Главная » Книги

Сухотина-Толстая Татьяна Львовна - Воспоминания, Страница 2

Сухотина-Толстая Татьяна Львовна - Воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

что не засну, пока она не прибежит и пока не накапает в рюмку ровно десять капель и не даст их мне"18.
  

VII

  
   Отцовское влияние в доме было сильнее материнского. Это сознавали все.
   Мы видели отца реже матери, но встреча с ним или его приход в детскую всегда было для нас событием.
   Я помню его еще молодым. Борода у него была каряя, почти рыжая, волосы черные, немного кудрявые, глаза светло-голубые.
   Глаза эти иногда бывали мягкими и ласковыми, иногда веселыми, а иногда строгими и пытливыми. Сам он был большой, широкий, мускулистый. Движения его были быстрые и ловкие.
   В то время он не был еще сед, и на его лице не было еще следов тех страданий и жгучих слез, которые позднее избороздили его черты, когда он одиноко и напряженно искал смысл жизни.
   К старости он поседел, согнулся, стал меньше ростом, и светлые глаза его стали более ласковыми и часто грустными.
   И в детстве и позднее мы редко слышали от него замечания, - но если папа нам что-нибудь сказал, то это не забывалось и исполнялось беспрекословно.
   В свободное от занятий время папа был самым веселым человеком, какого я когда-либо знала. С ним всегда бывало весело: казалось - стоило ему показаться, как сейчас же начиналось что-нибудь очень интересное и забавное. Казалось, что приливала какая-то новая волна жизненной энергии.
   Меня он звал "Чуркой", и это прозвище очень мне нравилось, потому что он употреблял его тогда, когда бывал весел и когда хотел меня приласкать или пошутить со мной.
   За всю мою жизнь то особенно сильное чувство любви и благоговения, которое я испытывала к отцу, никогда не ослабевало. И по тому, что я сама помню, и по тому, что мне рассказывали, - и он особенно нежно всегда ко мне относился.
   Помню я, как я иногда забиралась к нему на колени и принималась щекотать его под мышками и за воротом. Он боялся щекотки и начинал хохотать, кричать и отбиваться.
   А мне было весело, что вот такой сильный, важный человек, который все может, - в моей власти.
   Мне было только два года, когда он раз на довольно долгий срок уехал от нас в Москву. И я тогда уже тосковала по нем. Мама ему пишет в Москву:
   "Таня сейчас ко мне подошла и говорит: "Сымите со стенки папашу - я его погляжу..."19
   И через два дня опять пишет:
   "Они часто о тебе спрашивают, и Таня вдруг, юродствуя, стала глядеть под скамейку и кликать тебя: "Папаша! папаша!"20
   А в 1869 году, когда мне шел пятый год, папа уехал в Пензу смотреть имение, которое он думал купить. И я очень о нем скучала.
   "Как Таня маленькая о тебе много спрашивает и говорит при каждом удобном случае - это бы тебя радовало, если б ты слышал", - пишет ему мама21.
   "Целый день только о тебе и речь. "Что-то наш папаша теперь делает в Пензе" или "я думаю, что на этой машине наш папаша едет" {Из окон яснополянского дома видна железная дорога.}, или "теперь он, может быть, приехал в Тулу". Вчера играли, и она лошадь приставила к креслу и говорит: "Ну, теперь я за папашей в Пензу поеду, а то он долго не едет". И после дети все кончили играть, - и она, задумавшись, все сидела, лошадь погоняла и говорит: "А мне еще далеко до Пензы ехать, я папашу привезу..."22
   И вот папаша приезжал, и мы опять были счастливы и довольны.
   Была одна игра, в которую папа с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра.
   Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения папа вдруг делал испуганное лицо, начинал озираться во все стороны, хватал двоих из нас за руки и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежал и прятался куда-нибудь в угол, таща за руку тех из нас, кто ему попадались.
   "Идет... идет..." - испуганным шепотом говорил он.
   Тот из нас троих, которого он не успел захватить с собой, стремглав бросался к нему и цеплялся за его блузу. Все мы, вчетвером, с испугом забиваемся в угол их бьющимися сердцами ждем, чтобы "он" прошел. Папа сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый "он". Папа провожает его глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы "он" нас не увидал.
   Сердца наши так стучат, что мне кажется, что "он" может услыхать это биение и по нем найти нас.
   Наконец, после нескольких минут напряженного молчания, у папа лицо делается спокойным и веселым.
   - Ушел! - говорит он нам о "нем".
   Мы весело вскакиваем и идем с папа по комнатам, как вдруг... брови у папа поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что "он" опять откуда-то появился.
   - Идет! Идет! - шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от "него". Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит "его" глазами. Наконец, "он" опять уходит, не открыв нас, мы опять вскакиваем, и все начинается сначала, пока папа не надоедает с нами играть и он не отсылает нас к Ханне.
   Нам же эта игра, казалось, никогда не могла бы надоесть.
   Также любили мы один незатейливый рассказ папа, которому он умел придать большое разнообразие интонациями и повышением и понижением голоса.
   Это был рассказ "про семь огурцов".
   Он столько раз в своей жизни рассказал его мне и при мне другим детям, что я помню его наизусть. Вот он:
   - Пошел мальчик в огород. Видит, лежит огурец. Вот такой огурец (пальцами показывается размер огурца). Он его взял - хап! и съел! (Это рассказывается спокойным голосом, на довольно высоких тонах.)
   - Потом идет мальчик дальше - видит, лежит второй огурец, вот такой огурец! Он его хап! и съел. (Тут голос немного усиливается.)
   - Идет дальше - видит, лежит третий огурец: вот тако-о-й огурец... (и папа пальцами показывает расстояние приблизительно в пол-аршина) - он его хап - и съел. Потом видит, лежит четвертый огурец - вот та-коо-о-о-й огурец! Он его ха-а-п! и съел.
   И так до седьмого огурца. Голос у папа делается все громче и громче, гуще и гуще...
   - Идет мальчик дальше и видит, лежит седьмо-о-о-й огурец. Вот тако-о-о-ой огурец! (И папа растягивает в обе стороны руки, насколько они могут достать.) Мальчик его взял: ха-а-а-ап! xa-a-a-ап! и съел.
   Когда папа показывает, как мальчик ест седьмой огурец, то его беззубый рот открывается до таких огромных размеров, что страшно на него смотреть, и руками он делает вид, что с трудом в него засовывает седьмой огурец...
   И мы все трое, следя за ним, невольно так же, как и он, разеваем рты и так и сидим с разинутыми ртами, не спуская с него глаз.
   Еще с папа бывало веселое занятие - это по утрам, когда он одевается, приходить к нему в кабинет делать гимнастику. У него была комната, теперь не существующая, с двумя колоннами, между которыми была вделана железная рейка. Каждое утро он и мы упражнялись на ней.
   Делали мы и шведскую гимнастику, причем папа командовал:
   - Раз, два, три, четыре, пять. - И мы, напрягая наши маленькие мускулы, выкидывали за ним руки: вперед, вбок, кверху, книзу, кзаду.
   Папа был замечательно силен и ловок и всем нам, детям, передал исключительную физическую силу {Я редко в своей жизни встречала женщину, которая могла равняться со мной силой, да и многие мужчины, я думаю, мне уступили бы в силе. Мне это давало много удовольствия в жизни: работая, правя лошадью верхом или в экипаже, катаясь на коньках, - я всегда с наслаждением чувствовала тот избыток сил, который делал, что всякое физическое усилие мне бывало не трудно, а, напротив, легко и приятно.}.
   После гимнастики папа уходил "заниматься", и в это время никому не разрешалось ходить к нему и беспокоить его. Говорили мне, что я одна пользовалась этим правом и одной мне папа позволял приходить к себе во время занятий. Но я этого не помню, а помню, что я до конца его дней боялась помешать работе его мысли, которую я всегда уважала и считала нужной и важной.
   В детстве я бессознательно чувствовала, что такой человек, как мой отец, не может заниматься пустяками. А в зрелые годы, участвуя в его работе, я поняла и признала все ее значение.
   "Папа умнее всех людей на свете. Он тоже все знает, но с ним капризничать нельзя", - пишет брат Илья о своем отношении к отцу в своих воспоминаниях.
   "А когда он сидит в своем кабинете и "занимается", не надо шуметь, и входить к нему никак нельзя. Что он делает, когда "занимается", мы не знаем. Позднее, когда я уже умел читать, я узнал, что папа "писатель".
   Это было так: мне как-то понравились какие-то стихи. Я спросил у мама: "Кто написал эти стихи?" Она мне сказала, что их написал Пушкин и что Пушкин был великий писатель. Мне стало обидно, что мой отец не такой. Тогда мне мама сказала, что и мой отец известный писатель, и я был этому очень рад.
   За обедом папа сидит против мама, и у него своя круглая серебряная ложка. Когда старушка Наталья Петровна, которая жила при Татьяне Александровне внизу, нальет себе в стакан квас, он берет его и выпивает сразу, а потом скажет: "Извините, Наталья Петровна, я нечаянно", - и мы все очень довольны и смеемся, и нам странно, что папа совсем не боится Натальи Петровны. А когда бывает "пирожное" кисель, то папа говорит, что из него хорошо клеить коробочки, и мы бежим за бумагой, и папа делает из нее коробочки.
   Мама за это сердится, а он ее тоже не боится.
   Иногда с ним бывает очень весело.
   Он лучше всех ездит верхом, бегает скорее всех, и сильнее его никого нет.
   Он почти никогда нас не наказывает, а когда он смотрит в глаза, то он знает все, что я думаю, и мне делается страшно.
   Я могу солгать перед мама, а перед папа не могу, потому что он все равно сразу узнает. И ему никто никогда не лжет"23.
   Я тоже, как Илья, не сомневаюсь в том, что папа самый умный, справедливый и добрый человек на свете и что ошибиться он никогда не может.
   Помню, как только раз у меня на минутку закралось сомнение в его непогрешимости, но я тотчас же ответила себе, что у него должны быть какие-нибудь неизвестные мне причины, чтобы поступать именно так, как он поступил. Это было так.
   Раз я увидала его, идущего из Чепыжа к дому. (Чепыж - это ближний к дому старый дубовый лес.) На нем высокие болотные сапоги, ружье через одно плечо и ягдташ через другое.
   Я бегу к нему навстречу, хватаю его своей маленькой рукой за указательный палец и подпрыгиваю возле него. Но он озабочен и выпрастывает свой палец от моей руки.
   - Погоди, Чурка, погоди, - говорит он и останавливается. Я слежу за тем, что он хочет делать, и вижу, что он вынимает из ягдташа подстреленного и не совсем еще убитого вальдшнепа. Вальдшнеп трепещет у него в руке. Папа выдергивает из него перо и втыкает ему где-то около головы это перо. Вальдшнеп перестает шевелиться, и папа его кладет назад в ягдташ.
   Мне это страшно и противно... Я с ужасом взглядываю на папа. Как мог он это сделать?
   Папа не замечает моего взгляда и ласково обращается ко мне. Я остаюсь с своим недоумением.
   "Но если он это сделал, - думаю я, - так, вероятно, это ничего..." {Впоследствии отец не только совсем бросил охоту, но удивлялся на то, как он мог убивать птиц и зверей и как мог он не видать всей жестокости этой забавы.}
  

VIII

  
   Иногда к папа езжали гости. Большей частью это бывали умные люди, с которыми папа говорил о серьезных вопросах, нам недоступных.
   Между ними были: П. Ф. Самарин, А. А. Фет-Шеншин, князь С. С. Урусов, граф А. П. Бобринский и другие.
   Они мало обращали на нас, детей, внимания. Мы же любили наблюдать за ними и каждого по-своему судили.
   К П. Ф. Самарину мы были довольно равнодушны. Папа говорил с ним всегда о серьезных предметах, а иногда спорил с ним о вопросах, для нас чуждых и непонятных. Мы называли такие разговоры "высшей степени слова"... и знали, что понять эти разговоры мы не в состоянии.
   Раз только мы приняли очень живое участие в споре папа с Самариным. Это было по поводу резвости скаковых лошадей. Папа утверждал, что степные лошади не менее резвы, чем английские. Самарин же с презрением отрицал это.
   Тогда папа предложил Самарину побиться об заклад. Папа должен был пустить скакать свою степную лошадь, а Самарин свою английскую.
   Мы, разумеется, всей душой стояли на стороне папа, но, к большому нашему огорчению, самаринский англичанин блестяще обскакал нашего башкирского степняка...
   Фета мы не особенно любили. Нам не нравилась его наружность: маленькие, резкие черные глаза без ресниц, с красными веками, большой крючковатый сизый нос, крошечные, точно игрушечные, выхоленные белые ручки с длинными ногтями, такие же крошечные ножки, обутые в маленькие, точно женские, прюнелевые ботинки; большой живот, лысая голова - все это было непривлекательно.
   Кроме того, Фет имел привычку, разговаривая, очень тянуть слова и между словами мычать. Иногда он начинал рассказывать что-нибудь, что должно было быть смешным, и так долго тянул, так часто прерывал свою речь мычанием, что терпения недоставало дослушать его, и в конце концов рассказ выходил совсем не смешным.
   Мои родители очень любили его. Было время, когда папа находил его самым умным изо всех его знакомых и говаривал, что, кроме Фета, у него никого нет, кто так понимал бы его и кто указывал бы ему дурное в его писаниях.
   "От этого-то мы и любим друг друга, - писал отец Фету27 июня 1867 года,- что одинаково думаем умом сердца, как вы называете"24.
   "Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, - пишет он в другом письме, от 30 августа 1869 года, - чтобы высказать все накопившееся"25.
   В письме от 29 апреля 1876 года отец пишет Фету, что когда он соберется "туда", то есть в другую жизнь, то он позовет его. "Мне никого в эту минуту так не нужно бы было, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее. Мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура-душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими"26.
   Мы с Ильей недоумевали перед оценкой папа и даже раз дружно посмеялись над почтенным Афанасьем Афанасьевичем.
   Как-то вечером мы, дети, сидели в зале за отдельным столиком и что-то клеили, а "большие" пили чай и разговаривали.
   До нас доносились слова Фета, рассказывающего своим тягучим голосом о том, какие у него скромные вкусы и как легко он может довольствоваться очень малым.
   - Дайте мне хороших щей и горшок гречневой каши... ммммммм... и больше ничего... Дайте мне хороший кусок мяса... ммммм... и больше ничего... Дайте мне... ммммм... хорошую постель... и больше ничего.
   И долго, мыча в промежутках между своей речью, Фет перечислял все необходимые для его благополучия предметы, а мы с Ильей, сидя за своим отдельным столиком, подталкивали друг друга под локоть и, сдерживая душивший нас смех, шепотом добавляли от себя еще разные необходимые потребности.
   - И дайте мне по коробке конфет в день - и больше ничего, - шептал Илья, захлебываясь от смеха.
   - И дайте мне хорошей зернистой икры и бутылку шампанского - и больше ничего, - подхватывала я тоже шепотом.
   С Фетом приезжала его жена - милая, добрая Марья Петровна. Ее мы любили гораздо больше, чем ее знаменитого мужа. Она всегда со всеми была ласкова, и от нее так и веяло скромностью, снисходительностью и добротой.
   С обоими супругами мы сохранили дружеские отношения до конца их жизни, а выросши, я полюбила истинное поэтическое дарование Афанасья Афанасьевича и научилась ценить его широкий ум.
   С своим гостем А. П. Бобринским папа всегда особенно горячо спорил о религиозных вопросах.
   Помню, как раз, сидя на скамейке под деревьями перед нашим домом, папа так ожесточенно с ним спорил о религии, что мне страшно стало. Я, конечно, стояла на стороне папа, я сочувствовала ему не потому, чтобы я понимала и одобряла то, что он говорит, а просто потому, что считала, что он ошибиться не может. Но мне жалко было, что папа так ожесточенно нападает на Бобринского. Только что перед этим Бобринский говорил мне, что у него есть дочка Мисси, приблизительно моих лет, с которой он хотел меня познакомить. Я об этом очень мечтала и боялась, что после спора с папа Бобринский раздумает ее привезти.
   Но не все гости папа были умные и спорили с ним о высоких, непонятных нам, предметах. К нему езжал еще наш сосед Н. В. Арсеньев, с которым разговоры были всегда более простые и нам доступные. За это ли или за то, что Николенька Арсеньев обращал на меня внимание, я его очень любила. Он был молодой, красивый и веселый. Когда он приезжал к нам из своего имения Судакова, я всегда, когда могла, сидела в гостиной с "большими", и слушала Николеньку, и смотрела на него.
   Помню, как раз он приехал, когда папа собирался идти сажать березовую посадку. Он позвал Николеньку с собой. К моей радости, Николенька попросил позволения взять с собой и нас, детей, и мы все пошли вместе с ним и с папа сажать березки.
   Теперь уже эта посадка - старый березовый, так называемый Абрамовский лес, и когда мне теперь приходится проезжать мимо него или гулять по нему, я всегда вспоминаю, как я старательно, под руководством папа и Николеньки Арсеньева, сажала маленькие душистые, с блестящими липкими листьями, молоденькие березки.
   - Вот вырастешь - будешь здесь грибы собирать,- сказал мне при этом папа.
   Раз как-то Николенька был у нас в гостях и мы все вместе сидели в гостиной. Был вечер, и в назначенный для нашего спанья час Ханна увела меня в детскую. Мне было очень горько расставаться с Николенькой, но делать было нечего, Ханны ослушаться нельзя было.
   Вымывши в ванне Сережу, Ханна по старшинству посадила после него меня. Намыливши мне голову, Ханна на минутку отошла от меня, чтобы достать кувшин чистой воды для окатывания. Вдруг мне мелькнула смелая мысль. Я воспользовалась тем, что Ханна отвернулась от меня, и с быстротой молнии выскочила из ванны. Стремглав, как была, помчалась я в гостиную, оставляя после себя на полу следы мокрых ступней.
   В гостиной я остановилась посреди комнаты перед Николенькой и, торжественно разведя руками, проговорила:
   - Вот она, Таня!
   Не знаю, что он подумал, увидя перед собой голенькую фигуру, с стекавшей с нее водой и с мылом, торчащим в виде битых сливок на голове, но я знаю, что мама пришла в ужас и отчаяние и, схватив меня в охапку, снесла к Ханне. Ханна уже хватилась меня и по мокрому следу бежала за мной.
   - Боже мой! Что выйдет из этой девочки? - в ужасе говорит мама.
  

IX

   Жили мы с Ханной в нижней комнате яснополянского дома. Прежде, еще во времена детства моего отца, дом этот был одним из флигелей, стоявших по двум сторонам большого дома, в котором родился папа. В те старинные времена комната со сводами не была жилой комнатой, а кладовой для хранения всякого рода провизии.
   В потолке этой комнаты вделаны большие железные кольца, существующие и теперь. В прежние времена к этим кольцам подвешивались окорока, сушеные травы, сухие грибы и фрукты и другие деревенские запасы.
   Большой дом, в котором родилась моя бабушка Толстая и родился и провел свое детство и свою молодость отец, был продан на снос еще до женитьбы отца. Его перевезли верст за двадцать пять от Ясной Поляны и поставили в том же виде, в каком он стоял в Ясной Поляне.
   В 1913 году имение, в которое он был поставлен, было продано крестьянам. Они разобрали большой толстовский дом, поделили его между собой и из материала построили себе избы.
   Когда отец в молодости продал большой дом, он с своей воспитательницей тетенькой Татьяной Александровной и с другими жителями Ясной Поляны перешли жить в один из каменных флигелей.
   В этот же флигель после своей женитьбы отец привез свою молодую жену.
   И в этом доме я и многие мои братья и сестры родились и провели почти всю свою жизнь.
   К нашему флигелю на моей памяти папа пристроил переднюю и кабинет, а над ними большую залу.
   А много лет спустя мама велела сломать низенькую деревянную пристройку, которая ютилась на противоположной стороне дома, и поставила на этом месте пристройку такого же размера, как выстроенную отцом залу.
   Все детство нас троих, старших детей, прошло в комнате нижнего этажа нашего яснополянского дома.
   Комната эта разделена каменным сводом на две части: меньшую и большую. В меньшей жила Ханна, а в большей - мы трое: Сережа, Таня и Илюша.
   Старший из нас был Сережа. Это был тихий, серьезный мальчик, доверчивый и правдивый. Он был добрый и сердечный. Почему-то он всегда стыдился всякого проявления нежного чувства, точно это было преступление, и всегда избегал высказывать всякие чувства.
   Как товарищ в играх он не был так интересен и весел, как Илья. У него не было столько воображения, и он не умел сразу понять игры и вступить в нее, как это бывало со мной и Ильей. Чуть я что затевала - Илья не только понял, но и дополнил игру. Так же и я с ним - чуть он придумает, я сейчас же подхватываю.
   Сережа больше играл один. У него была кукла с блестящими черными фарфоровыми волосами и нарисованными голубыми глазами. Он назвал ее Женей в честь Ханниной сестры, которую он очень любил. С этой Женей Сережа играл всегда один, и мы с Ильей иногда заставали его тихонько разговаривающего со своей Женей.
   - Илья, поди послушай, что он говорит,- подзадоривала я.
   - Заметит, - говорил Илья. И действительно, как только Сережа замечал, что за ним наблюдали, он конфузился, замолкал и, отложив Женю в сторону, делал вид, что он даже никакого внимания на нее не обращает.
   После Сережи иду я.
   Мне трудно себя описывать. По рассказам людей, знающих меня ребенком, я была очень живая, шаловливая и веселая девочка, большая затейница, а иногда и притворщица.
   Когда я была еще совсем крошечным ребенком, мои двоюродные сестры забавлялись тем, что легонько стукали меня головой об стену, и я, сгибая голову набок и прикладывая руку к глазам, притворялась, что мне больно и что я плачу.
   - А-а-а! - пищала я.
   Сестер это забавляло, и они продолжали меня стукать, пока, наконец, раз так меня стукнули, что я начала плакать по-настоящему.
   Мне рассказывали, как, играя в прятки с Сережей, я притворялась, что не могу найти его, тогда как он совершенно откровенно сидел под фортепиано и наивно смотрел, как я, заложив руки за спину и сбоку погладывая на него, ходила по комнате и лукаво повторяла:
   - Нету, нету! Нету, нету.
   За мной идет Илья. Он на полтора года моложе меня. В детстве это был цветущего здоровья богатырь-ребенок. Он был веселый, горячий и вспыльчивый. Но лень и некоторая слабость характера делали то, что он не всегда умел принудить себя сделать то, что нужно было, или удержаться от того, что было недозволено...
   В прогулках он всегда от нас отставал, и часто мы, старшие, увлекшись, забывали о шедшем сзади нас нашем младшем толстом Илье. Вдруг слышим, сзади раздается вой. Это Илья.
   - Вы меня не подожда-а-а-а-ли! - ревет он.
   Мы бежим назад, берем его за руку, некоторое время ведем за собой, но потом опять увлекаемся ягодами, грибами или еще чем-нибудь и опять Илья отстает.
   - Вы меня не подожда-а-а-а-ли! - с отчаянием опять ревет он.
   После Ильи через три года родился Лева, а потом и Маша. Эти двое последних жили наверху с няней, назывались "little ones" {малыши (англ.).} и мало участвовали в жизни нас троих, старших детей.
  

X

  
   Во время нашей жизни с Ханной внизу под сводами произошел со мной один очень странный случай, который так живо врезался в мою память, что я сейчас могла бы нарисовать все подробности этого происшествия.
   Раз ночью, когда все уже лежали в постелях и все, кроме меня, спали, я увидала, как в противоположном от моей кровати конце комнаты отворилась дверь и вошел... волк.
   Он шел на задних лапах, очень низко присев к земле. Помнится мне, что на нем были панталоны и, может быть, куртка, но она была сильно распахнута, так как я видела лохматую грудь волка. Я широко раскрыла глаза, обезумев от страха и боясь позвать кого-нибудь из братьев или Ханну, чтобы не обратить на себя внимание волка... А вместе с тем я всеми силами души надеялась, что кто-нибудь из них проснется... Но все они спали, и я слышала их мерное и спокойное дыхание.
   Наша темная, длинная комната, с каменными сводчатыми потолками и вделанными в них тяжелыми железными кольцами, полумрак, мерное дыхание спящих в ней людей и бесшумно приближающийся ко мне волк, все это наполнило мою душу ужасом...
   "А может быть, он не ко мне и не за мной?" - подумала я. Но что-то в моем сознании говорило, что он идет именно ко мне и именно за мной.
   Точно скользя по полу, волк все ближе и ближе подходил к моей кровати. Я замерла и зажмурилась и вдруг... о ужас, я чувствую, что он вынимает меня из постели и, всю окоченевшую от страха, берет на руки...
   Так же бесшумно, как он пришел, он поворачивается назад к двери и несет меня назад мимо спящих Ильи, Сережи и Ханны.
   Я хочу, но не могу сказать ни слова, не могу испустить ни звука, чтобы разбудить кого-нибудь.
   Но мысленно, в душе, я напрягаю все свои силы, чтобы умолить его оставить меня в покое или снести обратно в кроватку.
   "Ну, милый, ну, хороший, - молю я его мысленно. - Ну, пожалуйста, ну, поверни назад, ну..."
   Мы скользим все вперед, подходим уже к двери, когда... о счастье!.. волк вдруг поворачивает назад... И опять мимо спящих Ханны, мимо Сережи, мимо Ильи волк несет меня к моей кроватке и кладет в нее обратно.
   Что было после - как он ушел, как я заснула - я этого ничего не помню...
   Разумеется, волка не было. Разумеется, все это или мне приснилось, или представилось. Но видение было так ясно, что я до сих пор вижу все подробности этой картины перед глазами, как будто все это действительно случилось...
   Виденный мною волк был похож на волка из иллюстраций Каульбаха к гетевскому "Рейнеке-Лису"27. У папа в библиотеке было хорошее издание этой книги, и я очень любила смотреть на эти картинки. Может быть, этот образ потому так и врезался мне в память.
   Но в то время этот случай казался мне не сном и не видением, а самой настоящей действительностью.
  

XI

   Там же, в нашей комнате под сводами, случилось, что мы все трое заболели скарлатиной.
   О заразе, из-за которой теперь люди делают не только бессмысленные, но иногда и жестокие поступки, в то время мало думали.
   Мы заразились скарлатиной от крестьянских детей, которые были позваны к нам на елку. В ту зиму в деревне была сильная эпидемия скарлатины, и многие дети пришли на елку не вполне выздоровевшими. У некоторых детей кожа, как перчатка, отставала от тела, и мы трое забавлялись тем, что у ребят сдирали эту отстававшую кожу от рук.
   Не мудрено, что мы все заразились, и произошло это так скоро, что не успели мы поесть всех сластей, полученных с елки, и наиграться подаренными нам игрушками, как уже все трое свалились.
   Илья был легко болен. Сережа сильнее, а я чуть не умерла. Мама рассказывала, что я несколько дней была в бессознательном состоянии и все боялись, что я не вынесу болезни.
   Около моей постели поставили два питья - воду с белым вином и воду с вареньем, и я, вскакивая на своей кроватке, быстро и коротко говорила: "Белого" или "Красного". И много дней, кроме этого питья, я ничего в рот не брала.
   В то время градусников для измерения температуры тела еще не было и о каких-либо исследованиях никто и не слыхивал. И докторов было меньше, и поэтому реже их звали. Ждали, чтобы болезнь прошла, вытирали тело теплым прованским маслом, давали питье - а в остальном полагались на волю бога.
   Помню, как стало мне полегче.
   Я лежу в своей кроватке и испытываю чувство блаженства.
   Рядом с моей кроватью стоит кровать Ильи, а дальше - кровать Сережи. Они тоже оба в постели. Приходит папа и садится около меня.
   - Ну что, Чурка? Все притворяешься, что больна? - говорит он. Он смотрит на меня с нежностью, и я чувствую, что сейчас можно просить у него все, что угодно. Но мне просить нечего. Я беру его большую сильную сухую руку в свою и снимаю с его безымянного пальца его обручальное кольцо. Он мне этого не запрещает, а продолжает смотреть на меня с нежной улыбкой. Я играю кольцом, пока оно не выскальзывает у меня из руки и не закатывается так далеко, что никто не может его найти. А папа меня за это не упрекает и терпеливо ждет, пока Агафья Михайловна находит кольцо в какой-то щелке.
   Когда нам стало получше, нам вручили наши елочные сладости и игрушки. И вот мы, прыгая с одной кровати на другую, играли то в гостях у Илюши, то у Сережи, то у меня. Тут же была милая Ханна, ухаживающая за нами, часто заходила мама, иногда приходил сам папа. И мы были очень счастливы.
  

XII

   Во время нашей скарлатины ухаживало за нами еще одно лицо, о котором я должна рассказать, так как оно не только имело большое значение для нас, детей, но и занимало довольно заметное место и в жизни нашей семьи.
   Это лицо - старуха Агафья Михайловна, бывшая горничная моей прабабки графини Пелагеи Николаевны Толстой, а потом "собачья гувернантка", как ее называли.
   Это была худая, высокая старуха, с остатками большой красоты в благородных чертах гордого и строгого лица.
   Она осталась девушкой, вероятно, не желая подчинить своей жизни другому человеку. Будучи молодой крепостной, ей волей-неволей приходилось подчиняться своей госпоже, и она добросовестно исполняла свои обязанности. Когда хозяином Ясной Поляны стал отец, то он дал ей помещение на дворне, назначил ей пенсию и, вероятно, щадя ее гордую душу, не возложил на нее никаких обязанностей, а дал ей возможность заниматься тем, чем ей хотелось.
   Агафья Михайловна любила рассказывать о том, что, когда она была крепостной папа, кто-то хотел ее у него купить и предлагал за нее смычок гончих собак, но что папа ее не отдал.
   - А собаки были важные, - говорила она с сознанием того, что она знает толк в собаках.
   Когда Агафья Михайловна перешла на дворню, она сначала занялась овцами, а потом перешла на псарку, где и прожила до конца своей жизни, ухаживая за собаками.
   Агафья Михайловна любила не одних собак - для нее всякое живое существо было достойно любви и сострадания. Даже таких противных насекомых, как тараканов и блох, она не уничтожала и сердилась, когда другие это делали при ней. Она их не только не убивала, но прикармливала. Баранины же, с тех пор как она ухаживала за овцами, - она в рот взять не могла.
   "У нее была мышь,- пишет о ней в своих воспоминаниях мой брат Илья, - которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.
   Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину 16 копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.
   - Вдруг,- рассказывает она, - хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.
   - А варенье?
   - Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану"28.
   Бывало, когда вся наша семья уезжала на зиму в Москву, а папа один оставался в Ясной Поляне или когда он приезжал туда из Москвы, чтобы отдохнуть от тяжелых для него городских условий, Агафья Михайловна всегда приходила с дворни в дом, и они вместе сиживали за самоваром и разговаривали о всякой всячине.
   Много, много раз он упоминает о ней в своих письмах к мама, и всегда с хорошим чувством.
   "Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе,- пишет он в одном письме от 2 марта 1882 года... - Это было хорошо. Рассказы ее о собаках и котах смешны, но как заговорит о людях - грустно. Тот побирается, тот в падучей, тот в чахотке, тот скорчен лежит... тот детей бросил..."29
   В других письмах он пишет:
   "Чай готов, и Агафья Михайловна сидит".
   "Пришла Агафья Михайловна, болтала и сейчас ушла".
   "Дома Агафья Михайловна хорошо рассказывала про старину, - про меня, то, что я забыл, какой я был противный барчук..."
   "Опять обедал один, опять Агафья Михайловна toujours avec un nouveau plaisir" {как всегда с удовольствием (фр.).}.
   "Вечер весь шил башмаки Агафье Михайловне... Был Д. Ф. {Дмитрий Федорович - яснополянский школьный учитель.} и Агафья Михайловна и читали вслух "Жития святых".
   "Теперь вечер, шесть часов. Агафья Михайловна сидит".
   "Нынче встал в восемь, разобрался вещами, сходил к Агафье Михайловне".
   В последний раз папа упоминает о ней в письме к мама в ноябре 1890 года. "Сейчас девять часов, я ходил погулять, - тихо, теплый снег, - и зашел к Агафье Михайловне..."30
   Девочкой и я часто забегала к Агафье Михайловне, чтобы поболтать с ней и проведать собак, которых я любила. Агафья Михайловна рассказывала мне про старину, про мою прабабку, про то, как она служила у ней "фрейлиной". Так она называла свою должность.
   - Вы на меня не смотрите, что я теперь страшная такая стала. Я смолоду красавицей была, - рассказывала она. - Бывало, сидит графиня с гостями в большом доме на балконе. Понадобится ей носовой платок - она и позовет меня: "Фамбр-де шамбр, аппорте мушуар де пош" {Горничная, принесите носовой платок (искаж. фр.).}. А я ей: "Тутсит, мадам ля контесс" {Сейчас, графиня (искаж. фр.).}. А господа на меня так и смотрят, так и смотрят...
   Сидим мы с Агафьей Михайловной за беседой, а тут же в комнате ходят собаки, и почти всегда в углу на свежей соломе лежала какая-нибудь собака, которая особенно нуждалась в уходе и попечении Агафьи Михайловны.
   Расспрашивала я ее и про мою бабку Марию Николаевну, мать моего отца. Но она мало могла мне о ней рассказать, так как она была крепостной Толстых, а моя бабушка была урожденная княжна Волконская. Агафья Михайловна рассказывала мне о ней только то, что она была "заучена" и что она не умела ругаться.
   Я старалась как можно больше узнать о ней, так как отец относился к ее памяти всегда с любовью и благоговением. Агафья Михайловна говорила, что наружностью я была похожа на нее, и это меня всегда очень радовало, несмотря на то, что, по рассказам, она была дурна собой. Проверить этого нельзя, так как после нее не осталось ни одного ее портрета, кроме маленького черного силуэта.
   "Папа не помнил своей маменьки, - пишет брат Илья в своих воспоминаниях. - Она умерла, когда отцу было только два года, и он знал о ней только по рассказам своих родных.
   Говорят, что она была небольшого роста, некрасива, но необычайно добра и талантлива, с большими ясными, и лучистыми глазами.
   Сохранилось предание, что она умела рассказывать сказки, как никто, и папа говорил, что от нее его старший брат Николай унаследовал свою талантливость.
   Ни о ком папа не говорил с такой любовью и почтением, как о своей "маменьке". В нем пробуждалось какое-то особенное настроение, мягкое и нежное. В его словах слышалось такое уважение к ее памяти, что она казалась нам святой"31.
   Отца своего папа помнил хорошо, потому что он умер, когда папа было девять лет. Его папа тоже любил, говорил о нем всегда с почтением, но чувствовалось, что память маменьки, которой он не знал, для него дороже и что он ее любил гораздо больше отца.
   Но вернусь к Агафье Михайловне.
   Помню, раз прихожу к ней и вижу, что в углу лежит любимая папашина черно-пегая борзая Милка. Она почти вся покрыта новым стеганым халатом Агафьи Михайловны, который мама незадолго до этого сама выстегала для нее. Милка, точно понимая, что она удостоена слишком большой чести, вытягивает ко мне свою длинную узкую морду и смотрит на меня с несколько сконфуженным выражением в прекрасных черных глазах. В том месте под халатом, где должен находиться хвост, новый халат колышется. От этого движения он с нее немного соскальзывает, и я вижу под Милкой множество слепых толстеньких щенят. Некоторые из них ее сосут, некоторые спят, а некоторые, тыкаясь слепыми мордочками в солому, копошатся около нее. Милка поворачивает к ним морду и озабоченно оглядывает свое семейство.
   Мне жалко трудов мама. Я видела, как она часами, нагибаясь над столом и вглядываясь своими близорукими глазами в работу, стегала халат. И вдруг он теперь на собаке! Но мама к этому привыкла. Это случается не в первый раз. Сколько юбок, кофт, халатов было пожертвовано собакам. А сама Агафья Михайловна одета в такую рваную кофту, с таким изношенным верхом, что от него почти ничего не осталось и видна только стеганая вата, торчащая всюду клоками. Грудь и шея у Агафьи Михайловны открыты. Шея длинная, жилистая. Грудь темная, как пергамент, и засыпана табачным порошком, который она нюхает. Густые седые волосы растрепаны, и из-под нависших седых бровей смотрят умные, проницательные глаза.
   - Да что вы, графинюшка, - говорит она мне на выраженное мною сожаление о халате. - Что же, халат дороже живого божьего создания, что ли?
   Я не могу с ней не согласиться и не возражаю. Но я решаю скрыть от мама судьбу ее работы.
   Агафья Михайловна ходила не за одними собаками. Она прекрасно умела ходить за больными, и когда у нас в доме кто-нибудь захварывал, то обыкновенно посылали за Агафьей Михайловной. Спокойно и терпеливо она целые ночи просиживала у кровати больного, ловко и охотно ухаживая за ним. Между прочими больными она ухаживала за нашим управляющим Алексеем Степановичем, бывшим камердинером папа, когда он умирал в яснополянском флигеле. Много дней и недель подряд просидела она у его изголовья. Она очень любила его и часто говорила с ним о самых задушевных вопросах.
   У простых людей не стесняются прямо говорить о смерти. И Агафья Михайловна как-то заговорила с своим умирающим другом об этом неизбежном для всех нас конце. Гадали они о том - тяжел ли этот переход в другую жизнь или нет, и Алексей Степанович обещал ей сказать об этом перед самым концом. И вот, когда стало ясно, что конец близок, Агафья Михайловна напомнила ему о бывшем у них разговоре и спросила - хорошо ли ему.
   - Уж как хорошо!.. - без колебанья ответил Алексей Степанович.
   После его смерти Агафья Михайловна очень тосковала о нем.
   "Вчера Агафья Михайловна долго сидела и плакала,- пишет отец моей матери, - и горевала, как всегда странного искренне: "Лев Николаевич, батюшка, скажи, что ж мне делать? Я боюсь, с ума сойду. Приду к Шумихе {Гончая собака.}, отниму ее и заплачу: "Нет, Шумиха, нашего голубчика", и т. д. И сама плачет"32.
   С тех пор как я помню Агафь

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 207 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа