ласково, почти нежно взглядывая на худое, болезненное и старообразное лицо своего приятеля. - Садись! Егор Иванович! Кофе Василию Николаевичу.
   - Сию минуту... несу! - отвечал слуга.
   Ордынцев присел и ответил:
   - Некогда было все это время.
   - Много работы?
   - И работы много и... и семейные дела. Да, признаться, и помешать тебе боялся. На четверть часа заходить не хотелось, а отнимать у тебя время было совестно. Ведь ты дни и ночи работаешь.
   - Ну, брат, теперь я меньше работаю! - проговорил, краснея, Никодимцев и тут же решил рассказать Василию Николаевичу, почему он стал меньше работать и почему он сегодня бесконечно счастлив.
   Они были знакомы еще по университету и близко сошлись лет десять тому назад, когда оба служили в одном из южных городов России. Никодимцев был тогда судебным следователем, Ордынцев - помощником бухгалтера в частном банке.
   Они часто виделись. Ордынцев нередко убегал спасаться от семейных сцен к одинокому домоседу, державшемуся в стороне от местного общества, и любил поговорить с Никодимцевым по душе. Они расходились во многом и часто спорили, но это нисколько не мешало им любить и уважать друг друга.
   Благодаря неладам своим с прокурором Никодимцев должен был оставить судебное ведомство. Его нашли слишком независимым следователем и предложили подать в отставку. Он отказался и просил предать его суду, если его считают виноватым, но вместо того его уволили без прошения, и он отправился в Петербург искать места.
   Когда Ордынцев переехал в Петербург, Никодимцев уже был видным чиновником. Встреча приятелей после долгой разлуки была задушевная. Чиновник не убил в Никодимцеве человека, и Ордынцев, испытавший уже немало разочарований в прежних знакомых, очень обрадовался, что приятель его не переменился и что блестящая карьера не вскружила ему головы.
   Виделись они не особенно часто. Как и в старые времена, они при встречах нередко спорили и, как часто случается, ни до чего не договаривались. Ордынцев горячился, стараясь доказать, что деятельность приятеля - приятный самообман. Никодимцев сдержанно доказывал значение личности даже в неблагоприятной и враждебной среде.
   - Так ты меньше работаешь? - переспросил Ордынцев.
   - Меньше.
   - Тот-то ты словно помолодел и глядишь молодцом, Давно, брат, пора тебе не изнывать над своими бумагами, от которых никому не легче... Однако сперва о деле. Ведь я зашел к тебе, по дороге в свою каторгу, больше по делу,
   - В чем оно?
   - Устрой одного молодого человека, если можешь.
   И Ордынцев стал рассказывать, как молодой человек, окончивший университет и с медалью, вот уже год как ищет место и не может найти, не имея протекции. Везде обещали только иметь его в виду, но от этого ему не легче. Ему необходимо место и немедленно. У него на руках мать и сестра и кое-какой случайный заработок.
   - У нас в правлении пристроить его нельзя. Гобзин меня не терпит...
   - Твой молодой человек провинции не боится?
   - Он поедет куда угодно.
   - Так я его устрою на полторы или на две тысячи. Пришли его ко мне, и пусть подает докладную записку.
   - Спасибо. Доброе дело сделаешь.
   - И одного нового чиновника? - проговорил, усмехаясь, Никодимцев. - А теперь идем в кабинет, Василий Николаевич. Поговорим...
   - А на службу?.. Уж скоро десять, - сказал Ордынцев, взглянув на часы. - Да и тебе, верно, надо перед службой заняться...
   - Опоздаешь полчаса, не беда. В кои веки зашел... А я сегодня в департамент не поеду.
   Они перешли в кабинет и уселись в креслах. Никодимцев позвонил и, когда явился Егор Иванович, приказал никого не принимать.
   - Ну, рассказывай, как ты живешь, как тянешь свою лямку, Василий Николаевич?
   - Лямку тяну по-прежнему, а живу один с Шурой...
   - А остальная семья?
   - Здесь... На старой квартире... Ты ведь знаешь, что моя семейная жизнь была не из особенно приятных... И им и мне лучше, что мы живем отдельно и не стесняем друг друга... Давно бы пора прийти к такому исходу, но... характера не хватало... Зато теперь, Григорий Александрович, я ожил, хотя и пришлось вечерние занятия взять. Жалованье все я отдаю семье... Так надо было придумать дополнительный заработок!..
   - Сколько же ты нарабатываешь вечерними занятиями?
   - Рублей сто, сто двадцать пять. Нам вдвоем хватает. А к Новому году наградные нам выйдут... Значит, еще пятьсот рублей... Да и старик Гобзин обещал прибавку... Мы с Шурой и будем богаты... Как видишь, теперь я жаловаться на жизнь не могу... Насколько возможно, я счастлив... Я не один... Я спокоен у себя дома. Я не вижу своей жены.
   - А я хочу, Василий Николаевич, на старости лет попытать счастья! - вдруг проговорил Никодимцев.
   - Какого?
   - Жениться.
   Ордынцев изумленно и испуганно взглянул на Никодимцева. Тот густо покраснел.
   - Ты находишь, что поздно? - спросил он.
   - Какое поздно?.. Ты еще молодец молодцом и жил всегда монахом... Не поздно, а...
   - Что же? Договаривай.
   - Страшно.
   - Почему именно страшно?
   - У тебя ведь требования от брака серьезные... Тебе нужна не только жена, более или менее приятная, тебе нужен друг, товарищ, который понимал бы тебя, разделял бы твои стремления, сочувствовал бы твоим идеалам... Не так ли?
   - Ну, конечно... Иначе это не брак, а свинство.
   - Я это свинство вполне прошел, и видишь ли результат? О, если б ты знал, какой это ужас, когда вместо сочувствия ты встретишь глухое противодействие, когда вместо любимой женщины ты увидишь тупую и лживую тварь... А ведь перед свадьбой все они более или менее ангелы... Все они приспособляются... А ты к тому же жених блестящий... Одно твое положение чего стоит... И в будущем... пожалуй, министр?..
   - Ничего в будущем, Василий Николаевич, ну ничего! Министром я не буду, да и не желал бы им быть! Ты прав, я изверился в плодотворность своей миссии... Но зато я познал счастье жизни... И та женщина, которой я сегодня сделаю предложение, не похожа на нарисованный тобою портрет. Она именно не лжива и была слишком несчастна потому, что не встречала порядочных людей около себя. И ты знаешь эту женщину, которая совершила переворот в моей жизни...
   - Кто она?
   - Пока это между нами... Слышишь?
   - Ну, разумеется.
   - Инна Николаевна Травинская...
   Ордынцев чуть не ахнул.
   Эта красивая и умная веселая барынька, пользовавшаяся скверной репутацией, эта посетительница ресторанов, окруженная весьма пестрыми молодыми людьми, и вдруг избранница такого чистого и целомудренного человека, как Никодимцев!
   Ордынцев молчал, не решаясь сказать, что он думает о Травинской, - с таким восторженным благоговением произнес Никодимцев это имя, - и только пожалел своего ослепленного приятеля, влюбившегося в одну из представительниц ненавистной ему семьи Козельских.
   Противен ему был и Козельский, этот равнодушный ко всему, кроме наслаждений, эпикуреец и делец, прикрывающий громкими фразами свои вожделения; отвратительна была Татьяна Николаевна, из-за которой лежал в больнице брат Леонтьевой, его лучшего друга, и более чем несимпатична была Инна Николаевна, жившая с таким мужем, как Травинский. Одна только Антонина Сергеевна возбуждала в Ордынцеве некоторое сочувствие.
   - Инна Николаевна, значит, разводится с мужем?
   - Да. Она уж уехала от этого негодяя и живет у родителей... Что ж ты молчишь, Василий Николаевич? Ты, конечно, не одобряешь моего выбора?..
   - Не одобряю. И если б знал, что ты послушаешь меня, сказал бы: не женись на Инне Николаевне... Ты ее не знаешь...
   Никодимцев восторженно произнес:
   - Я знаю ее... И знаю ее прошлое... И потому, что знаю его, я еще более ценю и уважаю женщину, понявшую весь ужас прошлой жизни... Ты разве не веришь в возрождение, Василий Николаевич?.. Ты разве не понимаешь, до чего может довести самого порядочного человека среда и пустота жизни?..
   Ордынцев слушал эти восторженные речи и понял, - что возражать было бесполезно. Его Никодимцев влюблен в Инну Николаевну до ослепления.
   "Ловко же она обошла бедного Григория Александровича!" - подумал Ордынцев, не сомневавшийся, что Никодимцева обошли и что брак этот сделает несчастным его приятеля. Не верил он в возрождение такой женщины, как Травинская. Правда, он ее мало знал, но недаром же о ней составилась дурная репутация. Нет дыма без огня. И наконец этот шут гороховый, ее муж, сам же рассказывал при нем, что он не ревнив и любит, когда за его женой ухаживают.
   - От души желаю тебе счастья, Григорий Александрович! - проговорил наконец Ордынцев.
   - Пожелай мне, Василий Николаевич, успеха и в другом деле...
   - В каком?
   - Через неделю я еду на голод.
   И Никодимцев рассказал, как устроилась эта командировка и вследствие каких комбинаций и, быть может, интриг между власть имущими выбор пал на него.
   - Я, конечно, постараюсь узнать на месте размеры голода... Я не скрою ничего... И пусть не пеняют на меня, если правда не понравится...
   - Дай бог тебе успеха! - горячо и взволнованно проговорил Ордынцев. - О, если б я был свободен!..
   - Тогда что?
   - Тогда я просил бы тебя взять меня с собой...
   Никодимцев знал, какой хороший работник Василий Николаевич, и мысль о том, что лучшего помощника ему не найти, внезапно осенила его голову. Разумеется, он мог бы устроить, чтобы правление уволило Ордынцева месяца на три, сохранив за ним место. Но, взглянув на больное лицо приятеля, вспомнив, что у него на руках Шура, Никодимцев проговорил:
   - Тебя не отпустят... И вспомни, что с тобой Шура... А лучше порекомендуй мне кого-нибудь из молодежи... Я буду тебе очень благодарен... Мне нужны толковые, порядочные люди, и я выговорил себе, разумеется, право взять с собою, кого я хочу... И я наберу персонал не из чиновников! - прибавил Никодимцев.
   Ордынцев обещал это сделать. Одного он уж знает. Он встречал его у своей знакомой, Леонтьевой...
   - Это прелестный молодой человек... Уж он был на голоде и опять туда собирается...
   - Не Скурагин ли?
   - Он самый. А ты как его знаешь?
   - Вчера видел у Козельских...
   - У Козельских? Зачем он к ним попал?
   - Не знаю. Знаю только, что Скурагин мне очень понравился, и я просил его ехать со мной... Он обещал подумать... Объясни ему, что я не такой чиновник, как он, вероятно, думает, и пусть не боится ехать со мной.
   - Я его увижу, вероятно, сегодня... И сегодня же спрошу о других желающих. Конечно, найдутся...
   "Только, разумеется, не из таких, как мой сынок!" - невольно подумал Ордынцев и вспомнил, что завтра, в воскресенье, он непременно явится на четверть часа с обычным визитом в качестве внимательного сына.
   - Присылай их ко мне... До двенадцати я дома... И сам ко мне зайди до моего отъезда... Зайдешь?..
   - Теперь тебя, верно, не застанешь...
   - Приходи обедать, так застанешь! - сказал, краснея, Никодимцев. - Приходи завтра и вместе с дочкой...
   - Она обедает у матери по воскресеньям. Я приду один и сообщу о моих поисках... А пока до свидания... И то опоздал на три четверти часа. Молодое животное, мой Гобзин не откажет себе в удовольствии намекнуть об этом...
   Ордынцев с особенною горячностью пожал руку Никодимцева и еще раз пожелал ему успеха, промолвив на прощанье:
   - Это ведь не бумажное, а настоящее дело... И ты сослужишь большую службу, если откроешь глаза кому следует на то, что ужас голода заключается в причинах его...
   - Ты думаешь, я не представлял и об этом записки?
   - И что же?
   - Лежат в архиве.
   - Но теперь... Не скроют же твоих донесений?
   Никодимцев вместо ответа неопределенно пожал плечами и проговорил:
   - Есть много тайн, Горацио, которые не снились нашим мудрецам!.. Я многое передумал в последнее время, Василий Николаевич, и убедился...
   - В чем?
   - В том, что я во многом обманывал себя, и если б не встреча с Инной Николаевной... Нет, брат, ты судишь о женщинах пристрастно...
   - По своему печальному опыту? - с грустной улыбкой промолвил Ордынцев.
   - Да...
   - Дай бог тебе не ошибиться, Григорий Александрович!.. Дай бог!.. А развод скоро устроится? Травинский согласен?
   - Согласен... За пятнадцать тысяч согласен.
   - Экая современная скотина! - брезгливо промолвил Ордынцев.
   - Да, мерзавец! - со злобным чувством подтвердил Никодимцев, охваченный внезапно ревнивым чувством к человеку, который смел быть мужем его избранницы.
   Приятели расстались, и Никодимцев сел за работу.
   Ему не работалось. То он думал об Инне Николаевне и словах Ордынцева. То он думал о своей поездке и о том, как он будет делиться впечатлениями со своей невестой.
   После вчерашнего свидания и особенно после этой записки, которую он выучил наизусть, он не сомневался, что он пользуется привязанностью, что его любят, и что Инна - как мысленно он назвал любимую женщину - согласится быть его женой.
   Не сомневался - и в то же время вдруг в голову его подкрадывалась мысль, что он напрасно надеется... Она, пожалуй, расположена к нему, дорожит его дружбой, но... "с чего вы вообразили, что я вас люблю?.."
   И ему делалось жутко. И восторженная радость сменялась тоской. И он взглядывал на часы...
   О, боже мой, как бесконечно тянется время перед той минутой, когда решится его судьба!
  
   II
   Хотя Ордынцев и называл свое правление каторгой, но с тех пор, как он жил отдельно от семьи, эта "каторга" казалась для него несравненно легче. И с каким радостным чувством он возвращался теперь в "свой дом", в эту маленькую квартиру во дворе, - в Торговой улице, через два дома от гимназии, в которой училась Шура, - состоящую из трех комнат - гостиной и вместе столовой, кабинета и комнаты Шуры, большой, светлой и убранной с некоторой даже роскошью.
   Теперь он не видал ненавистного красивого лица жены, не ждал, нервный и озлобленный, сцен и язвительных улыбок, не волновался, слушая рассуждения Алексея и видя пустоту и развращенность Ольги...
   Ровно в половине шестого он входил домой, и Шура встречала отца ласковым поцелуем и звала обедать, заботливо исполняя роль маленькой хозяйки и нередко совещаясь, по приходе из гимназии, насчет того, понравится ли обед отцу, с Аксиньей, пожилой, хлопотливой женщиной, жившей у Ордынцева одной прислугой и как-то скоро сделавшейся своею в доме, расположенною и к барину и особенно к его маленькой смуглой дочке, которую Аксинья жалела, как невольную сироту из-за семейной свары.
   И водка и селедка всегда были на столе. И суп и жаркое казались теперь Ордынцеву совсем не такими, какими казались в прежнем доме, а какими-то особенно вкусными, хорошо приготовленными. И он нежным взглядом перехватывал озабоченный хозяйский взгляд черных глазенок Шуры, слушал ее болтовню о том, что было в гимназии, и сам рассказывал ей о том, что было в правлении. Обыкновенно после обеда Ордынцев угощал Шуру каким-нибудь лакомством и шел в кабинет отдохнуть с полчаса и затем принимался за вечерние занятия. Он просиживал за ними до часа ночи, прерывая их на полчаса, чтобы напиться чая вместе с Шурой и затем проститься с ней в десять часов, когда, сонная, она ложилась спать.
   Несмотря на усиленную работу, Ордынцев чувствовал себя здоровее и бодрее, чем прежде, и тянул свою лямку, не жалуясь на тяготу жизни. Шура красила эту жизнь. Заботы о своей девочке, о том, чтобы из нее не вышло чего-нибудь похожего на сестру, являлись серьезной целью для отца, и он нередко думал об образованной, трудолюбивой, здоровой и крепкой девушке в лице своей Шуры. И ради этого он был готов работать еще более, чтоб добыть средства и на занятия гимнастикой, и на основательное знакомство с иностранными языками. Вместе с тем он действительно становился близок дочери, наблюдая и изучая ее и урывая время, чтобы читать вместе с нею и беседовать по поводу прочитанного.
   Отдавая почти все свободное время Шуре, Ордынцев нередко чувствовал себя виновным относительно старших детей, предоставленных в детстве и отрочестве исключительно влиянию матери и школы. Результаты налицо. Школа помогла матери и дала тех стариков и эгоистов, "к добру и злу постыдно равнодушных" и готовых на всякие компромиссы, которые в практике жизни находили словно бы подтверждение ненужности каких бы то ни было идеалов, каких бы то ни было убеждений, сколько-нибудь альтруистических. Напротив! Чем бесстыднее и наглее проявлялся культ эгоизма и поклонения своему "я", чем циничнее проповедовалось "трезвое" отношение к действительности, тем скорее и успешнее достигались те цели жизни, которые исчерпывались карьеризмом и получением возможно больших средств для пользования возможно большими благами жизни. И какими бы позорными подчас средствами ни получались эти блага жизни, - большинство людей не только не оскорблялось этим, а, напротив, поклонялось успеху и завидовало ему. Газеты печатали хвалебные отзывы, иллюстрации - портреты нередко таких общественных деятелей, на совести которых было немало черных дел и загубленных на законном основании жизней. И таких называли лучшими людьми, истинно русскими и чуть ли не гордостью отечества.
   А немногие возмущенные могли только молчать и ждать, что вдруг что-то случится, и общественные идеалы повысятся, и вместе с этим явятся и сильные характеры, и независимые люди, и истинные слуги родины.
   Такие думы нередко приходили в голову Ордынцева по поводу его детей, и он сознавал громадную вину отцов, не умевших или не хотевших хоть сколько-нибудь парализовать разлагающее влияние школы.
   И тем с большею страстностью он хотел теперь загладить свою вину в заботах о воспитании Шуры.
  

Глава восемнадцатая

   I
   Когда Ордынцев явился в правление, опоздавши ровно на час, помощник его, господин Пронский, молодой человек, необыкновенно скромный, тихий и исполнительный, сообщил ему, что председатель правления его спрашивал.
   - И я, Василий Николаевич, принужден был доложить, что вас нет! - словно бы извиняясь, прибавил Пронский, взглядывая на Ордынцева с выражением ласковой льстивости в своих небольших серых глазах.
   Ордынцев ценил своего помощника, как аккуратного и добросовестного работника, но не был расположен к нему. Не нравилась Ордынцеву и его льстивая манера говорить, и его желание выказать ему особенное расположение и преданность, и его раскосые, круглые, серые глаза, ясные и ласковые и в то же время не внушающие доверия.
   Пронский был товарищем Гобзина по университету и года три тому назад был назначен прямо помощником бухгалтера вместо прежнего, оставившего службу. В правлении ходили слухи, что Пронский был близок с председателем правления и будто бы передает ему о том, что говорится о нем между служащими в товарищеской интимной беседе. Пронского поэтому боялись, многие заискивали в нем и остерегались в его присутствии отзываться непочтительно о Гобзине и вообще о начальстве и о порядках в правлении.
   - Вам не говорил Гобзин, зачем я ему нужен? - холодно спросил Ордынцев.
   - Нет, Василий Николаевич, не говорил.
   - А бумаг, положенных к подписи, не передавал?
   - Передал. Я их сдал журналисту.
   - Напрасно вы их сдали без меня. Вперед этого не делайте! - строго сказал

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 338 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа