Главная » Книги

Страхов Николай Николаевич - Сочинения гр. Л. Н. Толстого

Страхов Николай Николаевич - Сочинения гр. Л. Н. Толстого


1 2 3 4 5 6 7 8


Н. H. Страхов

  

Сочинения гр. Л. Н. Толстого

  
   Страхов Н. H. Литературная критика / Вступит. статья, составл. Н. Н. Скатова, примеч. Н. Н. Скатова и В. А. Котельникова.- М.: Современник, 1984.- (Б-ка "Любителям российской словесности").
   Сокращения восстановлены по книге: Страхов Н. Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом (1862-1885). Том первый. Изд. 5-е. Киев, 1908.
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   Сочинения гр. Л. Н. Толстого
   Война и мир. Сочинение графа Л. Н. Толстого. Томы I, II, III и IV. Статья первая
   Война и мир. Сочинение графа Л. Н. Толстого. Томы I, II, III и IV. Статья вторая и последняя
   Литературная новость
   Война и мир. Сочинение гр. Л. Н. Толстого. Томы V и VI
   Несколько слов к предыдущим статьям
  
  

СОЧИНЕНИЯ гр. Л. Н. ТОЛСТОГО

В двух частях. Спб. 1864.

(Издание Ф. Стелловского.)

  
  

- А что, барин, ваше дело - господское.

- Что, - спросил я.

- Дело-то, дело - господское, - повторил он, шамкая беззубыми губами.

Л. Н. Толстой. "Юность".

  

Статья первая

  
   Что делает в последнее время наша поэзия? Чем заняты умы наших людей, одаренных творческою силою?
   Работа наших творческих сил заслонена и отодвинута на задний план всякого рода историческим движением, так шумно совершающимся теперь на нашей родине. Но тем не менее эта работа продолжается: поэзия делает свое дело. И должно считать даже весьма замечательным явлением, что среди той шумной сумятицы мнений и направлений, которая у нас недавно господствовала, среди того общего упадка внимания к литературе, того все более и более возрастающего равнодушия читателей, которое последовало за этой сумятицей, наша поэзия делала свое дело, свое настоящее дело.
   Это дело всегда одинаково; оно во все времена устремлено на раскрытие, как говорится, тайн души человеческой. Так было и в наше последнее время. Внутренний вопрос души, уяснение себе идеала душевной красоты - вот куда были обращены помыслы наших творческих умов. И если мы внимательно вглядимся в то, какие ответы даны на вопрос, как поставлено его решение, то найдем немало достойного размышления. Тут сказалось верное слово, может быть, слабым и неполным образом, но сказалась боль и радость русской души, отразилась и наша всегдашняя сущность, и та минута, которую эта сущность переживает в ходе нашей истории.
   Возьму здесь пока трех наших писателей: Тургенева, Писемского и гр. Л. Толстого, причем нисколько не думаю равнять их по таланту. Дело не в этом, а в том, что все они несомненно одарены поэтическою силою. Тургенев в прошлом году напечатал свое "Довольно", а Писемский "Русских лгунов". Оба эти произведения незначительны по объему, но они очень замечательны потому, что и то и другое дает ключ к уразумению остальных произведений этих двух писателей. Так, иногда невольно вырвавшееся слово или восклицание объясняет нам многие действия и речи человека. Что касается до гр. Л. Толстого, то полное собрание его сочинений, вышедшее в позапрошлом году, мне кажется, всего удобнее может подтвердить главную мысль настоящей статьи, почему мы остановимся на них в особенности.
   Что изображает нам Тургенев в своем "Довольно"? Русского человека, художника, у которого гаснет свет, исходящий из сердца человека, который скрещивает ненужные руки на пустой груди. Как же это случилось? Как возможно, чтобы этот человек, мысливший, любивший, создавший художественные произведения, вдруг почувствовал, что грудь у него пуста, что источник желаний и радостей у него иссяк, что ему нечем жить и не для чего жить? Если такие явления есть в русской жизни, если эта струна в ней отзывается, то стоит об этом подумать.
   Не сломала ли тургеневского художника жизнь? Не подвергся ли он тяжким страданиям и несчастиям? Вовсе нет. В прошлом, по его собственному уверению, все светло у него. Его жизнь, как он сам говорит, проходила в том, что он нежился сладкой негой неопределенных, но пленительных ощущений, бежал за каждым новым образом красоты, ловил каждое трепетание ее тонких и сильных крыл.
   Нет, он не страдал и не страдает. Если б у него было горе, то грудь его не была бы пуста: ее наполняло бы это горе, хотя бы и терзая эту грудь. Но самое горькое, как видно, не то, что у человека есть горе, есть то, что обыкновенно называется горем; самое горькое то, когда человек почувствует себя неспособным страдать, неспособным носить в себе горе. Вот в чем его горькая беда. Точно так, - сам он говорит, - ему страшно то, что нет ничего страшного, что ему нечего бояться.
   Человеку не по чем страдать и нечего бояться - да это ужасно! Значит, нет для него ничего дорогого, о чем бы радовалась и печалилась душа, что было бы источником и надежд и страха.
   Но откуда же могло возникнуть такое душевное настроение? Как возможна такая мертвенность души? Люди гоняются, пишет художник, за вздором, две тысячи лет назад осмеянным Аристофаном...1
   Смех? Отчего же нет? Смех - тоже живое явление. Если человек может смеяться яро, с увлечением, если грудь его полна злобы, веселости или насмешки, то это не будет пустая грудь. Но самый великий вздор выходит тогда, когда человеку нечего называть вздором, так как все уравнялось перед его глазами; самую горькую насмешку вызывает тот, для кого уже ничто не горько и не смешно.
   Итак, откуда нам сие? Коротенький рассказ художника прекрасно изображает нам это настроение духа, но, к сожалению, нимало не исчерпывает вопроса. Рассуждения, в которые он пускается, нисколько не помогают объяснить недостаток жизни в его сердце. Его миросозерцание интересно лишь потому, что вполне гармонирует с его душевной пустотой. Вот оно в его собственных словах:
   "Бессознательно и неуклонно покорная законам, природа не знает искусства, как не знает свободы, как не знает добра; от века движущаяся, от века преходящая, она не терпит ничего бессмертного, ничего неизменного...
   Человек - дитя природы; но она - всеобщая мать, и у ней нет предпочтения: все, что существует в ее лоне, возникло только на счет другого и должно в свое время уступить место другому.
   Где же нам, бедным людям, сладить с этой глухонемой, слепорожденной силой, которая даже не торжествует своих побед, а идет, идет вперед, все пожирая; как устоять против этих тяжелых, грубых, бесконечно и безустанно надвигающихся волн?"
   Итак, мир есть слепорожденная, глухонемая сила, которая, не ведая ни искусства, ни свободы, ни добра, от века движется своими тяжелыми, грубыми, но неотразимыми волнами, а человек - дитя этой силы, наравне с другими ее детьми, без всякого предпочтения от всеобщей матери. В конце концов выходит, что наше искусство, наша свобода, наше добро - призрак, обман, которым мы только тешимся.
   И здесь, как в тысяче других случаев, нужно помнить, что не мысль создает человека, а человек мысль; не это миросозерцание опустошило грудь нашего художника, а, наоборот, пустая грудь подсказала ему такой безотрадный взгляд. Прекрасно выразился об этом предмете покойный Аполлон Григорьев.
   "Наши мысли вообще, - пишет он, - если оне точно мысли, а не баловство одно - суть плоть и кровь наша, суть наши чувства, вымучившиеся до формул и определений. Немногие в этом сознаются, ибо немногие имеют счастие или: несчастие рождать из себя собственные, а не чужие мысли" ("Эпоха", 1865, февр. Нов. письма, стр. 164).
   Таким образом, Тургенев после целого ряда людей, пораженных душевною пустотою, после всех лишних людей, не знающих, что делать с жизнью, или, как Гамлет Щигровского уезда, живущих в поте лица, словно в подражание разным изученным ими сочинителям, после всех этих комических и жалких фигур Тургенев, наконец, выставил нам грандиозную фигуру, изображающую, однако же, ту же самую пустоту души, то же самое малодушие.
   От Тургенева, от этих страниц, которые все еще благоухают, где все еще слышно трепетание тонких и сильных крыл красоты, обратимся к Писемскому. У этого писателя есть своя определенная задача, которой он остается верен. Он сам так ясно сознавал служение этой задаче и столько гордился им, что с великою смелостию назвал однажды свой путь единственно честным путем. Читатель найдет это место в той части "Взбаламученного моря", где автор выводит на сцену самого себя и заставляет другое лицо произносить суждение о своей повести "Старческий грех". Тут же встречаются и насмешки над Майковым, Полонским и в особенности над Тургеневым.
   Путь Писемского - изображать пошлость пошлого человека, и в особенности изображать ее там, где она прикрыта фальшивым блеском благородства, ума, изящества и т. д. Писемский постоянно изображает фальшь и беспощадно обнажает то, что под нею скрывается. Поэтому такая тема, как "Русские лгуны", совершенно в его духе, непременно совпадает с его единственно честным путем. Но на этот раз обнаружилась странность, которая, как мне кажется, прекрасно объясняет, откуда идет этот единственно честный путь, откуда такое упорное и неутомимое искание фальши. Г. Писемский пробовал искать фальши даже в сфере таких событий, как Крымская война или освобождение крестьян, и ему замечено было, что это искание без понимания самого смысла великих событий, - дело неуместное. В настоящем случае сущность единственно честного пути обнаружилась еще проще и определеннее. Именно, совершенно неожиданно в число "Русских лгунов" попал Ромео, известный герой известной шекспировской трагедии. В заключение рассказа "Красавец", где изображается фальшь страстной любви, г. Писемский обращается к своим читательницам таким образом:
   "Смеем вас заверить, что сам пламенный Ромео покраснел бы до конца ушей своих или взбесился бы донельзя, если бы ему напомнили, буква в букву, те слова, которые он расточал своей божественной Юлии, стоя перед ее балконом, - особенно, если бы жестокие родители не разлучили их, а женили!"
   Итак, самая любовь Ромео и Юлии есть фальшь, такая же фальшь, какую напускали на себя герои и героини г. Писемского и под которою, как это весьма искусно показывает г. Писемский относительно своих героев и героинь, скрывается одно простое живое сластолюбие. Человек, впавший в такую фальшь, должен потом всю жизнь беситься и краснеть при воспоминании о ней, и в особенности будет беситься и краснеть, если женщина, которую он полюбил, станет потом его женою, матерью его детей и проживет с ним долгие годы.
   Дело весьма замечательное. Великий поэт Шекспир изобразил нам любовь; он записал, от слова до слова, речи, которые Ромео расточал Юлии перед балконом. Русский писатель г. Писемский находит, что все это фальшь, что за эти речи вчуже становится совестно и стыдно. Итак, образ прекрасных мыслей и чувств, данный Шекспиром, не годится. Но есть ли у русского писателя свой образ, которым он вправе был бы заменить шекспировский? Увы! как ни ищите в сочинениях г. Писемского, там не найдется ни единой черты этого образа; в действительности, которой он так усердно держится, существует, по его изображению, одно животное влечение.
   Бедная русская жизнь! Она порождает людей с пустою грудью, которым нечем жить и незачем жить, а шекспировские образы для созерцателей этой жизни кажутся пустым ломаньем, несносною фальшью! Не думаю вполне соглашаться с этими печальными заключениями, но полагаю, что важно и любопытно исследовать тот недуг, который отзывается в настроениях и взглядах, дающих повод к таким заключениям. Есть, очевидно, какое-то зло, по которому нам смешон и странен любой шекспировский герой, по которому мы не можем подчас дать себе отчета, зачем человек живет на свете.
   Особенно удобно заняться разбором этого дела на произведениях гр. Л. Толстого. У Тургенева зло, о котором идет речь, сквозит, очевидно, помимо его воли; оно не составляет прямого объекта, который он имеет в виду; Тургенев, насколько мог, искал и изображал красоту нашей жизни. Писемский изображал ее безобразие и фальшь, но совершенно обратно, не сознавая отчетливо, во имя каких идеалов он казнит это безобразие, так что иногда выходило, что безобразие имеет все права существовать, так как оно-то и есть истинное и действительное явление, а все остальное только фальшь и призрак. Только у гр. Толстого задача, которая нас занимает, поставлена прямо, то есть прямо рисуются люди, у которых идеал оскудел, которые ищут прекрасного образа мыслей и чувств и страдают среди этого искания.
   Сочинения гр. Л. Толстого представляют в этом отношении книгу прекрасную и в то же время глубоко-печальную. Она прекрасна по мастерству, которое можно сравнить с тургеневским, по правдивости, которая не уступает Писемскому, и по душевной теплоте и силе, которою, может быть, превосходит того и другого. Любовь есть та сторона жизни, которая своею красотою всего доступнее людям; любовь может хотя на время наполнить самую опустошенную грудь, оживить самую мертвенную душу. Поэтому понятно и то, что художник Тургенева отыскал-таки в своей груди следы любви, ее наполнявшей. Граф Л. Толстой, мне кажется, еще теплее и живее Тургенева понимает это чувство, еще правильнее к нему относится. В его любовной поэме "Семейное счастье", несмотря на некоторую дробность и, так сказать, напряженность анализа, чувство любви и вся его история выяснены в живых и полных чертах.
   Есть у графа Л. Толстого еще и другие страницы, в которых красота жизни уловлена с необыкновенною ясностию. Это - описание детства. И опять, прелесть детства, этих свежих ощущений, когда новому жителю мира
  
   новы
   Все впечатленья бытия2,
  
   эта прелесть редко бывает заглушена в ребенке даже самым тяжелым положением и потому знакома всем даже в таком обществе, которое страдает пустотою и мертвенностию.
   Любовь и детство нашли себе выражение в книге гр. Л. Толстого. Но не в них заключается главный центр тяжести книги; эти светлые стороны изображены правдивою рукою художника именно для того, чтобы резче оттенить его главную мысль, его глубокую и печальную думу. В книге много разнообразия, но главная ее мысль постоянно царит над рассказом, чего бы этот рассказ ни касался, и сообщает всей книге отпечаток тяжелой грусти.
   В чем же дело? Толстой каждому, конечно, известен, как большой мастер в анализе душевных явлений. Но какой характер имеет этот анализ? В чем заключается его источник, его первая движущая причина, от которой необходимо зависит его направление и цель? На это можно бы отвечать, что анализ нашего автора - просто его художественная потребность, просто преобладающая черта его таланта. Ответ этот действительно годится для некоторых мест книги, именно для тех, где, как в "Семейном счастье" и в "Детстве", художественная сила идет наравне с анализом, вполне им владеет, употребляет его как орудие, дающее полноту образам и краскам. Но в других местах анализ, очевидно, играет другую роль и служит сам по себе удовлетворением какой-то потребности, говорящей в душе художника помимо его стремления создавать образы.
   Во-первых, этот анализ постоянно имеет в виду совершенную правдивость, постоянно вооружен против всякой фальши. Что бы ни рассказывал художник, его явным образом томит забота не отступать ни на йоту от верности действительности и не поддаться никакой, даже самой тонкой и едва уловимой фальши. В этой черте гр. Л. Толстой сроден с Писемским, и это весьма характеристическая черта их как русских писателей. Наш художник как будто прежде всего боится власть в обман, прежде чувствует недостаток истинной красоты, вообще истинного содержания в окружающих его явлениях и потому постоянно настороже, постоянно озабочен и затруднен и думает уже не о красоте, а только о правдивости, о том, чтоб самому как-нибудь не сфальшивить, не принять миража за действительность.
   Мы, русские, вообще - люди серьезные и не любим ничего внешнего, никакой риторики, никакой шумихи и высокопарности. Для нас кажется лишним всякий избыток в проявлении внутреннего чувства. Тем более нам противно всякое выражение, преувеличенное в сравнении с содержанием. Мы - народ скептический и насмешливый и вместо того, чтобы находить наслаждение во внешнем излиянии внутренних движений, готовы подсмеяться даже над самым искренним и истинным их выражением. Эта черта, с одной стороны, представляет некоторую душевную стыдливость, то есть постоянную боязнь профанировать свои чувства, такое ощущение их святости и красоты, при котором всякая внешняя форма кажется негодною, несоответствующею. Таким образом, при постоянной насмешливости и отсутствии всяких внешних проявлений у нас сохраняется в душе огромный запас энтузиазма, тем более сосредоточенного, чем меньше он проявляется. Но, с другой стороны, неверие в форму, в выражение и неуменье найти эту форму и это выражение граничат с цинизмом, то есть с отрицанием всякого энтузиазма, с неверием в самую законность и действительную силу душевных движений. Постоянно колеблясь между этим цинизмом и этим энтузиазмом, мы, очевидно, можем быть удовлетворены только совершенною правдою и простотою как в жизни, так и в художественных произведениях.
   Это коренная черта нашей литературы, и она с большою силою отзывается в произведениях графа Л. Н. Толстого. Посмотрим же, что он нашел в нашей жизни, приступив к ней с этим требованием русской правдивости. Если вникнуть во все подробности этих мастерских произведений, то окажется, что они с поразительной яркостию рисуют нам душевную пустоту, которою страдают русские люди и которою они, без сомнения, еще долго будут страдать. Анализ гр. Толстого весь направлен к тому, чтобы отыскать истинно живые явления в душах людей. Это не простая поэзия, которая свободно сочувствует каждому живому явлению и свободно воплощает его в художественные формы. Нет, это упорное искание красоты и жизни и, следовательно, непременно - анализ, рассечение, доискивающееся до живых частей и отбрасывающее мертвые. В этом случае свойства таланта оказались вполне соответствующими предмету. Пустота и малодушие, если составляют не комическое явление, а действительное страдание, так сказать, серьезное состояние человека, - не дают пищи поэзии, не могут быть источником художественных произведений, но именно всего лучше выразятся в анализе; это их настоящая форма.
   В этом отношении гр. Л. Н. Толстой весьма замечателен и стоит прилежного изучения. В нем сказалась с большою силою жажда истинной, правдивой жизни, ее искания и обнаружения пустоты того, что выдает себя за жизнь. Отсюда нужно объяснять и форму, и весь цикл его произведений. Центральную часть их составляют рассказы о личной судьбе героев, которые все молодые люди и, что называется, вступают в жизнь, впервые знакомятся с нею. Эти лица обыкновенно принадлежат к высшему классу, некоторые даже называются князьями, следовательно, вообще принадлежат к сословию помещиков, тому сословию, о котором до недавнего времени можно было сказать, что оно одно жило в России, и из которого поэтому брали свои картины и Гоголь, и Тургенев, и Писемский. Герои гр. Л. Н. Толстого обыкновенно протестанты, то есть они очень скоро отказываются от своего сословия, скоро находят, что в нем невозможно искать удовлетворения своей души. Затем они пускаются в жизнь, исполненные очень благородных, но совершенно смутных стремлений. Собственно, это люди, потерявшие свой идеал, и которым жизнь, их окружающая, не представляет никакой точки опоры, никакого руководства. Они не имеют никакой определенной цели, никакого твердого желания. Они совершенно на воздухе и не знают, что им любить и что им делать. Стараясь жить, то есть вступить в живые отношения к людям, они с изумлением замечают, что им жить нечем, то есть что они в своей душе не находят живых связей, не находят того сродства с окружающею жизнью, того притяжения к ней, которые нужны для образования этих связей. И вот, они рассказывают свои приключения, имея постоянно в виду свою томящую думу, рассказывают, чтобы показать, как ничтожны и пусты были в их душе все начатки любви, дружбы и вообще всяких живых отношений к людям. Даже смешные вещи, которые с ними случаются, они принимают серьезно. Им больно и не до смеха.
   Таков центр, точка зрения. Понятно, что при таком душевном настроении в людях должно проявиться большое уважение к явлениям настоящей, правдивой жизни. Искание жизни дает понять, оценить и полюбить те явления, в которых жизнь проявляется несомненно. Отсюда возникает у гр. Л. Н. Толстого, как и у других наших писателей, очень тонкое понимание простого народа. В простом народе есть так называемая непосредственная жизнь, которая, какова бы она ни была, все-таки есть настоящая жизнь. Народ знает, зачем он живет и как ему следует жить. То же самое отношение, по которому так прекрасно изображена Наталья Савигина в "Детстве", руководило гр. Л. Толстым и в картинах из жизни казаков и черкесов.
   Затем есть еще сфера, где присутствие жизни несомненно; это явление исторической жизни народа, это великие события, в которых внутренняя сила вещей проявляется помимо людской воли. Уважение к истории и уменье понимать ее - вот самый трудный, но правильный результат искания жизни.
   Но история совершается перед нами. На наших глазах происходила страшная борьба нескольких государств с Россиею, и узлом этой борьбы был Севастополь. Была, следовательно, возможность увидеть историческую жизнь лицом к лицу, так близко, как только возможно. Позволим себе сказать, что это желание входило в число побуждений, приведших гр. Толстого на бастионы Севастополя. Поэт был при обороне Севастополя и рассказал нам это событие, если не вполне, то все же в некоторых чертах, достойных самого события.
   Но, повторяем, главный центр не здесь: главный центр в томительной думе об истинной жизни и красоте и о душевном бессилии, не дающем людям доступа к этой жизни и красоте. Мы попробуем в следующей статье анализировать эту думу и подтвердить выписками наши общие положения.
  

Статья вторая

  
   В заключение одной из мастерских своих повестей (Севастополь в мае 1855) гр. Л. Н. Толстой как бы невольно высказал глубочайший мотив своей поэзии.
   "Герой моей повести,- говорит он,- которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен - правда" (ч. II, стр. 61).
   Тут разом высказывается и то, что поэт ищет героя, ищет прекрасных явлений жизни, и то, что он приступает к жизни с требованиями неподкупной правды, и то, что в своем строгом искании он не находит героя, не находит прекрасной жизни. Ему остается одно - признать свое искание за прекрасную черту, свои требования за нормальное явление. Так он и сделал, восхваляя свою правдивость.
   Как мы уже сказали, поэт в своих поисках за жизнью и красотою приходил на бастионы Севастополя во время его обороны. И что же? По-видимому, он и тут не нашел героических черт. Оканчивая повесть, из которой мы привели заключение, он говорит:
   "Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны".
   Если бы это было последним словом автора, то отсюда следовало бы, что все явления, какие поэт нашел в русской жизни, безразличны, все имеют, так сказать, одну степень, все одинаково далеки от явлений прекрасной, героической жизни. Мы увидим, однако же, что не таков окончательный вывод, что тяжелым трудом наш автор достиг до других, более отрадных взглядов.
   Но вот постановка дела. Требуется открыть героя на русской земле, то есть героя в смысле поэзии, такое лицо, которое можно было бы воспевать, которому бы можно было сочувствовать. И вот автор выводит нам целую вереницу лиц, могущих иметь притязание на сочувствие, и со своею беспощадною правдивостью доказывает нам, что они не герои, а люди малодушные и пустые, несмотря на употребляемые ими старания быть вполне хорошими людьми.
   Что же это за люди? Одного из них автор определяет весьма отчетливым образом:
   "Оленин был юноша, нигде не кончивший курса, нигде не служивший (только числившийся в каком-то присутственном месте), промотавший половину своего состояния и до двадцати четырех лет не избравший еще себе никакой карьеры и никогда ничего не делавший. Он был то, что называется "молодой человек" в московском обществе" (ч. II, стр. 153).
   Всякий заметит, что это старая история. Это тот же Онегин, который,
  
   Дожив без цели, без трудов
   До двадцати пяти годов,
   Без службы, без жены, без дел,
   Ничем заняться не умел3.
  
   Но процесс тоски, снедавшей Онегина, у этих людей стал глубже и определеннее, то есть симптомы болезни раскрылись в несравненно большей степени.
   Воспитание - вполне похожее на онегинское. Николай Иртеньев с величайшею живостию рассказал нам свое "детство" и "отрочество", и тут видно, что эти люди росли, не испытывая никаких нравственных и умственных влияний, которые бы помогли развитию их души и наложили бы на нее свою печать. Что до нравственного влияния, то Иртеньев прямо говорит:
   "Заботою о нас отца было не столько нравственность к образование, сколько светские отношения" (ч. I, стр. 102).
   Что касается до умственного развития, то нельзя не обратить внимания на замечание Иртеньева, что история всегда казалась ему самым скучным, тяжелым предметом, и нельзя не найти комическим следующий урок из истории:
   "- Позвольте перышко, - сказал мне учитель, протягивая руку.- Оно пригодится. Ну-с.
   - Людо... Кар... Людовик святой был... был... был... добрый и умный царь...
   - Кто-с?
   - Царь. Он вздумал пойти в Иерусалим и передал бразды правления своей матери.
   - Как ее звали-с?
   - Б... б... ланка.
   - Как-с? Буланка?
   Я усмехнулся как-то криво и неловко.
   - Ну-с, не знаете ли еще чего-нибудь? - сказал он с усмешкой" (ч. I, стр. 63).
   При этом рассказе невольно чувствуется, что из чужеземной истории, как она у нас до сих пор передается, нам всего доступнее
  
   Лишь дней минувших анекдоты4.
  
   При таком ходе дела было, однако же, одно влияние, которое обнаруживала окружающая среда на этих отроков и которое, разумеется, действовало на них очень сильно. Именно, на место различения добра и зла, света и тьмы, красоты и безобразия, в душах их было развиваемо понятие comme il faut, понятие,- говорит Николай Иртеньев,- "которое в моей жизни было одним из самых пагубных, ложных понятий, привитых мне и воспитанием и обществом.
   Род человеческий можно разделять на множество отделов - на богатых и бедных, на добрых и злых, на военных и статских, на умных и глупых и т. д.; но у каждого человека есть непременно свое любимое, главное подразделение, под которое он бессознательно подводит каждое новое лицо. Мое любимое и главное подразделение людей, в то время, о котором я пишу, было на людей comme il faut5 и comme il ne faut pas6.
   Comme il faut было для меня не только важной заслугой, прекрасным качеством, совершенством, которого я желал достигнуть, но это было необходимое условие жизни, без которого не могло быть ни счастья, ни славы, ничего хорошего на свете. Я не уважал бы ни знаменитого артиста, ни ученого, ни благодетеля рода человеческого, если бы он не был comme il faut. Человек comme il faut стоял выше и вне сравнения с ними; он предоставлял им писать картины, ноты, книги, делать добро - он даже хвалил их за это, - отчего же и не похвалить хорошего, в ком бы оно ни было?- но он не мог становиться с ними под один уровень; он был comme il faut, а они нет - и довольно. Мне кажется даже, что ежели бы у нас был брат, мать или отец, которые бы не были comme il faut, я бы сказал, что это несчастие, но что уж тут между мной и ими не может быть ничего общего" (ч. I, стр. 123).
  
   Вот катехизис, который был внушаем этим людям средою, их окружавшею. Как не вспомнить здесь Онегина, который не прежде влюбился в Татьяну, как увидевши ее блестящей светской дамой, такою, что
  
   Она, казалось - верный снимок
   Du comme il faut7,
  
   и который был очень удивлен, когда под этою внешностию нашел настоящую Татьяну, Татьяну не comme il faut, честную русскую женщину.
   И большой Онегин, и маленький Печорин, несмотря на тоску, их грызущую, остаются, однако, в том обществе, среди которого родились. С героями гр. Толстого дело происходит иначе. У них рано начинается разлад с понятиями, привитыми обществом, и они уходят из своего круга и пускаются по всевозможным путям, ища иных людей и иной жизни для себя. Нехлюдов уходит в деревню, Оленин в казацкую станицу, другие на Кавказ в действующие отряды, или в Севастополь, или даже, как Делесов, на петербургские шпиц-балы, чтобы встретиться там с Альбертом.
   Разлад происходит не у всех, а именно только у тех, кого гр. Толстой избирает своими героями. Другие юноши легко сливаются с своею средою. Так, брат Николая Иртеньева, Володя, спокойно вступает на путь своего отца. Так, Белецкий, встретившийся с Олениным среди казаков, не чувствует ни малейшего разлада с жизнью.
   "Общее мнение о Белецком было то, что он милый и добродушный малый. Может быть, он и действительно был такой; но Оленину он показался, несмотря на добродушное хорошенькое лицо, чрезвычайно неприятен" (ч. II, стр. 187).
   Немудрено: между этими людьми нет ничего общего. Один принадлежит окружающей жизни, другой от нее оторвался. Один легко ко всему прилаживается, для другого всякое жизненное явление составляет задачу.
   "Белецкий, - рассказывается далее, - сразу вошел в обычную жизнь богатого кавказского офицера в станице. Он подпаивал стариков, делал вечеринки" и пр. "Казаки, ясно определившие себе этого человека, любившего вино и женщин, привыкли к нему и даже полюбили его больше, чем Оленина, который был для них загадкой".
   Прибавим - загадкой и для самого себя. Далее, в разговоре с Белецким, Оленин сам выражает сознание своей разнородности с ним и с целым миром, к которому тот принадлежит. Оленин говорит:
   "- Я знаю, что я составляю исключение (он, видимо, был смущен). Но жизнь моя устроилась так, что я не вижу не только никакой потребности изменить свои правила, но я бы не мог жить здесь, не говорю уже жить так счастливо, как живу, ежели бы я жил по-вашему. И потом, я совсем другого ищу, другое вижу в них (женщинах), чем вы" (ч. II, стр. 189).
   Вот эти-то загадки для себя и других, эти исключения из общего правила и составляют главных лиц, выводимых у гр. Толстого. Лица эти - несчастные, страдающие люди, в противоположность счастливым и довольным собою Володям, Белецким, Дубковым и всему множеству вообще. У наших героев есть только одно счастливое время жизни - не юность, которая, по ходячему романическому мнению, составляет лучшую пору каждого человека, не мужество, которое по сущности дела должно бы представлять полное раскрытие жизни, а детство, первоначальная пора, когда человека еще нет, а есть только задаток человека. Детство является для них единственною светлою точкою. Вот как они говорят об нем в зрелых летах:
   "Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, как не лелеять воспоминаний об ней. Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений" (ч. I, стр. 24).
   "Вернутся ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и силы веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели, невинная веселость и беспредельная потребность любви, были единственными побуждениями в жизни?
   Где те горячие молитвы? Где лучший дар - те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и напевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.
   Неужели жизнь оставила такие тяжелые следы в моем сердце, что навеки отошли от меня слезы и восторги эти? Неужели остались одни воспоминания?" (Там же, стр. 25).
   Конечно, можно считать очень несчастливыми людей, у которых есть детство, но нет юности и мужества в настоящем смысле. Жизнь, имеющая такой ход, очевидно, поражена глубокой неправильностию.
   Что же случается? Как мы уже сказали, у героев гр. Толстого возникает разлад с окружающим миром. Процесс возникновения этого разлада описан у гр. Толстого со всею отчетливостию. Не то, чтобы окружающая действительность поражала этих людей своим безобразием или производила на них давление, из-под которого они старались выбиться, не то, чтобы в душе их существовали стремления, которые не находили себе пищи, существовала жажда деятельности, для которой не оказывалось простора: нет - дело здесь имело совершенно иной вид.
   Среди той пустоты, того отсутствия влияний, в котором эти люди провели свое детство и отрочество, у них в известную пору, в силу внутреннего развития души, возникали идеальные стремления, чрезвычайно сильные и совершенно неопределенные. В этом была их беда, пощадившая других юношей. Свет возникшего идеала был так силен, что мир comme il faut исчезал перед ним без следа; идеал почти не удостаивал бороться с этим миром. Таким образом, эти люди оставались наедине с собою, отрезанные от своей действительности. Но в то же время молодой позыв к идеалу не успевает сформироваться в определенные требования и желания. Недостает руководства, примеров, форм, слов и очертаний, которые помогли бы широкому и сильному идеалу, так сказать, сложиться в определенный организм. Поэтому душа, если можно так выразиться, недорастает: являются страдающие люди, которые не знают, что им делать и как им делать, которые и в себе и в других постоянно отыскивают идеальную сторону жизни, мучатся ее отсутствием и иногда доходят до совершенного сомнения в ее существовании.
   Перелом, которым начинается этот разлад, наступает в юности.
   "Под влиянием Нехлюдова, - рассказывает Николай Иртеньев, - я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляло восторженное обожание идеала добродетели и убеждение в назначении человека совершенствоваться. Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью,- очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым..." (ч. I, стр. 80).
   Совершенно определенно эта эпоха обозначена несколько далее:
   "Те добродетельные мысли, которые мы в беседах перебирали с обожаемым другом моим Дмитрием, чудесным Митей, как я сам с собою шепотом иногда называл его, еще нравились только моему уму, а не чувству. Но пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову, что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, ту же секунду, захотел прилагать эти мысли к жизни, с твердым намерением никогда уже не изменять им.
   И с этого времени я считаю начало юности.
   Мне был тогда шестнадцатый год в исходе".
   Тут же сказывается и неопределенность этих порывов, пробудившихся с такою силою.
   "Этот пахучий сырой воздух и радостное солнце - говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, а постараюсь передать так, как я воспринимал его - все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как то, так и другое легко и возможно для меня, что одно не может быть без другого, и даже, что красота, счастье и добродетель - одно и то же".
   Иртеньев мечтает о своей новой жизни:
   "...в точности буду исполнять все (что было это "все", я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и чувствовал это "все" разумной, нравственной, безупречной жизни)".
   А вот описание подобного пробуждения идеала у другого героя, двадцатичетырехлетнего Оленина - лица, к которому автор отнесся более строго, чем к Иртеньеву. Оленин в лесу задает себе вопрос: "как же надо жить, чтобы быть счастливым, и отчего он не был счастлив прежде?"
   И вдруг ему как будто открылся новый свет. "Счастье вот что,- сказал он сам себе,- счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человека вложена потребность счастья, стало быть, она законна. Удовлетворяя ее эгоистически, то есть, отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение! " Он так обрадовался и взволновался, открыв эту, как ему казалось, новую истину, что вскочил и в нетерпении стал искать, для кого бы ему поскорее пожертвовать собой, кому бы сделать добро, кого бы любить" (ч. II, стр. 183).
   Как все это молодо и благородно! Несмотря на то, что автор не только не льстит этим юношам, а напротив, почти готов отнестись к ним комически (чистого комического отношения, как мы заметили, у него не бывает, потому что это - не свободное, самообладающее творчество), нельзя не сочувствовать этим порывам. "Бог один знает,- говорит с сомнением автор,- точно ли смешны были эти благородные мечты юности"; но в другом, более объективном месте гр. Толстой ясно высказывает, какую цену имеют эти мечты.
   "Этот-то голос раскаяния и страстного желания совершенства и был главным новым душевным ощущением в ту эпоху моего развития, и он-то положил новые начала моему взгляду на себя, на людей и на мир божий. Благий, отрадный голос, столько раз с тех пор, в те грустные времена, когда душа молча покорялась власти жизненной лжи и разврата, вдруг смело восстававший против всякой неправды, злостно обличавший прошедшее, указывавший, заставляя любить ее, ясную точку настоящего и обещавший добро и счастие в будущем - благий, отрадный голос! Неужели ты перестанешь звучать когда-нибудь?" (ч. I, стр. 86).
   Есть люди, у которых никогда не звучал этот голос; есть такие, у которых он звучит в известную пору, но легко заглушается голосом нужд, страстей, привычек и примеров окружающей жизни; чаще же всего люди, подавляемые жизнью, чувствуют смирение перед нею, не смеют становиться выше ее и предлагать ей требования, считают дерзостию возложить и на себя большие надежды и потому слепо влекутся обстоятельствами, смутно сознавая, что должна быть какая-то другая жизнь, которая, однако, им не по силам.
   Но у героев гр. Толстого голос идеала звучит громко и не дает им никогда успокоиться. Один из них, чувствуя, что мелкие страсти и привычки совершенно завладели его душою, стал так для себя гадок, что застрелился ("Рассказ маркера"). Все они приступают к себе и к жизни с огромными требованиями; у всех постоянно шевелится в душе вопрос, который рано задал себе Николай Иртеньев: "Зачем все так прекрасно, ясно у меня на душе и так безобразно выходит на бумаге и вообще в жизни, когда я хочу применять к ней что-нибудь из того, что думаю?.."
   Тут нам следовало бы привести целый ряд комических явлений с молодыми людьми гр. Толстого - явлений, впрочем, очень обыкновенных у всякого рода молодых людей. Явления эти состоят в том, что юноши прикидываются взрослыми людьми, обнаруживают интересы, желания, потребности, которых не имеют, волнуются чувствами, которых не питают, одним словом, напускают на себя всякого рода содержание, которого еще лишены их юные души. Николай Иртеньев рассказывает про себя:
   "Я продолжал считать своею непременною обязанностию скрывать от всего общества Нехлюдовых, и в особенности от Вариньки, свои настоящие чувства и наклонности, и старался выказывать себя совершенно другим молодым человеком от того, каким я был в действительности, и даже таким, какого не могло быть в действительности" (ч. I, стр. 136).
   Подобных обезьянничаний приведено множество в рассказах гр. Толстого. Смысл явлений так прост, что не нуждается ни в каком пояснении. Комизм - вот единственное правильное отношение к ним; но замечательно, что именно этого-то отношения и не устанавливается у гр. Толстого. Очевидно, комизм был бы возможен только в том случае, если бы у юношей, о которых идет речь, наряду с фальшивыми проявлениями постепенно возрастали и усиливались действительные чувства, желания и потребности. Тогда эта действительная душевная жизнь могла бы утешить человека в том, что он в иных случаях поддался фальши, и дать ему надежду, что он, наконец, навсегда избавится от фальши. Но, к несчастию, здесь нет этого утешения и этой надежды. Герои гр. Толстого чувствуют, что в душе их нет живых движений, и потому с горестию и унынием видят в себе одну фальшь. Прекрасный идеал, который они носят в душе, заставляет их страдать от той фальши, которой другие предаются с увлечением и о которой вспоминают потом со смехом. Какое глубокое недовольство собою должен был чувствовать Николай Иртеньев, например, при таком собственном поведении:
   "Вспомнив, как Володя целовал прошлого года кошелек своей барышни, я попробовал сделать то же; и действительно, когда я один вечером в своей комнате стал мечтать, глядя на цветок, и прикладывал его к губам, я почувствовал некоторое приятно-слезливое расположение и снова был влюблен или так предполагал в продолжение нескольких дней" (ч. I, стр. 132).
   Бедный мальчик! Он, очевидно, ясно чувствует фальшь, которой Володя, конечно, предавался, не задумываясь, как будто дело делал.
   Откуда же, спрашивается, такое отсутствие живых интересов и потребностей у этих юношей? Мы уже указывали на отсутствие умственных и нравственных влияний, среди которых они развивались. Внешние их обстоятельства давали им полную возможность жить особняком, не связывая себя тесно ни с какими людьми" ни с каким определенным делом. Вот как автор описывает положение Оленина:
   "В восемнадцать лет Оленин был так свободен, как только бывали свободны русские богатые молодые люди сороковых годов, с молодых лет оставшиеся без родителей. Для него не было никаких, ни физических, ни моральных оков; он все мог сделать, и ничего ему не нужно было, и ничто его не связывало. У него не было ни отечества, ни веры, ни нужды. Он ни во что не верил и ничего не признавал" (ч. II, стр. 153).
   Другой герой следующим образом указывает на то, как понятия, среди которых он воспитыва

Категория: Книги | Добавил: Ash (10.11.2012)
Просмотров: 507 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа