Главная » Книги

Суриков Василий Иванович - Воспоминания о художнике, Страница 4

Суриков Василий Иванович - Воспоминания о художнике


1 2 3 4 5 6 7 8

изображением головы девушки. Это была работа итальянского художника Блеас 7.
   После этого я не раз захаживал к Василию Ивановичу и, как правило, заставал его за работой. Так и запомнился его образ - художник, вдохновленный творческим трудом.
   Несколько раз мне доводилось слышать его игру на гитаре. И в музыке он был виртуоз. Следует заметить, что гитара для Сибири была своего рода культом - ее можно было найти в любой квартире и в городе, и на приисках, и в деревне. Василий Иванович любил все, что имело общее с народом. Он высоко ценил народное творчество и называл его хрустально-чистым родником, откуда берут начала творческие пути лучших русских художников. Помню, как восхищался Василий Иванович домовой резьбой во время одной из наших прогулок по городу.
   У плашкоута, где всегда стояли крестьянские подводы, Василий Иванович завел оживленный разговор с крестьянами. Особенно понравилась художнику одна дуга, украшенная резьбой. Он искал клочок бумаги, чтобы зарисовать ее, а крестьяне наперебой рассказывали о "знаменитых" дуговых мастерах. Он восхищался ритмичной композицией народного орнамента, его лаконичной выразительностью.
   При непосредственном участии Василия Ивановича была открыта в 1910 году в Красноярске художественная школа 8. Она помещалась в здании купеческого общества - в доме, где сейчас гостиница, и была оборудована всем необходимым, даже электрическим освещением. Василий Иванович живо интересовался ее работой, просматривал работы учащихся и меня, как преподавателя, при встречах всегда спрашивал о том, как идут дела в школе.
   Василий Иванович мечтал тогда остаться навсегда в Красноярске, выстроить мастерскую во дворе дома; он даже шагами отмерил место для строения. Но мечты его не сбылись. Началась первая мировая война, и родственники вызвали его в Москву.
   Мечтал он также здесь, на родине, начать работу над новой картиной - "Красноярск" 9. Он усиленно собирал для нее подготовительный материал.
   Для меня, как и для всех художников нашей страны, Василий Иванович является примером беззаветного служения искусству родного народа, примером ясной целеустремленности и в жизни, и в творчестве.
  

А. Р. ШНЕЙДЕР

  
   В каждый из своих приездов в Красноярск Василий Иванович бывал у моих родителей. Со слов моей матери хорошо помню, что отец мой, будучи студентом петербургского Технологического института, по просьбе своего товарища по Институту Александра Петровича Кузнецова1, готовил Василия Ивановича по математике к вступительному экзамену в Академию художеств и что это положило начало их знакомству, а затем я добрым отношениям между ними.
   Первое мое воспоминание о Василии Ивановича относится к лету (июнь или июль) 1889 года. В этом году я поступил во II класс красноярской гимназии, мы жили на даче Г. В. Юдина2. Василий Иванович приехал к нам с двумя своими маленькими дочками. Когда во время разговора я вошел в столовую и поздоровался с ним, он, обращаясь к своим дочерям, сказал: "Вылитая тетя Соня3, не правда ли?" - и несколько раз в этот вечер, обращаясь ко мне, повторял: "Тетя Соня". Помню, как сейчас, в его мягком взгляде была глубокая грусть, и после того, как они уехали, я спросил мать, почему он такой грустный. Она объяснила мне, что он недавно потерял свою жену и вот теперь остался с двумя девочками-сиротками.
   Второй раз я помню Василия Ивановича на "Столбах" в компании Шепетковских 4, Кузнецовых и как будто бы И. Т. Савенкова. Года не помню, но это было спустя несколько лет после первой встречи. Василий Иванович писал этюд панорамы, открывающейся с так называемой Архиерейской площадки. В один из перерывов, обращаясь к сидевшим, он сказал: "Видел я Альпы швейцарские и итальянские, но нигде не видал такой красоты, как эта, наша сибирская. Наша природа такая своеобразная, чарующая. Краски, тон, общий колорит тоже особенно близкие нам". Это не дословное выражение, а лишь общая мысль его слов, которая запечатлелась в моей памяти.
   В третий раз встречу с Василием Ивановичем я помню летом 1901 года, спустя полгода после смерти моей матери (Александры Александровны, урожденной Шепетковской). Он пришел к отцу, и они сидели на террасе нашего дома, выходившей в сад. Василий Иванович рассматривал альбом с фотографиями, в котором, кроме фотографий со знакомых и родных, были фотографии с картин Рафаэля и различных художников. "Не правда ли, - сказал он, обращаясь к моему отцу, - это ведь ее выбор? В этом выборе, как в капле воды, отразилась ее удивительно глубокая любящая душа, нежная психическая организация". В ответ отец заплакал, и Василий Иванович стал его утешать. Я ушел не в силах видеть слезы отца и побороть свои...
   В последний раз я видел Василия Ивановича в Москве в ноябре 1902 года, когда с отцом и дядей (П. И. Рачковским 5) мы были у него в квартире (как будто бы в одном из переулков около Тверской улицы). Он очень радушно встретил отца и дядю, говорил о Сибири, восторгаясь красотами окрестностей Красноярска. Память не сохранила каких-либо отдельных ярких мыслей, но сохранилось общее впечатление о том, как сильно и глубоко любил Василий Иванович свою родину.
   Помню также рассказы родных о том, что одно из женских лиц в картине "Боярыня Морозова" (в непосредственной близости к саням, над головой смеющегося мальчугана в шапочке, закутанной шалью) Василий Иванович писал с родной моей тетки Екатерины Александровны Рачковской. Я хорошо помню, что в кабинете дяди висел в 90-х годах в рамке, по-видимому, один из вариантов эскиза, очень схожий по композиции с указанным персонажем портрет 6. Позднее (после 1901 года) я этого эскиза не помню среди вещей дяди.
   У Ивана Тимофеевича Савенкова имеется карандашный набросок В. И. Сурикова, сделанный с него (Ивана Тимофеевича) для картины "Стенька Разин" 7.
  

М. А. РУТЧЕНКО

  
   Впервые я познакомился с В. И. Суриковым в 1890 году в Красноярске, куда он приехал к матери с детьми отдохнуть и забыться от пережитого им горя - потери любимой жены. В то время Суриков произвел на меня впечатление нездорового человека. Говорил он как-то отрывисто коротко, несколько глухим голосом, если и случалось с ним разговориться, то часто и неожиданно впадал в задумчивость. Видимо, я ему понравился, так как уже при втором свидании Суриков был разговорчивей и душевней. Вскоре Суриков пришел ко мне. Сидели мы и рассматривали французский художественный журнал, если не ошибаюсь, "Salon"1, где были помещены снимки с картин разных известных художников, в том числе и исторического художника Лорана2. По поводу творчества Лорана Суриков сказал: "Вот французы с Лораном носятся, а он как исторический художник слаб. Нет в его картинах эпохи. Это иллюстрации на исторические темы". Сказал и добродушно рассмеялся. Мастерством художника Рошгроса 3 восторгался: "О, как там написан мастерски ангел!" И вдруг погрузился как бы в забытье, подавил вздох и уже говорил коротко и как-то болезненно.
   Был я у Сурикова в третий раз. Он обрадовался моему приходу, говорил много, показал мне свои академические рисунки, а затем и свою последнюю работу - картину "Исцеление слепорожденного". Я сразу заметил, что слепорожденный похож на автора картины. И вот из пояснений автора я понял, что именно он болеет, - он переживал острый религиозный экстаз. Это его исцелил Христос от слепоты. Говорил он прежним глухим голосом, вдохновенно. Я молча слушал и слушал. Наконец речь оборвалась. Я взглянул на Сурикова. Он был погружен в свои переживания. На глазах признаки слез. Я не прерывал молчания. Наконец Суриков спросил мое мнение о картине: "Говорите, не стесняясь". Я сказал, что картина мне очень нравится своей безыскусственной простотой, и то нравится, что есть сходство в лицах у Христа и слепорожденного. Но я не советовал бы пропускать луч солнца на руку слепца, от этого разбивается-де цельность впечатления, но я понимаю значение этого луча на руке. Картина была тогда еще не окончена. В окончательном виде я ее не видел.
   Опять Суриков был у меня. На этот раз он рассматривал мои работы, похвалил один эскиз и советовал бросить этюды, а писать картины - "Картина научит скорее, чем этюды!"...
   Как-то я прихожу к Сурикову. Он в большом беспокойстве. Оказалось, люто заболела его мать. Я спросил: "Доктор был?" - "Нет, да и зачем он? Без воли божией и волоса не падают с головы". Большого труда стоило мне убедить его, что и доктора существуют и лечат не без божьей воли. Суриков попросил меня съездить за доктором. Я привез небезызвестного в Красноярске доктора Крутовского 4, и вовремя - Крутовский скоро поставил на ноги старушку. С этого времени Суриков всегда относился ко мне с доверием и дружбой.
   Однажды он заговорил об Академии художеств. Я высказал свое мнение, что она приносит больше вреда, чем пользы, в таком виде, в каком она тогда была.
   Показывал Суриков мне свой портрет работы Крамского б: "Написал он портрет мой, я и говорю ему - ни одного мазка! Положите хоть на лбу блеск мазком". А Крамской говорит: "А где же вы видите на лицах мазки?" - И все же положил мазок. "Вот он мазок", - и засмеялся.
   Нередко мы с ним гуляли по улицам Красноярска. Идем как-то по Качинской улице, близ старого базара. Суриков указывает мне на старый домишко с острой крышей: "Вот откуда я взял характер домов в своей картине "Боярыня Морозова"". Сибирь много сохранила от старого уклада жизни. В этот период Суриков жил в Красноярске что-то около 7-8 месяцев.
   Примерно через год еду я в Петербург и заехал в Москву. Посетил Сурикова. Был вечер. Пьем чай. Вдруг Суриков говорит: "А знаете, Михаил Александрович, как-то я был у Л. Н. Толстого и был там разговор о вас и ваших взглядах на искусство и на Академию художеств. Толстой очень заинтересовался и просил меня, когда вы будете в Москве, привести вас к нему. Толстой пишет что-то по вопросам искусства". Долго я думал, что делать. Хотелось, крепко хотелось видеть Льва Николаевича и в то же время не хотелось показать перед ним убожество своей мысли. Так и не поехал к Толстому, о чем впоследствии жалел, когда прочел его статью "Что такое искусство" 6.
   Теперь уже всего не припомню, о чем мы говорили с Василием Ивановичем, а надо сказать, Суриков был интересный, вдумчивый собеседник. Когда же не гуляли по вечерам, а сидели дома у него или у меня, то Суриков брал гитару, на которой он артистически играл своими короткими пальцами. В особенности любил он играть "думку", сочинения его бывшего друга, сослуживца по губернскому правлению, Мельницкого. И надо сказать, эта "думка" действительно была прекрасна своею тихою грустью. После этой "думки" мы долго сидели молча, переживая каждый свое в прошлом. В один из таких вечеров Суриков рассказал, как он работал по росписи храма Христа Спасителя. Писал он картину "Вселенский собор" и одному дьякону этакую шапку волос навернул. Приходит распорядитель работ и говорит: "Что вы делаете! Уберите половину волос". Пришлось убрать, а жаль... В то же время говорит художнику Творожникову 7: "Ну, а вы слишком зализали свою работу", - а раньше хвалил его.
   Проходит 4 года. Я живу в Красноярске. Много работы. Пишу огромное полотно - "Рождество", по В. П. Верещагину 8, но в умбристых тонах. Вдруг в мастерскую заявляется Василий Иванович. Как же был ему рад. Разумеется, сейчас же завязался разговор о картине Верещагина: "Когда писал Верещагин эту картину в храме Христа Спасителя, - говорит Суриков, - заходит туда П. П. Чистяков, увидел картину и говорит: "Это не рождество, а торжество жженой тердисени" 9. Раздался общий хохот. Вы хорошо сделали, что пишете в умбристых тонах..." - "Надолго приехали?" - спрашиваю я. "Нет, не надолго. Надо собрать материал, написать этюды 10. Еду на Абакан". Суриков взял у меня тогда таежные сапоги и вскоре уехал на Абакан. По приезде в Красноярск долго сидел у меня. Было много переговорено, но о своих работах ничего не говорил. Суриков неохотно говорил о своих работах, когда они были в процессе творчества. На столе лежали карандаш и бумага, Суриков в разговоре взял карандаш и нарисовал казака; того казака, который разбивает кулаком снежное укрепление в картине "Взятие снежного городка". Причем начал рисовать коня с левой ноздри и закончил казаком. Рисунок этот взял Ин. А. Матвеев11 для музея. Взял и мою работу "В одиночном заключении" для того же музея. В этот свой приезд Суриков заметно освободился от религиозного психоза, был бодр и жизнерадостен.
   В 1896 году я переехал на жительство в Иркутск. В 1905 году я ехал в Петербург и заехал в Москву к В. И. Сурикову. Всего 4 дня назад как была открыта Передвижная выставка картин в Москве, на которой стояла картина Сурикова "Разин"12. Сурикову хотелось слышать мое мнение о картине, мы уговорились с ним назавтра в 8 часов утра посетить выставку, а пока сидели вечером за чаем и говорили о том, о сем, и главное, о войне с Японией. Суриков питал надежды на помощь адмирала Небогатова13, который был отправлен с флотом на Дальний Восток. На другой день в 8 часов утра мы уже были на выставке, одни (выставка открывалась в 10 часов утра). Картина "Разин", грандиозных размеров, произвела на меня невыгодное впечатление. Я молчал, а Суриков понуждал меня высказаться. Я сказал: "Василий Иванович, а не будете сердиться за откровенное слово?" - "Только так, Михаил Александрович, откровенно!" Я старался как можно мягче высказать свое мнение: "Видите ли, Василий Иванович, Разин сам по себе безусловно хорош. Тип Разина собирательный. Ни одна из славянских народностей целиком, пожалуй, не припишет его себе. Хороши типы его ватаги. На редкость хорош Кольцо, на носу баркаса. Хорош в своем роде вот этот медведь, с громадными руками. Но вот в чем беда - между всеми ними нет связи, и в особенности между ватагой и Разиным..." Долго Суриков стоял перед своим полотном. Я посмотрел выставку, подошел к нему и стал за его спиной. Неожиданно он повернулся и пожал мне крепко руку. Мы молча с ним вышли, простились и расстались.
   Не могу точно сказать, когда у нас был разговор по поводу преобразования Академии художеств 14. Говоря об этом событии, Василий Иванович рассказал мне, как его приглашал И. Е. Репин занять место профессора. Дело было на каком-то собрании художников, забыл каком, кажется, на съезде перед открытием Передвижной выставки. Был такой шуточный эпизод. "Сижу я на диване, - рассказывал Суриков, - а Репин стоит передо мной и все просит меня на работу в Академию. Мне это было смешно и досадно. Я и говорю ему: "На колени!" Представьте себе, стал на колени. Я расхохотался и сказал ему: "Не пойду!"
   Вот и все, что мог я вспомнить из своих встреч с В. И. Суриковым. Записи разговоров, которые мы с ним вели и которые я хотел сохранить, погибли в 1907 году15.
   ...Когда, не помню, ехал я через Москву, был у В. И. Сурикова. В Москве как раз была Передвижная выставка. На выставке стояла картина "Переход Суворова через Альпы". Мы отправились с ним вместе на выставку. Говоря о картине, Суриков обратил мое внимание: "Посмотрите на этого старого казака, испытанного в боях. Дрогнул. Страшно. Крестится и ринется в пропасть, как и тот солдат, который уже летит туда. Я долго бился над этим солдатом. Не летит в пропасть, да и только, а когда я неестественно поднял его локти вверх, - полетел... Приходится иногда утрировать, чтобы добиться нужного впечатления. Я ездил в Альпы и зарисовал место перехода с натуры. Какой там ужас! Не верится как-то, чтобы даже Суворов мог перейти в этих местах Альпы".
   В приезд Сурикова в Красноярск в 1889 году услыхал он, что в Учительской семинарии есть хорошая подзорная труба; пожелал показать своим дочкам луну. В назначенное время мы с детьми явились в семинарию. Я с преподавателем П. С. Проскуряковым несли во двор станок с трубой и застряли в дверях. Протискиваясь через дверь, вздумали подурачиться и запели "со святыми упокой". Вдруг Суриков как закричит: "Что вы, что вы делаете!.." Мы сразу прикусили языки. Надо сказать, что в это время Суриков переживал острую религиозность. Не сразу он успокоился, а мы, как школьники, попавшиеся в нехорошем деле, в смущении не знали, что нам делать. Проскуряков оправился и начал настраивать трубу. Настроивши, предложил Сурикову смотреть на луну. Суриков и дети были в восторге от обозрения луны. Настроение у Сурикова изменилось, он был с нами любезен, чувствовалось, что хотел сгладить этот инцидент.
   Как и все люди, не обладающие красноречием, Суриков всегда говорил несколько в шутливом тоне и чуть-чуть с добродушной иронией, - почему некоторые считали его насмешливым. Но когда Василий Иванович говорил один на один с человеком, которого уважал и которому доверял, то в своей задушевной речи возвышался до большой поэтической красоты языка и мыслей. В области же искусства Суриков не имел ни поверенных, ни друзей. Он был одинок. Сурикова вполне никто не понимал как художника и как человека. Даже такие столпы искусства, как И. Е. Репин, не могли понять, почему Суриков отказался принять участие в строительстве обновленной Академии художеств. К слову, после отказа Сурикова от преподавания в Академии, Репин как будто недолюбливал Сурикова и даже позволил себе сказать ему при осмотре картины "Разин": "Вы все, Василий Иванович, чем дальше, тем больше преуспеваете в технике", а Суриков чем дальше, тем больше игнорировал технику, что ярко сказалось в его картине "Разин". Но когда хотел того, Суриков был хорошим техником кисти и рисунка, в чем не трудно убедиться при осмотре его работ.
  

К. А. ЯКОВЛЕВА-КОЗЬМИНА

  
   После длинного переезда на лошадях из Иркутска 10 августа 1891 года в Томске мы сели на пароход "Казанец" и поплыли по Томи к северу, затем поднялись по Оби, вошли в Иртыш и начали спускаться к Тобольску. Плыли мы долго, дней шесть. Погода была мрачная, небо было закрыто тяжелыми тучами, шел, почти не переставая, дождь, дул холодный пронизывающий ветер. Приходилось большею частью сидеть в каюте, а выходя на палубу, надевать шубу. Но я плыла в первый раз на пароходе, и новизна впечатлений скрашивала монотонность пути и неприветливость природы. Пароход этот был приготовлен для переезда "наследника" (Николая Романова) и потому был заново выкрашен, блестел чистотой, порядком, все было предусмотрено для комфорта и казалось мне особенно роскошным. Дамская каюта II класса, где находилась я, имела удобные широкие диваны и круглые маленькие окошки, женщин в ней было немного, они большею частью спали. В мужской каюте ехали наши караванные спутники; там играли в карты, какой-то актер забавлял анекдотами, пел куплеты, постоянно слышался громкий хохот, но разговоры были такого рода, что ехавший с нами директор народных училищ В. К. Златковский закрывал себе уши шубой, а молодой поляк А. И. Тышко предпочитал часами маршировать по трапу. Пароход тащился медленно, в сопровождении тяжело нагруженной баржи, часто останавливался у пустынных берегов, набирая заготовленные дрова. Чтобы развлечься, молодежь выскакивала на берег, почти всегда крутой, глинистый, скользкий, с жалкой травяной растительностью. Бродили по берегу, ежась от холода и пряча руки в рукава.
   Постепенно началось ознакомление пассажиров друг с другом. Их было в общем немного, исключая тех, которые ехали с караваном из Иркутска. Внимание обратил на себя плотный коренастый человек среднего роста с типичным смуглым лицом сибиряка и с длинными густыми черными волосами, которыми при разговоре он забавно встряхивал. Мы узнали, что это был художник Василий Иванович Суриков, возвращавшийся из Красноярска в Москву со своими двумя дочками, занимавший отдельную каюту. Василий Иванович тогда уже пользовался славой большого художника, но с его картинами я была знакома только по снимкам в иллюстрированных изданиях да по письмам А. В. Потаниной1, которая особенно восхищалась его картиной "Боярыня Морозова" за созданный им величавый образ героини-женщины.
   Василий Иванович охотно и много разговаривал с молодежью, он любил Сибирь и понимал ее особенности и красоты. Когда мы жаловались на скуку и монотонность путешествия, он указывал на окружающую природу, заставлял вглядываться, уметь ценить и беспредельную ширь Оби, и мрачный пустынный характер ее берегов, понимать величие природы, которое создавалось этой беспредельностью. А Обь, чем дальше к северу, тем становилась обширнее, ее берега иногда казались узкой полоской земли на далеком горизонте, а вблизи были низкие, глинистые, поросшие одним тальником. Редким оживляющим диссонансом являлись немногие раскиданные по берегам деревни с их длинными улицами и крепко сплоченными деревянными домиками. "Вот, - говорил Василий Иванович, - борьба человека с природой, борьба за жизнь, жестокая борьба... Здесь выковываются стойкие сибирские характеры". Особенно характерными для сибирского пейзажа были юрты остяков, убогие жилища, где жили люди, еще лишенные культуры, пасынки человечества, люди в самодельных меховых одеждах, с непонятною речью, задавленные голодом, нищетой и болезнями. При остановке парохода они забирались на борт, предлагали рыбу, просили табаку и водки. Матросы их гнали. А Василий Иванович спешно делал наброски в своих книжках 2.
   Бывали редкие моменты, когда вдруг вечером ветер разгонял тучи, полная луна прихотливо выглядывала из-за разорванных краев, широким лунным столбом отражалась в воде и заливала светом громадное водное пространство. Тогда низкие берега, пароход, баржа - все окрашивалось чудесным светом, и по этой пустынной глади, казалось, гордо двигается пароход - пионер цивилизации, который разбудит и даст новую жизнь этой еще спящей, нетронутой стране. Изредка попадались встречные пароходы, и мы обменивались с ними веселыми гудками сирены. Были и жуткие моменты, когда небо, вода, пароход - все затягивалось густым непроницаемым туманом, дышать становилось страшно трудно, и жутко гудели почти непрерывные гудки сирены, создавалось угнетенное настроение...
   Но вот мы покинули мрачную, величественную Обь, вошли в Иртыш и начали спускаться к югу. Здесь картина природы изменилась. Эта река уже не так широка, воды ее светлее, берега разнообразны и местами живописны. Есть и скалы, и утесы, и дремучие леса, иногда вплоть доходящие до краев круто срезанного берега. Василий Иванович приходил в восторг, указывая на красоту отражения в воде берега, леса. Он говорил: "Ни один художник еще не смог передать в красках этой дивной красоты. Посмотрите-ка, какая глубина отражения, какая чистота линий, красок, сколько жизни в движении воды". Он любовался и полетом птиц, поднимавшихся из лесу, и грацией спугнутого зайца, мелькавшего среди деревьев.
   Особенно красивы были берега в праздничный день, 15 августа3, когда мы плыли мимо деревень, которые здесь попадались гораздо чаще. На берегах виднелись живописные группы по-праздничному пестро разодетых крестьян, слышалась гармоника, кое-где пели песни. Бегали и играли ребятишки. Василий Иванович приходил в восторг от этих картин, почти не отходил от борта парохода. Он рассказывал о задуманной им картине из сибирской истории, где должен был фигурировать Ермак, и, наблюдая окружающее, он, очевидно, подбирал подходящие мотивы.
   Василий Иванович познакомил меня со своими дочерьми, им было 10-12 лет. Они перед этим потеряли свою мать и были одеты в темные платьица. Это были застенчивые скромные девочки с грустной печатью сиротства. Мы понемногу сблизились друг с другом и дальше уже по железной дороге и на пароходе от Перми до Нижнего ехали в одной каюте. Моим козырем были рассказы. Я увлекалась греческой историей, и девочки с большим интересом слушали мифы о греческих богах и героях. Василий Иванович был доволен, что девочки привязались ко мне, и убедительно просил не прерывать знакомства и дальше. Но они жили в Москве, а я ехала в Петербург, где меня ожидала новая жизнь, поступление на Высшие курсы, студенческая среда, все, что казалось так увлекательно и полно серьезных задач. И наше знакомство прервалось на этом...
   Василий Иванович был интересный, живой собеседник, он любил говорить о Сибири и на сибирские темы. И по поводу своих девочек он говорил: "Посмотрите - это тип будущих сибирячек, их мать была француженкой, у отца они взяли сибирские черты, и я думаю, что тип коренных сибиряков - смесь русского и монгольского элемента - создастся под влиянием культуры, вот именно с такими чертами".
   Девочки были очень хорошенькие, смуглые, с тонкими нежными чертами. "Каждый год, - говорил он, - я стараюсь возить своих девочек в Сибирь, чтобы они научились любить мою родину. Там живет моя мать, старая казачка, и ее я навещаю. И вообще я не могу долго быть вне Сибири. В России я работаю, а в Сибирь езжу отдыхать. Среди ее приволья и тишины я запасаюсь новыми силами для своих работ".
   Когда через 4 года я возвращалась в Сибирь, мы снова встретились с ним в поезде Московской железной дороги, но ехали в разных вагонах. Он опять ехал в сопровождении своих дочерей, тогда уже взрослых девушек, но мне показалось, что и они, и Василий Иванович настолько позабыли о моем существовании, что я не решилась и напомнить о себе, а по приезде в Нижний, мы попали на разные пароходы.
  

С. Т. КОНЕНКОВ

  
   Помнится мне, в 1891 году приехал я в Москву из Ельнинского уезда, Смоленской губернии, поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества, и, как водилось, прежде всего направился в Третьяковскую галерею. Долго, как зачарованный, не в силах отвести глаз, стоял я перед "Боярыней Морозовой" и тогда-то по-настоящему ощутил величие Сурикова.
   Познакомился я с Василием Ивановичем значительно позже, когда, окончив училище, экспонировал на Передвижной выставке статую "Каменобоец"1. В день вернисажа, взволнованный (выставлялся-то у передвижников впервые), я пошел на выставку. Посредине главного зала увидел Сурикова. Он подошел ко мне и похвалил мою работу. Сердце мое подпрыгнуло и забилось часто-часто: сам приметил меня - Суриков!
   Таким, как я увидел тогда Василия Ивановича, таким он навсегда запечатлелся в моей памяти: ладный и крепкий, с широким размеренным шагом, увенчанный черными пенистыми кудрями. Все в нем было свое, суриковское, типичное для него. Проникновенный, чистый взор, и будто написанный кистью алый и ровный рот, и спрятавшаяся в глазах казачья "лукавинка", и неожиданно мягкое пожатие большой и сильной руки.
   Суриков выставил картину, на которой изображался переход суворовской армии через Альпы. Картина имела успех несравненный (впрочем, как и другие суриковские работы), и Суриков подле нее казался мне выше ростом. С той знаменательной для меня выставки началось знакомство с Василием Ивановичем, которое продолжалось вплоть до его кончины.
   Беседы с ним были истинным наслаждением. Суриков говорил отлично, и знал это, и поэтому любил рассказывать. Выразительная и образная речь его сопровождалась широкими взмахами рук. Рассказывал ли он о Сибири, о снежных равнинах и о могучей глади Енисея, или о Средней России - о перелесках и болотцах, яркие картины, точно живые, вставали перед глазами слушателей.
   Его высказывания об искусстве служили для меня, как и для других молодых художников, своеобразной энциклопедией, откуда черпали мы знания, крайне полезные.
   Суриков безгранично любил природу. Помню, он говорил так: "Учиться в Академии нужно, но не очень следовать за указаниями академиков. Искусство - оно большое, и ему не вместиться в академических стенах, - Суриков взмахивал при этом обеими руками. - Природа! Она велика, и вот где истинная школа художника!"
   Наговорившись всласть, Суриков брал гитару, играл на ней и подпевал вполголоса.
   В искусстве Суриков не переносил ничего гостиного, напомаженного, прилизанного, выполненного в угоду салонным вкусам. Да и в жизни тоже.
   Бывало, входя в комнату, он ловким движением взбивал свои черные кудри, чтобы "они не лежали, точно я от цирульника". Одет он был всегда аккуратно, чисто, без единой пылинки на платье, но органически не выносил выглаженных в струнку брюк.
   Однажды Суриков покупал в магазине шляпу. Примерил ее - подошла. Затем он ее снял и старательно смял. У продавца от удивления расширились зрачки. Суриков поглядел на него игриво, бросил шляпу на пол и придавил ногой. Продавец заикнулся: "А д-деньги кто будет платить?" Суриков поднял шляпу, почистил щеткой и, надев на голову, сказал: "Теперь и носить ее! Отличная шляпа, а то какие-то дамские складочки. Смерть не люблю новых шляп".
   Суриков ценил хорошую мебель и знал в ней толк. Как-то фабрикант Морозов 2 приобрел гостиный гарнитур и пригласил Сурикова посмотреть его: "Зайдите, Василий Иванович, отменно хорош гарнитур, редкой работы". Суриков зашел. Гарнитур ему не понравился. Это была безвкусная мебель с бьющими на эффект украшениями. Так как хозяин не переставал восхищаться, Суриков, к неописуемому ужасу Морозова, вскочил ногами на диван и поддакнул лукаво: "М-да, пружины добротные..."
   Суриков ежедневно часами работал в своей мастерской, помещавшейся в Историческом музее. Как мне ни хотелось, но Суриков не позволял посещать мастерскую. Только его дочь Ольга имела туда доступ.
   Любимым отдыхом Сурикова были прогулки и сопровождавшие их беседы с крестьянами и рабочими. Василий Иванович каждодневно подчеркивал, что художнику прежде всего нужно изображать народ, ибо тема народа превыше всего. Поэтому был ему близок образ Степана Разина, которого понимал Суриков как народного вожака, героя, борца за счастье народа.
   В дни революции 1905 года Суриков крайне сочувственно относился к революционным рабочим, и на их стороне были его симпатии.
   В 1916 году, не припоминаю, в силу каких причин, я долго не видел Василия Ивановича. Моя мастерская располагалась тогда на Красной Пресне, неподалеку от Ваганьковского кладбища.
   Выхожу я как-то на улицу и вижу траурную процессию. Узнал в ней знакомых. Подошел, а мне говорят: "Суриков". Все поплыло перед глазами...
   Еще при жизни Сурикова, когда я вместе с художником Кончаловским возвратился из Звенигорода, где мы провели летние месяцы, Василий Иванович, рассматривая мои последние работы, сказал: "Я бы охотно позировал вам". Но я не посмел лепить Сурикова. Полагал, что эта ответственная задача мне не по плечу.
   Однако создание образа дорогого художника, друга всегда оставалось моей мечтой. Минуло более тридцати лет. Сейчас я работаю над памятником Сурикову 3. Мечта моя сбывается.
  

Н. А. КИСЕЛЕВ

  
   Когда наша семья жила в Москве, в девяностых годах, отца моего1 часто посещал Василий Иванович Суриков. Хотя я еще был тогда очень молод, лет четырнадцати, мне удалось быть свидетелем его глубоких увлечений в области музыки.
   Дело было так. Однажды Василий Иванович пришел к отцу днем и, проходя через гостиную в кабинет отца, застал меня играющим на пианино гаммы и другие упражнения. Я поднялся со стула, чтобы поздороваться с ним, но он, поспешно проходя, просил меня не прерывать занятий. Я снова принялся играть этюды, а затем и кое-какие пьесы. Занимался я много и серьезно. Прошло более часа. Снова открылась дверь кабинета. Вышел Василии Иванович и, прося отца не провожать его до передней, подошел ко мне, сел на стул рядышком и стал расспрашивать, люблю ли я музыку, что играю и какие вещи особенно люблю. Затем, поговорив еще немного, он, очень радушно, по-приятельски пожимая руку, сказал, чтобы я обязательно пришел к нему. Назначил день и час. "Я хочу сыграть тебе кое-что, - сказал он уходя, - обязательно приходи". Я спросил Василия Ивановича, на чем он играет и что. "Там увидишь", - ответил он.
   Когда он ушел, я все рассказал отцу. Но он никогда не слыхал, чтобы Василий Иванович на чем-либо играл и что он любит музыку.
   Я спросил, пойдет ли отец со мной, но он, улыбаясь, сказал, что не пойдет, так как Василий Иванович его не звал и ни о какой музыке у них разговора не было.
   В назначенный час, разыскав по адресу, данному мне Василием Ивановичем, дом по одной из Ямских улиц близ Садовой, я поднялся по длинной прямой лестнице на второй этаж. Позвонил. Скоро послышались шаги, и, открыв дверь, Василий Иванович встретил меня, приветливо улыбаясь. Я снял пальто и, пройдя с ним через две совершенно пустые комнаты, очутился в длинной, тоже пустоватой, видимо, мастерской. У окна стоял мольберт. На нем стояла начатая большая картина, покрытая сверху занавеской. Как я ни старался разглядеть, что там нарисовано, кроме пустого белого холста в нижней части картины, ничего не увидел. Заметив мои любопытствующие взгляды, Василий Иванович, махнув в сторону картины рукой, сказал, что она еще в работе, что еще и половины не сделано. Указав мне на стоящий в стороне большой сундук, он объяснил, что в нем много настоящих старинных одежд и оружия, которые должны быть написаны и ждут своей очереди, а пока еще никто картины не видел.
   Я с любопытством стал ждать, что и на чем Василий Иванович мне сыграет. Усадив меня на стул и поставив другой против него, он отошел в дальний угол комнаты и вернулся с гитарой в руках, на ходу подтягивая струны. Глаза его с вызывающей улыбкой, не отрываясь, следили за моим лицом, желая понять, какое впечатление создаст появление этого инструмента. Настраивая гитару, Василий Иванович едва коснулся струн, и послышались мягкие, приглушенные, ласкающие ухо звуки. Он спросил, знаю ли я этот инструмент, люблю ли его и приходилось ли мне слышать серьезную музыку, исполняемую на нем. Я сказал, что мой старший брат любит цыганские романсы, немного поет и сам аккомпанирует себе на гитаре, но лишь при закрытых дверях, когда его никто не слышит. "Ну, это другое дело", - сказал Василий Иванович и, нагнувшись несколько вперед, мягким прикосновением, медленно, нежно и звучно начал играть. Я услышал первую часть Лунной сонаты Бетховена. Меня поразила серьезность исполнения. Хотя все это было далеко от игры на рояле, но по-своему очень приятно, причем весьма музыкально. Да! Василий Иванович прекрасно чувствовал и передавал все очарование знаменитой бетховенской сонаты.
   Надо сказать, что сравнительно недавно в журнале "Огонек" появилась небольшая заметка, если не ошибаюсь, внучки2 Василия Ивановича о его большой любви к музыке и о том, что ей удалось впервые узнать и услышать исполнение дедушкой Лунной сонаты на гитаре уже незадолго до его кончины. Прочтя воспоминания внучки, я подумал, что Василий Иванович очень редко при ком-либо играл на гитаре, а тем более исполнял Лунную сонату. Не знаю, так ли это. Но во всяком случае, очень характерно для Сурикова и совпадает с его самоуглубленностью, с любовью в одиночестве наслаждаться искусством как в музыке, так и в живописи. Писал он свои великие произведения по нескольку лет, кажется, не делясь ни с кем своими переживаниями.
   Суриков был прямой и гордый человек. Несмотря на свою скромность, он не способен был смолчать, если кто-либо пытался умалить его труд и достоинство произведения. Помню рассказ отца о беседе великого князя Владимира с Василием Ивановичем. Великий князь высказал желание приобрести у Сурикова "Переход Суворова через Альпы" для Михайловского музея3 в Петербурге. В конце беседы великий князь спросил, как оценивает свою картину художник. Суриков ответил: "Десять тысяч рублей". Великий князь заметил, что это слишком дорого. И Василий Иванович довольно резко, в повышенном тоне, не вставляя в речь "ваше высочество" (что считалось по этикету необходимым), сказал: "Это ничуть не дорого, если учесть, во сколько художнику обходятся приобретения костюмов, оружия и других предметов, которые он должен писать с натуры, да еще надо учесть многолетний напряженный труд".
   Когда великий князь, помолчав, сказал, что картина им приобретается, Василий Иванович добавил: "Вот то-то и оно!" 4
   Надо было видеть, с каким интересом и своеобразной гордостью говорил он о своих родичах казаках, показывая мне и объясняя в подробностях назначение приобретенных им старинных костюмов и оружия. У него было бесконечное количество головных уборов и одежд как женских, так и мужских, с какими-то длиннейшими рукавами необычно прочного материала, тяжелых и на совесть крепко сшитых. Это все скупалось Василием Ивановичем из тайников старожилов в сибирских казачьих селениях. Многие одежды, сшитые чуть ли не сотню лет назад, мало чем отличались по фасону от нарядов трехсотлетней давности. В глухих уголках Сибири новомодье прививалось с большим опозданием. Так же было и с оружием. Кремневые ружья времен Ермака Тимофеевича не только украшали стены старых казацких домов, но служили иногда вооружением и современных охотников. Их конструкция и тяжесть говорили о вековой службе в могучих руках богатырей-казаков.
   Познакомив меня с интереснейшими образцами старинного оружия, Василий Иванович сказал: "Идем чай пить, там дочки заждались".
   При этих словах я почувствовал большую робость. Мне в том возрасте всегда казалось, что девушки, если их несколько, посмеиваются над нашим братом, недаром они с улыбочкой перешептываются. У меня обычно в этих случаях прилипал язык к гортани, и вел я себя очень глупо. Василий Иванович, заметив мое замешательство, подтолкнул меня в спину рукой и, весело глядя на дочерей, предложил поскорей налить чайку и занять гостя.
   Комната была большая, квадратная, уютно обставленная мягкой мебелью. Перед диваном-тахтой, на котором сидели девушки, стоял стол, а на нем самовар и много интересной расписной посуды и всякого вкусного угощения. Смущение мое не уменьшалось, пока девушки не вытянули из меня несколько ответных фраз на их вопросы о музыке и моих занятиях. Я, отвечая одной из девиц, сказал, что, к сожалению, поздно начал заниматься, и недостаток техники мешает мне исполнять многие вещи. Василий Иванович сказал: "Конечно, техника - не лишнее, но лишь, когда она помогает почувствовать глубже музыку, музыкальную мысль [...], а у Куинджи она мешала бы выявить силу его "Березовой рощи"5. У великих музыкантов есть неисчислимое количество вещей, где техника не играет большой роли. Все переиграть - жизни не хватит".
   Однако пора было и возвращаться домой. Простившись с девушками, которые меня уже не так пугали, я в сопровождении Василия Ивановича вновь прошел ряд пустых полутемных комнат, в одной из которых опять увидел у окна на мольберте продолговатый холст начатой большой картины. Эх, с каким бы удовольствием я заглянул под занавеску, скрывающую полотно.
   В передней Василий Иванович с улыбкой простился со мной, сказав: "Привет отцу". Дверь захлопнулась. Я медленно стал спускаться по невероятно длинной прямой лестнице, с волнением перебирая в уме только что пережитые впечатления. Все было особенное, не похожее на обычное.
   Вернувшись домой, я в подробностях сообщил отцу о пребывании у Василия Ивановича. Когда я рассказал ему, как Василий Иванович отозвался о картине Куинджи "Березовая роща", отец заметил, что многие бы согласились с ним, но немало и таких, кто видит в этой вещи особый технический прием Куинджи, который помогает выявить силу света и создать впечатление живой природы.
  
  

ИГОРЬ ГРАБАРЬ

  
   С В. И. Суриковым я познакомился в 1904 году у коллекционера В. О. Гиршмана1. Здесь ежедневно собирались художники и артисты. Приходили к обеду и сидели весь вечер, часов до двенадцати. Из художников у Гиршмана бывали москвичи - члены выставочного объединения Союза русских художников, чаще других - Коровин, Серов, Иванов, Архипов, Борисов-Мусатов, Малявин, Ал. Васнецов, Переплетчиков, Виноградов, Остроухов, Клодт, Мещерин, Первухин. Почти всегда приходил и Суриков, оживленно беседовавший, много рассказывавший о своих былых встречах и впечатлениях, веселый, вечно балагуривший и державший себя необыкновенно просто и по-товарищески легко с художниками.
   Приезжавшие из Петербурга художники - Бенуа, Сомов, Лансере, Добужинский, Бакст - также бывали завсегдатаями "гиршмановских вечеров", на которые съезжались и все главные московские коллекционеры.
   Суриков обычно уходил раньше других домой, часов около 11, я - также, мы шли пешком, чтобы прогуляться. Он всю дорогу охотно и интересно говорил, причем тема была всегда одна - искусство. Больше всех художников он ценил старых венецианцев, особенно Тициана и Тинторетто 2.
   Суриков был единственным из русских художников старшего поколения, не только не отворачивавшимся от молодежи, захваченной новейшими течениями, шедшими из Парижа, но и открыто их приветствовавшим.
   Будучи членом Товарищества Передвижных выставок, Суриков не скрывал своего презрения к большинству своих сотоварищей, когда-то интересных художников, впавших в начале нынешнего века в полное ничтожество.
   С еще большим презрением он относился к московским купцам-коллекционерам, собиравшим картины из чванства и снобизма. Он бывал у них потому, что это была единственная возможность встречаться с московскими художниками.
   Как-то Гиршман просил меня и Переплетчикова поехать с ним к Сурикову, чтобы помочь ему выбрать у него несколько этюдов. Суриков встретил нас очень радушно и стал показывать этюды к "Стрельцам", "Морозовой" и "Ермаку". Он показывал сначала самые слабые вещи, явно не ценившиеся им и только под конец извлекал откуда-то из другого места вещи позначительнее. Гиршман от поры до времени справлялся о цене и каждый раз вздыхал:
   - Что вы, Василий Иванович, да разве можно так высоко расценивать такой крошечный этюд?
   А Василий Иванович действительно хватил: "5 000, и никаких!"
   - Уступите, Василий Иванович.
   На это Суриков с лукавой усмешкой, подмигнув нам с Переплетчиковым, сказал:
   - И хотел бы, да имя не позволяет 3.
   В этой озорной реплике сквозило нескрываемое презрение к "меценатам".
   Московские старожилы помнят еще, какой хаотической была до 1913 года развеска картин в Третьяковской галерее. П. М. Третьяков умер, не успев осуществить задуманную им перевеску всех картин. После его смерти первые "попечители" галереи - Голицын4, Остроухов и Цветков5 - считали необходимым оставить галерею в том виде, в каком она была в момент смерти ее основателя, не трогая с места ни одной картины.
   Знаменитая картина Сурикова "Боярыня Морозова" висела в узкой комнате6, в которую вела маленькая дверь, и не было никакой возможности видеть как следует картину, ибо не было "отхода" от нее.
   Эта злополучная суриковская комната вмещала еще гигантский холст Перова "Никита Пустосвят" и большую картину Милорадовича7 "Черный собор".
   Я руководил перевеской 1913 года8 и распорядился вынести из этого зала все не-суриковские картины, а также пробил на месте входной двери большую арку, открывавшую вид на картину сквозь анфиладу зал. "Боярыня Морозова" загорелась всеми своими радужными цветами.
   Когда В. И. Суриков пришел в галерею после новой повески, он, в присутствии собравшихся старейших служащих, отвесил мне земной поклон и со слезами на глазах обратился к ним со словами:
   - Ведь вот в первый раз вижу свою картину: в квартире, где ее писал, не видел - в двух комнатах через дверь стояла. На выставке не видал - так скверно повесили, и в галерее раньше не видал, без отхода-то.
   В этот день мы долго стояли с ним перед его картинами, причем он рассказал немало любопытных эпизодов, связанных с историей их создания.
   Подойдя к "Утру стрелецкой казни", он вспомнил, как к нему в мастерскую в 1880 году зашел И. Е. Рении. Картина была уже вся прописана и в основном решена. Репину она очень понравилась, он спросил только Сурикова, почему тот не повесил нескольких стрельцов на виселицах, видневшихся вдали, по спуску вдоль Кремлевской стены. Суриков замялся, сказав, что ему это казалось излишним и дешевым.
   - А я бы непременно повесил двух-трех, а то какая же казнь, если никто еще не повешен.
   Суриков попробовал на другой день начертить мелом по масляной живописи несколько висящих фигур. Когда он окончил, в комнату вошла старуха няня.
   - Увидев картину, она грохнулась на пол, - закончил Суриков. - Тут я и понял, что был прав я, а не Репин: искусство не так дол

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 134 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа