долго молчал и наконец, вместо ответа, затянул вполголоса старинную песню, в которой коротко и ясно выражена вся философия черкеса:
Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз,
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.
Напрасно Азамат упрашивал, плакал, льстил ему. "- Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне! На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок о камни! - Меня! - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело о кольчугу". Казбич оттолкнул его так, что он упал и ударился головою о плетень. "Будет потеха!" - подумал Максим Максимыч, взнуздал коней и вывел их на задний двор. Между тем Азамат вбежал в саклю в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Поднялся гвалт, раздались выстрелы, но Казбич уже вертелся на своем коне среди улицы и ускользнул.
Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорию Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.
- А что такое? Расскажите, пожалуйста.
- Ну уж нечего делать, начал рассказывать, так надо продолжать.
Дня через четыре приехал в крепость Азамат. Печорин начал ему расхваливать лошадь Казбича. У татарчонка засверкали глаза, а Печорин будто не замечает. Максим. Максимыч заговорит о другом, а Печорин сведет разговор на лошадь. Это продолжалось недели три; Азамат видимо бледнел и чахнул. Короче: Печорин предложил ему чужого коня за его родную сестру; Азамат задумался: не жалость к сестре, а мысль о мщении отца потревожила его, но Печорин кольнул его самолюбие, назвав ребенком (название, которым все дети очень оскорбляются!). А Карагёз - такая чудная лошадь!.. И вот однажды Казбич приехал в крепость и спрашивает, не надо ли баранов и меда; Максим Максимыч велел привести на другой день. "Азамат! - сказал Печорин. - завтра Карагёз в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, не видать тебе коня". Хорошо! - сказал Азамат, поскакал в аул, и в тот же вечер Печорин возвратился в крепость вместе с Азаматом, у которого поперек седла (как видел часовой) лежала женщина, с связанными ногами и руками, с головою, опутанною чадрой. На другой день Казбич явился в крепости с своим товаром; Максим Максимыч попотчевал его чаем, и потому что (говорил он) хотя разбойник он, "а все-таки был моим кунаком". Вдруг Казбич посмотрел в окно, вздрогнул, побледнел и с криком: "Моя лошадь! лошадь!" выбежал вон, перескочил через ружье, которым часовой хотел загородить ему дорогу. Вдали скакал Азамат; Казбич выхватил из чехла ружье, выстрелил и, уверившись, что дал промаха, завизжал, вдребезги разбил ружье о камень, повалился на землю и зарыдал, как ребенок. Так пролежал он до поздней ночи и целую ночь, не дотрогиваясь до денег, которые велел положить подле него Максим Максимыч за баранов. На другой день, узнавши от часового, что похититель был Азамат, он засверкал глазами и отправился отыскивать его. Отца Бэлы в это время не было дома, а возвратившись, он не нашел ни дочери, ни сына...
Как только Максим Максимыч узнал, что черкешенка у Печорина, он надел эполеты, шпагу и пошел к нему. Здесь следует сцена такая прекрасная, что мы не можем удержаться, чтобы не пересказать ее устами самого Максима Максимыча:
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а в другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, только он притворился, будто не слышит.
- Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы не видите, что я к вам пришел?
- Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он, не приподымаясь.
- Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
- Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая меня мучит забота!
- Я все знаю. - отвечал я, подошед к кровати.
- Тем лучше: я не в духе рассказывать.
- Г-н прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать...
- И, полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.
- Что за шутки! пожалуйте вашу шпагу!
- Митька, шпагу!
Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал: "Послушай, Григорий Александрович, признайся, что не хорошо".
- Что не хорошо?
- Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну признайся. - сказал я ему.
- Да когда она мне нравится?..
Ну, что прикажете отвечать на это? Я стал в тупик. Однако ж, после некоторого молчания, я ему сказал, что если отец станет требовать, надо будет ее отдать.
- Вовсе не надо!
- Да он узнает, что она здесь!
- А как он узнает?
Я опять стал в тупик. "Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведь вы добрый человек, а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу..."
- Да покажите мне ее, - сказал я.
- Она за этою дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу Духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился... Что же прикажете делать! Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.
Нет ничего тяжелее и неприятнее, как излагать содержание художественного произведения. Цель этого изложения не состоит в том, чтоб показать лучшие места: как бы ни было хорошо место сочинения, оно хорошо по отношению к целому, следовательно, изложение содержания должно иметь целию - проследить идею целого создания, чтобы показать, как верно она осуществлена поэтом. А как это сделать? Целого сочинения переписать нельзя; но каково же выбирать места из превосходного целого, пропускать иные, чтобы выписки не перешли должных границ? И потом, каково связывать выписанные места своим прозаическим рассказом, оставляя в книге тени и краски, жизнь и душу, и держась одного мертвого скелета? Теперь мы особенно чувствуем всю тяжесть и неудобоисполнимость взятой нами на себя обязанности. Мы и до сего места терялись во множестве прекрасных частностей, а теперь, когда начинается важнейшая часть повести, теперь нам так и хотелось бы выписать от слова до слова весь рассказ автора, в котором каждое слово так бесконечно значительно, так глубоко знаменательно, дышит такою поэтическою жизнию, блестит таким роскошным богатством красок; а между тем по-прежнему принуждены пересказывать по-своему, сколько возможно держась выражений подлинника и выписывая места.
Холодно смотрела Бэла на подарки, которые каждый день приносил ей Печорин, и гордо отталкивала их. Долго безуспешно ухаживал он за нею. Между тем он учился по-татарски, а она начинала понимать по-русски. Она стала изредка и посматривать на него, но все исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, "так что (говорил Максим Максимыч), бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты". Уговаривая ее полюбить себя, Печорин спросил ее, не любит ли она какого-нибудь чеченца, и прибавил, что в таком случае он сейчас отпустит ее домой. Она вздрогнула едва приметно и покачала головой... "Или я тебе совершенно ненавистен?" Она вздохнула. "Или твоя вера запрещает полюбить меня?" Она побледнела и молчала. Потом он ей сказал, что Аллах один для всех племен и что если он ему позволил полюбить ее, то почему же запретит ей полюбить его. Этот довод, казалось, поразил ее, и в ее глазах выразилось желание убедиться. "Если ты будешь грустить, - говорил он ей, - я умру. Скажи, ты будешь веселей?" Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал уговаривать, чтобы она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: "поджалуста, поджалуста, не нада, не нада!" Какая грациозная и в то же время какая верная натуре черта характера! Природа нигде не противоречит себе, и глубокость чувства, достоинства и грациозность непосредственности так же иногда поражают и в дикой черкешенке, как и в образованной женщине высшего тона. Есть манеры столь грациозные, есть слова столь благоухающие, что одного или одной из них достаточно, чтобы обрисовать всего человека, выказать наружу все, что кроется внутри его. Не правда ли: слыша это милое, простодушное "поджалуста, поджалуста, не нада, не нада!", вы видите перед собою эту очаровательную, черноокую Бэлу, полудикую дочь вольных ущелий, и вас так обаятельно поражает в ней эта гармония, эта особенность женственности, которая составляет всю прелесть, все очарование женщины?..
Он стал настаивать, она задрожала и заплакала. "Я твоя пленница, твоя раба, - говорила она, - конечно, ты можешь меня принудить", - и опять слезы. "Дьявол, а не женщина! - сказал он Максиму Максимычу. - только я даю вам мое честное слово, что она будет моя..."
Однажды он вошел к ней, одетый по-черкесски и вооруженный, сказал ей, что он виноват перед нею, что он оставляет ее хозяйкой всего, что имеет, дает ей волю и сам идет, куда глаза глядят, может быть, под пулю...
Он отвернулся и протянул ей руку на прощанье. Она не взяла руки, молчала. Только, стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль, такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал, и - сказать ли вам? - я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? Я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так, глупость!..
Штабс-капитан замолчал.
- Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.
Скоро узнал счастливый Печорин, что Бэла полюбила его с первого взгляда. Да, это была одна из тех глубоких женских натур, которые полюбят мужчину тотчас, как увидят его, но признаются ему в любви не тотчас, отдадутся нескоро, а отдавшись, уже не могут больше принадлежать ни другому, ни самим себе... Поэт не говорит об этом ни слова, но потому-то он и поэт, что, не говоря иного, дает знать все.
Они были счастливы, но не завидуйте им, читатель: кто смеет надеяться на прочное счастие в этой жизни?.. Минута ваша, ловите же ее, не надеясь на будущее... Недолго продолжалось и твое блаженство, бедная, милая Бэла!..
Вскоре Печорин и Максим Максимыч узнали, что отец Бэлы был убит Казбичем, подозревавшим его в участии в похищении Карагёза. От Бэлы долго скрывали это, пока она не привыкла к своему положению; когда же ей сказали, она дня два поплакала, а потом забыла.
Четыре месяца все шло хорошо. Печорин так любил Бэлу, что забыл для нее и охоту, и не выходил за крепостной вал. Но вдруг стал он задумываться, ходить по комнате, заложив руки на спину. Однажды, никому не сказавшись, отправился на охоту и пропадал целое утро, потом опять, и все чаще и чаще. "Нехорошо (подумал Максим Максимыч): верно, между ними пробежала черная кошка!" Одно утро он зашел к ним и увидел Бэлу такою бледненькою, такою печальною, что испугался. Он стал ее утешать. Сообщая ему свои страхи и опасения, она сказала ему:
- А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.
- Право, милая, ты хуже ничего не могла придумать! - Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала:
- Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его, а княжеская дочь!..
Утешая ее, Максим Максимыч заметил ей, что если она будет грустить, то скорее наскучит Печорину.
- Правда, правда, - отвечала она, - я буду весела! - И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня: только и это не было продолжительно, она упала на постель и закрыла лицо руками.
Что было мне с нею делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утеплить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали... Пренеприятное положение-с!..
Вышедши с нею прогуляться за крепость, Максим Максимыч увидел черкеса, который вдруг выехал из леса и, саженях во сто от них, начал как бешеный кружиться: Бэла узнала в нем Казбича...
Наконец Максим Максимыч объяснился с Печориным насчет его охлаждения к Бэле, и вот какой получил от него ответ:
"Послушайте, Максим Максимыч, у меня несчастный характер: воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив. Разумеется, это им плохое утешение, только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц, и был любим, но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто... Я стал читать; учиться - науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди - невежды, а слава - удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями - напрасно: чрез месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимания на комаров, и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательною судьбою... Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день от дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь, только не в Европу, избави боже! Поеду в Америку, в Аравию, в Индию, авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере, я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощию бурь и дурных дорог". Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от 25-летнего человека, и, бог даст, в последний... Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, - продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне, - вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужто тамошняя молодежь вся такова?
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду: что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:
- А все, чай, французы ввели моду скучать?
- Нет, англичане.
- Ага! вот что!.. - отвечал он, - да ведь они всегда были отъявленные пьяницы.
Итак, Печорин охладел к бедной Бэле, которая любила его еще больше. Он не знает сам причины своего охлаждения, хотя и силится найти ее. Да, нет ничего труднее, как разбирать язык собственных чувств, как знать самого себя! И объяснения автора для нас так же неудовлетворительны, как и для Максима Максимыча, которому он их сообщил. Может быть, и тут та же причина, и в отношении к автору, и в отношении к нам: нет ничего труднее, как знать и понимать самих себя!.. Но тем не менее мы предложим и наше решение, или, лучше сказать, и наше гадание об этом столько же общем, сколько и грустном феномене человеческого сердца, который особенно част и поразителен в современном обществе. В числе причин скорого охлаждения Печорина к Бэле не было ли причиною его и то, что для бессознательного, чисто естественного, хотя и глубокого чувства черкешенки Печорин был полным удовлетворением, далеко превосходящим самые дерзкие ее требования; тогда как дух Печорина не мог найти своего удовлетворения в естественной любви полудикого существа. К тому же, ведь одно наслаждение далеко еще не составляет всех потребностей любви, и что могла дать Печорину любовь, кроме наслаждения? О чем мог он говорить с нею? что оставалось для него в ней неразгаданного? Для любви нужно разумное содержание, как масло для поддержки огня; любовь есть гармоническое слияние двух родственных натур в чувство бесконечного. В любви Бэлы была сила, но не могло быть бесконечности: сидеть с глаза на глаз с возлюбленным, ласкаться к нему, принимать его ласки, предугадывать и ловить его желания, млеть от его лобзаний, замирать в его объятиях, - вот все, чего требовала душа Бэлы; при такой жизни и вечность показалась бы для нее мгновением. Но Печорина такая жизнь могла увлечь не больше, как на четыре месяца, и еще надо удивляться силе его любви к Бэле, если она была так продолжительна. Сильная потребность любви часто принимается за самую любовь, если представится предмет, на который она может устремиться; препятствия превращают ее в страсть, а удовлетворение уничтожает. Любовь Бэлы была для Печорина полным бокалом сладкого напитка, который он и выпил зараз, не оставив в нем ни капли; а душа его требовала не бокала, а океана, из которого можно ежеминутно черпать, не уменьшая его...
Однажды Печорин отправился с Максимом Максимычем на охоту за кабаном. С раннего утра часов до десяти напрасно искали они его; Максим Максимыч уговаривал своего товарища воротиться, не тут-то было: несмотря ни на зной, ни на усталость, тот не хотел воротиться без добычи. "Таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маленький избалован". Однако ж, после полудня, они без ничего подъезжали к крепости. Вдруг выстрел: оба они взглянули друг на друга и опрометью поскакали на выстрел. Солдаты в кучку собрались на валу и указывали в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Это был Казбич, похитивший неосторожную Бэлу, которая вышла за крепость к реке. Печорину удалось ранить в ногу его коня. Казбич занес руку над Бэлою, Максим Максимыч выстрелил и, кажется, ранил его в плечо; дым рассеялся - на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла, а Казбич, как кошка, карабкался на утес и скоро скрылся. Они к Бэле - она была ранена, и кровь лилась из раны ручьями...
- И Бэла умерла?
- Умерла; только долго мучилась, и мы уже с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. "Я здесь, подле тебя, моя джанечка" (то есть, по-нашему, душечка), - отвечал он, взяв ее за руку. "Я умру!" - сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; - она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки, она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой... Потом она также говорила о Печорине, давая ему разные нежные названия, или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку.
Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его; в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою - не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.
К утру, когда прошел бред, она начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Печорина, и что иная женщина будет в раю его подругою... Максим Максимыч предложил ей окреститься; долго она молчала в нерешимости и наконец отвечала, что умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел день - страдания ужасно изменили ее прекрасное лицо. Когда боль утихала и она переставала стонать, то уговаривала Печорина идти спать, целовала его руку...
- Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу... Нет, она хорошо сделала, что умерла! Ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось рано или поздно...
Перед смертью хриплым голосом закричала она: "воды! воды!"
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню, какую... Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в госпиталях и на поле сражения, только все это не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертию ни разу не вспомнила обо мне; а, кажется, я ее любил, как отец... Ну, да бог ее простит!.. И вправду молвить: что же я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?..
Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам - гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки за спину: его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно. Я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на земле, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха. Я пошел заказывать гроб. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- На другой день, рано утром, мы ее похоронили за крепостью, у вала, где она в последний раз сидела; кругом ее могилы разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка...
- А что Печорин? - спросил я.
- Печорин был долго нездоров, исхудал бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что это будет ему неприятно, так зачем же? - Месяца три спустя, его назначили в е...й полк. Мы с тех пор не встречались... Да, помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже, - вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.
Я не перебивал его и не слушал.
Просим извинения за множество выписок и у автора и у тех из читателей, которые прочтут нашу статью прежде романа: заманчивость первого чтения, сила и прелесть первого впечатления будут для них навсегда потеряны. Впрочем, едва ли кто и не читал "Бэлы"; она напечатана в "Отечественных записках" еще в прошедшем году, да и самый роман давно уже вышел в свет. Что же касается до тех, которые прочтут нашу статью уже после романа, у них через это почти ничего не отнимается; напротив, если мы только хорошо сделали наше дело, они вновь перечувствуют уже испытанное наслаждение, и еще с большею силою. Во всяком случае, нам не было никакой возможности избежать этих выписок. Мы хотели, чтобы в нашем изложении содержания романа видны были и характеры действующих лиц и сохранена была внутренняя жизненность рассказа, равно как и его колорит; а этого невозможно было сделать, показав один скелет содержания или его отвлеченную мысль. Да и в чем содержание повести? Русский офицер похитил черкешенку, сперва сильно любил ее, но скоро охладел к ней; потом черкес увез было ее, но, видя себя почти пойманным, бросил ее, нанесши ей рану, от которой она умерла: вот и все тут. Не говоря о том, что тут очень немного, тут еще нет и ничего ни поэтического, ни особенного, ни занимательного, а все обыкновенно до пошлости, истерто. Но что же необыкновенного или поэтического, например, и в содержании Шекспирова "Отелло"? Мавр убил страстно любимую им жену из ревности, которую с умыслом возбудил в нем хитрый злодей: разве и это тоже не истерто и не обыкновенно до пошлости? Разве не было написано тысячи повестей, романов, драм, содержание которых - муж или любовник, убивающий из ревности невинную жену или любовницу? Но из всей этой тысячи только одного "Отелло" знает мир и одному ему удивляется. Значит: содержание не во внешней форме, не в сцеплении случайности, а в замысле художника, в тех образах, в тех тенях и переливах красок, которые представлялись ему еще прежде, нежели он взялся за перо, словом - в творческой концепции. Художественное создание должно быть вполне готово в душе художника прежде, нежели он возьмется за перо: написать для него уже - второстепенный труд. Он должен сперва видеть перед собою лица, из взаимных отношений которых образуется его драма или повесть. Он не обдумывает, не расчисляет, не теряется в соображениях: все выходит у него само собою, и выходит так, как должно. Событие развертывается из идеи, как растение из зерна. Потому-то и читатели видят в его лицах живые образы, а не призраки, радуются их радостями, страдают их страданиями, думают, рассуждают и спорят между собою о их значении, их судьбе, как будто дело идет о людях, действительно существовавших и знакомых им. Этого нельзя сделать, сперва придумавши отвлеченное содержание, то есть какую-нибудь завязку и развязку, а потом уже придумавши лица и волею или неволею заставивши их играть сообразные с сочиненною целию роли. Вот почему изложение содержания так затруднительно для критика, и без выписок нельзя ему обойтись: надо сделать его кратко и заставить говорить само за себя разбираемое творение.
Глубокое впечатление оставляет после себя "Бэла": вам грустно, но грусть ваша легка, светла и сладостна; вы летите мечтою на могилу прекрасной, но эта могила не страшна: ее освещает солнце, омывает быстрый ручей, которого ропот, вместе с шелестом ветра в листах бузины и белой акации, говорит вам о чем-то таинственном и бесконечном, и над нею, в светлой вышине, летает и носится какое-то прекрасное видение, с бледными ланитами, с выражением укора и прощения в черных очах, с грустною улыбкою... Смерть черкешенки не возмущает вас безотрадным и тяжелым чувством, ибо она явилась не страшным скелетом, по произволу автора, но вследствие разумной необходимости, которую вы предчувствовали уже, и явилась светлым ангелом примирения. Диссонанс разрешился в гармонический аккорд, и вы с умилением повторяете простые и трогательные слова доброго Максима Максимыча: "Нет, она хорошо сделала, что умерла! ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось рано или поздно!.."
И с каким бесконечным искусством обрисован грациозный образ пленительной черкешенки! Она говорит и действует так мало, а вы живо видите ее перед глазами во всей определенности живого существа, читаете в ее сердце, проникаете все изгибы его...
А Максим Максимыч, этот добрый простак, который и не подозревает, как глубока и богата его натура, как высок и благороден он? Он, грубый солдат, любуется Бэлою, как прекрасным дитятею, любит ее, как милую дочь, - и за что? - спросите его, так он ответит вам: "Не то чтобы любил, а так - глупость!" Ему досадно, что его ни одна женщина не любила так, как Бэла Печорина; ему грустно, что она не вспомнила о нем перед смертью, хоть он и сам сознается, что это с его стороны не совсем справедливое требование... Останавливаться ли на этих чертах, столь полных бесконечностию? Нет, они говорят сами за себя; а те, для кого они немы, те не стоят, чтоб тратить с ними слова и время. Простая красота, которая есть одна истинная красота, не для всех доступна: у большей части людей глаза так грубы, что на них действует только пестрота, узорочность и красная краска, густо и ярко намазанная...
Характеры Азамата и Казбича - это такие типы, которые будут равно понятны и англичанину, и немцу, и французу, как понятны они русскому. Вот что называется рисовать фигуры во весь рост, с национальною физиономиею и в национальном костюме!..
Обратите еще внимание на эту естественность рассказа, так свободно развивающегося, без всяких натяжек, так плавно текущего собственною силою, без помощи автора. Офицер, возвращающийся из Тифлиса в Россию, встречается в горах с другим офицером; одинокость дорожного положения дает одному право начать разговор с другим и так естественно доводит их до знакомства. Один предлагает чай с ромом - тот отказывается, говоря, что по одному случаю он зарекся пить. Очень естественно, что, сидя в дымной и гадкой сакле, путешественник заводит с товарищем разговор об обитателях сакли: товарищ этот - пожилой офицер, много лет проведший на Кавказе, естественно, очень охотно разговорился об этом предмете. Вопрос молодого офицера:* "А что, много с вами бывало приключений?" так же естествен, как и ответ пожилого: "Как не бывать! бывало..." Но это не приступ к повести, а только еще, как и должно, слабая надежда услышать повесть: автор не погоняет обстоятельств, как лошадей, но дает им самим развиваться. Он предлагает Максиму Максимычу чай с ромом: тот отказывается от рома, говоря, что зарекся пить. Вопрос: "почему?" молодого офицера так же не может быть сочтен натяжкою, как отклик человека, когда его зовут. Ответ Максима Максимыча, в котором он говорит о случае, заставившем его заречься пить вино, уже ожидается самим читателем. Случай этот чисто кавказский: офицеры пировали, как вдруг сделалась тревога. Но рассуждение Максима Максимыча, что иногда год живи - тревоги нет, "да как тут еще водка - пропадший человек", отнимает всякую надежду на повесть; как вдруг он обращается к черкесам, которые, если напьются бузы, так и начнут рубиться, и очень естественно вспоминает один случай. Он и расположен его рассказать, но как бы не хочет навязываться с рассказами. Молодой офицер, которого любопытство давно уже сильно возбуждено, но который умеет умерить его приличием, с притворным равнодушием спрашивает: "Как же это случилось?" - Вот изволите видеть - и повесть ~ началась. Исходный пункт ее - страстное желание мальчика-черкеса иметь лихого коня, - и вы помните эту дивную сцену из драмы между Азаматом и Казбичем. Печорин - человек решительный, алчущий тревог и бурь, готовый рискнуть на все для выполнения даже прихоти своей, - а здесь дело шло о чем-то гораздо большем, чем прихоть. Итак, все вышло из характеров действующих лиц, по законам строжайшей необходимости, а не по произволу автора. Но еще повесть была простым анекдотом, и новые знакомые уже пустились в рассуждения по поводу его, как вдруг Максим Максимыч, у которого воспоминание ожило и потребность сообщить его другому возбудилась, как бы говоря с самим собою, прибавил: "Никогда себе не прощу одного: черт дернул меня, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся - такой хитрый! - а сам задумал кое-что". Что может быть естественнее, проще всего этого? Такая естественность и простота никогда не могут быть делом расчета и соображения: они плод вдохновения.
Итак, история Бэлы кончилась; но роман еще только начался, и мы прочли одно вступление, которое, впрочем, и само по себе, отдельно взятое, есть художественное произведение, хотя и составляет только часть целого. Но пойдем далее. В Владикавказе автор опять съехался с Максимом Максимычем. Когда они обедали, на двор въехала щегольская коляска, за которою шел человек. Несмотря на грубость этого человека, "балованного слуги ленивого барина", Максим Максимыч допросился у него, что коляска принадлежит Печорину. "Что ты? Что ты? Печорин?.. Ах, боже мой!.. да не служил ли он на Кавказе?" В глазах Максима Максимыча сверкала радость. "Служил, кажется, да я у них недавно", - отвечал слуга. "Ну так! так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут? Мы с твоим барином были приятели". - прибавил Максим Максимыч, ударив дружески по плечу лакея так, что заставил его пошатнуться... "Позвольте, сударь; вы мне мешаете", - сказал тот, нахмурившись. "Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? Мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе... Да где ж он сам остался?" Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н***. "Да не зайдет ли он вечером сюда? - сказал Максим Максимыч, - или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи... уж он знает... Я дам тебе восьмигривенный на водку..." Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что исполнит его поручение. "Ведь сейчас прибежит!.. - сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом, - пойду за ворота его дожидаться... Эх, жалко, что я не знаком с Н***!!"
Итак, Максим Максимыч ждет за воротами. Он отказался от чашки чая и, наскоро выпив одну, по вторичному приглашению, опять выбежал за ворота. В нем заметно было живейшее беспокойство, и явно было, что его огорчало равнодушие Печорина. Новый его знакомый, отворив окно, звал его спать: он что-то пробормотал, а на вторичное приглашение ничего не ответил. Уже поздно ночью вошел он в комнату, бросил трубку на стол, стал ходить, ковырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался... "Не клопы ли вас кусают?" - спросил его новый приятель. "Да, клопы..." - отвечал он, тяжело вздохнув.
На другой день утром сидел он за воротами. "Мне надо сходить к коменданту, - сказал он. - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной". Но лишь ушел он, как предмет его беспокойства явился. С любопытством смотрел на него наш автор, и результатом его внимательного наблюдения был подробный портрет, к которому мы возвратимся, когда будем говорить о Печорине, а теперь займемся исключительно Максимом Максимычем. Надо сказать, что, когда Печорин пришел, лакей доложил ему, что сейчас будут закладывать лошадей. Здесь мы снова должны прибегнуть к длинной выписке.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему: "Если вы захотите еще немного подождать. - сказал я. - то будете иметь удовольствие увидеться с старым приятелем..."
- Ах, точно! - быстро отвечал он, - мне вчера говорили. - но где же он? - Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи... Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос вырвались из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали... он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.
- Как я рад, дорогой Максим Максимыч! Ну, как вы поживаете? - сказал Печорин.
- А ты?.. а вы? - пробормотал со слезами на глазах старик... - сколько лет... сколько дней... да куда это?..
- Еду в Персию - и дальше...
- Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Сколько времени не видались...
- Мне пора, Максим Максимыч. - был ответ.
- Боже мой, боже мой! да куда это так спешите? Мне столько бы хотелось вам сказать... столько расспросить... Ну, что? в отставке?.. как?.. что поделывали?
- Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь...
- А помните наше житье-бытье в крепости?.. Славная страна для охотников!.. Ведь вы были страстный охотник стрелять... А Бэла!..
Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...
- Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув... Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два. "Мы славно пообедаем. - говорил он. - у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное... разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта... Мы поговорим... вы мне расскажете про свое, житье в Петербурге... А?.."
- Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч. Однако прощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... - прибавил он, взяв его за руку.
Старик нахмурил брови... Он был печален и сердит, хотя старался скрыть это. "Забыть! - проворчал он, - я-то не забыл ничего. Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться..."
- Ну, полно, полно! - сказал Печорин, обняв его дружески. - неужели я не тот же?.. что делать?.. Всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться - бог знает!.. - Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.
- Постой, постой! - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски. - совсем было забыл... У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович... я их таскаю с собой... думал найти вас в Грузии, а вот где бог дал свидеться... что мне с ними делать?..
- Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте...
- Так вы в Персию?.. а когда вернетесь? - кричал вслед Максим Максимыч.
Коляска была уже далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и незачем!..
Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости...
Довольно! не будем выписывать длинного и бессвязного монолога, который проговорил огорченный старик, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам и сверкала на его ресницах. Довольно: Максим Максимыч и так уже весь перед вами... Если бы вы нашли его, познакомились с ним, двадцать лет прожили с ним в одной крепости, и тогда бы не узнали его лучше. Но мы больше уже не увидимся с ним, а он так интересен, так прекрасен, что грустно так скоро расстаться с ним, и потому взглянем на него еще раз, уже последний...
- Максим Максимыч. - сказал я, подошедши к нему, - а что это за бумаги оставил вам Печорин?
- А бог его знает! какие-то записки...
- Что вы из них сделаете?
- Что? я велю наделать патронов.
- Отдайте их лучше мне.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко.
- Вот они все, - сказал он, - поздравляю вас с находкою...
- И я могу делать с ними все, что хочу?
- Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой или родственник?.. Правда, мы жили долго под одной кровлей... Да мало ли с кем я не жил?..
Схватя и унеся поскорее бумаги из опасения, чтобы Максим Максимыч не раскаялся, наш автор собрался в дорогу; он уже надел шапку, как штабс-капитан вошел... Но нет, воля ваша! а уж надо проститься с Максимом Максимычем как следует, то есть не прежде, как выслушав его последнее слово... Что делать? есть такие люди, с которыми, раз познакомившись, век бы не расстался...
- А вы, Максим Максимыч, разве не едете?
- Нет-с.
- А что так?
- Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать кой-какие казенные вещи...
- Да ведь вы же были у него.
- Был, конечно, - сказал он, заминаясь, - да его дома не было... а я не дождался...
Я понял его: бедный старик, в первый раз отроду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как же он был награжден!
- Очень жаль, - сказал я ему, - очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться.
- Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще покамест под черкесскими пулями, так вы туда-сюда... а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.
- Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.
- Да я, знаете, так, к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.
Засим они довольно сухо расстались; но вы, любезный читатель, верно, не сухо расстались с этим старым младенцем, столь добрым, столь милым, столь человечным и столь неопытным во всем, что выходило за тесный кругозор его понятий и опытности? Не правда ли, вы так свыклись с ним, так полюбили его, что никогда уже не забудете его, а если встретите - под грубою наружностию, под корою зачерствелости от трудной и скудной жизни - горячее сердце, под простою, мещанскою речью - теплоту души, то, верно, скажете: "Это Максим Максимыч"?.. И дай бог вам поболее встретить, на пути вашей жизни, Максимов Максимычей!..
И вот мы рассмотрели две части романа - "Бэлу" и "Максима Максимыча": каждая из них имеет свою особность и замкнутость, почему каждая и оставляет в душе читателя такое полное, целостное и глубокое впечатление. Героев той и другой повести мы видели в торжественнейших положениях их жизни и коротко их знаем. Первая - повесть; вторая - эскиз характера, и каждая равно полна и удовлетворительна, ибо в каждой поэт умел исчерпать все ее содержание и в типических чертах вывести вовне все внутреннее, крывшееся в ней как возможность. Что нам за нужда, ч