ешилась не во Франкфурте, а в Берлине и Вене, особенно в первом, так как вторая была слишком озабочена своими собственными, исключительно австрийскими и далеко не немецкими делами, чтобы иметь время заниматься делами Германии.
Что же делала в это время радикальная, или так называемая революционная, партия? Большинство непрусских членов ее находилось во франкфуртском парламенте и составляло меньшинство. Остальные были в частных парламентах и также парализованы, во-первых, потому что влияние этих парламентов на общий ход дел Германии по самой ничтожности их было необходимо ничтожно, а во-вторых, потому что даже парламентство в Берлине, Вене, Франкфурте было смешно и пустословно. Прусское конституционное собрание, открывшееся в Берлине 22 мая 1848 и заключавшее почти весь цвет радикализма, ясно доказало это. В нем произносились самые пламенные, самые красноречивые и даже революционные речи, но дела не делалось никакого. С первых заседаний оно отвергло проект конституции, представленный правительством и подобно франкфуртскому собранию употребило несколько месяцев на обсуждение своего проекта, причем радикалы заявляли вперегонку, на удивление всему народу, свою революционность.
Вся революционная неспособность, чтобы не сказать непроходимая глупость, немецких демократов и революционеров вышла наружу. Прусские радикалы совершенно ушли в парламентскую игру и потеряли смысл для всего остального. Они серьезно поверили в силу парламентских решений, и самые умные между ними думали, что победы, одерживаемые ими в парламентских прениях, решают судьбы Пруссии и Германии.
Они задали себе неразрешимую задачу: примирение демократического самоуправления и равноправия с монархическими учреждениями. В доказательство приведем речь, произнесенную в июне 1848 одним из главных вожаков этой партии, доктором Иоганном Якоби, перед своими избирателями в Берлине и ясно представляющую всю демократическую программу:
"Идея республики есть высшее и чистейшее выражение гражданского самоуправления и равноправия. Но возможно ли осуществление республиканской формы правления при условиях, данных действительностью в известное время и в известной стране, это другой вопрос. Только всеобщая, единодушная воля граждан может решить его. Безумно бы поступило всякое отдельное лицо, если бы оно осмелилось взять на себя ответственность за такое решение. Безумна и даже преступна была бы партия, которая бы вздумала навязать народу эту форму правления. Не только сегодня, но в марте на предварительном собрании во Франкфурте я говорил то же самое баденским депутатам и старался отговорить их, хотя, увы! и тщетно, от республиканского восстания. В целой Германии - исключая одного Бадена - сама революция остановилась почтительно перед непоколебленными тронами и доказала этим, что хотя она и может положить предел произволу своих государей, но отнюдь не намерена прогнать их. Мы должны покориться общественной воле, и потому конституционно-монархическая форма правления есть та единая почва, на которой мы обязаны соорудить новое политическое здание"*.
Итак, новое устройство монархии на демократических основаниях - вот трудная, прямо невозможная задача, разрешение которой задали себе глубокомысленные, но зато чрезвычайно мало революционные радикалы и красные демократы прусской конституанты, и чем более они углублялись в нее, придумывая новые конституционные цепи, в которые намеревались заковать не только народную волю, но и монарший произвол своего обожаемого, полусумасшедшего государя, тем более они удалялись от настоящего дела.
Как ни огромна была их практическая близорукость, она не могла простираться до того, чтобы не видеть, как монархия, хотя и побежденная в мартовские дни, но не уничтоженная явно, конспирировала и собирала вокруг себя весь старый реакционно-аристократический, военный, полицейский и бюрократический мир, выжидая удобного случая для разогнания демократов и захвата власти, по-прежнему безграничной. Та же речь доктора Якоби доказывает, что прусские радикалы это хорошо видели. "Не будем себя обманывать,- сказал он, - абсолютизм и юнкерство {Так называют в Пруссии дворянское направление и военно-дворянскую партию. Слово "юнкер" употребляется в смысле дворянина.} отнюдь не исчезли и не перевелись, они едва считают нужным и дают себе труд притворяться мертвыми. Нужно было быть слепым, чтобы не видеть стремление реакции..."*
Итак, прусские радикалы довольно ясно видели грозившую им опасность. Что же они сделали для предупреждения ее? Монархически-феодальная реакция была не теория, а сила, страшная сила, имевшая за собою всю армию, горевшую нетерпением смыть с себя срам мартовского поражения и восстановить омраченную и оскорбленную королевскую власть в народной крови, всю бюрократию, весь государственный организм, располагавший огромными финансовыми средствами. Неужели же радикалы думали, что они в состоянии связать эту грозную силу новыми законами и конституцией, т. е. чисто бумажными средствами?
Да, они были бы довольно практичны и мудры, чтобы питать такие надежды. Иначе чем объяснить, что они, вместо принятия ряда практических и действительных мер против висевшей над ними грозы, провели целые месяцы в толках о новой конституции и о новых законах, долженствовавших подчинить всю государственную силу и власть парламенту? Они до того верили в действительность своих парламентских прений и законоположений, что пренебрегли единственным средством, чтобы противоположить силе государственно-реакционной - силу революционно-народную путем организации последней.
Неслыханно легкое торжество народных восстаний над войском почти во всех столицах Европы, ознаменовавшее начало революции 1848, было вредно для революционеров не только Германии, но и всех других стран, потому что оно возбудило в них глупую уверенность, что малейшей народной демонстрации достаточно, чтобы сломить всякое военное сопротивление. Вследствие такого убеждения прусские и вообще германские демократы и революционеры, думая, что от них всегда будет зависеть напугать правительство народным движением, если оно окажется нужным, не видели никакой необходимости ни в организации, ни в направлении, не говоря уже об умножении революционных страстей и сил в народе.
Напротив, как подобает добрым буржуа, самые революционные между ними боялись этих страстей и этой силы, всегда были готовы принять против них сторону государственного и буржуазно-общественного порядка и вообще думали, что чем реже будут прибегать к опасному средству народного бунта, тем лучше.
Таким образом, официальные революционеры Германии и Пруссии пренебрегли единственным находящимся у них средством для одержания окончательной и действительной победы над вновь возникавшей реакцией. Они не только не думали об организации народной революции, напротив, старались везде умиротворить и успокоить ее и этим самым ломали единственное серьезное оружие, которым они обладали.
Июньские дни*, победа военного диктатора и республиканского генерала Кавеньяка над парижским пролетариатом должны бы были открыть глаза демократам Германии. Июньская катастрофа была не только несчастием для парижских работников, но первым и, можно сказать, решительным поражением для революции в Европе. Реакционеры всех стран скорее и лучше поняли трагическое и столь выгодное для них значение июньских дней, чем революционеры, и в особенности немецкие.
Нужно было видеть, какой восторг возбудило первое известие о них во всех реакционных кругах; оно было принято как весть о спасении. Руководимые совершенно верным инстинктом, они увидели в торжестве Кавеньяка не только победу французской реакции над революцией французской, но победу всемирной или интернациональной реакции над международною революцией. Военные люди, штабы всех стран приветствовали ее как интернациональное искупление военной чести. Известно, офицеры прусских, австрийских, саксонских, ганноверских, баварских и других немецких войск тотчас же послали генералу Кавеньяку, временному правителю французской республики, поздравительный адрес, разумеется, с разрешения начальства и с одобрения своих государей.
Победа Кавеньяка имела в самом деле громадное историческое значение. С нее начинается новая эпоха в интернациональной борьбе реакции с революцией. Восстание парижских работников, продолжавшееся четыре дня, от 23 до 26 июня, превзошло своею дикою энергией и ожесточением все народные бунты, которых Париж когда-либо был свидетелем. С него, собственно, началась социальная революция, которой он был первым актом, а последнее, еще более отчаянное сопротивление Парижской Коммуны - вторым.
В июньских восстаниях в первый раз встретились без масок, лицом к лицу, дикая народная сила, борющаяся уже не за других, а собственно за себя, никем не руководимая, подымающаяся собственным движением для защиты своих священнейших интересов, и дикая военная сила, не обузданная никакими соображениями уважения к требованиям цивилизации и человечности, общественной учтивости и гражданского права и в опьянении дикой борьбы беспощадно все жгущая, режущая и уничтожающая.
Во всех предшествовавших революциях в борьбе против народа, встречая против себя не только народные массы, но и почтенных граждан, стоящих в их главе, университетское и политехническое юношество и, наконец, национальную гвардию, большею частью состоящую из буржуа, войска как-то скоро деморализовались и, прежде чем были действительно разбиты, уступали и отступали или братались с народом. В самом пылу битвы между борющимися сторонами существовал и соблюдался род договора, не позволявшего самым ярым страстям переступить известные границы, точно как будто обе стороны по общему условию дрались тупым оружием. Ни со стороны народа, ни со стороны войска никому в голову не приходило, что можно безнаказанно разрушать дома, улицы или резать десятки тысяч безоружных людей. Была общая фраза, беспрестанно повторяемая консервативною партиею, когда она отстаивала какую-нибудь реакционную меру и хотела усыпить недоверие противной партии: "Власть, которая для одержания победы над народом вздумала бы бомбардировать Париж, стала бы тотчас же невозможною" {Эти слова были сказаны в палате депутатов Тьером в 1840, когда, будучи министром Людовика Филиппа, он внес в палату проект о фортификации Парижа. Тридцать один год спустя Тьер, президент французской республики, бомбардировал Париж для усмирения Коммуны.}.
Такое ограничение в употреблении военной силы было чрезвычайно выгодно для революции и объясняет, почему прежде народ большей частью выходил победителем. Вот этим-то легким победам народа над войском генерал Кавеньяк захотел положить конец.
Когда его спросили, зачем он повел атаку большою массою, так что непременно должен был истребить огромное количество инсургентов*, он отвечал: "Я не хотел, чтобы военное знамя было во второй раз обесчещено народною победою". Руководимый этою чисто военною, но зато совершенно противонародною мыслью, он первый возымел смелость употребить пушки для разрушения домов и целых улиц, занятых инсургентами. Наконец, на другой, третий и четвертый день после победы, несмотря на все свои трогательные прокламации к заблудшим братьям, которым он открывал свои братские объятия, он допустил, чтобы войска вместе с разъяренною национальною гвардией в продолжение трех дней сряду вырезали и расстреляли без всякого суда около десяти тысяч инсургентов, между которыми попалось, разумеется, много невинных.
Все это было сделано с двойною целью: омыть кровью бунтующих военную честь (!) и вместе с тем отнять у пролетариата охоту к революционным движениям, внушив ему должное уважение к превосходству военной силы и ужас перед ее беспощадностью.
Этой последней цели Кавеньяк не достиг. Мы видели, что июньский урок не помешал пролетариату Парижской Коммуны встать в свою очередь, и мы надеемся, что даже новый несравненно более жестокий урок, данный Коммуне, не остановит и даже не задержит социальной революции, напротив, удесятерит энергию и страсть ее приверженцев и этим приблизит день ее торжества.
Но если Кавеньяку не удалось убить социальную революцию, он достиг другой цели - убил окончательно либерализм и буржуазную революционность, убил республику и на развалинах ее основал военную диктатуру.
Освободив военную силу от оков, наложенных на нее буржуазною цивилизацией, возвратив ей полноту ее естественной дикости и право, не останавливаясь ни перед чем, давать полную волю этой бесчеловечной и беспощадной дикости, он сделал отныне невозможным всякое буржуазное сопротивление. С тех пор как беспощадность и всеразрушение стали паролем военного действия, старая, классическая, невинная буржуазная революция посредством уличных баррикад стала детскою игрою. Чтобы с успехом бороться против военной силы, отныне не уважающей ничего и притом вооруженной самыми страшными орудиями разрушения и готовой всегда воспользоваться ими для уничтожения не только домов и улиц, но целых городов со всеми их жителями, чтобы бороться против такого дикого зверя, надо иметь другого, не менее дикого, но более правого зверя: всенародный организованный бунт, социальную революцию, которые, так же как и военная реакция, ничего не пожалеют и не остановятся ни перед чем.
Кавеньяк, оказавший такую драгоценную услугу французской и вообще интернациональной реакции, был, однако, самым искренним республиканцем. Не замечательно ли, что республиканцу было суждено положить первое основание военной диктатуры в Европе, быть первым предшественником Наполеона III и германского императора; точно так же, как другому республиканцу, его знаменитому предшественнику Робеспьеру, суждено было приготовить государственный деспотизм, олицетворившийся в Наполеоне I. Не доказывает ли это, что всепоглощающая и всеподавляющая военная дисциплина - идеал пангерманской империи - есть необходимое последнее слово буржуазной государственной централизации, буржуазной республики и вообще буржуазной цивилизации.
Как бы то ни было, немецкие офицеры, дворяне, бюрократы, правители и государи страшно возлюбили Кавеньяка и, возбужденные его счастливым успехом, видимым образом ободрились и стали уже готовиться к новой битве.
Что же делали немецкие демократы? Поняли ли они, какая им грозила опасность и что для предотвращения ее у них оставались только два единые средства: возбуждение революционной страсти в народе и организация народной силы? Нет, не поняли. Напротив, они как будто нарочно еще более углубились в парламентские прения и, повернувшись к народу спиною, предоставляли его влиянию всевозможных агентов реакции.
Мудрено ли, что народ к ним охладел совершенно, потерял к ним и к их делу всякое доверие, так что в ноябре, когда прусский король вернул свою гвардию в Берлин, назначил первым министром генерала Бранденбурга с явною целью полнейшей реакции, декретировал распущение конституанты и даровал Пруссии свою собственную конституцию, разумеется, совершенно реакционерную, те же самые берлинские работники, которые в марте так единодушно встали и так храбро дрались, что принудили гвардию удалиться из Берлина, теперь не пошевелились, даже не пикнули и равнодушно смотрели, как "демократов гнали солдаты".
Этим, собственно, кончилась в действительности трагикомедия германской революции. Еще прежде, а именно в октябре, князь Виндишгрец восстановил порядок в Вене, правда, не без значительного кровопролития, - вообще австрийские революционеры оказались революционернее прусских.
Что же делало в это время национальное собрание во Франкфурте? В конце 1848 оно вотировало, наконец, основные права и новую пангерманскую конституцию и предложило прусскому королю императорскую корону. Но правительства австрийское, прусское, баварское, ганноверское и саксонское отвергли основные права и новоиспеченную конституцию, а прусский король отказался принять императорскую корону и затем отозвал своих депутатов.
Реакция торжествовала в целой Германии. Революционная партия, взявшись поздно за ум, решилась организовать всеобщее восстание к весне 1849. В мае потухающая революция бросила последнее пламя в Саксонию, в баварский Пфальц и в Баден. Это пламя было везде затушено прусскими солдатами, восстановившими после недолгой борьбы, впрочем достаточно кровопролитной, старый порядок в целой Германии, причем принц прусский, нынешний император и король Вильгельм I, командовавший прусскими войсками в Бадене, не пропустил случая повесить нескольких бунтовщиков.
Таков был печальный конец единственной и надолго последней немецкой революции. Теперь спрашивается, что было главной причиной ее неудачи?
Помимо политической неопытности и практической неумелости, нередко присущей ученым, помимо положительного отсутствия революционной смелости и коренного отвращения немцев к революционным мерам и действиям и страстной любви к подчинению себя власти, наконец, помимо значительного недостатка инстинкта, страсти и смысла свободы, главною причиною неудачи было общее стремление всех немецких патриотов к образованию пангерманского государства.
Это стремление, вытекающее из глубины немецкой природы, делает немцев решительно неспособными к революции. Общество, желающее основать сильное государство, непременно хочет подчинить себя власти; революционное общество, напротив, хочет сбросить с себя власть. Как же примирить эти два противоположные и взаимоисключающие требования? Они непременно должны парализировать друг друга, как и случилось с немцами, которые в 1848 не достигли ни свободы, ни сильного государства, напротив, потерпели страшное поражение.
Оба стремления так противоречивы, что в действительности в одно и то же время не могут встретиться в одном и том же народе. Оно должно быть непременно призрачным стремлением, скрывающим за собою настоящее, как это и было в 1848. Мнимое стремление к свободе было самообольщение, обман; стремление же к основанию пангерманского государства было весьма серьезно. Это несомненно, по крайней мере в отношении ко всему образованному немецкому буржуазному обществу, не исключая огромнейшего большинства самых красных демократов и радикалов. Можно думать, догадываться, надеяться, что в немецком пролетариате живет противосоциальный инстинкт, который, быть может, его сделает способным к завоеванию свободы, потому что он несет то же экономическое ярмо и которое так же ненавидит, как и пролетариат других стран, и потому, что ни ему, ни другим нет возможности освободиться от экономического рабства, не разрушив многовековую тюрьму, называемую государством. Возможно только предполагать и надеяться, ибо фактических доказательств на это нет, напротив, мы видели, что не только в 1848, но и в настоящее время немецкие работники слепо повинуются своим предводителям, тогда как предводители, организаторы социально-демократической партии немецких работников, ведут их не к свободе и не к интернациональному братству, а прямо под ярмо пангерманского государства.
В 1848 немецкие радикалы, как заметили выше, нашлись в печальной трагической необходимости бунтовать против государственной власти, чтобы заставить ее сделаться сильнее и шире. Значит, они не только не хотели ее разрушить, напротив, самым нежным образом пеклись о ее сохранении в то время, как боролись против нее. Значит, вся деятельность их была разбита и парализирована в своем существе. Действия власти не представляли такого противоречия. Она, нисколько не задумываясь, хотела задушить во что бы то ни стало своих странных, непрошеных и беспокойных друзей, демократов. Что радикалы думали не о свободе, а <о> создании империи, достаточно привести один факт.- Когда франкфуртское собрание, в котором уже торжествовали демократы, предложило императорскую корону Фридриху Вильгельму IV 28 марта 1849, т. е. когда Фридрих совсем уничтожил все так называемые революционные приобретения или народные права, разогнал конституанту, избранную прямо народом, и дал самую реакционную, самую презренную конституцию, когда он, полный гнева за претерпенные им и короною оскорбления, травил ненавистных ему демократов полицейскими солдатами.
Не могли же они быть до такой степени слепы, чтобы требовать от такого государя свободы! Чего же они надеялись и ожидали? Пангерманского государства!
Король и этого не был в состоянии им дать. Феодальная партия, восторжествовавшая вместе с ним и снова захватившая государственную власть, крайне враждебно относилась к идее единства. Она ненавидела германский патриотизм как крамольный, и знала только свой прусский патриотизм. Все войско, все офицеры и все кадеты в военных школах пели тогда с неистовством известную прусско-патриотическую песнь:
"Я пруссак, знаешь ли мое знамя"*.
Фридриху хотелось быть императором, но он боялся своих, боялся Австрии, Франции, а главным образом императора Николая. В ответ польской депутации, приходившей требовать свободы для Познанского герцогства в марте 1848, он сказал: "Я не могу согласиться на вашу просьбу, потому что это было бы противно желанию моего зятя, императора Николая, который настоящий великий человек! Когда он говорит - да, то и бывает да, когда говорит - нет, то - нет".
Король знал, что Николай никогда не согласится на императорскую корону, поэтому, и особенно поэтому, он наотрез отказался принять ее от франкфуртской депутации.
А между тем ему необходимо было что-нибудь сделать в смысле германского единства и прусской гегемонии, хотя только для того чтобы выручить свою честь, компрометированную его мартовским манифестом. Для этого Фридрих, пользуясь лаврами, пожатыми прусскими войсками при усмирении демократов Германии и внутренними затруднениями Австрии, недовольной его успехам<и> в Германии, сделал попытку основать союз в мае 1849 между Пруссией, Саксонией и Ганновером, клонившийся к сосредоточиванию в руках первой всех дипломатических и военных дел, но союз продолжался недолго. Лишь только Австрия с помощью русского войска усмирила Венгрию (в сентябре 1849), как Шварценберг грозно потребовал от Пруссии, чтобы все в Германии было возвращено к старому домартовскому порядку, словом, чтобы был восстановлен Германский союз, столь удобный для преобладания Австрии. Саксония и Ганновер тотчас же отстали от Пруссии и присоединились к Австрии; Бавария последовала их примеру; а воинственный вюртембергский король объявил во всеуслышание, что "куда ему прикажет идти с своим войском австрийский император, туда он и пойдет".
Таким образом, несчастная Пруссия очутилась в полнейшем уединении. Что было ей делать? Согласиться на требование Австрии казалось для тщеславного, но слабого короля невозможным; поэтому он назначил своего друга генерала Радовица первым министром и приказал своим войскам двинуться. Чуть было не дошло до драки. Но император Николай крикнул немцам: "Остановитесь!", прискакал в Ольмюц (ноябрь 1850) на конференцию и произнес приговор. Униженный король покорился, Австрия торжествовала, и в прежнем союзном дворце во Франкфурте (в мае 1851) после трехлетнего затмения открылся вновь Германский союз.
Революции как бы не было. Единственный след ее - ужасная реакция, долженствующая служить спасительным уроком немцам: кто хочет не свободы, а государства, тот не должен играть в революцию.
Кризисом 1848 и 1849 кончается собственно история германского либерализма. Он доказал немцам, что они не только не в состоянии завоевать свободы, но даже и не хотят ее; доказал, кроме того, что без инициативы прусской монархии они не в состоянии достигнуть далее своей настоящей и серьезной цели, не в силах создать единого и могучего государства. Последовавшая реакция отличается от таковой в 1812 и 1813 тем, что, несмотря на всю горечь и тягость последней, немцы посреди нее сохранили и могли сохранить заблуждение, что они любят свободу и что если бы им не помешала сила соединенных правительств, далеко превосходившая их крамольную силу, они сумели бы создать вольную и единую Германию. Теперь такое утешительное самообольщение невозможно. В продолжение первых месяцев революции решительно не существовало такой правительственной силы в Германии, которая могла бы им воспротивиться, если бы они хотели что-либо сделать; впоследствии же они, более, чем кто другой, способствовали восстановлению такой силы. Значит, нулевой результат революции произошел не от внешних препятствий, а только от собственной несостоятельности немецких либералов и патриотов.
Чувство этой несостоятельности стало как бы основанием политической жизни и руководителем нового общественного мнения Германии. Немцы, по-видимому, изменились и стали практическими людьми. Отказавшись от широких абстрактных идей, составлявших все мировое значение их классической литературы, от Лессинга до Гете и от Канта до Гегеля включительно, отказавшись и от французского либерализма, демократизма и республиканизма, они стали отныне искать исполнения германских судеб в завоевательной политике Пруссии.
Надо прибавить, к их чести, что обращение совершилось не вдруг. Последние двадцать четыре года, от 1849 по настоящее время, которые для краткости включили мы в один пятый период, должны быть разделены по-настоящему на четыре периода:
5. Период безнадежного покорения, от 1849 до 1858, т. е. до начала регентства в Пруссии.
6. Период от 1858 до 1866, период последней предсмертной борьбы издыхающего либерализма против прусского абсолютизма.
7. Период от 1866 до 1870, капитуляция побежденного либерализма.
8. Период от 1870 до настоящего времени, торжество победоносного рабства.
В пятом периоде внутреннее и внешнее унижение Германии дошло до крайней степени. Внутри молчание рабов: в Южной Германии австрийский министр, наследник Меттерниха, командовал безусловно; в Северной - Мантейфель, унизивший прусскую монархию донельзя на конференции в Ольмюце (1850) в угоду Австрии и, к вящему удовольствию прусской придворной, дворянской и военно-бюрократической партии, травил уцелевших демократов. Значит, в отношении к свободе нуль, а в отношении к внешнему достоинству, весу, значению Германии как государства еще менее нуля. Шлезвиг-Гольштейнский вопрос, в котором немцы всех стран и всех партий, кроме придворной, военной, бюрократической и дворянской, с самого 1847 не переставали заявлять самые буйные страсти, благодаря прусскому вмешательству был порешен окончательно в пользу Дании. Во всех других вопросах голос соединенной Германии, вернее, разъединенной Германским союзом, даже не принимался в соображение другими державами. Пруссия более чем когда-нибудь стала рабою России. Несчастный Фридрих, прежде ненавидевший Николая, теперь только им и клялся. Преданность интересам петербургского двора простиралась до того, что прусский военный министр и прусский посланник при английском дворе, друг короля, были сменены оба за выражение симпатии к западным державам.
Известна история "неблагодарности" князя Шварценберга и Австрии, так глубоко поразившая и оскорбившая Николая. Австрия, по своим интересам на востоке естественный враг России, открыто приняла сторону Англии и Франции против нее, Пруссия же, к великому негодованию целой Германии, оставалась верна до конца.
Шестой период начинается регентством нынешнего короля императора Вильгельма I. Фридрих окончательно сошел с ума, и его брат Вильгельм, ненавистный для целой Германии под именем прусского принца, в 1858 сделался регентом, а в январе 1861, по смерти старшего брата, королем Пруссии. Замечательно, у этого короля-фельдфебеля и пресловутого вешателя демократов был также свой медовый месяц народно-угодливого либерализма. Вступая в регентство, он произнес речь, в которой высказал твердое намерение поднять Пруссию, а через нее и всю Германию на подобающую высоту, уважая при этом границы, положенные конституционным актом королевской власти {Это уважение, казалось, должно бы быть ему тем легче, что октроированная, т. е. королевскою милостью дарованная конституция, собственно, ни в чем не ограничивала королевской власти, исключая одного пункта - права заключать новые займы или декретировать новые налоги без согласия представительства; для взимания налогов, уже раз получивших парламентское согласие, не требовалось новой парламентской вотировки, ибо парламент лишен права их отменять. Это именно нововведение и превратило весь германский конституционализм и парламентаризм в совершенно пустую игру. В других странах, в Англии, Франции, Бельгии, Италии, Испании, Португалии, Швеции, Дании, Голландии и т. д. парламенты, сохраняя существенное и единственное действительное право отказывать правительству в податях, могут, если захотят, сделать всякое правительство невозможным, вследствие чего получают значительный вес в делах управления. Октроированная конституция, отняв это право у прусского парламента, предоставила ему право отказа в установлении новых налогов и в заключении новых займов. Но мы сейчас увидим, как спустя три года после обещания блюсти право парламента, Вильгельм I нашел себя вынужденным нарушить его.} и опираясь всегда на народные стремления, выражаемые парламентом.
Сообразно такому обещанию первым делом его управления было распущение министерства Мантейфеля, одного из самых реакционных, когда-либо управлявших Пруссиею и бывших как бы олицетворением ее политического поражения и уничтожения.
Мантейфель стал первым министром в ноябре 1850, как будто для того, чтобы подписать все условия ольмюцкой конференции, крайне унизительные для Пруссии, и окончательно подчинить ее и всю Германию австрийской гегемонии. Такова была воля Николая, таково было страстно дерзкое стремление князя Шварценберга, таковы также были стремления и воля огромнейшего большинства прусского юнкерства или дворянства, не хотевшего и слышать о слиянии Пруссии с Германией и преданного австрийскому и всероссийскому императорам чуть ли даже не больше, чем свому собственному королю, которому повиновалось по долгу, но не из любви. В продолжение целых восьми лет Мантейфель управлял Пруссией в этом направлении и духе, унижая ее перед Австрией при всяком удобном случае и вместе с тем преследуя немилосердно и беспощадно в ней и во всей Германии все напоминавшее либерализм или народное движение и право.
Это ненавистное министерство было заменено либеральным князя Гогенцоллерн-Сигмаринга, с первого дня заявившего намерение регента восстановить честь и независимость Пруссии в отношении к Вене, а также и утраченное влияние на Германию.
Несколько слов и шагов в этом направлении было достаточно, чтобы привести в восторг всех немцев. Забыты были все недавние обиды, жестокости и преступления; вешатель демократов, регент, а затем король, Вильгельм I, вчера ненавидимый и проклинаемый, превратился вдруг в любимца, героя и единственную надежду. В подтверждение приведем слова известного Якоби, произнесенные им перед кенигсбергскими избирателями (11 ноября 1858):
"Истинно мужское и сообразное с конституцией обращение принца при вступлении его в регентство исполнило новою верою и новыми надеждами сердце всех пруссаков и всех немцев. С необычайною живостью все стремятся к избирательным урнам"*.
В 1861 тот же Якоби писал следующее: "Когда принц-регент по собственному решению взял в свои руки управление страны, все ожидали, что Пруссия беспрепятственно пойдет вперед к предположенной цели. Ожидали, что люди, которым было регентом вверено управление страною, прежде всего уничтожат все зло, совершенное правительством в последние десять лет; положат конец чиновничьему произволу, чтобы поднять и оживить общий патриотический дух, свободное самосознание граждан...
"Исполнились ли эти надежды? Всеобщий голос во всеуслышание отвечает: В эти два года Пруссия не подвинулась ни на шаг и так же далека, как и прежде, от исполнения своего исторического назначения"**.
Почтенный доктор Якоби, последний верующий, представитель германского политического демократизма, без сомнения умрет, верный своей программе, расширившейся в последние годы до весьма нешироких пределов программы немецких социальных демократов. Идеал его, образование пангерманского государства путем общенародной свободы,- утопия, нелепость. Мы уже говорили об этом. Огромное большинство немецких патриотов после 1848 и 1849 годов пришло к убеждению, что основание пангерманского могущества возможно только путем пушек и штыков, и поэтому Германия ждала спасения от воинственно-монархической Пруссии.
В 1858 вся национально-либеральная партия, пользуясь первыми симптомами изменения правительственной политики, перешла на ее сторону. Бывшая демократическая партия распалась: огромнейшая часть ее образовала новую партию, "партию прогрессистов", остальная продолжала называться демократическою. Первая с самого начала горела желанием соединиться с правительством, но, желая сохранить свою честь, умоляла его дать ей приличный предлог для такого перехода, требовала хотя внешнего уважения конституции. Она кокетничала и пикировалась с ним до 1866, а затем, побежденная блеском побед против Дании и Австрии, безусловно сдалась правительству. Демократическая партия, как увидим, сделала в 1870 то же самое.
Якоби не последовал и никогда не последует общему примеру. Демократические принципы составляют его жизнь. Он ненавидит насилие и не верит, чтобы путем его можно создать могучее германское государство; поэтому он остался врагом, правда, одиноким и бессильным, нынешней прусской политике. Бессилие его главным образом происходит от того, что, будучи государственником с ног до головы, он искренно мечтает о свободе и в то же время желает единого пангерманского государства.
Нынешний германский император Вильгельм I не страдает противоречиями и, подобно незабвенному Николаю I, создан как бы из одного куска металла, словом, целый человек, хотя и ограниченный. Он да нецарствующий граф Шамбор едва ли не одни верящие в свое богопомазание, божественное призвание и право. Он, верующий король-солдат, подобно Николаю, выше всех принципов ставит принцип легитимизма, т. е. наследственное государственное право. Последнее для его совести и ума было серьезным затруднением для соединения Германии, потому что нужно было столкнуть с престолов множество законных государей; но в государственном кодексе есть другое начало - священное право завоевания, - разрешившее вопрос. Государь, верный монархическим обязанностям, ни за что в мире не согласится занять престол, который предлагается ему бунтующим народом и который освобожден им от законного государя; но он сочтет себя вправе завоевать этот народ и престол, лишь бы бог благословил его оружие и лишь бы был удобный повод для объявления войны. Это начало и основанное на нем право всегда признавалось и признается до сих пор всеми государями.
Вильгельму I необходимо было иметь, следовательно, министра, способного создавать законные поводы и средства для расширения государства путем войн. Таким человеком был Бисмарк, которого Вильгельм вполне оценил и назначил своим министром в октябре 1862.
Князь Бисмарк - ныне самый могущественный человек в Европе. Это - чистейший тип померанского дворянина с донкихотскою преданностью королевскому дому, с обычною военно-сухою наружностью, с дерзким, сухо-учтивым, большею частью презрительно-насмешливым обращением с бюргерами-политиками-либералами. Он не сердится, что его называют "юнкером", т. е. дворянином, но обыкновенно отвечает противникам: "Будьте уверены, мы сумеем поднять честь юнкерства". Как человек чрезвычайно умный, он совершенно свободен как от юнкерских, так и от всяких других предрассудков.
Мы назвали Бисмарка прямым политиком Фридриха II. Первый, как и последний, прежде всего верит в силу, а потом в ум, располагающий ею и нередко удесятеряющий ее. Будучи вполне государственным человеком, он, как и Фридрих Великий, не верит ни в бога, ни в черта, ни в человечество, ни даже в дворянство - все это для него только средства. Для достижения государственной цели он не останавливается ни перед божескими, ни перед человеческими законами. В политике он не признает нравственности; подлость и преступление только тогда безнравственны, когда они не увенчались успехом. Более Фридриха холодный и бесстрастный, он бесцеремонен и дерзок, как он. Дворянин, выдвинувшийся благодаря дворянской партии, он душит ее систематически ввиду государственной пользы, мало того, ругается над ней так же, как прежде ругался над либералами, прогрессистами, демократами. В сущности, он ругается над всем и всеми, исключая императора, без расположения которого он не мог бы ничего предпринять и сделать. Хотя, быть может, втайне, с своими друзьями, если таковы есть, он ругается и над ним.
Чтобы вполне оценить все сделанное Бисмарком, надо вспомнить, кем он окружен {Вот анекдот, почерпнутый нами из верного и прямого источника и характеризующий Бисмарка. Кто не слыхал о Шурце, одном из самых красных немецких революционеров 1848 г. и освободителе из крепости псевдореволюционера Кинкеля. Шурц, приняв последнего за серьезного революционера, хотя он, в сущности, в политике не стоит гроша, с опасностью для собственной свободы, победив смело и остроумно огромные затруднения, освободил его, а сам бежал в Америку. Как человек умный, способный, энергичный, что уважается в Америке, он скоро сделался там главою немецкой многомиллионной партии. Во время последней войны он в северной армии дослужился до генерала (раньше он был уже выбран сенатором). После войны Соединенные Штаты послали его чрезвычайным послом в Испанию. Он воспользовался этим и посетил Южную Германию, но не Пруссию, где висел над ним смертный приговор за освобождение п<севдо> р<еволюционера> Кинкеля. Когда Бисмарк узнал о пребывании его в Германии и, желая расположить к себе такого влиятельного человека между немцами Америки, пригласил его в Берлин, причем велел ему передать: "Для людей, как Шурц, законы не писаны". По приезде Шурца в Берлин Бисмарк дал ему обед, на который пригласил всех товарищей-министров. После обеда, когда все удалились и Шурц остался один с Бисмарком для интимного разговора, последний ему сказал: "Вы видели и слышали моих товарищей; с такими-то ослами мне суждено управлять и создавать Германию".}. Король, человек недалекий, получивши богословски-фельдфебельское воспитание, окружен аристократически-клерикального партиею, прямо враждебною Бисмарку, так что последний каждую новую меру, каждый новый шаг берет с бою. Такая домашняя борьба отнимает у него по крайней мере половину времени, ума, энергии и, конечно, страшно задерживает, мешает, парализует его деятельность, что отчасти хорошо для него, ибо не дает ему возможности зарваться в предприятиях, как зарвался знаменитейший самодур, Наполеон I, бывший не глупее Бисмарка.
Публичная деятельность Бисмарка началась в 1847; он явился главою самой крайней дворянской партии в соединенном представительном собрании. В 1848 он был отъявленным врагом франкфуртского парламента и общегерманской конституции и страстным союзником России и Австрии, т. е. внутренней и внешней реакции. В таком духе он принимал самое деятельное участие в ультрареакционном листке "Kreuzzeitung", основанном в этом году и существующем поныне. Разумеется, он был горячим защитником министерств Бранденбурга и Мантейфеля, следовательно, резолюций конференции в Ольмюце. С 1851 он был посланником при Германском союзе во Франкфурте. В это-то время он коренным образом изменил свое отношение к Австрии. "У меня как повязка упала с глаз, когда я присмотрелся к ее политике",- говорил он своим друзьям. Тут только он понял, как Австрия враждебна Пруссии, и из горячего защитника сделался ее непримиримым врагом. С этого момента уничтожение всякого влияния Австрии на Германию и исключение ее из последней стало постоянною и любимою его мыслью.
При этих условиях он встретился с прусским принцем Вильгельмом, который после конференции в Ольмюце возненавидел Австрию так же, как революцию. Лишь только Вильгельм стал регентом, он тотчас обратил внимание на Бисмарка и сначала назначил его послом в Россию, потом во Францию и, наконец, своим первым министром.
Во время посольства Бисмарк довел свою программу до зрелости. В Париже он взял несколько драгоценных уроков в государственном мошенничестве у самого Наполеона III, который, видя ревностного и способного слушателя, открыл свою душу и сделал несколько прозрачных намеков о необходимой переделке карты Европы, требуя для себя рейнской границы и Бельгии, а остальную Германию предоставляя Пруссии. Результаты этих переговоров известны: ученик провел учителя.
При вступлении в министерство Бисмарк сказал речь, в которой изложил свою программу: "Границы Пруссии тесны и неудобны для первоклассного государства. Для завоевания новых границ необходимо расширить и усовершенствовать военную организацию. Нужно приготовиться к предстоящей борьбе, а в ожидании этого собирать и умножать свои силы. Вся ошибка в 1848 состояла в том, что хотели соединить Германию в одно государство путем народных учреждений. Великие государственные вопросы решаются не правом, а силою - сила всегда предшествует праву"*.
За последнее выражение немало досталось Бисмарку от либералов Германии с 1862 по 1866. С 1866, т. е. после побед над Австриею, и в особенности после 1870 г., т. е. поражения Франции, все эти упреки обратились в восторженные дифирамбы.
Бисмарк с обычною смелостью, свойственною ему циничностью и презрительною откровенностью в этих словах высказал всю суть политической истории народов, всю тайну государственной мудрости. Постоянное преобладание и торжество силы - вот настоящая суть; все же, что на политическом языке называется правом, есть только освящение факта, созданного силою. Ясно, народные массы, жаждущие освобождения, не могут ожидать его от теоретического торжества отвлеченного права, они должны силою завоевать свободу, для чего должны организировать вне государства и против него свои стихийные силы.
Немцы, как мы уже говорили, хотели не свободы, а сильного государства; Бисмарк понимал это и с прусскою бюрократией и военной силой чувствовал себя способным достичь этого, поэтому он смело и твердо пошел к цели, не обращая внимания ни на какие права, ни на жестокую полемику и нападения на него либералов и демократов. Он вопреки предшествовавшим правителям верил, что и те и другие по достижении цели будут его страстными союзниками.
Король-фельдфебель и Бисмарк-политик желали усиления войска, для чего нужны новые налоги и займы. Палата народных представителей, от которой зависело утверждение новых налогов и займов, отказывала в этом постоянно, вследствие чего ее несколько раз распускали. В другой стране такое столкновение могло бы вызвать политическую революцию, в Пруссии же нет, и Бисмарк это понимал, а поэтому, несмотря на отказы, он брал нужные суммы везде, где мог, путем займов и налогов. Палата же с своими отказами обратилась в посмешище если не Германии, то Европы.
Бисмарк не ошибся; достигнув цели, он стал идолом и либералов, и демократов.
Никогда и ни в какой стране, быть может, не было такого быстрого и такого полного переворота в направлении умов, какое обнаружилось в Германии между 1864, 1866 и 1870 годами. До самой австро-прусской войны с Данией Бисмарк был самым непопулярным человеком в Германии. Во время этой войны и особенно по окончании он обнаружил самое глубокое презрение ко всем правам народным и государственным. Известно, как бесцеремонно Пруссия и увлеченная ею глупая Австрия выгнали из Шлезвига и Гольштейна саксонско-ганноверский корпус, занимавший эти провинции по приказанию Германского союза; как нагло Бисмарк делил с обманутою им Австриею завоеванные провинции и как кончил объявлением всех их исключительною добычею Пруссии.
Можно предположить, что такое поведение возбудит сильное негодование всех честных, свободолюбивых и справедливых немцев. Напротив, именно с этого момента начала расти популярность Бисмарка - немцы почувствовали над собою государственно-патриотический разум и сильную правительственную власть. Война 1866 года только усилила значение его. Быстрый поход в Богемию, напоминавший походы Наполеона I, ряд блестящих побед, низложивших Австрию, триумфальное шествие по Германии, разграбление неприятельских местностей, объявление Ганновера, Гессен-Касселя и Франкфурта военною добычею, образование Северогерманского союза под покровительством будущего императора - факты, приведшие в восторг немцев. Вожди прусской оппозиции, Вирховы, Шульце-Деличи и т. д., вдруг замолкли, объявив себя нравственно побежденными. Осталась в оппозиции самая небольшая группа с благородным старцем Якоби во главе и которая примкнула к "народной партии", образовавшейся на юге Германии после 1866 года.
По договору, заключенному победоносной Пруссией с уничтоженной Австрией, старый Германский союз уничтожен, на место его образовался Северный Германский союз под предводительством Пруссии; Австрии же, Баварии, Вюртембергу и Бадену предоставлено право образовать Южный союз.
Барон Бейст, австрийский министр, назначенный после войны, понимая важное значение образования такого союза, устремил все свои усилия на это, но внутренние неразрешимые вопросы и громадные препятствия со стороны именно тех держав, для которых был важен союз, помешали ему. Бисмарк надул всех: и Россию, и Францию, и немецких государей, для которых было важно образование союза, который бы не допустил Пруссию до ее настоящего положения.
Образовавшаяся в это время из южногерманской буржуазии "народная партия", исключительно с целью оппозиции Бисмарку, имела программу в сущности одинаковую с Бейстом: образование Южногерманского союза тесно с Австрией и на самых широких народных учреждениях.
Центр "народной партии" был Штутгарт. Кроме союза с Австрией она имела много других оттенков; так, в Баварии кокетничала с ультракатоликами, т. е. иезуитами, желала союза с Франци